С той поры зачастил Михайло в Холмогоры. Угрюмый Каргопольский отводил с ним душу. Неистребимая любовь к науке и поэзии, казалось, сжигала его, но вскоре Михайло с огорчением заметил, что тот часто бывал пьян.
— Не мысли, отрок, — говорил он, — что путь, тобой избранный, усеян розами, как выражаются наши риторы академические. Ветхая, разодранная ряса моя пусть поведает тебе, что шипов в садах жизни гораздо более, нежели сего райски подобного цветка. «Хиби-кус» сию розу называют латыняне, иначе древние римляне. Без латыни, отрок, никуда, коли встать ты решил на стезю учености. На латыни все трактаты написаны. Она, латынь, вот где сидит.
Ученый вдруг задрал рясу, и Михайло увидел тощие голые ноги с рубцами на коленях.
Каргопольский пояснил: это от твердого гороха, на который ставят в академии нерадивых учеников.
— Нерадивых? А я не буду нерадивым!
— То добре, хоть и не зарекайся!
Каргопольский хотел высказать что-то еще, давно наболевшее, да только махнул рукой, большой, как грабли, и полой рясы утер глаза.
В последнюю встречу он сказал Михайле:
— Разбередил ты душу мою. В тебе себя вижу, молодого. Хочу, видит бог, чтобы сделался ты мужем ученым. Да боюсь, заклюют тебя железными носами попы да монахи.
Он подарил ему книгу Симеона Полоцкого «Риф-мотворная Псалтирь». И прочел из нее наизусть, как бы напутствуя:
Последние строки пояснил:
— Сие касается не красных слов истинной поэзии — их, напротив того, надлежит изыскивать, беречь и в стройные стихи заключать. Симеон Полоцкий против тех ополчается, кто перед сильными мира сего угодничает, их слова ловит. Ни я, ни Тарасий Посни-коп ловителями тех слов не были, потому и мыкаемся. Чую, недолго пребывать мне и в Холмогорах… Будешь на Москве, загляни к Тарасию. Если не сожрали злокозненные монахи, он и по сей день наставником и академии. Пригреет, коль что. Цидулю[13] ему с тобой послал бы о горестных своих скитаниях, да заплачет…
С великой проволокой получен был паспорт. В волостной книге появилась запись: «Отпущен Михайло Васильевич Ломоносов до сентября месяца пребудущего 1731 года, а порукою по нем в платеже подушных денег[14] Иван Банев расписался». У соседа Фомы Шубного выпросил Михайло полукафтан, занял три рубля и по уговору с Савелием нанялся пономарствовать в недалекий Антониев-Сийский монастырь.
Обоз с мороженой рыбой тронется в Москву рано утром. Михайло поднялся по обдуваемой снежными ветрами лестнице на колокольню Антониев-Сийского монастыря. Шел ему в тот декабрьский вечер уже двадцатый год.
Пушистые хвосты печных дымов вставали над крышами. Будто убранные дорогими собольими шубами, лежали окрест заснеженные деревни. Богатый, привольный край! Живут здесь смелые могучие люди — поморы. Еще их прадеды, вольные новгородцы, покорили эту дикую землю, проложили морскую дорогу К дальним берегам, промышляя рыбу, зверье и птицу. Из недр стали добывать соль, лучшую на Руси, железо и медь, научились костерезвому и финифтяному художеству[15] да чернению по серебру.
Люди знают, как ловить рыбу, бить зверя, строить суда, они добывают пищу и шьют одежду — без всего этого не было бы жизни на земле.
Даже поморские женщины и малые ребята различают ветра. Один окрестили ласково «Шелонником Ивановичем» — дует он с милой сердцу Новгородщины; другой сурово назвали «Севером», третий — «Побережником», четвертый — «Полуношником».
Однако и опытный седой кормщик не скажет, что такое ветер, почему он меняется. Каждый знает часы прилива и отлива, а не понимает, какие волшебные силы управляют морскими прибоями.
Какие силы? Нет ответа!..
Подобно тому, как спит под холодными снегами земля, спят знания людей. Их убаюкивают попы, что бубнят затверженные молитвы. Их запугивают раскольничьи старцы, хрипло выкрикивая: «Тако молиться надо!» И потому, встречаясь на каждом шагу с непонятным или страшным, люди лишь бессильно крестятся.
Под землей лежат нетронутые руды и металлы, но люди не знают, где искать, и натыкаются на них, как слепые кроты. В безмолвных мрачных пустынях Севера, где не ступала нога человеческая, рождаются бури. И все эти громадные богатства и силы словно взывают: «Ну, тронь меня, человек! Заставь служить!»
Но как может покорить их человек, заставить служить себе, если он слабее? Нет, не станет человек властелином земли, моря, неба, пока не познает их тайны, не выведает, чему повинуются они.
И Михайло уходит из богатого отчего дома за ты-, мчу верст, в далекую Москву — овладеть науками. Ибо науки сильнее всего на свете. И где же им быть, как не на Москве?
…Идет и идет обоз. То спустится в овраг, то поднимется на пригорок. Заиндевели бороды, покряхтывают мужики, отдирают от них сосульки.
— Долго ли до Москвы, дядя Савелий?
— Да не скоро еще, Михайло!
То бесконечно тянутся дремучие вологодские леса Г насупленными елями, то бескрайние ярославские поля…
И снова дни за днями, ночи за ночами. Широка потонувшая в снегах Русь. Мужики ночуют на постоялом дворе или просто в курных избах повстречавшейся деревушки. А ранним-ранним утром снова шагают к Москве. Еще догорают на небе частые звезды, но вот и они, наконец, тают одна за другой.
— Гляди-тко, Михайло, ангелы божии гасят небесные лампадки, — скажет дядя Савелий.
Ничего не ответит юноша, только улыбнется про себя.
Ледяной ветер просвистит и смолкнет в обшевнях[16]. Изредка попадаются села и города, похожие на большие деревни, — разве что колокольня там повыше, да у царева кабака понуро стоит продрогшая лошаденка.
— Долго ли до Москвы, дядя Савелий?
— А вот она, матушка Москва! Вот она, красавица! Сымай шапку, кланяйся ей! Приехали!
ГЛАВА ВТОРАЯ
Фара да инфима
Песчинка как в морских волнах,
Как мала искра в вечном льде,
Как в сильном вихре тонкий прах,
В свирепом как перо огне,
Так я, в сей бездне углублен,
Теряюсь, мысльми утомлен!
К Москве подошли в сумерках. По знакомым кривым переулкам Савелий повел обоз к угрюмому пустырю и, свернув, остановился у долго тянувшейся каменной стены. Обернулся:
— Рыбный ряд! Ужотко заночуем во дворе на возах. Ишь, забор какой высоченный, нас и не продует. На раньи семужку сгрузим подрядчику, мошну подобьем, поотдыхаем да погуляем. А послезавтра, чуть свет, в обрат!
Савелий застучал в ворота. Никто не открывал. Только залаяли псы. Он заколотил сильней.
— Кто там? — раздался сонный голос.
— Отворяй, Петряй!
— Да кто такой?
— Дядя Савелий с Архангельска-города.
— Архангельский город — всему морю ворот. Открываю!
— Вам смех, а у нас в лаптях снег! Принимай гостей!
…Михайло проснулся. Где-то совсем рядом басовито гудел колокол. Другой вторил ему коротко и отрывисто, как собачий лай. А еще дальше малиновым перезвоном заливался, поди, целый десяток колокольцев.
Савелий с каким-то рыжим мужиком копошился у возов.
— Вставай, детина, пора! — улыбнулся он Михайле.
Михайло бросился помогать. Тяжелые рогожные мешки с мороженой рыбой спускали в погреба. Из приоткрытых дверей конюшен поднимался пар. Там кивали головами сытые, отдохнувшие за ночь лошади.
Над причудливо разукрашенными снегом деревьями с гортанным криком носились вороны. Через проем соседней колокольни было видно, как спускался по крутой лестнице отзвонивший пономарь.
— Ну, голубь, — сказал Савелий, — поди умойся, пожуй рыбки да иди Москву смотреть. И дорогу примечай, не заблудись!
— Москва бьет с носка! — бросил рыжий уже знакомую Михайле поговорку и громко захохотал.
По голосу Михайло догадался: это тот, который вчера ворота открывал.
По Красной площади сновало множество людей. Тут и там теснились лавчонки. Выглядывая из них. как скворцы из скворечен, продавцы на разные голоса зазывали прохожих, расхваливали снедь и питье, предлагали горячий сбитень, пироги и рубцы, студень и оладьи, квас и брагу.
Нищие гнусавыми голосами пели Лазаря[17], клянчили подаяние, выставляя напоказ язвы и раны. Многие сидели прямо на снегу, поджав босые ноги. Поодаль в открытых гробах коченели покойники, а возле, то и дело молясь и кланяясь, старцы собирали медяки с сердобольных душ на отпевание и погребение. Нищим и мертвым никто не дивился.
И тут вдруг глянула на Михайлу церковь такой несказанной красоты, что он вздрогнул и остановился. Уж до чего наряден и затейлив был Кольский острог с его девятнадцатью чешуйчатыми главками, но и он померк перед этим дивным созданием рук человеческих. Купола большие, разноцветно украшенные, и ни один не походил на другой, но один к одному был подобран. Величаво выступало могучее сооружение…
Через Спасскую башню Михайло вошел в белокаменный город — Кремль. По Соборной площади, кучно держась друг возле друга, прогуливались чужеземцы в завитых париках и теплых чулках. Таких людей, купцов заморских, видывал он в Архангельске.
Долго бродил очарованный Михайло по Кремлю. Зашел в самый большой собор и зажмурился от света и великолепия — блеска свечей, лампад, позолоты. Откуда же так много света в храме? Взглянул наверх и понял: потоки его струились из купола и огромных окон. Велико, знать, было мастерство древнего зодчего!
В другом соборе его восхитили полы, выложенные плитами из какого-то особого камня, темно-красного, с переливами. Он на редкость удачно сочетался с росписью, которой были покрыты все стены, своды и столбы. Шла служба. Строго и стройно пел хор.
Возвращаясь на Красную площадь, Михайло повстречался с новым чудом. На мгновение ему показалось, что сверху словно падают какие-то удивительно звонкие капли. От больших часов на башне будто лились мелодичные, неслыханные звуки, отчего в сердце возникло предчувствие чего-то радостного…
У башни на мосту он увидел двухэтажный дом с высоким подклетом[18] и необычной вывеской: «Библиотека». Озадаченный незнакомым словом, остановился.
— «Библиотека», — повторял он про себя, — «библиотека»…
Что же сие означает? Слово идет вроде бы от библии. Может, здесь библии — приходи, читай? Нет, ведь это не церковь. Да и не идет туда никто…
На крыльцо библиотеки вышел человек в щеголеватом дубленом полушубке и белых с красной оторочкой валенках.
— Заходите-ка сюда, — сказал он.
Михайло обернулся, но близко никого не было. Стало быть, это его приглашали так уважительно. Он несмело поднялся по широкой лестнице. Незнакомец, ласково тронув его за рукав, проводил внутрь дома.
Вот где были книги! И совсем не такие, как у раскольничьего старца, а печатные, вроде арифметики и грамматики. Они грудами лежали на столах, на чисто вымытом полу, теснились на полках. Некоторые стояли на особых подставках; хозяин библиотеки, наверно, дорожил ими и хотел показать их лицом.
Он явно любовался растерянностью Михайлы. Узнав, что юноша пришел пешком из архангельских краев, чтобы учиться наукам, очень тому удивился. И тут же посоветовал:
— Есть тут в Сухаревой башне Цифирная школа. Готовит в Школу навигацких и математических наук, что в новой столице. С Рыбного ряда пойдете через Лубянку по Сретенке, вон в ту сторону. Да Сухареву башню всяк знает, а язык до Киева доведет. Не. выйдет с Цифирной, в Спасские Школы подайтесь.
— Мне бы в академию…
— Это же и есть академия, — улыбнулся хозяин библиотеки. — Москвичи ее просто называют Школами, а Славяно-греко-латинская академия не каждый и выговорит. А еще Спасскими Школами академию прозвали потому, что находится она при Заиконоспасском монастыре, за Торговым рядом, где иконами торгуют. Отсюда рукой подать… Ну, с богом! Да и меня, Василия Васильевича Киприянова, не забывайте, заходите.
…Зимой темнеет рано, и едва смерклось, архангельские обозчики уже сидели в кабаке. Завтра, едва спадет мгла, отправятся они к далеким домам под пронизывающими снежными ветрами в безлюдных полях. Дрожь пробирает, как вспомнишь!
Шустрый одноглазый целовальник[19] подносил гостям штофы[20].
Савелий расположился поодаль за кружкой ячменного кваса. Перебивая друг друга, говорили кто про что горазд, хвастались покупками, спорили, шутили.
— Ну как, Михайло, повидал Москву? Куда ходил, что высмотрел?
Михайло стал рассказывать про кремлевские соборы, как обильны они светом, невиданно богато изукрашены, и еще про надгробия, что лежат в них серыми молчаливыми рядами и словно какую-то тайну великую хранят.
— Нужно же, — заметил один из обозных, — пошел не по лавкам шататься, не по кабакам, не в церкви службу выстаивал, а все высматривал досконально. Да как красно расписал — так и попу нашему не смочь! Ну и чудной парень!
Савелий радовался за Михайлу, но виду не подавал.
Тут Михайло упомянул и о Киприянове, и о чужеземцах.
— Да, ныне Москва уж не та, — заметил Пятухин, их архангельский земляк, давно уже проживавший в первопрестольной. С ним Савелий сговорился о жилье для Михайлы. — Не та, совсем не та… Как Петр Алексеич, царство ему небесное, на Неве осел, так и все думные бояре, все приказные потянулись за ним. Кряхтят, ох, как кряхтят, а тянутся — потому ослушаться нельзя, бешеного царского глаза до смерти боятся. Да и то сказать: сладкий кусок кому не мил? Вот и притихла Москва. Раньше по Красной площади и меж кремлевских соборов степенно, животы выпучив, бояре выступали, а теперь, вишь ты, поджарые заморские гости незваные! 14 много же их понаехало с новой царицей Анной Ивановной. Дома-то, видать, не прокормятся. И все. на наши харчи!
— Ты, Василий Пятухин, — заметил кто-то, — человек бывалый, калач тертый. Говорят, ты и на казни насмотрелся?
— Казни? — забеспокоился Михайло. — Все вреде тихо и мирно?
— Снаружи-то оно все спокойно, — рассудительно ответил Пятухин. — А вот послушал я нонеча дружка своего, дьяка из Приказа тайных дел, так что там, в подземелье-то, деется…
— Ты, Василий Пятухин, насчет энтого помолчал бы, — вступил Савелий. — Михайло сам до всего дойдет.
— Ну, как знаешь. Мне-то что? Меня спросили, я и отвечаю. А Михайло твой и впрямь молодчага… Шуточное ли дело — за науками тысячу верст оттопал! Ну, пусть поживет у меня, к Москве приобыкнет.
Разговор становился все отрывистее и бессвязней. Одни, свесив головы, дремали, другие поднимались и, тормоша соседей, шли к возам. Савелий подошел к Михайле.
— Что приуныл, сынок? Чует мое сердце, — а оно вещун добрый, — выбьешься ты в люди. Не забудь тогда старика.
— Может, и не свидимся, — всхлипнул Михайло.
— И, милый!.. Гора с горой не сойдется, а человек до человека доткнется!
Седой помор смахнул слезинку и, не глядя на юношу, обнял его. Они вышли на улицу, слабо озаренную неровно полыхающими вдали кострами.
— Ну, вот и вызвездило! К добру это! Ишь, как небесное зерно рассыпалось, словно тебе дорожку кто песком посыпал. Эй, Василий Пятухин! Веди постояльца на ночлег!
Михайло зябко кутался от пробравшей сразу стужи. Пятухин провел его задворками в темный чулан и уложил на тряпье. На рассвете, покуда хозяин, раскинув босые ступни, храпел на полатях, Михайло напялил одежонку и шапку и выбежал во двор. Непрерывно оглядываясь, чтобы не заблудиться, он сам, не зная как, быстро нашел Рыбный ряд.
Мела поземка. У ворот на снегу стыли следы от саней. Ранние московские торговки несли мимо Рыбного ряда свой нехитрый товар. Они видели, как здоровенный детина бросился куда-то бежать по санному следу, но остановился, безнадежно махнул рукой и понуро поплелся восвояси.