Однажды на подводе домой возвращался. Уставший, измотанный был, все задремать норовил, — вот и подхватил по дороге мужичка, чтобы тот болтовней дрему отгонял. Мужичок всю дорогу исправно жужжал, а как к дому подъезжать стали, даже приободрился:
— Где тут хозяйка? — закричал, на угощенье напрашивался.
Вдруг вылетело к ним чудушко курчавое в светлом оборчатом платьице, и, подпрыгнув от радости, зависло на руках Ивановых:
— Тятя, тятя приехал!
— Вот, значит, кто хозяйка! — игриво отозвался мужичок.
— А что? — рассмеялся Иван, глядя на довольную физиономию девчушки. — И хозяйка! — и по-отцовски горделиво представил, — Зинаида Иванова[28] Можаева!
Мужичок вяло улыбнулся и поплелся на постоялый двор в надежде получить бесплатный горшок горячих щей и дождаться нового попутчика на Тамбов.
Глава 6
Можаевы и Широких
Любит глаз человеческий заглядеться на красоту, льнет к ней, ластится, и сколько ни говори, что приятность лица не суть заслуга или добродетель, — невольно выискивает, кем бы полюбоваться.
В Зиночке Можаевой привлекала скорость и ясность мысли, готовность действовать тут же, немедленно: давайте нарисую, прочту, помогу… С лёту, с ходу, вдруг и сразу ввергнутый в водоворот ее бурной, деловитой натуры, человек упивался уже самим кипением жизни, забывая о вопросах эстетики. Оттого, не будучи красавицей, Зиночка и не думала переживать по девчоночьим пустякам, зато, услышав случайное: «вот она, порода можаевская!», — аж краснела от удовольствия.
Правда и то, что из породы этой Аксиньина дочка ничуть не выбивалась: черты лица крупные, лоб высокий, глаз карий, волос темный. Вот только подбородок грубоват, своенравен. У мужиков-то за бородой ничего не разберешь, а у девочки весь виден, — вперед лица лезет. И кудрева, ох кудрева! Впрочем, если и заводил кто гадательно:
— В кого барашка такая?
— Девка ж! — со всей убедительностью отвечал Иван, чем снимал всякие сомнения в чистоте можаевской породы. Тем более и характер у Зиночки был под стать остальным Можаевым, и даже природа женская, нежная и чувствительная, нисколько не смягчала ее бурливого, без суетливости, охов и ахов, словно не девичьего, нрава.
Едва на ноги встала, — всё бы ей в партизан да в горелки играться. Иной раз Аксинья с нянькой, а то вдова Герасимова учить возьмутся:
— Не пристало барышне так носиться. Чумазая, лохматая, раскраснелась… Кто тебя в жены возьмет?! — говорят, и щечки ей отирают, локоны упрямые под гребешки да ленты заправляют.
А Зиночка выслушает, дождется, пока ей красоту наведут, тряхнет головкой, — кудряшки во все стороны так и брызнут:
— Некчем! — смеется, а сама глазками по сторонам стреляет, товарищей по игре высматривает.
Что нрав мальчиший, для девчонки, которая сызмальства на старших братцев равнялась, — дело объяснимое. Другое удивляло, — ее интерес к «умным» разговорам и «большим» делам. А дел этих хватало.
Годы-то какие были! На России-матушке — реформа за реформой, до самых основ добирались, всё на новый лад перекраивали. Вот и преображалась жизнь.
Взять Белую. Деревня деревней, а запасный хлебный магазин своими силами строить решили, чтобы в худород без муки и зерна не остаться. На тамбовщине таких магазинов — единицы. Деликатесов в этих краях отнюдь не водилось (рассказывали старики, что Александру I, в бытность его в Тамбове, из столицы яства выписывали), зато товару простого, копеечного, всегда вдосталь было. В редкий год непогоды да бедствия выпадут. Да уж если выпадут — на одного Господа вся надежда. В последний раз и погоды были, и хлеба дружно взошли, — так мышь все поела. Тяжелый год тогда выдался, поумирали многие (тогда же старик-Можаев упокоился). Вот и взялись всей деревней потрудиться, чтобы впредь голода не бояться.
Другим замечательным предприятием школа была, — тут уж прямая заслуга вдовы Герасимовой. Как Миша ее подрос, письмо да счет освоил, захотелось ей получше его подучить. А где? Школ-то в округе нет, только в Тамбове, а туда ездить не наездишься. Ну и взялась сама учить, — учебники, книжки выписала. Пока сыном занималась, еще несколько детишек присоединилось, с их родителями перезнакомилась, обо всем с ними сговорилась, и пошло дело. Где силы находила, чтобы хозяйством заниматься, за «Герасимом» приглядывать да школу строить? Но вот же, — и благодетели нашлись, и помощники, — и школа встала. Здание небольшим вышло, одноэтажным, о пяти окнах, зато с сугубо отделенным кабинетом для фельдшера.
В тот же год Иван с мужиками водяную мельницу на лесной речушке поставил, а на супротивном берегу заимку себе присмотрел, говорил, трава там знатная, сочная, и место хорошее, черным лесом[29] да соснами оторочено, сосны высоченные, далеко в небо уходят; словом, увидел раз, — и расставаться не захотел, расчищать взялся.
И у всех-то, у всех дела были. Кто помладше и те учились, даже из девочек некоторые в Белую только на вакации[30] приезжали. Пожалуй, только Михаил, сын Герасимов, никуда не спешил, о духовной стезе мечтал, но, для Зиночки, — слишком созерцательными были его мечты. Вот и запросилась она учиться, по-умному, по настоящему, в какой-нибудь пансион или школу.
— Позже поговорим, — сухо отрезала Аксинья, выслушав просьбу дочери, а у самой душа в пятки ушла: куда, глупенькая, собралась? на какую беду опоздать боишься? — и вглядывалась в детское личико, будто запоминая напоследок эти умные глазки, упрямые кудряшки, беспокойно подрагивающие губы…
А после отводила душу у Герасимовой вдовы, у единственной, кому поверяла сокровенные мысли и тревоги. Разговор завел женщин в Саратов, где располагался пансион для девочек всех сословий, известный глубиной и широтой преподаваемых в нем знаний и строгими порядками. Все дни в пансионе были расписаны по часам и минутам, так что свободного времени почти не оставалось. Надо сказать, не все ученицы выдерживали такое напряжение, — для Зиночки, с ее неутомимостью, то что надо. Аксинью же успокаивало внимание, с которым в пансионе относились к предметам духовным (хотя и в «светских» спуску не давали). Словом, если припало дочке учиться, — лучшего заведения по всей России не сыщешь. Дело было решено и оплакано Аксиньей втайне ото всех.
Вопреки материнским опасениям, Зиночка быстро освоилась на новом месте. Учеба не представляла для нее никаких трудностей. С одноклассницами все складывалось как обычно бывает везде и всегда: с одними дружила, с другими приятельствовала, третьих умела держать на расстоянии.
Единственное, что однажды омрачило ее жизнь — смерть батюшки, Ивана Можаева. В пансионе вошли в положение ученицы и позволили отлучиться. Сборы были быстрыми, а вот дорога оказалась долгой, — к приезду Зины батюшку уже похоронили, и под присмотром тетки-вдовы, со всем старанием готовилась к поминкам.
И только Аксинья не выходила из комнатушки, — приболела, да так, что и священника, и доктора звали. Доктор приказал давать порошки и ждать: «так как одному человеку без другого жить очень трудно бывает, привыкнуть надо».
Вдова Герасимова понимающе вздыхала и о своем думала. И ей по началу трудно без мужа, без Герасима было, а потом в дела ушла. И вот уже хозяйство какое, — у обходчиков особым хутором Герасимовкой записано, и церковь стоит, и школа вдоль большака вытянулась, — а кому все достанется? Мишка хоть и смекалистым растет, и по хозяйству помогает, а все мысли о духовном училище, да о постриге. Тут и перечить не пристало. Но за хозяйство с церковью и волноваться не стоило, — братьям-Иванычам, Андрею с Дмитрием, перейдут. (Степан Иванович в то время в Камышине крепко обосновался, там и жену себе присмотрел и хозяйство завел.)
Но школа… Детишек почти втрое противу прежнего прибавилось, так что фельдшерский кабинет под занятия освободить пришлось (самому фельдшеру в деревенской управе комнату отвели). Учатся на две смены. Из губернии чиновники то с проверкой, то с делегацией важной приезжают, чтобы павлинами перед гостями походить, похвастаться: уж на что глушь, а и тут школа есть! Вот только помощи от них не дождешься. Все самой делать приходится, а на сколько сил еще хватит? Случись что, и передать некому. Дело ведь не простое, не только сил, — душевного расположения требует, чтобы любил человек с детьми заниматься, чтобы в науках и любомудрии преуспевал. Без того за школу и браться грешно.
Вдова Герасимова и не заметила, как за болезнью любимой наперсницы, все свои тревоги поведала Зиночке, безотлучно сидевшей при матери. И хотя вопросы оставались открытыми, — вдове уже оттого легче становилось, что девушка слушала ее со вниманием и школу считала делом серьезным и полезным. Полезным настолько, что хоть сама берись да тащи. Но пока даже мечтать об этом было смешно. Шла ли речь о детишках, учебниках или уроках, в своем воображении Зина чаще оказывалась за столом с другими учениками, чем на месте учителя. Однако, новый взгляд на школу, однажды открывшись ей, уже не оставлял ее душу.
Наконец, справив поминки и дождавшись уверений врача, что здоровье матери пошло на поправку, Зина отправилась обратно в пансион, прихватив заодно Мишу Можаева, решившегося все-таки наведаться в Саратов, дабы начать подготовку к поступлению в духовное училище.
И видно на этом-то пути и услышал Бог вдову Герасимову. Остановившись на постой у некоего священника, познакомился сынок ее и со всем семейством хозяина, причем одна из его дочерей удивительно быстро завладела вниманием нежданного постояльца. Ради нее и оставил Мишка свои мечты о духовной стезе, и женился, на радость матери.
Венчались молодые здесь же, в Саратове, но жить переехали в Герасимовку.
Уж и время прошло, и семейные радости улеглись, а Зиночка все вспоминала разговоры со вдовой Герасимовой. В пансионе она доучивалась, с большим вниманием входя в школьные дела и порядки, выспрашивая у классных дам о том, каково это, — детей учить.
Что уважаемый пансион да и любая городская школа не чета деревенской, — это Зиночка, конечно, понимала. В деревенской — и знания проще, и порядки свободнее, а вот трудностей не меньше, а может, и больше. В городе те ребятки учатся, чьих родителей в пользе знаний уверять не надо. А в деревне еще поди объясни, зачем детский разум науками мучить. Многие как считают: наловчатся мальчишки писать-считать — да и будет с них, дальше учить — только рук рабочих лишаться, а девчонкам учеба и вовсе ни к чему, «им в солдаты не иттить». И самыми мудрыми речами этого не переменишь, разве через самих детишек действовать: взять что ими любимо да знаемо, — родную речь, родной дом, деревеньку, природу, — и через это красоту и премудрость мира открыть, рассказать, какой силы может разум человеческий достигать, когда в нем любовь с пониманием воедино слиты, а уж тогда к отдельным предметам переходить. И если из всего класса хоть один ребятенок охоту к учебе проявит, к знаниям потянется, — это заслугой школы и будет, потому как через этого одного много пользы может в деревню прийти.
Движимая подобными размышлениями, Зиночка, по окончании пансиона, отучилась на школьного преподавателя и, вернувшись в Белую, поступила на должность учителя словесности, а затем и в попечительский совет можаевской школы вошла.
Но и Саратов Зинаида Ивановна уже не забывала: к подругам ездила, у новой саратовской родни гостила, к дамам из пансиона захаживала… На женских фельдшерских курсах училась.
За годы учебы полюбился ей этот город, его взвозы[31] и пристани, возвышенности и набережные, храмы и часовни, изрезанный водами правый берег, фейерверки на островах и величественная Волга, с ее необъятными просторами и летней сутолокой судов и суденышек, роскошных пароходов и простейших плотов, какие мальчишки вязать любят.
Здесь же Зинаида Ивановна с сестрами Варей и Любой познакомилась. Те с семинарами для интересующихся приезжали, о трудностях фельдшерской службы в деревнях рассказывали. И если сами семинары Зинаиде Ивановне не понравились, — мало там было по сути, больше про общество, про политику, — но задумку она оценила, в чем искренне призналась организатору, молодому человеку в круглых очках, с куцей бородкой и с кислой физиономией. Он же представил благодарную гостью Варе с Любой, хотя сама Зинаида Ивановна об этом и не просила. Тогда-то девушки и познакомились, а позже с одной из них, с Любинькой и вовсе сдружились.
Была у Любиньки мечта о высоком служении. А так как девушка она была добрая, чистосердечная, но умом словно бы рассеянная, то никак с видом служения определиться не могла. То мечталось ей стать народницей, то спутницей гонимого поэта, а то и вовсе уехать за высшим образованием в Европу. (Кстати, обе сестры в то время как раз на Высших медицинских курсах в Саратове учились, однако европейское образование у молодежи большим уважением пользовалось.) Любинька даже бумаги для выезда из России приготовила, но все как будто медлила, как будто сомневалась в своем решении.
Дело в том, что один объект служения у нее уже был, — сестра Варя. Случись Любе выбирать между наукой и сестрой или поэтом и сестрой, — Варю бы она выбрала не задумываясь. Искусства и науки объединяют многих, и даже заурядные умы всегда найдут в них, чем бы заняться, а такие как Варя — по мнению Любиньки, подлинные герои, тем более героини, — рождаются редко. И по ним сразу видно, что они лучшее в себе сосредоточили, а потому за ними будущее. Потому что люди будущего должны быть совершеннее нас; ведь только тогда жизнь человеческая имеет смысл, когда завтрашний день прекрасней вчерашнего. Но иногда это забывается, и тогда будущее посылает своих глашатаев. Можно принимать их или нет, но не заметить нельзя. Это видели и чувствовали все, кто лично знал Варю.
Она была совсем девочкой, а художники уже писали с нее красавиц. Она только училась в институте благородных девиц, но уже имела «некоторые принципы». За ее внимание боролись юноши и девушки, сверстники и единомышленники. Даже люди, прославившиеся прогрессивным мышлением, внимали ее речам с нескрываемым интересом. И Варя дорожила этим вниманием, всегда была открыта к общению, к спорам и рассуждениям. А рассуждала она горячо, смело и дерзко, причем дерзость эта, — что бы за ней ни скрывалось: юность, героическая натура или оригинальность ума, — эта дерзость лишь придавала девушке очарования. Тем больше народу, особенно молодежи, стремилось попасть на встречи, которые она устраивала, чтобы любой мог познакомиться с ней, с ее взглядами и убеждениями. И хотя желающих хватало, но, во избежание неприятностей с полицией, число гостей приходилось ограничивать самыми надежными и понимающими.
Однажды, благодаря Любиньке, среди приглашенных оказалась и Зиночка. Не склонная доверять слепым восторгам и глухим предрассудкам, она вслушивалась и вдумывалась в царившие вокруг настроения, и чем внимательнее она наблюдала, тем неприятнее ей становилось: юноши неопределенного возраста — серые лица с прыщавой кожей, жидкие, жирные волосы, ссутуленные, кривые спины, закутанные в клетчатые, местами дырявые пледы; бледные девушки — обгрызенные ногти, запах дешевого табака, мятые бумажные цветы, расползающиеся кружева; седовласые господа чуть не в атласных рубахах а ля мужик и сами мужики, кто по хитрости, кто по любви к выгоде ожидавшие от этих собраний оговоренных заранее прибытков; Любинька пишет что-то в блокнот, с обожанием поглядывая на сестру и с тревожным подозрением — на собравшихся; Варя испускает гневные тирады, чередуя призывы с проклятиями, и порой, утомленная собственным красноречием, обращается к фруктам или воде, чем дает публике время вполне восхититься ею; публика, изумленно кивающая головами, — и кто-то плачет от переизбытка чувств, кто-то закуривает, обессилев от внутреннего напряжения… Комната заволакивается дымом, и невидимые в серо-бурых клубах, то там, то тут все отчетливее слышатся возмущение и обиды, «свобода, равенство, братство» на французском, «не пощадим ничьих святынь» на немецком и что-то про царя и про бомбистов, про Интернационал и революцию… Мозг немеет от вони и духоты, глаза слезятся от дыма и в голове нарастает тупая боль.
Чтобы стряхнуть гнетущее оцепенение, Зиночка выскользнула прочь, — в тот бренный, неидеальный мир, который освежал речной прохладой; забавлял видом маленького раввина с мерцающим взглядом и сонной походкой; увлекал скольжением верблюжьего каравана, диковинным ожерельем обвивавшим Соколову гору; требовал внимания долгим, сердитым пароходным гудком и развлекал цокающим щебетом веселых калмыков. Радуясь побегу, она не заметила, как оказалась у самой воды, где ее нагнала Любинька, уверявшая, что собрание было неудачным, что не все приглашенные пришли, а пришло, наоборот, много незваных, и утешилась, лишь заручившись обещанием Зинаиды Ивановны еще хотя бы раз прийти к Варе на собрание.
Но и в следующий раз все повторилось, однако уйти незаметно для хозяйки Зинаиде Ивановне не удалось. Она уже застегивала тальму, когда в прихожей появилась Варя, решительно преградив гостье путь к двери:
— Почему вы уходите? Я бы послушала про вашу школу. Мне Люба рассказывала. Про народ, про образование что думаете?.. Я ведь всем открыта, мне просвещение всего дороже.
— Просвещение… народ… Я детишек простому учу. «Глаголь-добро», «покой-мыслите», «слово-твердо», — Зиночка произносила слова негромко, но уверенно и спокойно, не подпадая под Варины эмоции, не заражаясь, не раздражаясь и даже не споря с ними. — Чтобы родителей слушались, обид не чинили, землю берегли. Сама так воспитана. Нового от себя не прибавлю. Вам бы с нашими дамами побеседовать, из пансиона, где я училась. У них опыта больше, и сами они умные, добрые. Да и с мамами учениц, хоть пансионных, хоть наших, деревенских, тоже поучительно бывает поговорить.
— Пусть и они приходят, — заблестели Варины глаза. — Я им тоже свои мысли объясню.
— Ну что вы! У них минутки свободной не бывает, — школа, службы церковные… Лучше бы вам самой на занятиях посидеть, заодно с ученицами поговорить. Тем более, если народом интересуетесь.
— Значит, плохо вы меня поняли, раз в старой школе новых знаний ищете. Или понять не хотите? Я-то Любиньке как поверила! а вы даже дружить со мной отказываетесь! — Зиночка промолчала, не находя что сказать. — Злая вы… Злая и глупая! — вдруг обиженно притопнула Варя ножкой, ожидая ответа от Зины.
К счастью, в этот момент в прихожую вышла Любинька:
— А мы заждались!
— Иду-иду! — живо откликнулась Варя, и стремительно направилась в комнату.
Любинька, провожая Зину, пыталась по интонациям, по выражению лица подруги угадать, что за разговор произошел между девушками, но так и не узнав, закрыла за гостьей дверь, и тоже поспешила к гостям, откуда уже доносился шум восхищения.
Больше Зинаида Ивановна на подобные встречи не соглашалась, и даже когда ей пообещали выступление «светила прогрессивной мысли», — предложение отклонила.
А сестры вскоре покинули Саратов. Впрочем, на этом дружба Зинаиды Ивановны с Любинькой не закончилась. Мало того, со временем удивительным образом переросла в родственную связь. Но об этом позже.
Здесь же, в Саратове, Зинаида Ивановна познакомилась с Николенькой, Николаем Сергеевичем Широких.
Семейство Широких было не столь многочисленно, сколь можаевское, зато богаче и известней. Отец Николая Сергеевича, почетный гражданин Саратова и личный дворянин, состоял в знакомстве со многими знатными семействами и даже из столичных. Матушка, также происходя из купечества, мечтала о дворянстве для сына[32], потому отправила его за образованием в Германию, — юноше, окончившему университет в Европе, и титул отыскать легче будет. Однако сам Николай Сергеевич, и до и после Гейдельбергского университета, к сословным вопросам относился безразлично, и с тех пор, как вернулся в Россию, своими утехами забавлялся: знакомства с краеведами и писателями водил, народные сказания собирал и на вопрос к чему ему это, — ничего вразумительного ответить не мог. Не знал он, как объяснить, что никакая Европа, никакое обилие науки и искусства, удобства и роскоши не заменят ему Саратова, вечно мятущейся матушки, отца, любившего насупить брови, чтоб никто не разглядел его добрых глаз, нянечку-калмычку, с ее веселыми сказками, собранного строгого учителя-немца. И никакая диковинная речка, со скамеечками по берегам, с хитро обустроенными островками и бухточками для катающихся на лодках, не станет милее широкой, своенравной Волги. Он всегда смутно понимал это, но после возвращения из Германии, его привязанность к родной земле обострилась настолько, что иногда доходила до почти благоговейного трепета, превращая самого Николая Сергеевича в отрешенного, обессиленного созерцателя.
Возможно, в решительности, с какой жила Зинаида Ивановна, в ее кипучей энергии, Николай Сергеевич встретил как раз ту здоровую, природную силу, которой ему так не хватало, чтоб перейти от эфирных мечтаний к будничной жизни. С неожиданным удовольствием слушал он о том, как перестраивается деревенская школа, как приходится объясняться с чиновниками и родителями, о школьном огороде, затеянном ради дополнительного питания детишек…
Господам Широких увлечение сына было не по душе. По их мнению, вернее, по мнению госпожи Широких, Зинаида Ивановна была особой хоть и яркой, и не бедной, но в невестки никак не годилась. Пусть Можаевы купцами были достаточными и нрава степенного; ладно, что из крестьян, в Саратове что ни купец — все мужичьего племени; но кем была сама Зинаида Ивановна? Про мать ее, Аксинью Можаеву, госпожа Широких даже говорить считала зазорным. (И откуда что знала?)
«Была в Саратове одна, из бывших актрис, частную школу держала, так та в Императорских театрах служила. А эта из крепостных! А эти домашние театры… Ву компрене[33]… Прости, Господи! — выговаривала она мужу свое горе, хотя дворянские фамилии Бахметевых[34], Нарышкиных[35], Поливановых звучали для нее сладкой музыкой. — И даже если дом порядочный, сам театр таков… А Зина… Что Зина? куда мать, туда и дочь… Словом, забавы забавами, но жизнь себе ломать?! Да и что он в ней нашел? Матрешка с подбородком! А Николенька и беды не чует, матери слушать не хочет, хоть ты бы ему сказал!» — наседала госпожа Широких на супруга.
Увы, на господина Широких в этом деле надежды было мало. Он хоть и дворянином был, да, строго говоря, не дворянских кровей, — к простому народу душевную слабость питал. И на гуляния народные любил заглянуть, и частушки с песнями послушать, и над супругой своей, ограничивавшей круг знакомств дамами дворянского звания (будь они самого захудалого рода), — частенько подтрунивал.
И тут, казалось, сама судьба пришла на помощь исстрадавшейся матери. Зинаиду Ивановну в тамбовскую управу к следователю вызвали. По слухам, речь о столичных бомбистах шла, о покушении на самого Императора. И хотя разговор в управе закончился самым взаимоуважительным образом, — мадам Широких свои выводы сделала: не будут люди попусту болтать, тем более к следователю без причины не вызывают. А уж если такое происходит, чего ж от Можаевых еще ждать?
Надеялась мать, что сын уже взрослый, сам все поймет, образумится и положит конец неподходящему знакомству, но уже на следующий день после вызова Зинаиды Ивановны в управу, Николай Сергеевич гостил в Белой у Можаевых и вместе с братьями-Иванычами слушал сумбурный рассказ избранницы: и про петербургских Можаевых; и про покушение, которое было на самом деле, и что стрелял в царя Павел Матвеевич (внук того Тихона Можаева, что в петербургские мещане записался) — то ли умом тронулся, то ли под влиянием Вари, то ли ради нее; и про Варю с Любинькой; и про то, что посадили всю их компанию под арест; а уже в заключении Павел Матвеевич на Любиньке женился. Так, по крайней мере, Зинаида Ивановна из разговора со следователем поняла.
Можаевы, хоть и слушали не впервой, но болезненные, смешанные чувства — жалости к безумцу, неисправимости, постыдности, возмущения и беспомощности — по-прежнему болезненно душили дружное, крепкое семейство.
Тогда же, вопреки надеждам матушки, Николай Сергеевич Широких, проникшись едиными с Можаевыми переживаниями, и, конечно, заручившись согласием невесты, принял окончательное для себя решение, — жениться на Зинаиде Ивановне, жениться несмотря ни на что. Время спустя объяснился с родителями, и с тех пор, как бы его ни отговаривали, вел себя так, будто венчание с Зинаидой Ивановной — дело решенное, а само решение неизменно. Вскоре молодые получили благословение, но уж от семейных капиталов сыну было отказано. Впрочем, это не смутило молодых и не помешало господину Широких-старшему выделить сыну кругленькую сумму и деревеньку с землей в подарок к свадьбе.
Николенькина матушка совершенно расстроилась, и опасаясь модной в ее юности аневризмы, отбыла поправлять здоровье в Европу, к теплому морю.
Глава 7
Васенька и Виринея
Вот поди, угадай этот мир! Личиком Васенька, русоволосый да голубоглазый, в отца, в Николая Сергеевича, пошел, а по чьей вине Бог падучую послал поди знай! Тут же «доброхоты» выискались, — хозяев Новоспасского припомнили, родню их, дескать, был там господин некий, вроде той же хворью страдал, но знали о нем мало, и спросить не у кого было, — упокоилась к тому времени Аксинья. А сам господин тот за границей жил, лечился всё, в Белой только однажды и побывал. Старожилы говорили, по имению индюком ходил, с толмачом[36] и приказчиком на нерусском бубнил, парк по примеру европейских устроить задумал, работников собрал, денег им посулил, — да всё в Тамбове на бега и спустил. Только его и видели.
То ли дело Васенька! Хвори своей не боялся. Хоть и родился в городе Саратове, хоть и рос под заботливые взгляды родни, даже учиться на дому начал (не хотели его без присмотра оставлять), но доучиваться — в гимназию напросился. Надоело страхами жить.
А уж Белую как любил! Тут ему и покой, какого в городе не бывает, и от «свиты» свобода полная и пригляд не менее прежнего. В деревне ж от людей ничего не скроешь, а о Васеньке радение особое. Полюбился он, — добрый, вежливый, уважительный. А болячка что? — ее не угадаешь. Дал Бог — живи не ропщи.
Васенька и не роптал, и без дела не сидел, хотя, что и говорить, к хозяйству расположения не выказывал.
Сначала помологией[37] увлекся. В школьном саду оранжерейку с летним кабинетом обустроил (на зиму-то в Саратов уезжал). Иногда «уроки» здесь же, в оранжерейке проводил, детишкам рассказывал, как умно все в природе, увязано, и какая она великая труженица.
Позже дикими растениями заинтересовался. Ради этого интереса наматывал он верста за верстой, ради него приносил ворохи трав и веток, гроздья мешочков с пробами земли и часами крючился над микроскопом, раскладывая что-то по бумажным пакетикам… И скоро на смену снисходительному «опять блажит, сердешный» пришло загадочное «ишь, морочится, — науку пытает».
Но более всего заимку любил. А кто бы не полюбил?! Речка лесная плещется, мельница водяная урчит, сосны дремлют… Диких пчел там себе приглядел и как хороший бортник за ними ухаживал. Ох, и вкусен, душист был мед с той заимки! Но другое, особое счастье было здесь у Василия Николаевича, — помолиться вволю любил, в стороне от глаз человеческих. Для того и шалашик себе приспособил.
Было дело, и на заимке падучая прихватила, но Васенька и тут не испугался. Как от хмари душевной оправился, рассказывал:
— Потолкались мы тут с анчуткой[38]. Тесно ему со мной! Тесно, так убирайся!
— Так его, в шею! Поделом дураку! — смеялись бабы, детишки и даже бородатые степенные мужики, не слишком одобрявшие его «науки»: мужицкое ль это дело — цветики собирать.
А вот Зинаида Ивановна с Николаем Сергеевичем занятия сына уважали. И то правда, что среди их знакомых, тем более среди приятелей самого Василия Николаевича и в Архивной комиссии[39], и на Волжской биостанции[40] хватало тех, кто умел науку с хозяйством сочетать.
К тому же и сам Николай Сергеевич к мануфактурному делу с торговлей не сразу пристал. Пришлось, когда господин Широких, почетный гражданин и личный дворянин, после мучительного бракоразводного процесса, без капиталов остался (даже особняк продал). Вся надежда на мануфактуру! А что с нее толку? Дела расстроены, Широких-страший после семейных неурядиц совсем разболелся, Николай Сергеевич немногим лучше был: терялся, робел, хандрил. И неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не Зинаида Ивановна. Деловитостью и решимостью, с которыми она взялась порядок наводить, — и супруга воодушевила, и обоих Широких в волнениях их успокоила. Да и братья-Иванычы помогли. И скоро дело наладилось.
Рядом с мануфактурой хозяйство образовалось, новый дом встал. Крепкий, просторный, в два этажа. Крыша железная. Фасад о пяти окнах на улицу выходит. Слева от него (вверх по улице) — арка главного въезда во двор вровень и вплотную к дому примыкает, за аркой — лавка Широких расположилась. С улицы в лавку покупатели, чаще покупательницы заходят, к материям приглядываются, щупают, на свет смотрят, нюхают, договариваются… Со двора посерьезней дела творятся: заезжают-выезжают подводы, суетятся работники, покрикивают приказчики с извозчиками.
За лавкой склады один за другим до самой противоположной стены выстроились. Широких же не только своим, — привозным тоже торговали.
В глубине двора, параллельно дому Широких и впритык к противоположной стене двухэтажное краснокирпичное здание — та самая мануфактура. Перед ней, огороженные заборами, — котлы с кипящей краской, рамы, тканями обтянутые, железные решетки в железных же оправах… За мануфактурой, в самом дальнем от лавки углу — сушильня, от остального двора сиренями огорожена, навесом от непогод и ненастей укрыта.
Правый торец дома Широких в заулок обращен. Вдоль него, впритирку к хозяйскому дому — одноэтажная, тоже о пяти окнах, людская вытянулась. Дальше — еще один въезд, его и домашним, и черным, и как только не называют. Тут уж по домашним нуждам ездят. За ним, в углу, — тележня. От нее и до сушильни выстроились в ряд разные службы и сарайки.
И все-то движется, трудится, старается… Тут и хандрить некогда, и хозяином быть приятно.
А как похорошел Широких-старших! Найдя прибежище у сына с невесткой, он вернулся к увлечениям юности, встречался с литераторами, историками, этнографами. С Васенькой у них и общие темы, и общие знакомые обнаружились! А после того, как в сельском экономическом журнале была напечатана «ученая» статья его внука, чуть не наизусть ее выучил и цитировал к месту и не к месту, как некую премудрость: «Культуры растительные безъязыкими и безмысленными сотворены суть, оттого существа своего разъяснить не могут. Понять его — дело ученого. Определить в культуре лучшие начатки и укрепить их — дело помолога».
А еще мечталось деду, чтобы жена внуку добрая досталась и нравом попроще, и чтобы правнуков на руках покачать. Но сам Васенька девушек сторонился, холостяцкую судьбу себе полагал, и, как оказалось, напрасно.
Кежедай Тингаев, из Азорских помещиков, как дочь Виринея народилась, закумиться с Можаевыми возмечтал. А те с ответом не спешили. Но уж когда Виринеюшка в самый возраст входить начала, указал ей самой за Васеньку взяться. Пусть нездоров, зато и ерепениться меньше будет. Что не хват, — на что ему, когда мать — из Можаевых, отец — фабрикант саратовский и богатчеств за ним видимо-невидимо.
Виринея же личиком прехорошенькой была: глазки серые, щечки — кровь с молоком, волосы цвета спелой пшеницы, с Василием Николаевичем держалась просто и ласково. Но самое удивительное, — хвори его как будто не боялась. Это-то более всего и восхищало Василия Николаевича, наполняя сердце его чем-то неведомым, трепетным и сладостным. И скоро молодые заговорили о свадьбе.
Зинаида Ивановна с Николаем Сергеевичем хоть и предпочитали держаться с Кежедаем на уважительном расстоянии, да ведь одно дело — сосед, другое — дочь его. А главное, что сам Васенька был счастлив безмерно, и свадьба получилась если не самая пышная, то уж точно затяжная. По началу Белая с Герасимовкой да Азорка гуляли, потом из других городов родня с поздравлениями потянулась.