Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Истории от разных полушарий мозга. Жизнь в нейронауке - Майкл Газзанига на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На этот раз ее правому полушарию показывают изображение голой женщины.

М. Г.: Что вы видели?

Н. Г.: Ничего.

Однако затем она какое-то время борется с желанием ухмыльнуться, но в итоге перестает сдерживаться и хихикает.

М. Г.: Почему вы смеетесь?

Н. Г.: Ой, не знаю. У вас тут такой смешной аппарат.

Этот результат меня воодушевил, хотя потребовалось несколько лет, чтобы полностью осознать все следующие из него выводы. Тогда я просто очень хотел, чтобы он подтвердился на У. Дж. Через несколько дней я загрузил всю аппаратуру для тестирования в свой “студебеккер” и отправился в Дауни. Я показал У. Дж. несколько нейтральных изображений, прежде чем предъявлять правому полушарию этого ветерана Второй мировой картинки с голыми женщинами. И вновь я спросил: “Что вы видели?” С бесстрастнейшим лицом, какое я когда-либо видел, он ответил: “Ничего”. Я ужасно расстроился. Вероятно, результаты тестирования Н. Г. были просто случайностью.

Конечно, для верности я протестировал и левое, “говорящее” полушарие У. Дж. К моему удивлению, он без каких-либо эмоций сказал: “Красотка?” Я ответил: “Да”. Пока я возился с аппаратурой, У. Дж. сухо добавил: “Это у вас такие студентки в Калтехе?” Вот так вот. Ни одно из полушарий не сочло наготу хоть сколько-нибудь занимательной. Лайнус Полинг был прав: никогда ничего не предполагай заранее.

Покидая родное гнездо

Я ответил на звонок Говарда Кендлера, главы психологического факультета Калифорнийского университета в Санта-Барбаре, с телефона, стоявшего в коридоре аллесовской лаборатории в Калтехе. В лаборатории Сперри запрещалось иметь телефоны в отдельных рабочих комнатах, и, пожалуй, не зря. Телефонный звонок служил своеобразным отрицательным сигналом: каждый, кто отвечал на него, вынужден был прервать свою работу. А частенько приходилось поднимать трубку и затем идти отлавливать кого-то. Телефоны доставляли массу неудобств.

Как бы то ни было, подошел мой черед ответить на звонок. Я снял трубку, и Говард сказал: “Мы хотели бы взять вас на должность преподавателя в Калифорнийский университет в Санта-Барбаре с ошеломительной зарплатой в 9500 долларов на девять месяцев”. Контракт на девять месяцев предполагал, что на оставшиеся три месяца нужно найти финансирование самостоятельно, используя гранты или другие средства. Пока он говорил, в моем мозгу, будто в последний миг перед автокатастрофой, пронеслись некоторые важные мысли. Во-первых, нравится мне это или нет, пришло время покинуть Калтех. Я проработал там уже пять лет, и в спину дышали новые студенты. Во-вторых, я принял предложение на позицию постдока в Пизе, чтобы поработать с моим дорогим другом Джованни Берлуччи. В-третьих, по возвращении домой мне понадобится работа. И в-четвертых, приняв это предложение, я окажусь всего в какой-нибудь сотне километров от Калтеха, недалеко от пациентов, так что смогу продолжать свои исследования. И я услышал, как говорю “Согласен”. На том и порешили.

Конечно, это решение далось мне нелегко и сопровождалось чувством потери. В Калтехе я вырос не только в научном плане, но и в социальном – в частности, начал разбираться в завихрениях политики. Моя дружба с Биллом Бакли стала еще крепче, и в 1964 году он пригласил меня в качестве своего помощника на национальный съезд Республиканской партии близ Сан-Франциско. Великий американский писатель Джон Дос Пассос, примкнувший к консерваторам, хотя в юности был ярым сторонником левых, приехал туда, чтобы написать статью про съезд для National Review. Билл дал мне задание присматривать за ним. Одноглазый, разменявший седьмой десяток, Дос Пассос был энергичнее шестерых молодых мужчин. Я едва поспевал за ним. Это был грандиозный опыт, а увенчало его изнурительное выстукивание на печатной машинке его статьи, на что у меня ушла вся ночь. Когда я на следующий день встретился с Биллом, только что закончившим дебаты с Гором Видалом, он спокойно сказал мне: “Майк, вижу, что печатание на пишущей машинке не твой козырь”. Что ж, это и впрямь было так.

Я принимал участие и в других политических событиях Калтеха, включая последний визит туда Мартина Лютера Кинга – младшего в 1965 году. В тот вечер он выступал в знаменитой Баптистской церкви дружбы в историческом центре Пасадены. Это была первая в городе баптистская церковь для афроамериканцев. Я смог пробраться на проповедь, и это оказалось одним из самых волнующих событий в моей жизни. А были и другие. Роберт Кеннеди приезжал в Калтех в 1964-м, а писатель Джеймс Болдуин – в 1963-м. Встречи с такими яркими и увлеченными общественными деятелями не могли не сделать представление слушателя о социуме более зрелым. Болдуин особенно трогал за душу. Я имел честь провести вечер за разговором с ним в прокуренном кабинете в доме пасаденского мецената. Болдуин сказал, что много лет назад переехал в Париж, чтобы свободнее чувствовать себя и как афроамериканец, и как гомосексуал. На вопрос, почему же он вернулся в Штаты, он просто ответил, что, хотя Париж имеет массу преимуществ, по своей сути он американец. (Мир оказался тесен: несколько лет спустя Болдуин и Бакли участвовали в широко обсуждаемых дебатах в дискуссионном клубе Кембриджского университета в Англии. Болдуина провозгласили победителем.)

Теперь настало время двигаться дальше – от кипучего мира Калтеха в сторону собственной академической позиции. Перед началом этого нового этапа я уезжал в Италию, чтобы поработать с Берлуччи. У нас была идея из разряда настолько простых и наивных, что сейчас о ней смешно даже думать. Мы рассуждали так: люди с нетронутым мозолистым телом называют предметы и слова, предъявленные в любом из двух полей зрения. Речь базируется только в левом полушарии. Это означает, что стимулы, предъявленные правому полушарию высвечиванием их в левом зрительном поле, каким-то образом должны передаваться по мозолистому телу в левое полушарие, чтобы оно могло о них сказать. Записывая электрическую активность мозолистого тела, мы могли бы расшифровать мозговой код! Это было бы что-то вроде азбуки Морзе для мозга.

Причин поехать в Италию было множество, и наука была лишь одной из них. Я часто думаю, что Италию нужно превратить в своего рода общемировой национальный парк, чтобы все могли наслаждаться ею. Она просто поразительна, бездонна, полна историей, искусством, удовольствиями, изысканная, волнующая, умопомрачительная, дерзкая, живая. Сорок пять лет назад я начал осознавать это во время первой поездки в Пизу.

Моя жена, двухлетняя дочь Марин и я ехали в машине из Парижа в небольшом “Фольксвагене-жуке” и по расчетам должны были прибыть в Пизу очень поздно, около двух часов ночи. Я мчал по шоссе через темноту, ветер и дождь. Дела обстояли неважно и, судя по всему, скоро должны были еще ухудшиться: в зеркало заднего вида я заметил мигающие красные огни полицейских, сигналящих мне остановиться. У меня замерло сердце, когда к машине подошел блюститель порядка. Я не говорил по-итальянски, он не говорил по-английски. После строгого обмена любезностями он попросил меня показать права и паспорт. Ни один из этих документов не смягчил строгого выражения его лица. Затем он, насколько я понял, спросил, что мы делаем в Италии. Я решил так, наверное, потому, что расслышал в его речи слово turista. К счастью, у меня с собой было письмо от Джузеппе Моруцци, известного итальянского нейрофизиолога, который руководил Институтом физиологии в Пизе. Я выудил письмо и отдал полицейскому. Он с некоторой брезгливостью взял его и направил свет от фонарика на строчки. По ходу чтения он прямо на глазах превращался в чрезвычайно почтительного слугу народа. “Mi scusa, Professore[66]…” Я не видел причин поправлять его, признаваясь в своем более скромном статусе. Не успел я опомниться, как мы уже ехали дальше без всяких препятствий и штрафных квитанций. Не исключено, что мне бы даже предоставили сопровождение, если бы я знал, как об этом попросить. Полиция чтит профессоров? Ничего себе! Тогда-то я и понял, что люблю Италию, мою генетическую родину.

Заселившись в прекрасную квартиру, которую нам сняли в аренду, я отправился на работу в институт, находившийся всего в нескольких кварталах от нашего нового жилища. Для организации лаборатории в главном здании не нашлось свободной комнаты, поэтому Джованни договорился, чтобы нам разрешили использовать пустое здание, расположенное в саду. Вот так. У нас была некая идея и пустое помещение. Настало время заняться делом.

В институте также работал Джакомо Риццолатти, невероятно талантливый молодой нейрофизиолог, позднее открывший зеркальные нейроны (группу нейронов, которая есть у всех нас и необходима для отслеживания действий других). Джакомо и Джованни впоследствии стали очень близкими друзьями. Оба были высококлассными нейрофизиологами и собирались обучить меня своему ремеслу. Мне должен был открыться совершенно новый мир, другой раздел биологии, время– и энергозатратный навык, требующий большой аккуратности. Впрочем, сначала нужно было оборудовать место для экспериментов. Если в общих чертах, то нам нужны были операционный стол, регистрирующее оборудование, проектор, экран и кошки. Берлуччи решил, что нам необходим специальный экран, штуковина в форме полукупола, чтобы все точки на ней располагались на одинаковом расстоянии от глаз смотрящей вперед кошки. Местный сварщик мастерил всякого рода штуки, но, уверяю вас, он никогда еще не сваривал стальной полукупол, предназначенный для того, чтобы на него пялились кошки. Тем не менее он спокойно выслушал объяснение Берлуччи и, хотя и отнесся к заданию с некоторым недоверием, изготовил половинку купола. Изделие привезли в прицепе, прикрепленном к небольшому грузовому мотороллеру, которые можно увидеть по всей Италии. Когда агрегат подъехал, все начали смеяться. Обнаружилась небольшая трудность. Экран был слишком велик и не проходил в дверь лаборатории.

Джованни невозмутимо заявил: “Не проблема”. Он попросил разрезать купол пополам так, чтобы его части можно было снова соединить, когда они окажутся внутри помещения. Это удалось сделать. Тем временем Паскуале, лаборант, отвечавший за животных, нашел для нас кошек. Насколько же все тогда было проще! Кошек мы получали не от строго контролируемых поставщиков животных для биомедицинских учреждений, как в последние тридцать лет или даже больше. Кошек брали с улицы! Задачей Паскуале было вовремя доставлять в лабораторию новых животных. Среди них не было привыкших к людям. Все они были одичалыми, сторонились человека и не упускали случая проявить агрессию. Даже после поимки и водворения в клетку анестезировать их было целой историей.

Пока все еще обустраивалось, Роджер Сперри приехал из Калтеха навестить нас. Он был в Италии проездом и остановился у меня, когда заехал в Пизу. Как я уже сказал, мы жили в чудесной квартире, где была комната для гостей, с одним лишь недостатком – в туалете там после смыва довольно долго еще бежала вода. Роджер, чувствуя себя как дома, раздобыл нужные инструменты, забрался наверх и починил бачок. Он хотел убедиться, что мы обжились на новом месте, и мы прекрасно провели время.

В конце концов настал знаменательный для лаборатории день. Джованни и Джакомо довели до совершенства основную процедуру, которую называли операцией encéphale isolé[67], что само по себе было непростой задачей[68]. Это позволяло безболезненно протестировать животное в бодрствующем состоянии, пока оно смотрит на экран в форме полукупола, где высвечиваются различные стимулы. Кроме того, можно было погрузить одиночный электрод в мозолистое тело и “подслушать” сигналы нервных клеток, которые будут передаваться через мозолистое тело от одного полушария к другому.

В атмосфере всеобщего предвкушения Джакомо медленно начал погружать электрод в мозолистое тело. Как это обычно делается в нейрофизиологии, регистрирующая система была подсоединена к динамику, благодаря чему можно было слышать треск при генерации нейроном электрического импульса. Мы приготовились внимать морзянке мозга.

Наконец это случилось. Электрод пронзил мозолистое тело. Вместо треска, который мы ожидали услышать, динамик взорвался убийственно четким голосом Ринго Старра, поющего We all live in a yellow submarine, yellow submarine, yellow submarine. Джакомо поднял взгляд от кошки и спокойно сказал: “Вот это я понимаю высокоуровневая информация”. Произошло какое-то замыкание, и мы подключились к местной радиостанции. Мы все засмеялись, хотя поняли, что услышать азбуку Морзе в исполнении головного мозга получится еще нескоро.

В итоге мы все-таки провели добротное исследование[69]. И показали, как отдельные нейроны мозолистого тела кодируют зрительную информацию, поступающую с той или иной стороны всего поля зрения. В течение года в последующих работах Берлуччи и Риццолатти сумели выяснить, как именно мозолистое тело обеспечивает слияние двух зрительных картин окружающего в мира в одну, кажущуюся единой. Нобелевский лауреат Дэвид Хьюбел описал тот эксперимент и назвал лучшим известным ему примером исключительной специфичности нейронов:

Перерезав зрительную хиазму по средней линии, они регистрировали ответы в поле 17 вблизи границы с полем 18, отыскивая те клетки, которые могли активироваться бинокулярно. Ясно, что любая бинокулярная[70] клетка этой области в правом полушарии должна получать входные сигналы как прямо от правого глаза (через наружное коленчатое тело), так и от левого глаза и левого полушария через мозолистое тело. Как выяснилось, рецептивное поле каждой бинокулярной клетки захватывало среднюю вертикаль сетчатки, причем та его часть, которая относится к левой половине поля зрения, доставляла информацию от правого глаза, а та, которая заходит в правую половину, – от левого глаза. <…>

Полученные результаты ясно показали, что мозолистое тело связывает клетки друг с другом таким образом, чтобы их рецептивные поля могли заходить и вправо, и влево от средней вертикали. Таким образом, оно как бы склеивает две половины изображения окружающего мира[71][72].

Хочу собственную лабораторию

По прошествии нескольких месяцев в Пизе я осознал, что нейрофизиология не для меня. Она занимает много времени, как, впрочем, и любые исследования, однако еще требует колоссального терпения – а это не моя сильная сторона. Я был готов вернуться в Америку и начать независимую научную карьеру. Я соскучился по тестированию пациентов, мне хотелось провести разные дополнительные эксперименты, и стало казаться, что Санта-Барбара так далеко от Пизы: я начал чувствовать себя изолированным и выпавшим из жизни. Я написал Кендлеру, декану психологического факультета в Калифорнийском университете в Санта-Барбаре, и спросил, могу ли вернуться раньше и начать работать в январе, а не в июле. Он каким-то образом все уладил со своей стороны, а благодаря хлопотам Джованни срок моего пребывания в Пизе сократили до шести месяцев. Вообще, это был не мой звездный час, но что случилось, то случилось.

Воодушевление от новой работы, новой должности, нового ощущения судьбы задавало тон моим первым впечатлениям от Калифорнийского университета в Санта-Барбаре в 1967 году. Это крайне живописное место, и на психологическом факультете работало много талантливых людей, включая Дэвида Примака. Большинство сотрудников были выходцами из области классической экспериментальной психологии, а она была для меня абсолютно новым миром. Меня настолько переполнял энтузиазм, что я спросил Сперри, а не хочет ли он поработать в Санта-Барбаре. Оказывается, так много кто делает. Сперри и впрямь приехал и, думаю, даже сходил к ректору, но в итоге ничего не получилось.

А вот что получилось, так это обрести свой первый грант, на который я подал заявку перед отъездом в Пизу. Я написал ее в свой последний год в Калтехе и имел возможность дать на проверку Сперри и другим сотрудникам лаборатории. В заявке фигурировала работа как на животных, так и на людях, которую я хотел продолжить. Все сказали, что заявка хорошая, и пожелали мне удачи. В 1960-х гранты довольно легко было получить, и удача мне снова улыбнулась. Хотя я этого тогда не знал, Сперри был председателем экспертной комиссии в Национальных институтах здравоохранения, которая рассматривала заявки на грант. Я уверен, что ему пришлось самоустраниться от оценивания моей заявки, но наличие в комиссии человека, который разбирается в теме, даже если стоит за дверью, никогда не помешает. Приехав в Санта-Барбару, я смог быстро обустроить лабораторию с обезьянами и возобновить работу с пациентами.

У большинства психологов нет возможности тестировать пациентов, чьи полушария разобщены, когда оценивать работу каждой половины мозга по отдельности сравнительно просто. Специалисты по экспериментальной психологии подсчитывают, сколько времени нужно для выполнения того или иного действия или сколько ошибок люди делают, когда выполняют то или иное задание. На основании подобных наблюдений они выстраивают модель, описывающую, как то-то и то-то могло бы работать, и обнаруживают, что наше поведение действительно направляется психической жизнью. У них это тоже здорово получается. В Санта-Барбаре меня окружали профессионалы в этой области.

Один из нерешенных вопросов, который нам помогли сформулировать первые работы, посвященные расщепленному мозгу, был таким: как информация интегрируется в неповрежденном, нормальном мозге? Когда мы смотрим на мир, каждая половина видимого нами изображения попадает в противоположное полушарие. И тем не менее любому из нас картинка кажется слитной, без шва посередине, нет никакого зазора между восприятием ее левой и правой частей. Как так получается? Быть может, зазор все-таки есть? Вероятно, есть поддающиеся измерению различия во времени восприятия двух половин, просто они каким-то образом скрыты? Мы одними из первых нашли часть ответа на этот вопрос, используя очень простой тест.

Мой новый аспирант, Роберт Филби, начал тестировать студентов, поступавших к нам в университет. Филби в своих очках а-ля Джон Леннон и длинными вьющимися волосами был удивительным человеком, по-настоящему свободным. Его соседом по комнате в Колледже Помоны был Ларри Свонсон, который впоследствии стал одним из лучших в мире нейроанатомов с богатейшим воображением. Филби же после этой серии экспериментов решил, что аспирантура не для него, и уехал в Гарбервилль в штате Калифорния, чтобы стать художником. Через много лет его рисунки украсили мои книги, и его остроумие неиссякаемо. Однако во времена, о которых я рассказываю, он усердно трудился в лаборатории.

Задание для наших добровольцев состояло в следующем. Они должны были зафиксировать взгляд на точке на экране, оборудованном как реле с голосовым управлением, так и простым электронным ключом, управляемым вручную. В первой серии тестов после звукового сигнала на экране справа или слева от места фиксации взгляда вспыхивала точка. Половине испытуемых велели говорить “да”, если они видели точку, и “нет”, если экран оставался пуст, то есть на нем ничего не появлялось. Другой половине дали противоположные инструкции: говорить “да”, если экран оставался пустым (ничего не появлялось), и “нет”, если на нем высвечивалась точка. Результаты получились очень интересными.

Когда точка появлялась в левом поле зрения или не появлялась вообще, словесный ответ, который должен был приходить из левого полушария, звучал на 30 миллисекунд позже, чем если точка показывалась в правом поле зрения. То есть получалось, что, когда точка исходно предъявлялась левому, “говорящему” полушарию (из правого поля зрения), реакция была существенно более быстрой. А когда в левом поле зрения ничего не возникало, реакция была менее быстрой, поскольку левому, “говорящему” полушарию все-таки требовалось выявить тот факт, что ничего не предъявляли, и оно должно было дожидаться, пока правое полушарие предоставит ему информацию, и это занимало некоторое время[73].

Впрочем, столь большая разница во времени ответа (30 миллисекунд) не несла в себе никакой логики. Из физиологических экспериментов нам было известно, что передача информации через мозолистое тело занимает всего 0,5 миллисекунды. Почему же тогда в поведенческих опытах все происходило так медленно и, если реакция действительно настолько неспешная, почему мы сами не чувствуем этого в повседневной жизни? Мы еще раз повторили эксперимент. Вместо того чтобы просить студентов говорить “да” или “нет”, когда на экране высвечивается точка или ничего не высвечивается, мы сказали им, чтобы вместо ответа “да” они правой рукой двигали рычаг в одну сторону, а вместо ответа “нет” – в другую. Такое изменение постановки эксперимента могло выявить, что мы имели дело не со временем передачи информации из одного полушария в другое, а попросту с тем фактом, что правое полушарие даже на несложные задания реагирует медленнее, чем левое.

Что ж, эксперименты со студентами дали четкий ответ – и он ставит ученых в тупик по сей день. Реакции правой руки на точку были одинаково быстрыми независимо от того, в каком поле зрения та появлялась. Это означало, что оба полушария в состоянии обеспечить одинаково быстрые двигательные реакции. Удивляло, однако, то, что рука реагировала на 40 миллисекунд позже, если на экране не появлялось точки. Где бы в мозге ни принималось решение ответить на стимул (или его отсутствие), обоим полушариям требовалось больше времени, чтобы отреагировать на “пустое” предъявление. Возможно, мозгу требовалось больше времени на то, чтобы установить, что ничего не произошло, чем на то, чтобы решить, что что-то произошло. А может, мы просто не понимали суть происходящего. Так бывает в науке. Чаще всего именно так и бывает.

К счастью, другие ученые исследовали эту загадку и продвинулись в ее разрешении. Кстати, над этой задачей работала целая группа итальянских ученых под руководством Берлуччи[74]. Безусловно, мы продолжаем изучать вопрос, как две половины мозга координируют свою активность и разделяют обязанности. На первый взгляд кажется, что проблема касается исключительно расщепленного мозга, но в действительности она имеет отношение к одному из центральных вопросов наук о мозге: как одни части мозга взаимодействуют с другими. Все дело в согласованности, как сказал бы ныне покойный комик Генри Янгмен. В мозге разные участки обычно находятся всего в нескольких микронах либо нескольких сантиметрах друг от друга. В обоих случаях разные процессы должны осуществляться локально, а потом уже либо информация посылается в другую часть мозга, либо деятельность разных частей мозга как-то координируется. Исследование того, как обмениваются данными полушария, дает ученому некоторый простор, поскольку физические расстояния между областями обработки информации гораздо больше.

Дэвид Примак и его вопрос длиной в сорок лет

В Санта-Барбаре возникло множество новых направлений исследований и зародилось много длительных дружеских отношений. Именно там я познакомился с Дэвидом Примаком, ставшим одним из моих самых близких друзей. Сложно представить, кто из современных психологов оказал большее влияние на свою науку, чем он. В вопросах нашего происхождения, нашей истории, нашей человеческой уникальности именно Примак помог нам понять, кто мы есть. Своими исследованиями на животных Примак изменил наше представление о разуме. Как однажды сказала мне Лиз Спелке, именитый гарвардский психолог: “Дейв все открыл первый”.

До своей новаторской работы по когнитивным и “вероятным” языковым способностям шимпанзе Дейв сделал важные открытия о природе мотивации[75]. В бихевиоризме сформировалось представление, что животные мотивированы внешними обстоятельствами, и этот подход не учитывал, что у животных могут быть свои внутренние состояния и предпочтения. Примак кардинально изменил представление о природе подкрепления, заглянув дальше лежащего на поверхности. Используя научную методологию, он докопался до основных закономерностей того, что побуждает живых существ совершать какое-то действие.

Он проверял эти закономерности, ставя перед шимпанзе разные задачи. Испытуемой служила, в частности, шимпанзе по имени Сара. Я знаю ее, поскольку она долгие годы жила в помещении на одном этаже с моим офисом. Особых чувств к шимпанзе я не питаю. Они всегда казались мне агрессивными и отвратительными, и, если честно, я всегда предпочитал уйти куда-нибудь, когда Сара приближалась со своим инструктором, Мэри, или с Дэвидом.

И все-таки Сара была необычной шимпанзе. На редкость сообразительной и располагающей к себе. Еще она была капризной. Дейв прекрасно с ней справлялся, так как сам был еще более непредсказуемым и умным, чем любой человек, с которым она когда-либо сталкивалась. Этот Homo sapiens единственный всегда переигрывал Сару в ее же игре. Дейв установил с ней приятельские отношения и затем стал использовать их, чтобы определять, что конкретно было у нее на уме. Он начал выявлять тогда пределы интеллектуальных возможностей ближайших родственников нашего вида из ныне живущих, а тем самым и факторы, делающие людей особенными.

Работа Примака не осталась не замеченной сотрудниками Пенсильванского университета. Не успел я оглянуться, как Дэвид и его жена Энн уже сидели вместе с Сарой в самолете, направлявшемся в Хани-Брук, штат Пенсильвания. На территории амишей специально построили комплекс зданий для шимпанзе, чтобы там жили животные, участвующие в исследованиях Дейва. Именно там благодаря Саре и небольшой группе молодых обезьян он разработал идею о “модели психического состояния”, одну из важнейших идей в психологии XX века.

Модель психического состояния отражает способность разума конкретного индивида приписывать психические состояния, такие как убеждения и желания, не только себе (“Я считаю, что кошки своевольны”), но и другим (“Он хочет завести собаку”). Итак, у нас в голове может быть представление о том, что шимпанзе или наша собака думает и чего хочет (“Мне кажется, Фидо хочет поиграть в мяч”), но вот шимпанзе или собака имеют ли какие-то представления о наших убеждениях и желаниях? (“Задумывается ли Фидо хоть на мгновение, что мне уже надоело кидать ему мяч?”) Представляют ли шимпанзе, что в головах у их собратьев? Понимают ли, что у других есть мысли, убеждения и желания, а также некое примитивное представление о том, кто они сами такие? Здесь, как и в случае с любым научным прорывом, самую важную роль играла неординарность вопроса. Это еще одна отличительная черта Примака. Дейв обладает редкой способностью ставить проблему с ног на голову. Вопрос о том, может ли животное иметь некие представления о людях (или о чем-либо еще) именно это и сделал. Он изменил наш взгляд в принципе и породил огромное количество исследований на животных и детях, а также работ по различным неврологическим синдромам. И хотя в научной литературе об исследованиях на животных продолжается полемика о способностях шимпанзе, орангутанов или собак, очевидно, что у них модель психического состояния не слишком развита, уж точно не как у людей. Так что неудивительно, что этот вопрос оказал на меня огромное влияние, изменив мой взгляд на различные проблемы на следующей стадии экспериментов.

“Пикник” со Стивом Алленом

Один из аспектов работы в университете, в отличие от медицинских школ или мест, подобных Калтеху, – необходимость вести занятия у студентов. Кто-то хорош в этом и преподает по-настоящему замечательно, а кто-то плох и ведет занятия занудно. Есть и другая группа – люди, считающие, что преподавание отнимает слишком много времени, которое лучше было бы потратить на исследования. Я отношусь к последней. Это правда, что, когда учишь кого-то, сам начинаешь глубже разбираться в теме, особенно если раньше не слишком-то ею интересовался (причем, когда человек занимается какой-то конкретной областью исследований, большинство тем для него именно такие).

Как только я получил новую должность, к моим обязанностям добавилось чтение вводного курса психологии. Почти тысяча студентов собиралась на занятия три раза в неделю в самой большой аудитории университета, Кэмпбелл-холле. Когда число слушателей так велико, лектору просто необходимо уметь управлять толпой и заинтересовать ее. В общем, нужно, чтобы у обучающихся сохранялись интерес и мотивация, и в то же время их надо развлекать. Заниматься этим трижды в неделю было изнурительно. Как и все мои знакомые, которые ведут подобные курсы, я нуждался в периодическом отдыхе: показывал студентам кино, приглашал других лекторов и так далее. Я придумал пригласить такого лектора, который переплюнет всех остальных, – Стива Аллена, моего нового лучшего друга. Я позвонил Стиву и спросил, не хочет ли он приехать и прочитать лекцию… за просто так. Он тут же согласился. Лекция начиналась в восемь утра, так что он приехал накануне, поселился в мотеле рядом с университетом, а утром явился ни свет ни заря.

Мы договорились, что Стив порассуждает о творческом процессе. Он был разносторонней личностью, и одним из его талантов было сочинение песен. Сидя за фортепиано, которое я заранее передвинул в аудиторию, он рассказал историю создания своего самого громкого хита – песни “Пикник”, заглавной из фильма с одноименным названием. Стив написал слова в рекордный срок, после того как ему позвонил продюсер. Позже, анализируя ту ситуацию, он придумал теорию, которую психолог назвал бы моделью распределения ресурсов в творческом процессе. Обычно, сказал он, его просили просто написать песню, не оговаривая совершенно никаких ограничений. Однако в случае с песней “Пикник” продюсер сказал так: “Я хочу, чтобы ты написал слова к главной музыкальной теме нашего фильма, главные герои которого – Уильям Холден и Ким Новак, и они будут танцевать на пикнике”. Как отметил Стив, все его силы сосредоточились на поставленной задаче, и он ее быстро выполнил. В ситуации же без каких-либо рамок очень много энергии тратится на то, чтобы определить контекст и идею песни, поэтому к моменту, когда получается приступить собственно к заданию, сочинитель уже истощен. Это требует гораздо больших усилий и времени.

Визит Стива имел оглушительный успех, но в то же время показал, насколько сложна повседневная жизнь преподавателя и исследователя. Подготовка к лекциям, если вы хотите прочитать их хорошо, занимает немало времени. Научные исследования занимают немало времени. Два этих дела неизбежно вступают в конфликт друг с другом. Сперри жаловался на это и любил повторять, как Карл Лешли, один из его именитых наставников, сказал ему, когда Сперри был постдоком в Гарварде: “Не занимайтесь преподаванием. А если все-таки придется, ведите анатомию нервной системы. Она вообще не меняется”.

Конечно, есть коллеги, наделенные невероятной вербальной памятью и беглостью речи, благодаря чему они все время без труда говорят. Для таких людей преподавать не составляет труда, поскольку весь день для них – один большой словесный поток, разграниченный лишь кое-где участками, называемыми “занятие”. Для них это легко. Для остальных же – испытание. Преподавание до сих пор действует на меня выматывающе. Несколько лет назад, когда меня попросили подготовить шесть последовательных выступлений для Гиффордских лекций Эдинбургского университета, на доведение их до ума мне потребовалось два года работы. Каково же мне было читать по три лекции в неделю?

Делимся ресурсами: в сердце науки

Если говорить о научной стороне жизни в Санта-Барбаре, то однажды мне позвонил аспирант из Калифорнийского университета в Беркли, который хотел протестировать пациента с расщепленным мозгом в задании на зрительное восприятие. Я и представить себе не мог, что это выльется в еще одну дружбу на всю жизнь и привнесет новую традицию в лабораторию. Аспиранта звали Колин Блейкмор, сейчас он профессор нейронаук в Оксфордском университете и Университетском колледже Лондона. Он вместе с еще одним аспирантом придумал, как можно исследовать восприятие глубины по срединной линии поля зрения. Я пригласил его в Санта-Барбару, где он установил свое оборудование и протестировал Н. Г. Вот так все происходит в науке. Общая картина складывается из отдельных небольших кусочков. Постепенно, благодаря вкладу множества людей, к ней добавляются все новые и новые крупицы. В этом случае Митчелл и Блейкмор показали, как важны для восприятия человеком глубины в центре поля зрения нейронные связи в коре, обеспечивающие интеграцию информации, изолированной в разных полушариях[76]. Наши первые работы по тестированию У. Дж. таким образом получили продолжение, и стало ясно, что интерес к наукам о зрении велик. Начала вырисовываться важность проводящих путей, отдельных систем нервных волокон, для передачи информации между разными участками человеческого мозга.

Этот положительный опыт дал начало традиции – приглашать в наши лаборатории ученых из других мест. Пациенты с расщепленным мозгом служили ценным источником информации для понимания механизмов работы мозга. Хирургия улучшала жизни пациентов, а мы помогали людям по-другому – пытаясь понять, как работает человеческий мозг. Конечно, нам в голову приходили не только блестящие идеи. Исследования Митчелла и Блейкмора стали классическими. Долг каждого ученого – всячески способствовать добротным научным исследованиям.

Я продолжал выяснять детали того, как полушарие может контролировать ипсилатеральную руку[77]. Отталкиваясь от идей, зародившихся в процессе работы с людьми, я мог проверять конкретные механизмы на обезьянах, и наоборот. К тому времени, как я ушел из Калтеха, было уже довольно точно установлено, что перекрестное подсказывание – механизм мощный. Эксперименты на обезьянах и людях с расщепленным мозгом четко показали, что стратегия перекрестного подсказывания способна компенсировать утрату главного канала связи между двумя полушариями. Она представляет собой неврологическое воплощение фразы, характеризующей некоторых людей (и меня в том числе): “Вышвырните его за дверь, и он влезет обратно через окно”. За те годы, что я работал в Санта-Барбаре, еще несколько исследований на людях и обезьянах подтвердили эту важную идею. Заблокируйте любой способ, каким мозг взаимодействует со своими модулями, и он наверняка найдет другую стратегию для достижения поставленной цели.

Все шло отлично. А потом вдруг начальство меня спросило, не соглашусь ли я возглавить факультет. “Что-что?” – воскликнул я. Но меня действительно зачислили в штат на постоянной основе после всего лишь двух лет работы на факультете. Мне сказали, что Сперри и другие сотрудники Калтеха, в частности Джеймс Боннер, написали мне великолепные рекомендательные письма, и Калифорнийский университет в Санта-Барбаре удовлетворил просьбу факультета. И мне пришлось согласиться, поскольку все тамошние сотрудники вдохновенно меня уговаривали.

Теперь, когда у меня была постоянная должность, мне нужно было выполнять некоторое количество административной работы. Роберт Зайонц, выдающийся социальный психолог из Мичиганского университета, однажды сказал мне, что тридцать лет успешно избегал всяких управленческих дел. В конце концов, из чувства благодарности, он принял должность директора Института социальных исследований. “Майк, – признался он, – поразительно, как прямо на твоих глазах друзья, с которыми ты общался тридцать лет, превращаются в мудаков”. Метко сказано, и это определенно было справедливо и для Санта-Барбары. Мои старшие товарищи заходили в мой офис, закрывали дверь и начинали выкручивать мне руки, добиваясь того или этого. Во многих случаях это было даже забавно, а по прошествии времени стало казаться еще забавнее.

Конечно, преимущество подобных должностей в том, что они позволяют отыскать немножко денег и с пользой их потратить. Я добыл некоторые средства и договорился о приеме на работу Дональда Маккея, выдающегося нейрофизиолога и физика, занимавшегося проблемой соотношения разума и мозга. Его основным местом работы был Килский университет в Великобритании. Маккей пользовался невероятной популярностью в сообществе американских нейробиологов. Он много писал о модели мозга, в рамках которой предполагалось, что, хотя этот орган и работает, по его выражению, механистически, как часы, свобода воли все равно существует[78]. Они со Сперри горячо, но по-доброму спорили на эту тему.

В общем, я добился того, чтобы Маккей на несколько месяцев приехал поработать в Калифорнийский университет в Санта-Барбаре. Мне сложно выразить, насколько я лично благодарен Дональду и его жене Валери. Мы сняли для них дом со сверкающим бассейном на солнечном холме. Там мы собирались семьями на барбекю, и однажды Валери заметила мою старшую дочь Марин на дне бассейна! Слава богу, что Валери ее увидела: она прыгнула в воду и спасла жизнь моей дочери. Беда подкрадывается незаметно, и с тех пор я всегда начеку, когда рядом дети.

Когда кто-то дополнительно старается создать более интересное по сравнению с существующим интеллектуальное сообщество, он всегда задается вопросом, а стоит ли оно того. Убеждать людей думать о материях, лежащих вне их узких интересов, очень непросто, и так было всегда. К счастью, те, кому нравится это делать, обычно находят друг друга. К моему огромному удивлению, цикл лекций Маккея привлек в Калифорнийский университет в Санта-Барбаре молодого философа из Калифорнийского университета в Ирвайне Дэниела Деннета, который стал одним из величайших в мире интеллектуалов. Непреходящий интерес Дэна к вопросу свободы воли был определенно подогрет теми выступлениями. Он приезжал на лекции, и вскоре у меня и с ним возникла дружба на всю жизнь. Все эти семена имели значение и в свое время дали всходы. Пятьдесят лет спустя я выступал в Ватикане с докладом о свободе воли и упоминал в нем работы Маккея, Деннета и Сперри[79].

Воодушевившись и отыскав новые средства, я пригласил и других известных специалистов по нейронауке, в частности Бренду Милнер из Монреаля (она была первой, кому довелось изучать Г. M., самого знаменитого пациента, чьи проблемы с памятью исследовались в рамках когнитивной нейронауки) и Ханса-Лукаса Тойбера, харизматичного руководителя исследований мозга в Массачусетском технологическом институте, основавшего там факультет когнитивных наук и наук о мозге.

Мы с Линдой переехали из типового дома, который нам помог купить Клифф Морган, в новый дом из красного дерева на реке Мишен-Крик. Когда мы его купили, он еще не был достроен, но выглядел великолепно, и мы закончили все работы сами, призвав членов семьи и друзей на помощь с проектированием и строительством. Дом получился роскошным – со сводчатыми потолками, отделанный новыми панелями из красного дерева, кирпичом, камнем и стеклом. Он отлично подходил для вечеринок, и мы часто их проводили. Одна из первых была в честь Тойбера. Прирожденный педагог, он отвел меня в мою комнату, усадил на кровать, вытащил откуда-то рукопись статьи, поданной мною в журнал, который он помог основать, и преподал мне урок по редактированию! Помню, я слушал, как в гостиной чокаются бокалами и смеются, и думал: “А ведь я считал, что недурно поработал”. Балбес.

В июне 1968 года в Лос-Анджелесе убили Роберта Кеннеди. Я принимал душ в недоделанной части дома, как вдруг вбежала моя жена, очень расстроенная и взволнованная новостями. И скомандовала: “Ты должен что-нибудь сделать!” Я встретился с Кеннеди несколькими годами раньше в Калтехе, поэтому такие новости особенно меня огорчили. Я быстро понял, что кое-что сделать действительно могу, и, естественно, те изысканные дополнительно средства вновь оказались кстати. Я организовал краткую встречу, где обсуждалась природа насилия, пригласив на нее некоторых новых и старых друзей. Я позвал Леона Фестингера, наша дружба с которым тогда расцветала. Он пригласил своего лучшего друга Стэнли Шехтера из Колумбийского университета и Кена Колби из Стэнфорда. Они позвали своего друга Пола Мила из Миннесотского университета, а он согласился приехать, так как на мероприятии еще ожидался их друг и бывший студент Дейв Примак, мой коллега. Также я позвал Боба Синсхаймера, возглавлявшего биологический факультет в Калтехе.

Хотя все и подшучивали над тем, что якобы это Леон организовал встречу за мой счет, чтобы повидать своих старых друзей, мероприятие показалось мне стоящим: собираешь много умных людей в одном месте и даешь им возможность поразмышлять почти на любую тему. Я не осознавал этого, но на самом деле тогда я организовал свой первый междисциплинарный форум. Видя, как поистине выдающийся молекулярный биолог, Синсхаймер, и гениальный специалист в области компьютерных наук, Колби, который был еще и психиатром, обсуждают проблему насилия с социальными психологами, я многое понял. Это открыло для меня не только новый уровень дискурса, которым я проникся и который с той поры всегда искал (он позволил мне понять, что только действительно умные люди способны рассматривать проблему со всех возможных сторон), но еще и то, насколько плодотворными могут быть междисциплинарные дискуссии.

Мой интерес к общественно-политическим вопросам продолжал расти. Весной 1969 года я написал авторскую колонку для Los Angeles Times о проблеме предотвращения преступлений[80]. На встрече, посвященной насилию, в Калифорнийском университете в Санта-Барбаре выкристаллизовались основные мысли, которые стоило бы донести до общественности. Стэн Шехтер напомнил собравшимся, что примерно 60 % уголовных преступников после выхода из тюрьмы возвращались к криминальной жизни. Судя по всему, число это оставалось более или менее неизменным. Дэвид Примак напомнил нам о природе подкрепления и наказания: это не дискретные категории, а непрерывный спектр. То, что для одного наказание, для другого может наказанием не являться. Выходит, те 60 %, которые вновь попадали в тюрьму, не находили пребывание в ней таким уж неприятным? Получается, в идеале нужно найти такое наказание, которое работало бы для каждого человека. Если взять на себя труд обдумать эту схему, становится очевидно, что она свободна от каких-либо личных пристрастий и оценок. Рассмотрим группу из тысячи человек. У некоторых возникает асоциальное поведение. В попытке его пресечь не стоит руководствоваться идеями возмездия и справедливости. Самое главное – выбрать такое наказание, которое снизит частоту проявлений асоциального поведения. Это важная мысль, которую и по сей день бурно обсуждают в юридическом и научном сообществах.

Колонка привлекла внимание не кого иного, как бывшего губернатора Калифорнии Пэта Брауна. Вскоре я ужинал с ним в отеле “Беверли-Хиллз”, расположенном недалеко от его лос-анджелесского адвокатского офиса. Он пригласил меня обсудить с ним общую идею, а под конец ужина предложил мне взять под свой контроль туго продвигающийся книжный проект, который он запустил вместе со своим бывшим пресс-секретарем. Книга целиком была посвящена правопорядку, а также исторической роли Пэта в этих вопросах в качестве окружного прокурора, генерального прокурора, а затем и губернатора Калифорнии. Когда я взялся за книжный проект Пэта, ветра перемен снова подули в мою сторону[81].

Часть вторая

Два полушария вместе и порознь

4

Изучаем новые модули

Что есть друг? Одна душа, обитающая в двух телах.

Аристотель

Исследования по расщеплению мозга еще только начинались. Основные результаты уже были опубликованы – и пошли разговоры о том, что несложная нейрохирургическая операция приводит к сосуществованию в одном мозге двух разумов с отдельными системами управления. Выраженные эффекты дисконнекции сохранялись годами. Специфические для правого полушария функции осуществлялись явно независимо, без ведома левого полушария. Все ясно как белый день. Это стало уже темой светских бесед во всем мире.

Сегодня, оглядываясь назад, мы снисходительно оцениваем прошлое с высоты современных знаний. О левополушарном и правополушарном мышлении уже всем все известно. Сколько можно перепевать одну и ту же мелодию! Но мы забываем, что в те годы, во многом благодаря тогдашнему перевороту в психологии, это было колоссальным прорывом. Бихевиоризм – идеологический каркас американской психологии – постепенно уходил в историю, и по всей стране, в крупных центрах научной мысли от Гарварда до Калтеха, уже догадывались, что когнитивные процессы и сам разум могут быть исследованы. Новое направление активно поддерживал Карл Лешли с его теорией о том, что психические свойства надо изучать путем анализа нейрофизиологических процессов в мозге[82]. Он по-своему трактовал термин “нейропсихология”, в его время подразумевавший не столько нарушения деятельности мозга из-за травм или болезней, сколько нормальную работу этого органа. Лешли полагал, что разум – это продукт деятельности всего мозга в целом, а не его отдельных частей, поэтому, как ни парадоксально, соглашался с выводами Акелайтиса о том, что рассечение мозолистого тела, по-видимому, не мешает работе мозга. Хотя Лешли и стоял у истоков главных современных направлений психобиологии и нейронауки, фундаментальные открытия, касающиеся расщепления мозга и двух разумов в одной голове, наверняка произвели бы на него сильное впечатление.

Новые исследования расщепленного мозга у человека не давали покоя, эта тема тревожила. Личное субъективное восприятие – то самое ощущение своего разума, которое у каждого из нас ассоциируется с сознанием, – самое ценное для нас в жизни. Все мы считаем, что обладаем одним разумом – в единственном числе. Очень трудно уяснить себе, что его можно вот так просто разделить и что в одной черепной коробке могут сосуществовать два разума. От мысли о том, что У. Дж. смотрел на мир с позиции двух разумов, дважды слышал собеседника и имел о нем два мнения, становилось не по себе. Возможно, именно смутное беспокойство, вызываемое идеей о двух, а то и более субъективных состояниях, уже позже, спустя годы, привело нас к открытию “интерпретатора”, специального модуля в левом полушарии, который увязывает наши действия в единый сценарий и создает ощущение, будто разум у нас один.

Кроме того, было ясно, что правое и левое полушария заняты разными делами. В левом активно идут процессы, связанные с речью и языком. Правое же, вроде бы немое и неспособное к языку, отлично справляется с задачами на зрительное восприятие. Благодаря таким открытиям появились понятия “левостороннего” и “правостороннего” мышления, а на светских раутах все вдруг заделались неврологами. Опять-таки идея проста: левое полушарие выполняет одни задачи, правое – другие. Мозг представлялся простой структурой, организованной в крупные функциональные модули, которые управляются ее же специфическими зонами. Эта теория распространилась словно лесной пожар.

К 1969 году было установлено, что между полушариями мозга могут возникать хитрые способы взаимодействия, отчего кажется, будто они и не были разъединены. Мозг напоминал пожилых супругов, за долгие годы совместной жизни нашедших способ уживаться в паре, оставаясь независимыми друг от друга. Это осложняло исследовательскую работу. Мы хотели не просто понять, каким образом мозг выстроил поведенческие стратегии для того, чтобы казаться цельным и гармоничным, а выяснить, как же он устроен на самом деле. При этом я начал понимать, что основные закономерности организации мозга можно вывести именно из этих стратегий. Этакая мозговая “уловка-22”. Нам надо было стать такими же изворотливыми, как наш подопытный мозг. Он вынуждал нас всегда быть готовыми к его фокусам и неустанно выдумывать новые методы тестирования пациентов.

Вот тогда-то я и начал терять интерес к банальным описаниям функционирования мозга. Если правое полушарие представляет собой отдельную психическую систему, хоть как-то владеющую языком, почему люди, страдающие нарушениями речи из-за повреждения левого полушария, не восстанавливаются легко и быстро? Проще говоря, почему левосторонний интеллект не компенсируется за счет правостороннего, подобно тому как левая почка компенсирует неполноценную работу больной правой и наоборот? Я понимал, что сумею продвинуться в поиске ответа на этот вопрос, только если начну сотрудничать с медицинскими центрами, где наблюдаются пациенты с широким спектром неврологических расстройств.

Кардинальные перемены в жизни всегда даются нелегко, особенно если тебе и на своем месте неплохо. Это как вечное перетягивание каната между новыми рискованными предприятиями и проверенным, устоявшимся житьем. Думаю, обычно мы сами решаемся на новые шаги, но возможность поменять свою жизнь нам предоставляет кто-то другой. В самый разгар моих исследований и размышлений на эту тему мне предложили работу в Нью-Йоркском университете.

Восточная лихорадка

Однажды солнечным весенним утром мы с Леоном Фестингером сидели на террасе моего дома в Санта-Барбаре, окруженного дубами и валунами, и любовались великолепными горными пейзажами.

– Знаешь, в Нью-Йорке все чувствуют себя по-разному, – сказал Леон, недавно решивший туда перебраться. – Одни как в Париже, а другие как в аду.

Когда он заговорил о Нью-Йорке, я не сдержался и спросил:

– Леон, послушай, что ты думаешь об этом доме?

Он посмотрел вокруг, оценил взглядом элегантную деревянную отделку, высокие потолки, камин из природного камня, умопомрачительные виды и ответил:

– Пожалуй, на Манхэттене нечто подобное стоило бы не один миллион долларов.

Так он пошучивал, одновременно проявляя лестное внимание к моей персоне, но вместе с тем умудрился меня зацепить. Он готов рискнуть, подумалось мне. Переходит из самого Стэнфорда в Новую школу социальных исследований. А я чем хуже?

Пора было вырваться из тисков Южной Калифорнии и отправиться на восток. Леон раздразнил меня, Нью-Йорк был мне незнаком, и никто не знал, что ждет меня впереди. Сперри через своих подручных все яснее давал мне понять, что мои обследования пациентов в Калтехе уже нежелательны. Это меня огорчало, но я понимал, почему он так делает. Он выставлял меня из разросшегося гнезда, открывая перспективы для других сотрудников. В конце концов я решил, что в этом есть резон, и мы двинулись в путь – продали свой дворец из красного дерева, уложили пожитки и поехали в Нью-Йорк.

Фестингер создал и горячо отстаивал теорию когнитивного диссонанса, согласно которой мы стремимся смягчить внутренний конфликт, игнорируя новую информацию, если она не согласуется с нашими убеждениями. Еще год назад, на семинарах Леона, которые он проводил у себя дома, в Пало-Альто, для выпускников Стэнфордского университета, мы с ним сразу друг другу понравились. Он неожиданно позвонил мне и сказал, что хотел бы ознакомиться с моими исследованиями. Имелось в виду, что я выступлю перед ним и его аудиторией, обычно собиравшейся в его гостиной. Леон усадил меня на стул перед слушателями, сам сел рядом и, непрерывно дымя своими любимыми сигаретами Camel, принялся подробно расспрашивать меня о моей работе. Когда Леон погружался в новую тему, он хотел знать все досконально. Он изучал новую научную территорию, словно бесстрашный первопроходец. В последующие годы у него возникло новое увлечение – археология и доисторическая эпоха. Ближе к концу жизни он заинтересовался влиянием внедрения технических новинок на средневековое общество. Восхищенный его эрудицией и энергией, я следовал за ним во всех его начинаниях. Он был словно личный наставник, который раздвигает перед тобой горизонты для размышлений и анализа.

Трудно представить себе двух более непохожих людей – мы принадлежали к разным поколениям, у нас были разные вкусы, мировоззрение и устремления. Мы крепко подружились на почве общей любви к хорошим идеям и живому разговору под хорошую еду и выпивку. Когда мы оказались на восточном побережье, магия Нью-Йорка, которую, в частности, создавали ученые вроде самого Фестингера и мой друг-политик Бакли, захватила нас обоих. С такими могучими умами можно было обсуждать буквально все. Зашоренность и узколобая нетерпимость оставались за дверью. В противном случае взор мой стекленел. Как заметил Генри Уодсворт Лонгфелло,

Жизнь великих призывает

Нас к великому идти…[83]

Нью-Йорк и манил, и отталкивал. Плюсы были очевидны. Для Леона, с учетом смещения его научных интересов из области социальной психологии к психологии зрительного восприятия, Новая школа социальных исследований была не самым подходящим местом. Он быстро сколотил “передовую” группу с милым названием “Межуниверситетский консорциум по проблемам восприятия” – административный аппарат, который позволял его друзьям из Колумбийского университета, Нью-Йоркского университета и Городского колледжа Нью-Йорка встречаться, чтобы обсуждать вопросы, касающиеся зрительного восприятия, и, само собой, просто общаться и выпивать вместе. Я пришел в Нью-Йоркский университет богатой на события весной 1968 года. Помню, как в кабинете будущего коллеги услышал по радио об убийстве Мартина Лютера Кинга. Кроме того, весь город бурлил из-за Вьетнама. Неожиданно для себя я оказался в этом водовороте. Я перевез семью в Нью-Йорк, в Серебряные башни. Из окна нашей квартиры на двадцать шестом этаже мы наблюдали за строительством Всемирного торгового центра.

Объяснить, почему я сопротивлялся переезду в Нью-Йорк, труднее. Почти восемь лет я жил с четким пониманием своего места в жизни – моим главным делом были исследования расщепленного мозга у человека. Первые пять лет я активно участвовал практически во всех экспериментах, работал каждый день, с утра до вечера. Результаты я опубликовал в обзорных статьях и уже вносил последние исправления в свою первую книгу “Расщепленный мозг”[84], которую мне предложил написать Арнольд Тау из Вашингтонского университета. Все-таки трудно было бросить перспективное, как я считал, направление, которое должно было приблизить нас к пониманию происходящих в мозге процессов. Я получал внятные и отчетливые сигналы к действию, но вот свой дальнейший путь представлял себе менее ясно. Может, действительно в Нью-Йорк перебраться?

Тот, кто вырос в Глендейле – по выражению Ивлина Во, “на родине Форест-Лауна, диснейленда смерти”, – четыре года провел в хановерской глуши в Нью-Гэмпшире, затем пять лет в Пасадене и последние три года в Санта-Барбаре, вероятно, недостаточно хорошо подготовлен к жизни в Нью-Йорке. В тот августовский день, когда мы прибыли из Калифорнии, стояла адская тридцатипятиградусная жара, плюс к этому высокая влажность, пробки и, как особенный бонус для приезжих, неделикатность манер коренных горожан. “Добро пожаловать в Нью-Йорк, дуралей. Не зря ты его ругал”, – пробурчал я себе под нос. И казалось, будет только хуже.

Мы подыскали небольшую католическую школу для нашей дочки Марин, “Академию Святого Иосифа” на Вашингтон-сквер. Помню, как мы аккуратно обходили бездомных, когда утром шли в школу. Безразличие к социальному окружению сменялось настороженным вниманием. Единственным спасением было то, что мою дочь, судя по всему, тогдашняя обстановка совсем не волновала. Как и ее младшую сестру Энн, гулявшую на детской площадке рядом с домом, куда всякие аморальные типы регулярно заходили отлить. Нью-йоркские мамочки просто отъезжали с колясками в сторонку и отворачивались. Поскольку вечером мои дети дружно жали на кнопки лифта, видимо, ничего страшного не происходило. Постепенно мы полюбили город, и следующие семнадцать лет я прожил на Манхэттене и в пригородных районах. Впрочем, Джоан Дидион однажды написала, что калифорнийцы, приехав в Нью-Йорк, никогда не распаковывают чемоданы, хотя очень часто задерживаются там на десятилетия[85]. Так было и со мной.

Нью-йоркский ланч

Мало какие цепочки событий в жизни напоминают плавное повествование – скорее процесс взбивания теста для йоркширского пудинга. В вязком тесте множество мелких пузырьков сливаются в более крупные, растут, пока не лопнут, а затем, естественно, все начинается сначала. Какое-нибудь непредвиденное обстоятельство может остановить усердную работу. Или вам кто-то встретится на жизненном пути с целым ворохом свежих мыслей, и вы повернете совсем в другую сторону. Наш мозг мечтает об отдыхе, хотя помехи нас раздражают.

Как известно, жизнь – это не равномерное и поступательное движение к вершине, где все непременно будет лучше. Мой знакомый, статистик, удивлялся многим профессорам старшего поколения, которые утверждали, что в настоящее время работают наиболее плодотворно. Ему казалось забавным, что кто-то действительно в этом уверен. На самом деле успехи и неудачи приходят случайно и невпопад, и далеко не всегда можно понять их причины. Чаще всего успехи объясняются упорным трудом и удачей, однако трудно сказать, какова роль каждого из этих факторов в той или иной победе.

Вместе с тем у нас складывается общая, связная история о нас самих и предметах наших исследований. Эта история не дает нам разбрасываться. Помогает не скатиться в дилетантство. Мы учимся распознавать и отсеивать всякие глупости. Главным в моей жизни были исследования темы “один мозг, два разума”, но в 1969 году и три предшествующих года в Калифорнийском университете в Санта-Барбаре я слушал разговоры о мотивации, подкреплении и десятках других психологических теорий, которые в Калтехе мало обсуждались. Видимо, все это запало мне в душу, и, оказавшись в Нью-Йоркском университете, я начал изучать мозговые процессы, отвечающие за подкрепление у крыс, а также у обезьян с расщепленным мозгом. Моя работа ни у кого не вызывала особого интереса, но я был вполне доволен. Я расширял область своих научных интересов и уже не твердил одно и то же про исследования расщепленного мозга. Новые эксперименты с пациентами, страдающими неврологическими заболеваниями, могли подождать.

А пока я налаживал новые исследования в Нью-Йоркском университете, в сценарии моей повседневной жизни большая роль отводилась Леону и нашим с ним еженедельным ланчам, на двадцать лет ставшим традиционными. Обычно мы обедали в небольшом итальянском ресторанчике Il Bambino на углу Двенадцатой улицы и Юниверсити-плейс. Там долларов за десять можно было взять два бокала мартини и креветки с чесночным соусом. Иногда мы встречались в модном заведении под названием Dardanelles – армянском ресторане, расположенном прямо на Юниверсити-плейс, не доходя до Одиннадцатой улицы. Регламент наших встреч оставался неизменным – пара бокалов, отличная еда и обязательным пунктом интересная беседа с одним из умнейших людей на свете. Раз в год мы с Шарлоттой (я женился на ней после Линды, а спустя несколько лет после переезда на восток мы разошлись) выбирались выпить по старой памяти, хотя вообще-то не одобряли коктейли посреди бела дня. Надо ли говорить, что без тренировки нам сразу после такого мероприятия хотелось спать. Леон обычно уходил вздремнуть, о чем я тогда не догадывался, в то время как я с мятной жвачкой во рту возвращался на работу. Благодаря Леону я узнал, что такое дружба. Я пишу об этом при каждом удобном случае, и здесь повторяю лишь малую часть все тех же моих записок[86].

Если Леона охватывало желание вникнуть в проблему, он погружался в нее с головой и все остальное казалось ему уже не столь важным. Не то чтобы его совсем не интересовало происходящее вокруг – все-таки Нью-Йорк был его Парижем, – но, когда он чем-то увлекался, больше ничто не имело значения. Я знаю это, поскольку когда-то он уехал из Нью-Йорка в Айова-Сити, чтобы поработать с Куртом Левиным, а ньюйоркцы так просто в Айову не уезжают.

Левин задавал тон в психологии и, по рассказам Леона, был экспертом по части придумывания подходов к изучению психологических механизмов. Леон читал труды Левина, еще будучи студентом, и увлекся его идеями. Известный философ Робин Джордж Коллингвуд писал в своей автобиографии о том, как в молодости ему попалась работа Канта. Он почувствовал, насколько она значительна, хотя сам не понимал почему[87]. Точно так же работа Левина заинтриговала молодого Леона. Его захватила идея о том, что событие запоминается лучше, если что-то помешало его нормальному ходу. Еще до того, как Леон появился в Айове, Левин провел исследование, которое подготовило почву для полного отказа от классических законов ассоцианизма – только с виду хорошо обоснованной теории о формировании психической жизни на основе простых ассоциативных связей между событиями и ощущениями[88].

Когда Леон попал в Айову, интересы Левина уже начали смещаться к социальной психологии. Туда же за годы сотрудничества свернул и Леон, хотя ни один из них не обладал профессиональной подготовкой в этой области. Хочешь чему-то научиться? Так учись. Яркому, творческому уму образовательная программа не нужна. Левин объявил, что отныне он социальный психолог, получил должность в Массачусетском технологическом институте и основал Центр групповой динамики, куда пришел и Леон. Он увлекся поведением малых групп. А главное, его новая группа в Массачусетском технологическом институте разработала лабораторные методики для изучения того, как люди принимают трудные решения. Левин, Фестингер и многие другие ученые выбрались из пылесборника эмпиризма и двинулись на восток проверять свои гипотезы о влиянии групповой динамики – особенностей поведения в группах и между группами – на психическое состояние отдельно взятых людей.

Свое самое знаменитое исследование Леон начал, получив небольшой грант от фонда Форда на изучение связи между массмедиа и межличностными коммуникациями. Он и его коллеги взялись за этот проект, и, по его словам, анализ сообщений о землетрясении в Индии 1934 года дал весьма значимый результат. Их озадачили широко распространившиеся после этой трагедии слухи о грядущем новом, более разрушительном землетрясении. Зачем людям понадобилось нагонять лишнего страху после ужасной катастрофы? Леон и его соратники пришли к выводу, что это такой защитный механизм, который помогал индусам справиться с тревогой. Горе и скорбь заставили людей выдумать еще более страшные события, так что нынешнее воспринималось легче. Именно из этих фундаментальных наблюдений родилась теория когнитивного диссонанса. На уточнение всех ее тезисов ушло семь лет упорного труда, но это было сделано.

Один из первых экспериментов Леон провел вместе с Генри Рикеном и Стэнли Шехтером, своими близкими друзьями. Он работал с реальной группой людей, но дополнил историю вымышленными действующими лицами и географическими деталями. Говорят, участники эксперимента поверили пророчествам некой миссис Мэриан Кич о наводнении. За несколько месяцев до того дня, когда должно было случиться наводнение, в газете Lake City Herald появилась публикация под следующим заголовком:

ПРОРОЧЕСТВО С ПЛАНЕТЫ КЛАРИОН. ОБРАЩЕНИЕ К ГОРОДУ: БЕГИТЕ ОТ ПОТОПА! ВОДА ПОГЛОТИТ НАС 21 ДЕКАБРЯ, ПРЕДУПРЕЖДАЮТ ГОРОЖАН ИЗ ОТКРЫТОГО КОСМОСА

Как утверждает домохозяйка из пригорода Лейк-Сити, перед самым рассветом 21 декабря город будет снесен потоками воды из Великих озер. Миссис Мэриан Кич, проживающая по адресу Вест-Скул-стрит, 847, говорит, что пророчество не ее. Таков смысл многочисленных посланий, которые она получила благодаря автоматическому письму. <…> Миссис Кич уверяет, что эти сообщения ей отправили высшие существа с планеты Кларион. Они добирались до Земли на корабле вроде летающей тарелки, говорит она, и однажды заметили линии раскола в земной коре, что предвещает потоп. Миссис Кич предупредили, что потоки воды сольются и образуют внутреннее море, которое будет простираться от полярного круга до Мексиканского залива. А также, предупреждает она, стихия поглотит западное побережье от Сиэтла в штате Вашингтон до Чили в Южной Америке[89].



Поделиться книгой:

На главную
Назад