Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Алексей Толстой - Алексей Николаевич Варламов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В этих несколько раболепных воспоминаниях много путаницы с датами. В 1906 году Общества свободной эстетики еще не существовало, не могли выступать публично ни Толстой, ни Мандельштам, не было еще никаких акмеистов, но та маска, которую надел на себя молодой поэт, была названа точно. Они — чахлые, он — жизнерадостный, они — искусственные, он — натурален и здоров.

За телкою, за белою, По полю, полю синему Ядреный бык, червленый бык Бежал, мычал, огнем кидал: «Уж тебя я догоню, догоню, Молодую полоню, полоню!» А телушка, а белая, Дрожала, вся замрелая, — Нагонит бык, спалит, сожжет… Бежит, молчит, и сердце мрет… А бык нагнал, Червленый, пал: «Уж тебя я полонил, полонил, В прощах воду отворил, отворил, Горы, долы оросил, оросил».

И эрос его — не болезненный, как у них, не туманный, не запрятанный в символику, а здоровый, природный.

Нашел Козел невесту, Выбрал девицу любовнее всех. Возьми ее, возьми ее, Веди ее на реку, В меду купать, в меду ласкать, Купало! Купало! Люби ее, люби ее, Веди ее по хмелю; Неделю пить, допьяна пить, Купало! Купало! Целуй ее, целуй ее, До крови невесту! Твоя любовь — на теле кровь! Купало! Купало!

В балаганчике русских поэтов начала века Толстой отвел себе роль Буратино — здравомыслящего, солнечного, жизнеутверждающего, не имеющего ничего общего с унынием, тревожностью, озабоченностью грядущим человечества, в той или иной степени свойственными русскому символизму.

«После обеда поехали к Ремизовым, купив три розы, — записывал о своей встрече с Толстым М. Кузмин в декабре 1908 года. — Приехал туда и Толстой, ужасно смешной, глупый и довольно милый. Рассказывал о Париже и тому подобное. Очень смеялись, строили планы… и т. д.»{121}.

И все-таки это была именно маска. Солнечным и радостным выражением лик Толстого не исчерпывался, на душе у него бывало смутно, но душу нараспашку он не держал. Разве что Вострому по старой памяти писал более откровенно о своих ощущениях литературного новичка, сбитого с толку миром, который ему открылся:

«Трудно переходить на российский режим с бессонными ночами, бессмысленными кутежами, от которых теперь, по возможности, думаю уклониться, но это страшно трудно в литературном мире, так как все там пьяницы…

Я — все сильнее укореняюсь в мистике, в тайне слова, как создателя не только символа, но истинного бытия предметов видимых и простым и астральным зрением…

Все это время мы жили в среде художников и поэтов, в той среде, которая в Петербурге только в зачатке в избранных кружках.

Много пришлось пережить и веселого, и грустного, и серьезного, перевидеть всякие и фокусы жизни, и извращения, и красоты; теперь все улеглось в памяти, встало каждое на соответственное место.

И двуликим предстал передо мной человек, одно лицо его повседневное, это видим на всех, серая помятая маска ничтожества, бездушная, из папье-маше, дурно раскрашенная, а другой, божественный лик, сияющий солнечной красотой, редко можно увидеть его, у многих он как пупырышек маленький на шее торчит, но есть и такие, у кого все место он занимает, и тогда радостно верить в чувство, в красоту, в музыку жизни…

И познал я философию, мудрое слово «желать», всегда желать, когда достигнешь — желать большего, и другое слово — «любить». И так ясно представились слова Христа в этом синтезе двух слов, не о будущем ли человечества говорил он, не указал ли исход из небытия, хаоса, рабства духовного двумя словами этими, не вооружил ли человечество мечом и солнцем, желанием и любовью.

Вот мне радостно, что с тобой могу говорить, не опоздал еще сказать тебе, всю жизнь работавшему во имя любви и долга, что теперь я понимаю то, что раньше скрыто было, оценить могу и грустно, что поздно сказать это мамочке, всегда тяжело, что умерла она, видя свое единственное сердце не раскрывшееся красоте, черствым.

Вот этого никогда не прощу ни себе, ни Рожанским, которые безусловно сделали столько вреда и мне, и тебе, и маме»{122}.

Это было одно из последних таких откровенных писем отчиму, выражение благодарности, принесение покаяния, печаль при мыслях об умершей матери, об умершем сыне, о жизненных ошибках. Тут верно сказано, что говорить об этом ему было больше не с кем и едва ли кто-либо из знаменитых знакомых его знал и понимал.

И тогда, и позднее.

«Его рисовали неистощимым весельчаком, неиссякаемым балагуром, изображали в гиперболизированном облике некоего барина-хлебосола, восседающего за пиршественным столом и окруженного ожерельем тарелок и бутылок с напитками — чуть ли не Гаргантюа из старого патриархального Заволжья!» — писал А. Алпатов{123}.

Бунин насмешничал в «Третьем Толстом»:

«Толстой — и «масса» вопросов, да еще «новых»! Значит, и прежде осаждала его, несчастного, «масса» каких-то вопросов. А тут явились еще и новые, а кроме того «мучительные загадки». Лично я не раз бывал свидетелем того, как мучили его вопросы и загадки, где бы, у кого бы сорвать еще что-нибудь «в долг» на портного, на обед в ресторане, на плату за квартиру, но иных не помню»{124}.

Читать бунинский очерк — одно удовольствие. Пожалуй, никто из писавших о Толстом не сделал это так талантливо, ярко, убедительно, так образно и… несмотря на все выпады, с такой любовью. Но только бунинский «третий Толстой» — это именно бунинский Толстой, его герой, его персонаж. Реальный Алексей Николаевич Толстой был фигурой куда более сложной и в молодости, и в зрелые годы, и вопросы его тревожили, и загадки мучили, но маски беззаботного успешливого весельчака он не снимал, хотя в отличие от своего любимого деревянного мальчика школой не пренебрегал и в годы литературной молодости вел себя как образцовый ученик. Он расширял завоеванный плацдарм, заводил новые литературные знакомства и учился, учился, учился…

«Многоуважаемый Валерий Яковлевич, очень, очень я рад еще раз слышать от Вас мнение о стихах моих. Сознаюсь, мне было страшно свеситься на чаше весов Ваших, но теперь я еще сильнее укрепился в той исходной точке творчества, которая намечалась всегда и независимо от моих хотений»{125}, — писал он Брюсову незадолго до того, как в январских «Весах» за 1909 год были напечатаны его стихи.

Через Волошина он познакомился с Иннокентием Анненским, которому исповедовался:

«К мистикам причислить себя не могу, к реалистам не хочу, но есть бессознательное, что стоит на грани между ними, берет образ и окрашивает его не мистическим, избави Бог, отношением, а тем, чему имени не знаю…

Помню только, что 2,5 года тому назад, когда я начал писать стихи, было желание уверовать в Бога или хоть в черта, во что-нибудь непонятное, чтобы видеть не отсветы закатного солнца в облаках, а края ризы или пролитое вино и т. д.»{126}.

Благодаря Волошину Толстой познакомился также и с А. М. Ремизовым и докладывал своему литературному опекуну Максу: «Приняли меня очень хорошо, Алексей Михайлович сразу взял меня в ученики и обругал и обхвалил, сказки приняты и будут печататься в «Тропинке», в «Русской мысли», печатают что-то, но все это какой-то — еще не знаю какой — разврат, одно чувствую, что есть во всем этом нехорошее, что не позволяет мне писать стихи…»{127}

Ремизов позднее вспоминал в «Кукхе»:

«О ту же пору Яков Годин привел Алексея Николаевича Толстого. Толстой был с бородой и так хорошо смеялся, столько лет прошло, а я долго потом, вспоминая, слышал этот смех…»

«Алексей Михайлович ругает меня каждый день за оккультизм, — сообщал Толстой Волошину. — И у Вячеслава Иванова я такую штуку ляпнул, что тот рукою закрылся и чуть не упал под стол, и попало же мне от Алексея Михайловича[6].

Вещи мои Вячеславу Ивановичу очень понравились»{128}.

Вячеслав Иванов сыграл в жизни Толстого, да и не только в его, особенную роль. Попасть к нему в «Башню», научиться стихосложению как науке было заветной мечтой еще Гумилева. Весной 1909 года через Сергея Ауслендера, племянника Михаила Кузмина, Гумилев напросился в гости к мэтру, произвел на него хорошее впечатление своими стихами и вскоре договорился, что Вячеслав Иванов станет заниматься с молодыми поэтами и прочтет им курс стихосложения. Называлось все это «про-Академия стиха», и помимо Гумилева ее слушателями стали М. Кузмин, М. Волошин, О. Мандельштам, М. Гофман, В. Комаровский, П. Потемкин и еще одна поэтесса, речь о которой пойдет чуть позже. Вместе с ними Толстой постигал премудрости русской просодии, и, если верить воспоминаниям М. Гофмана, герой наш, обладая большим стихийным талантом, но не интеллектом, допускал чудовищные ляпы, вроде того, как однажды, прервав высокоученого лектора, ошарашил его вопросом: «А что вы, собственно, Вячеслав Иванович, называете ямбом?»

Впрочем, к Вячеславу Иванову и его урокам относились в тогдашнем литературном мире по-разному.

«Но знаете, за последнее время и у нас ух! как много этих, которые нянчатся со словом и, пожалуй, готовы говорить об его культе. Но они не понимают, что самое страшное и властное слово, т. е. самое загадочное — может быть именно слово — будничное. Что сделал с русской публикой один Вячеслав Иванович?.. — писал Волошину как раз в связи с «Башней» Анненский. — Насмерть напугал все Замоскворечье. Пуще Артюра Рембо. Мы-то его понимаем, нам-то хорошо и не боязно, даже занятно… славно так. А сырой-то женщине каково?..»{129}

В известном смысле Толстой, которого и много лет спустя тот же Волошин упрекал в недостатке культуры, был именно такой сырой женщиной. Он брал иным — не эрудицией, не интеллектом, не мистической похотью, но своей природной силой, которая восполняла все его недостатки. Едва ли на «Башне» его могли чему-нибудь путному научить, но не могли и испортить.

Во всяком случае, судя по мемуарам Эренбурга, Толстой, уже будучи мэтром, с благодарностью вспоминал свои ученические годы: «Я возвращался с ним из Харькова в Москву в декабре 1943 года. Поезда тогда шли очень медленно. Мы с Алексеем Николаевичем Толстым заняли одно купе; в других купе ехали К. Симонов, иностранные журналисты. Толстой почти всю дорогу вспоминал прошлое; кажется, он хотел в эти два дня проделать то, что я пытаюсь сделать теперь: задуматься над своей жизнью. Неожиданно для меня он с любовью, с уважением вспомнил поэтов-символистов, говорил, что многому у них научился; вспомнил и «башню»; потом вдруг рассердился, что теперь у молодых поэтов нет ни почтения к прошлому, ни понимания всей трудности искусства; сказал, чтобы в купе позвали К. Симонова, долго ему внушал: нужно входить в дом искусства благоговейно, как он когда-то поднимался на «башню»{130}.

Мемуар очень трогательный и скорее всего достоверный, потому что театральный. Толстой мог так себя повести, мог вызвать ни в чем не повинного Симонова и учить его жить, как учили когда-то самого Толстого.

Но все это много позднее, когда ему останется всего год жизни, а тогда, в молодости, он докладывал Вострому с са-моиронией, приглушающей пафос головокружения от успехов:

«Мои дела идут блестяще, честное слово, что даже удивлен немножко. Принят я в «Весы»?!?! Это очень и кое-что, вернее, диплом на поэта, потом в «Русской мысли» и сотрудничаю в «Журнале для всех» и в новой газете «Луч света». Сказки же — нарасхват; уж и зазнался же я, Боже мой, подступиться нельзя, когда совершаю утреннюю прогулку, даже извозчики не смеют ко мне приступиться.

В литературных и художественных кружках носятся со мной. Вообще ты можешь, будучи в обществе и глаз прищурив, сказать: а читали вы Толстого? Конечно, засмеются и ответят: кто же не читал «Войны и мира»? Тогда ты, возмущенный, скажешь: да нет, Алексея! — Ах, извините, ответят тебе, вы говорите о «Князе Серебряном»? Тогда, выведенный из себя, ты воскликнешь: ах вы, неучи! Моего сына, Толстого, совсем младшего! И все будут посрамлены, ибо никто меня не читал.

О слава, слава, сколько трений на пути к тебе?»{131}

Это не было пустой похвальбой. Еще до того как в самом начале 1911 года увидела свет книга «За синими реками», куда вошли сказочные стихи Алексея Толстого, Иннокентий Анненский писал в статье «О современном лиризме», напечатанной в «Аполлоне»:

«Граф Алексей Н. Толстой — молодой сказочник, стилизован до скобки волос и говорка. Сборника стихов еще нет. Но многие слышали его прелестную Хлою-хвою. Ищет, думает, искусство слова любит своей широкой душой. Но лирик он стыдливый и скупо выдает пьесы с византийской позолотцей заставок»{132}.

Когда же книга была напечатана, критика подняла ее на щит.

«…бессознательное проникновение в стихию русского духа составляет своеобразие и очарование поэзии гр. Толстого, — утверждал Брюсов. — Умело пользуясь выражениями и оборотами народного языка, присказками, прибаутками, гр. Толстой выработал склад речи и стиха совершенно свой, удачно разрешающий задачу — дать не подделку народной поэзии, но ее пересоздание в условиях нашей «искусственной» поэзии. Все предыдущие попытки в этом роде — Вяч. Иванова, К. Бальмонта, С. Городецкого — значительно побледнели после появления книги гр. Толстого»{133}.

Свое увидел в ней Кузмин: «Как это ни странно, но поэт представляется иностранцем с пылкой и необузданной фантазией, мечтающем о древней Руси по абрамцевским изделиям, потому что непонятно, чтобы русскому русское, хотя бы и отдаленное, представлялось столь ослепительно экзотическим, столь декоративно пышным, как мы это видим у гр. Толстого»{134}.

Максимилиан Волошин радовался за своего протеже: «Этой зимой вышли две книги стихов, отмеченных русским складом: «За синими реками» Алексея Николаевича Толстого и «Песни» Сергея Клычкова. Гр. Ал. Толстой очень самостоятельно и сразу вошел в русскую литературу. Его литературному выступлению едва минуло два года, а он уже имеет имя и видное положение среди современной беллетристики. В нем есть несомненная предназначенность к определенной литературной цели. <…> Народный склад речи является естественным ритмом его души и… этот склад получает силу и сжатость, стесненный чувством литературного стиля… «За синими реками» — хорошая и свежая книга, в которой почти каждое стихотворение ценно»{135}.

Единственной ложкой дегтя в этой бочке меда могло бы быть нигде в ту пору не опубликованное мнение неизвестной тогда Толстому поэтессы Натальи Крандиевской: «С такой фамилией можно и лучше».

А что же Востром? Как он относился к успехам своего приемного сына, который из ласкового мальчика, небогатого барчука на степном хуторе превратился в столь важную птицу?

О жизни Алексея Аполлоновича после смерти Александры Леонтьевны написала приемная дочь Бострома, и ее бесхитростные воспоминания — еще один штрих к жизни той семьи, которая вскормила рабоче-крестьянского графа.

«Как рассказывали мне мои названые родители, А. Л. Толстая и А. А. Востром, родилась я в земской больнице. Мать после родов умерла от водянки. У отца, кроме меня, осталось еще двое детей: сестра Настя 8 лет и брат Павел 6 лет. Священник, отпевавший мою мать, был близко знаком с Александрой Леонтьевной. Он рассказал ей о том, что в земской больнице умерла от родов женщина, оставив младенца. На другой день Александра Леонтьевна поехала посмотреть на меня и, желая помочь, наняла кормилицу, которая оставила меня спустя три месяца. Ей нужно было возвращаться в деревню. Александра Леонтьевна взяла меня к себе. Так я попала в семью А. А. Бострома…

Мама предстает в моих воспоминаниях необыкновенно ласковой, немного полноватой для своих лет, с часто мигающими добрыми глазами.

Папа в молодости был очень красив. Чуть выше среднего роста, с русыми вьющимися волосами, голубоглазый, он умел себя держать удивительно просто и в то же время с достоинством. По характеру веселый, общительный, он быстро сходился с людьми и был очень радушен во взаимоотношениях с друзьями…

На памятнике, поставленном на могиле мамы, Алексей Аполлонович написал стихи из Некрасова:

Быть может, дар беднее капли в море, Но 20 лет! Но тысячам сердец, Чей идеал — убавленное горе, Границы зла открыты наконец!

После смерти мамы папа очень грустил, часами сидел за пианино, находя утешение в музыке. Он исполнял по памяти произведения Чайковского, Мендельсона, Шопена, Грига, Бетховена.

Мы уехали из дома на Саратовской улице и поселились в доме А. А. Бострома на углу Сокольничьей и Симбирской… Лучшую квартиру в первом этаже занимала Екатерина Александровна Виноградова, классная дама 2-й женской гимназии. Она жила вдвоем с племянницей Галей Вороновой. Папа подружился с Екатериной Александровной, и через два года они поженились. Это был 1908 год.

В нашем доме каждую субботу устраивались лит. чтения. Приходили преподаватели 2-й женской гимназии и просто знакомые папы и Екатерины Александровны. Особенно часто читался в эти годы альманах «Шиповник». Все, что публиковалось Алексеем Николаевичем Толстым на страницах этого альманаха, было прочитано на этих литературных субботах. Правда, нужно сказать, что папа относился к Алексею Николаевичу как к писателю очень критически. Особенно не нравились Алексею Аполлоновичу его стихи. Папа часто говорил, что не понимает их.

Теплота отношений Алексея Николаевича и Бострома с годами таяла…

Екатерина Александровна прожила с папой всего 2 года. В 1910 году она умерла. Мы опять остались вдвоем. Галя от нас уехала.

Иногда по зимам папа ездил к Алексею Николаевичу в Москву или Петербург. О своих поездках он никогда не рассказывал.

Я жила с папой до его смерти. Он умер в 1921 году от воспаления легких. Похоронив его, уехала жить в Баку»{136}.

С Алексеем Толстым она не встречалась никогда.

Глава V

ПОЕДИНОК

Летом 1909 года Гумилев попытался издавать поэтический альманах взамен прекратившего свое существование парижского «Сирина». Идея проекта принадлежала Алексею Толстому, он же и предложил название — «Речь», но Гумилеву больше понравилось «Остров». В анонсе нового издания говорилось о том, что во главе журнала станут Н. Гумилев, М. Кузмин, П. Потемкин, Ал. Толстой и К. Бальмонт. Сотрудничать с «Островом» обещали Белый, Блок, Анненский и Волошин.

Редакция располагалась в Петербурге, в доме 15 на Глазовской улице, где и жил Толстой, называвший себя первым «островитянином». Издателем стал журналист А. И. Котылев, входивший в окружение Куприна.

«Один инженер, любитель стихов (брат художницы Кругликовой), дал нам 200 рублей на издание. Бакст нарисовал обложку, — писал позднее Толстой. — Первый номер разошелся в количестве тридцати экземпляров. Второй — не хватило денег выкупить из типографии. Гумилев держался мужественно»{137}.

Успеха журнал не имел.

«Видели ли вы «Остров»? — писал после выхода первого номера С. Бобров Андрею Белому. — Хотя первому блину полагается по штату быть комом — но все же я не ожидал, что петербуржцы дадут так бессовестно мало! Волошин — только приличен. Гумилев — ужас! — безвкусица невероятная… Алексей Толстой кое-где мил, но (не знаю почему) его стихотворения производят на меня впечатление большой несерьезности»{138}.

В комментарии к очерку Толстого «Гумилев», подготовленном Вадимом Крейдом, говорится: «Остров» имел подзаголовок «Ежемесячный журнал стихов»; о том же еще раз сообщалось в начале первого номера — «посвященного исключительно стихам современных поэтов». В первом номере были напечатаны стихи М. Кузмина «Благовещение», «Успение», «Покров», «Одигитрия», стихотворение Вяч. Иванова «Суд огня», два стихотворения Волошина, газеллы Потемкина, стихи А. Н. Толстого:

Утром росы не хватило, Стонет утроба земная. Сверху-то высь затомила Матушка степь голубая, Бык на цепи золотой В небе высоко ревет… Вон и корова плывет, Бык увидал огневой, Вздыбился, пал…

Именно на эти стихи была написана пародия неизвестным автором:

Корова ль, бык, мне все равно. Я — агнец, ты — овца. Я куриц все люблю равно Без меры, без конца.

Толстой пишет, что второй номер журнала «не хватило денег выкупить из типографии»{139}. Считается, что этот номер в библиотеках не сохранился.

Номер действительно не сохранился, а неизвестный автор, написавший пародию на стихи Алексея Толстого, известен. Это поэт Дмитрий Коковцев, однокашник Гумилева по царскосельской гимназии, автор шуточной пьесы (написанной в соавторстве с П. Загуляевым), где высмеивается не только Толстой, но и вся редакция «Острова». Пьеса была опубликована 2 октября 1909 года в газете «Царскосельское дело» и начиналась так:

«ОСТОВ», или АКАДЕМИЯ НА ГЛАЗОВСКОЙ УЛИЦЕ

Действующие лица:

Гумми-Кот, поэт, редактор журнала «Остов». Глаза вареного судака. Тощ.

Пуффи, поэтесса с темпераментом и весом.

Портянкин, поэт, уволенный за пьянство из штабных писарей. Кошкодав. Ходит в студенческой тужурке.

Бриллиантин Вятич, поэт совершенно неизвестный, но служит в одной из фешенебельных канцелярий. Злоупотребляет фиксатуаром и неусыпно печется о проборе.

Макс Калошин[7], поэт, сделавший карьеру в веселых местах Парижа. Считается знатоком всех искусств, а в особенности — порнографических карточек. Любит молодежь.

Сергей Ерундецкий, специализировался на подробностях сексуальной жизни наших предков-славян.

Граф Дебелый, новоявленная знаменитость, подобранная в Париже на «внешних бульварах». Прическа парижских апашей.

Михаил Жасмин, тоже поэт и очень откровенный. Не любит женщин. Завит, нафабрен, нарумянен. На щеке мушка.

Действие происходит в Петербурге на Глазовской улице, в редакции «Остова».

Большая комната в первом этаже, в глубине — два окна. Обставлена комната с претензией на изящество и вкус. По стенам картины художников-модернистов — мазня, нежить и нечисть.

Посередине комнаты огромный стол, заваленный книгами и бумагами. Среди книг — «Жизнь животных» Брема, Ницше в изложении для детей младшего возраста и «Путеводитель по вертепам Парижа и Вены», составленный сообща современными русскими поэтами.

Редакционное заседание. Белая ночь. Все действующие лица на сцене»{140}.

Догадаться, кто здесь кто, не сложно. Гумми-Кот — это Гумилев; Пуффи — Тэффи; Портянкин — Потемкин; Макс Калошин — Волошин; Сергей Ерундецкий — Городецкий; граф Дебелый — А. Н. Толстой; Михаил Жасмин — Кузмин; Бриллиантин Вятич — Вячеслав Иванов.

И все же, несмотря на эти пародии и неудачу с «Островом», идею издавать или участвовать в издании поэтического журнала Гумилев не оставил, и когда осенью 1909 года на литературном горизонте появился журнал «Аполлон», главным редактором которого стал поэт, литературный критик и устроитель художественных выставок Сергей Маковский, Гумилев сыграл в нем очень заметную роль. Толстой, тогда еще находившийся в гумилевской орбите, вместе с ним «обсуждал планы завоевания русской литературы» и в «Аполлоне» был своим человеком.

«К проекту журнала Гумилев отнесся со свойственным ему пылом, — вспоминал позднее Маковский. — Мы стали встречаться все чаще, с ним и его друзьями — Михаилом Александровичем Кузминым, Алексеем Толстым, Ауслендером»{141}.

Это была компания молодых, честолюбивых и талантливых людей, которые хотели заявить о себе во весь голос и которым отчаянно не хватало для этого места. Имена одних история литературы возвысила, других — похоронила, но тогда они все были равны и всем приходилось одинаково нелегко. «Ремизов, Толстой, Волошин, Ауслендер, Гумилев, я — все сидим без издателей. Ибо ненавистны не только эсдекам, но и «Шиповнику», самому модернистскому из издательств»{142}, — жаловался в письме к киевскому поэту и переводчику В. Эльснеру ныне позабытый поэт Потемкин.

«Итак, «Аполлон» будет… Но сколько еще работы… Хронику, хронику надо… и надо, чтобы кто-нибудь оседлый, терпеливый, литературный кипел и корпел без передышки. Il faut un cul de plomb… quoi?[8]» — писал С. Маковскому Анненский в мае 1909 года, когда окончательно решился вопрос с запуском нового журнала, и таким cul de plomb и стал Николай Гумилев.

«Литературная осень 1909 года началась шумно и занимательно. Открылся «Аполлон» с выставками и вечерами поэзии. Замкнутые чтения о стихосложении, начатые весною на «башне» у Иванова, были перенесены в «Аполлон» и превращены в Академию Стиха. Появился Анненский, высокий, в красном жилете, прямой старик с головой Дон Кихота, с трудными и необыкновенными стихами и всевозможными чудачествами. Играл Скрябин. Из Москвы приезжал Белый с теорией поэтики в тысячу страниц»{143}.

На одной из этих страниц шла речь и о Толстом. «Андрей Белый привлек в качестве материала для исследования даже стихи «Алексея Толстого-младшего», так называл он вот этого — тогда — поэта, чья инициатива положила начало «Академии»{144}, — вспоминал позднее Пяст.

Инициатива открытия «Академии» исходила все же скорее не от Толстого, а от Гумилева, и благодаря ему осень 1909 года оказалась действительно шумной. Первый номер журнала «Аполлон» вышел в конце октября, и событие это шумно отмечалось петербургской литературной элитой сначала в редакции, а затем в ресторане Кюба «Pirato» (немецкий поэт Иоганнес фон Гюнтер, приветствовавший журнал от имени европейских поэтов, позднее писал: «Очнулся я на минуту в маленькой комнате, где пили кофе, моя голова доверчиво лежала на плече у Алексея Толстого, который, слегка окостенев, собирался умываться из бутылки с бенедиктином»{145}). «Аполлон» сыграл в русской поэзии очень важную роль. Это был журнал, призванный встать над групповыми пристрастиями и объединить русских поэтов, в нем печатались стихи, критические статьи, манифесты, программы, именно в нем Кузмин опубликовал статью «О прекрасной ясности», с которой начался акмеизм. Но было в его истории и печальное: столкновение различных интересов и лиц, ускорившее, по мнению Ахматовой, смерть Анненского, и наш молодой тогда еще герой оказался косвенно причастен к этому сюжету.

В сентябре 1909 года Анненский писал Маковскому:

«Дорогой Сергей Константинович,



Поделиться книгой:

На главную
Назад