Сказать об Иване Лазаревиче «владелец Фряновской мануфактуры» – значит ничего не сказать. Он был настоящий «мистер Твистер» екатерининского царствования. В самом, однако, хорошем смысле. Миллионер, владелец пятнадцати тысяч крестьян, огромных земельных угодий в семи губерниях, Лазарев – не просто финансовый воротила, олигарх и человек, который был на дружеской ноге с братьями Орловыми, князем Потемкиным и государственным канцлером Безбородко. Иван Лазаревич строил чугуноплавильные железоделательные и медеплавильные заводы на Урале, осваивал новые рудники, экспортировал металл собственного производства, и не куда-нибудь, а в Англию[41], управлял соляными промыслами в Пермском крае, был советником Государственного банка России, автором проекта переселения армян на Северный Кавказ и в Крым, в результате которого десятки тысяч армян стали подданными Российской империи, строил за свой счет школы, детские приюты, наконец, он, вместе с другими промышленниками, хотел вложить огромные деньги в развитие Аляски. Если бы не Екатерина, которая не дала ходу этому предприятию… И хорошо, что не дала. Берингов пролив – это вам не Керченский. Восемьдесят шесть километров не четыре с половиной, и мост, который пришлось бы строить… Зато в Беринговом лед не в пример толще и по нему хоть на танке… Оставим, однако, эти опасные для здоровья параллели и вернемся к Ивану Лазаревичу. Правду говоря, все эти достойные удивления, уважения и самого пристального внимания ученых-историков стороны деятельности Лазарева для нас, обывателей, затмеваются одним-единственным фактом его биографии – продажей бриллианта весом почти в две сотни каратов графу Орлову, который преподнес его Екатерине Великой в день ее рождения. Екатерина Алексеевна повелела вставить камень в императорский скипетр, и почти все европейские монархи, исключая только самых бедных, не имевших скипетров, узнав об этом, почернели от зависти.
Трудно после упоминания, даже беглого, о таком огромном бриллианте продолжить рассказывать о маленьком Фрянове… И все же я попробую.
При Иване Лазареве качество бархата, парчи и штофов нисколько не уступало французскому, но даже и превосходило его[42]. Отрезы фряновских тканей (всего их выпускалось до тридцати видов) даже дарили иностранным послам, и те просили отрезать еще. Штофные шелковые обои были так хороши, что ими украшали стены елизаветинских, екатерининских и павловских дворцов. Растительные орнаменты, лебеди, павлины, пастушки, нифмы, фавны… Мало кто знает, что разнообразие самых фантастических птиц на фряновских штофах было так велико, что по специальному заказу Ивана Лазаревича гоф-медик и аптекарь Екатерины Великой Леопольд Карлович Гебензимирбитте составил их (птиц) специальный определитель, где подробно описал не только экстерьер, но даже реконструировал возможные голоса этих удивительных пернатых, размножавшихся при помощи изнаночных узелков.
Еще и теперь образец фряновских шелковых шпалер украшает стены одной из комнат Большого Царскосельского дворца, и на нем кроме клейма владельца фабрики стоит фамилия крепостного мастера.
Иван Лазаревич часто бывал во Фрянове. Для своих нужд он выстроил там деревянную усадьбу[43], в которую я и приехал. В те времена никто не рассчитывал, сколько должен простоять дом, прежде чем его снесут и на этом месте устроят торговый центр с подземной парковкой, а потому строили навсегда. К примеру, доски пола второго этажа положили дубовые, шириной от шестидесяти до восьмидесяти трех сантиметров. Они выдержали все – и революционную поселковую администрацию, и драмкружки, и общеобразовательную школу, и квартиры учителей, и до сих пор никто от них не услышал ни единого жалобного скрипа. Теперь в усадьбе живет Фряновский краеведческий музей. Его организовали десять лет тому назад местные энтузиасты. Самым активным энтузиастом был настоятель местной церкви Иоанна Предтечи, построенной еще Иваном Лазаревым, отец Михаил Герасимов. Батюшка имел большое влияние на тогдашнего главу местной администрации – женщину богобоязненную и воцерковленную до такой степени, что без его благословения она не предпринимала… Впрочем, нет. Без благословения отца Михаила глава администрации ополчилась на языческую Бабу-ягу и требовала от устроителей детских спектаклей на новогодних елках вычеркнуть ее из списка действующих лиц[44]. Как бы там ни было, отец Михаил при активном содействии фряновских краеведов-энтузиастов В. Н. Морошкина, А. Ф. Круподерова и Г. Н. Донченко смог убедить главу администрации организовать в усадьбе Лазаревых краеведческий музей. В первое время существования музея не обошлось, конечно, без перегибов на местах. Фряновцы несли в музей все подряд – от старых угольных утюгов до старых пустых бутылок. Мало того, какой-то не очень остроумный человек шепнул первому директору музея, что большое количество экспонатов автоматически переводит музей в более высокую категорию, а более высокая категория – это, понятное дело, более высокая зарплата. Директор, не мудрствуя лукаво, просто установил план каждому сотруднику по сбору экспонатов. Сотрудники с директором спорить не стали и несли, тащили и волокли в музей экспонаты в промышленных количествах. Очищать экспонаты от грязи директор строго запрещал – почему-то ему казалось, что чем они грязнее, тем древнее. Сам ли он до этого додумался или кто-то ему подсказал – теперь уж не имеет значения. Так или иначе, музей ожил и заработал. Неутомимый В. Н. Морошкин написал письмо в армянское посольство, и в усадьбу стали приезжать армяне. Три раза общество «Арарат» проводило во Фрянове Лазаревские чтения по истории армян в России. Около ста человек приехало. К первому разу администрация поселка сделала и установила памятную доску «Усадьба И. Л. Лазарева» и устроила банкет для участников чтений. Во второй раз сотрудники музея устроили для армянских гостей экспозицию, посвященную Лазаревым, прочли доклад, и снова был банкет за счет администрации поселка. В третий и в четвертый приезды все было так хорошо, что после банкета армяне даже запели. Правду говоря, каждый раз после банкетов сотрудники музея заглядывали в ящик для пожертвований на развитие музея, который стоит в вестибюле, и каждый раз надеялись там увидеть… но не увидели. Потом приезжала какая-то армянская школа, армянский писатель, написавший книгу о детище Лазаревых – Институте восточных языков, армянская певица, пытавшаяся продать во Фрянове диски со своими песнями… Кто-то из приезжих подарил музею небольшую керамическую вазу, в которую не только заглянули, но даже и потрясли, перевернув вверх дном. Что ни говори, а среди работников музеев еще встречаются у нас наивные люди. Хотя… Нынешний директор музея Екатерина Чернова рассказала мне, что ждут они в гости Лазаревых. Этим Лазаревым кажется, что они потомки тех Лазаревых. Поскольку род тех Лазаревых по прямой линии пресекся еще в XIX веке, то эти Лазаревы, скорее всего, им даже не однофамильцы, но эти Лазаревы, как доносит разведка, очень богатые люди. Когда Екатерина Евгеньевна об этом рассказывала, то глаза у нее так блестели… Константин Сергеевич в таких случаях не верил. И я не поверил. Снова примут, проведут экскурсию, накормят, напоят, помашут вслед и потом с недоумением будут смотреть в ссохшийся от постоянного незаполнения ящик для пожертвований[45].
Кстати, о прямой линии. К несчастью, единственный сын Ивана Лазаревича Артемий, офицер Русской армии, бывший адъютантом у князя Потемкина, погиб в одном из сражений Русско-турецкой войны в 1791 году за десять лет до смерти своего отца. Когда Иван Лазаревич скончался в самом начале XIX века, то по завещанию все имущество Ивана Лазаревича перешло к его родному брату Екиму, который… Вы будете смеяться, но Еким Лазаревич, как когда-то Захарий Шериман, тоже стал продавать шелкоткацкую фабрику[46] вместе с Фряновым и усадьбой в придачу. Причины тому были, однако, другие.
На дворе стоял XIX век. Мануфактуры с прикрепленными к ним навечно посессионными крестьянами к тому времени превратились в анахронизм. С одной стороны их теснили новые фабрики тех помещиков, на которых работали их собственные крепостные крестьяне, а с другой – вольнонаемные рабочие, содержание которых обходилось куда как дешевле, не говоря о более высокой производительности вольнонаемного труда. Посессионные крестьяне, считавшие себя казенными, всеми силами сопротивлялись своему закабалению. Ткачи бунтовали почти каждый год, отправляли бесчисленных ходоков с жалобами на свое бесправное положение и маленькую зарплату в столицу, как могли вредили производству, запрещая, к примеру, своим женам брать из фряновской конторы коконы тутового шелкопряда на размотку или брать, но у конкурентов, или все же на своей фабрике, но держать месяцами дома, из‐за чего останавливалось производство. Управляющий фряновской фабрикой доносил Екиму Лазаревичу, что рабочие требуют «не взыскивать за испорченные к отделке материи, не требовать в установленное время являться на работу, а когда они хотят, говоря притом, что у них имеются домашние надобности, субботние дни и накануне праздников не заставлять или не требовать их работы, а предоставить в их волю когда кто и сколько пожелает, то и работает; а по сигналам де на каторге работают, а мы де казенные и свободные люди». Как у них в головах мирно уживались эти два диаметрально противоположных прилагательных, «казенные и свободные», – ума не приложу…
Надо признаться, что причины бунтовать были. Достаточно одного четырнадцатичасового рабочего дня, чтобы начать от злости делать узелки на шелковых нитках. Дело дошло до того, что на фабрику был послан с инспекцией представитель министра внутренних дел, «который не замедлил усмотреть, что фабрика очень терпит от господствующего между фабричными духа своеволия и безначалия». И вообще, у Екима Лазаревича было и без того полно забот, связанных с металлургическими заводами на Урале, доход от которых был не в пример больше, чем от фряновской фабрики.
И стал он ее продавать. Двадцать лет продавал. Три раза он хотел продать фабрику казне, и три раза казна отказывалась ее покупать. Делить фабрику по закону нельзя, продавать без бунтующих крестьян нельзя… Уже и нашел Лазарев покупателя на фабрику – московских купцов второй гильдии старообрядцев братьев Рогожиных, уже и заключил с ними договор, но начались бюрократические проволочки, и окончательно все оформить удалось лишь спустя пять дней после смерти Екима Лазаревича в январе 1826 года. Рогожины купили фабрику с обязательством возродить пришедшее в упадок шелкоткачество.
То ли кнут у Рогожиных был длиннее, то ли пряник слаще, но, по всей видимости, пользоваться они умели и тем и другим. Рогожины первыми в России установили на своей фабрике машины француза Жаккара, изобретение которого состояло в том, что рисунок на ткани можно было запрограммировать при помощи специальных металлических перфокарт. Фактически жаккардов стан был до некоторой степени прообразом аналоговой вычислительной машины. История его появления в России была сложной. Сначала правительство, стремясь оправдать слова Пушкина о том, что оно единственный европеец в России, купило в 1822 году за границей жаккардов стан, привезло его вместе с описанием и чертежами в Москву, где и выставило на обозрение текстильным фабрикантам. Еще через год в Россию приехал иностранец Каненгиссер[47] с усовершенствованной моделью стана, и в этом же году жаккардовы машины заработали во Фрянове. В действительности же все было совсем не так просто. Машины Жаккара были довольно несовершенны и представляли собой скорее опытные, нежели серийные образцы. Работать на них было сложно, но до какой степени сложно – представить себе было нельзя, поскольку в работе этих машин никто не видел. В 1826 году Рогожины установили первый стан на своей фабрике и выписали за немалые деньги людей, которые могли обучить фряновских рабочих тонкостям новой технологии. Уже через два года местный умелец скопировал и улучшил машину Жаккара так, что можно было приступать к ее серийному производству[48].
Новая технология позволила на порядок увеличить объемы производства и улучшить качество получаемого узорного шелка[49]. Через три года после приобретения фабрики Рогожиными в Петербурге проходила Первая публичная выставка российских мануфактурных изделий. Это был звездный час рогожинского предприятия. Очевидец писал: «Ни одна мануфактура не сделала столь быстрых успехов. Три залы наполнены были шелковыми всякого рода изделиями, которые, будучи развешаны по стенам и разложены на столах, представили зрелище сколь великолепное, столько же отрадное для сердца всякого патриота». Список образцов тканей, представленных Рогожиными, на выставке можно хоть со сцены декламировать – столько в нем неизъяснимой прелести. «Ленты гроденаплевые, разных цветов и узоров; ленты кушачные; платки, газ фасоне омбре, а ла Наварин, гренадиновые фасоне; вуали газ фасоне; эшарф газ фасоне омбре; платки лансе Александрин, Александрин омбре, тож де суа Перс; пальмерин с атласными каймами; эшарф пальмерин тож; газ марабу лансе; материи узорчатые, гроденапль а ла Грек, бархат разных цветов[50], полубархат, муслин Ориенталь, пальмерин…» Читаешь и просто кожей ощущаешь, как из-под вуали газ фасоне тебя прожигает насквозь заинтересованный взгляд таких черных глаз… или воображаешь, как гибкую точеную шею обвивает тончайший, золотистый и узорчатый шелковый шарф из ткани сорта газ марабу лансе, или руки у тебя чешутся от непреодолимого желания расправить все оборки и воланы на блестящем пышном платье из гроденапля а ла Грек, или ты медленно, как только возможно, и еще медленнее укутываешь опарные, купеческие плечи платком из Александрин омбре де суа Перс…[51] и какая-нибудь монументальная Домна Евстигнеевна, зябко поводя под этим платком огнедышащими своими плечами, зевнет и скажет…
Впрочем, мы отвлеклись от выставки. Успех был таким полным, что братьям Рогожиным не только вручили специальные именные медали «За трудолюбие и искусство», но и по представлению Мануфактурного совета Николай Первый удостоил Павла и Николая званиями мануфактур-советников.
В 1835 году в Москве была устроена Вторая выставка мануфактурных произведений. И снова «из произведений известных наших фабрикантов Мануфактур Советников Рогожиных искусная отделка полосатых гроденаплей заслужила наиболее внимание знатоков. Выставка их была очень разнообразна; их муселин-де-суа, крепы, газы, фуляры… были одобрены всеми». Сама фабрика была самым тщательным образом описана как образцовая, а ее владельцы, братья Рогожины, были награждены орденами Святой Анны третьей степени. И тут… Да, вы не ошиблись – ровно через тринадцать лет после приобретения братья Рогожины решают избавиться от своей фабрики. Оказалось, что под ворохом гроденаплей, муселинов-де-суа и вуалей газ фасоне постоянно тлел бунт посессионных рабочих. Дошло до того, что в 1837 году суд Богородска признал фряновских ткачей «закостеневшими в буйствах» и «безнадежных к повиновению».
Перед тем как принять решение о продаже, отказались Рогожины от идеи построить при фабрике школу и устроить музей, в котором хранились бы десятки и, вероятно, сотни досок с рисунками набивных цветочных и геометрических орнаментов.
В 1839 году фабрика начала управляться московскими купцами третьей гильдии братьями Павлом и Гаврилой Ефимовыми. О «ефимовском» периоде, который продлился без малого почти два десятка лет, сказать особенно нечего, кроме того, что фабрика стала именоваться «шелковой и суконной», а посессионные рабочие наконец получили свободу. Первое было связано с тем, что узорное шелкоткачество уже к началу второй половины XIX века стало приходить в упадок из‐за недостатка сырья. Да и требовались все эти газ фасоне омбре куда как в меньших количествах, чем добротное теплое сукно, поскольку у нас на дворе, как известно, не май месяц почти весь год. К недостатку сырья прибавилась, как на грех, еще и первая Крымская кампания, о которой никто тогда и знать не знал, что она первая, а для кампании потребовалось большое количество шинельного сукна. Что же до посессионных фряновских рабочих, то они после указа 1840 года, определявшего порядок увольнения их в свободное состояние, отказались перейти в разряд государственных крестьян. Трудно себе представить, но они вообще были против освобождения. После всех просьб, после всех беспорядков, после десятков лет борьбы за свободу отказаться от нее?! Оказалось, что ларчик открывался просто. Рабочие боялись, что их лишат земли и домов. В 1846 году, когда Ефимовы объявили рабочим, что намерены их освободить, а землю оставить себе, те отказались дать подписку о своем согласии на увольнение. В конце концов их причислили к мещанам уездного города Богородска. К 1852 году количество рабочих на фабрике сократилось вдвое, а те, кто остался, стали вольнонаемными.
В 1857 году купившие у братьев Рогожиных фабрику и усадьбу братья Ефимовы продают и то и другое третьим братьям – Залогиным (их, кстати, было трое – Михаил, Константин и Василий). Надо сказать, что фабрика им досталась в плачевном состоянии – жаккардовы станы требовали уже не ремонта, но замены, фабричные корпуса обветшали, а паровая машина могла запарить кого угодно своими бесконечными поломками. Пришлось модернизировать фабрику, возводить новые кирпичные корпуса, покупать мощную паровую машину, проводить электричество… И всего этого счастья могло бы не быть, кабы не несчастье, которым стал пожар 1892 года. Фабрика была застрахована, и полученные страховые суммы пошли на техническое переоснащение. Кроме всего прочего, Залогины окончательно перевели фабрику на шерстопрядение. Шелковый путь, который с течением времени превратился сначала в проселок, потом в тропинку, в конечном итоге закончился тупиком.
Правду говоря, и с сырьем для шерстяной пряжи были подчас не меньшие проблемы, чем с сырьем для производства шелка. Самое лучшее сырье приходилось везти из Австралии и Египта, которые уже тогда сели на шерстяную иглу и до сих пор с нее не слезают. Отечественное сырье годилось только для производства очень грубой пряжи[52]. Его привозили из Средней Азии и с юга России.
Как бы там ни было, а при Залогиных фабрика в очередной раз пришла в «цветущее состояние» и стала одним из крупнейших предприятий России по выработке шерстяной пряжи. К тринадцатому году ее вырабатывалось более чем на полмиллиона рублей в год. Через год, уже на краю пропасти, чистая прибыль составила почти миллион. Хозяева фабрики не жалели средств на обустройство быта рабочих – больница с электричеством и канализацией, школа с библиотекой, земское училище, духовой оркестр и драматический кружок[53]. Короче говоря, к национализации все было подготовлено в лучшем виде.
Рабочие теперь были во Фрянове только вольнонаемные, очень часто и вовсе не местные. Вот этих-то приезжих местные потомки посессионных крестьян терпеть не могли, называли их «вольными» и били. Били нещадно, с остервенением. Били за то, что Петр Первый отдал их в кабалу мануфактурам, за то, что Анна Иоанновна эту кабалу сделала вечной, за то, что прожили они в этой беспросветной кабале без малого полтора века… Посессионное право давно умерло, а они еще были живы. В конце концов кто-то же должен был им ответить за все эти бесконечные мучения. Самое удивительное, что это деление на коренных и вольных (которыми автоматически объявлялись все иногородние) и эта ненависть сохранились и при советской власти.
Вольнонаемный труд быстро укоротил «закостеневших в буйствах» и «безнадежных к повиновению» – ежемесячно до четверти рабочих, при общей численности около четырех сотен человек, увольнялось администрацией за нарушения трудовой дисциплины, при изменениях загруженности фабрики, и принималось вновь, при том что около трех четвертей работало на предприятии постоянно.
Вернемся, однако, к Залогиным. В усадьбе есть зал, посвященный их семейству. Помимо различных фотографий, где запечатлены семейные чаепития на усадебной веранде, выходящей в сад, посаженный еще при Лазаревых, крестильной рубашки одного из Залогиных, швейной машинки «Кайзер», садовой скамейки и других мелочей быта того времени есть там столетняя дубовая кровать с резными спинками удивительной красоты. Привезли ее сюда из московской квартиры хозяев усадьбы. На ней умирала… Арина Петровна Головлева. Само собой, не всамделишная из романа, а киношная. Года три или четыре назад снимали в усадьбе очередную экранизацию «Господ Головлевых». На этой самой кровати, как рассказывала мне директор музея, «умирала изо всех сил артистка, игравшая Арину Петровну». Екатерина Евгеньевна переживала страшно. Не за Арину Петровну, конечно, а за сохранность кровати. За каждый ее старческий скрип. К счастью, «Господа Головлевы» – это все же не «Гусарская баллада».
В восемнадцатом году в терновом венце революций пришла национализация. Теперь уже бывшего члена правления и акционера товарищества Фряновской мануфактуры Георгия Васильевича Залогина приняли на фабрику ответственным кассиром, а бывшего управляющего фабрикой, Сергея Ивановича Ставровского, взяли рядовым специалистом. Тут же завелись во Фрянове комсомольские ячейки, молодые коммунисты устроили свой клуб в здании старого фабричного корпуса, но не прошло и трех лет, как кто-то его поджег, и те, кто радовался в семнадцатом приходу новой власти, обрадовались еще больше тому, что «сгорел чертов угол». В начале двадцатых годов Залогины и Ставровский окончательно покинули Фряново, и фабрика, которая стала к тому времени называться Фряновской интернациональной шерстопрядильной фабрикой Камвольного треста, стала жить советской жизнью. В усадьбе поселилась администрация поселка, погорельцы из клуба молодых коммунистов и различные кружки вроде драматического[54].
Между тем от австралийской и египетской качественной шерсти оставались одни воспоминания, и пришлось фряновцам осваивать грубую и полугрубую отечественную шерсть. «Фряновский способ приготовления смеси» даже описан в учебниках по шерстяной промышленности. Ничего, конечно, хорошего в этом способе не было, просто голь, как известно, хитра на выдумки. В сырье для прядения добавляли пух грубошерстных овец и короткие штапельные волокна. Дешево и сердито. Из полученной пряжи, понятное дело, шевиотовое сукно для выходного костюма не сделаешь, но шинельное получится.
К концу шестидесятых годов прошлого века во Фрянове были построены еще корпуса, и то, что начиналось когда-то как мануфактура с двумя десятками рабочих, набранных на больших дорогах и в кабаках, стало одной из крупнейших советских камвольно-прядильных фабрик с четырьмя тысячами рабочих… Вот я сейчас написал это и подумал: кого теперь, после того как все утонуло и уже наполовину или даже на две третьих объедено рыбами или заржавело, все эти тысячи рабочих, все эти переходящие красные знамена, все эти тонны пряжи могут интересовать… Но вы только представьте себе цех по выработке трикотажной пряжи на пятьдесят тысяч веретен. Только представьте себе на мгновение, как оглушающе они жужжали, точно Большое Магелланово Облако пчел, как носились рабочие с третьей космической скоростью между ткацкими станками, чтобы, не дай бог, не допустить обрыва нити, как посреди этого всепроникающего жужжания, от которого не загородиться никакими затычками в ушах, мастер энергическими жестами показывал ремонтнику, что он с ним сделает, если немедленно не будет заменен подшипник на шпуле, как в окошке счетчика длины пряжи появлялись и исчезали цифры, означающие расстояние от Фрянова до Москвы, потом от Москвы до Нью-Йорка и, наконец, от Нью-Йорка до Луны…
Увы, все это был расцвет, напоминавший румянец на щеках у чахоточного. Четверть тысячелетия истории текстильного производства во Фрянове неумолимо подходила к концу.
В лазаревской усадьбе есть зал, посвященный советскому периоду. Стоит в нем на старом буфете раскрашенная копилка в виде кошки с красным бантиком на шее, сифон для получения газированной воды, пылесос «Чайка», подаренный музею местным батюшкой, несколько ржавых и продырявленных касок времен войны, первый телевизор КВН, большая картина, писанная маслом и изображающая танкистов на привале, огромный гипсовый бюст вождя мирового пролетариата, принесенный сюда с фабрики… Она не полуживая, не полумертвая даже, а мертвая совсем. В ее цехах ютятся какие-то мелкие, почти насекомые предприятия, штампующие пластмассовые тазики и делающие керамическую плитку, поговаривают, что какие-то китайцы или вьетнамцы много лет уже шьют какую-то одежду в подвалах, но никогда не выходят на свет, и только в рабочей казарме из красного кирпича, построенной еще при Залогиных, до сих пор живут люди. У стены казармы стоят две деревянные скамейки, между которыми сделан круглый столик из положенной набок большой кабельной катушки, а на самой стене белой краской написано два слова – «Фряново» и «Победа». Хотел было я написать «пиррова», да не стану – уж больно красивая и театральная концовка получится.
Когда экскурсия по усадьбе подошла к концу, мы пошли пить чай с директором музея Катей и с ее мужем Сашей, главным редактором журнала «Подмосковный краевед», который знает про музей, про Фряново, про Лазаревых, Рогожиных и Залогиных столько, что, кажется, может рассказать биографию каждого гвоздя в стене усадьбы и по памяти воспроизвести любой рисунок на лазаревских штофных обоях[55].
Мы пили чай с пышными фряновскими пирогами и ватрушками, разговаривали о краеведении, о черных копателях, которые, как оказалось, совершенно бескорыстно приносят в музей множество интересных экспонатов, о том, что, по уверениям доподлинно знающих аборигенов, все местные храмы соединены еще в глубокой древности подземными ходами на случай атомной войны, и о том, что в двух флигелях усадьбы еще живут люди. Катя рассказала, что в одном из флигелей еще с двадцатых годов прошлого века живет семья Морошкиных. Тех самых Морошкиных, один из которых был инициатором создания музея в усадьбе. Владимир Николаевич, которому уже девяносто три года, – уже и сам в некотором смысле часть музейной экспозиции. Во втором флигеле живет семья погорельцев, которую рано или поздно выселят, и еще одна семья, которая правдами и неправдами сумела приватизировать свою квартиру. Вот их вряд ли выселят, а хотелось бы. Разместить бы в этом флигеле часть музейных экспонатов из запасников… Я слушал Катю и думал о том, что, будь я на ее директорском месте, костьми бы лег, но этих приватизаторов выселил бы к чертовой матери и… вселился бы сам. Какая красивая и мечтательная жизнь могла бы у меня быть… Утром встал, велел жене подать чай в кабинет. Она тотчас все приготовила и зовет тебя, зовет… а ты уже в запасниках и, забыв обо всем на свете, вытачиваешь на миниатюрном токарном станке новую бронзовую ручку к старинному комоду взамен утерянной, а не то сканируешь старинные фотографии, чтобы вставить их в свой доклад «К вопросу о тонких различиях между шелковыми тканями российского производства второй четверти девятнадцатого века газ марабу лансе и газ иллюзион лансе», который будет прочитан в Париже на ежегодном конгрессе историков моды. Ну а обедать уже можно на балконе второго этажа. Смотреть на сад, пить армянский коньяк двухсотлетней выдержки из подвалов графа Ивана Лазаревича Лазарева… но если честно, то без коньяка можно вполне обойтись. В нынешнем штате музея есть сотрудник, дядя Костя, бодрый еще старик восьмидесяти четырех лет. У него имеется самогонный аппарат собственной конструкции, на котором он производит что-то удивительное, благородного коньячного цвета, пахнущее апельсиновой и лимонной свежестью, забирающее после трех рюмок так…
ТРИ СЕРЕБРЯНЫЕ РЫБЫ
Сначала на месте Осташкова ничего не было, кроме лесов, болот и озера Селигер с многочисленными островами и каменными валунами на них. Потом по этим местам прошла… Не знаю, как и сказать… Короче говоря – возле входа в Осташковский краеведческий музей лежит большой гранитный валун, а на валуне самый настоящий отпечаток женской ноги. Или отпечаток, очень похожий на отпечаток женской ноги. Глубокий. В такой можно влить бокал шампанского. Даже два. Местное предание, однако, утверждает, что это след Богородицы. Так что с шампанским лучше не стоит.
После Богороди… После того, кто оставил этот след, в эти края в середине первого тысячелетия нашей эры пришли кривичи, промышлявшие охотой и рыболовством, а за кривичами словене с сохами, коровами, бабами, ребятишками, козами, жучками, внучками, кошками, мышками, репками и со всем тем, что называется оседлым образом жизни. После того как все, кому нужно было прийти, пришли и стали жить-поживать да добра наживать, стали приходить те, кому не нужно. За чужим, понятное дело, добром. В конце первой половины XIII века к озеру Селигер, после взятия и разорения Торжка, подошли татаро-монголы. Осташкова тогда не было даже в планах, и самих планов тоже не было, и потому они не брали его приступом, не поджигали деревянных стен, не выпускали тучи стрел в защитников города, поскольку их тоже не было, а резво поскакали на своих маленьких мохноногих лошадках на север по направлению к Великому Новгороду. Не долго они резво скакали… Дело было весной, направление на Новгород, и без того еле идущее по дремучим лесам, страшно раскисло, петляло и норовило спрятаться в болотах. Не доехав до Новгорода около двухсот километров, в урочище под названием Игнач Крест татары, посовещавшись с монголами, решили, что Новгород от них не уйдет, и повернули на юг.
Все это описано подробно в летописях и к не существующему в XIII веке Осташкову не имело бы совершенно никакого отношения, кабы не древний каменный крест с выбитой на нем надписью, хранящийся в городском краеведческом музее. И называется этот крест… Игнач Крест. В музее этот крест называется Березовецким, поскольку найден неподалеку от Осташкова на Березовецком городище, но на этикетке под названием «Березовецкий крест» в скобочках большими буквами приписано, что предположительно это тот самый летописный Игнач Крест. Да и как ему не быть тем самым, если Березовецкое городище расположено на древнем торговом Селигерском пути к Новгороду, по которому и шел Батый со своими полчищами. О том, что он шел, неоспоримо свидетельствуют названия близлежащих к городищу сел Малые Татары и Большие Татары[56]. Именно в Березовскую волость некогда входила деревня Игнашово (теперешняя Игнашовка), а уж ее название от названия Игнач Крест находится буквально в двух словах. Даже в нескольких буквах. Конечно, было бы замечательно, если бы на этом кресте рядом с новгородской надписью о том, что 6661 (1133) месяца июля 14 день новгородский посадник Иванко Павлович поставил этот крест по случаю начала земляных работ по углублению реки, было бы нацарапано «Батый, Субэдей, Мунке, Бурундай, Кадан, Берке, Бучек, Байдар, Орда-Эджен, Шибан, Гуюк и Атямаст были здесь и повернули назад несолоно хлебавши», но… еще не нацарапано. Короче говоря, осташковские краеведы не сомневаются в том, что Березовецкий крест стоял в урочище Игнач Крест. Если честно, то в Тверской области таких крестов найдено несколько, и сотрудники тех музеев, в которых они хранятся, ни минуты не сомневаются в том, что их кресты… а в Осташкове не сомневаются ни секунды. Что же касается новгородцев, которые и вовсе установили бетонный памятный крест в 2003 году на территории Валдайского национального заповедника неподалеку от деревни Кувизино в двухстах километрах от Новгорода, то мы о них даже и говорить не станем. И новгородскую писцовую книгу XV века, в которой написано, что имение московского служилого человека Андрея Руднева находится «…у игнатцева кръста» в Новгородской области у деревень Полометь и Великий Двор, читать не советуем. Чего только в писцовых книгах не понапишут. Особенно в новгородских.
Вернемся, однако, к Осташкову, которому на роду было написано родиться несколько раз. В самый первый раз он родился через сто с лишним лет после нашествия Батыя под именем Кличен, на острове чуть севернее современного города. В 1371 году в письме великого князя Литовского Ольгерда константинопольскому патриарху Филофею сказано: «Против своего крестного целования взяли у меня города: Ржеву… Кличень… Березуйск, Калугу, Мценск. А то все города и все их взяли и крестного целования не сложили, ни клятвенных грамот не отослали». Жаловался Ольгерд Филофею на руку Москвы, которая к тому времени укрепилась и выросла так, что оставляла не только ссадины и синяки на теле Великого княжества Литовского, но и серьезные незаживающие раны. Сказать, однако, что Кличен попал между московским молотом и литовской наковальней, было бы неправильно. Кличену пришлось хуже, гораздо хуже, поскольку кроме молота и наковальни были еще и раскаленные щипцы, которые назывались Великим Новгородом. В конце XIV века новгородцы, вечно бывшие не в ладах с Москвой, разорили и сожгли Кличен, а его жителей перебили почти всех. Среди нескольких оставшихся в живых были два рыбака – Евстафий (в просторечии Осташко) и Тимофей. Перебрались они чуть южнее, на материк, и на полуострове основали две слободы, промышлявшие рыболовством[57]. Слободы эти волоцкий князь Борис Васильевич отказал своей жене Ульяне, о чем и была в 1477 году сделана соответствующая запись. Вот вам и второе рождение. Прошло еще сто с лишним лет, и в 1587 году разбогатевшие слободы для защиты от приграничной Литвы построили деревянную крепость – Осташковский городок. Чем не третье?
В третьем рождении Осташкову пришлось пережить Смуту. Стены городу не помогли – пришлось осташам вместе со своим воеводой целовать крест Второму Самозванцу. Через недолгое время, под влиянием писем молодого и энергичного Скопина-Шуйского и с помощью отряда французов, которых привели временно дружественные шведы под командой Эдварда Горна, Осташков поляков прогнал и вновь присягнул царю Василию Шуйскому. (Как в этой круговерти можно было разобраться, кто за белых, а кто за красных, – ума не приложу.) «Государю добили челом», как писал в вышестоящие инстанции Скопин-Шуйский. И то сказать – на осташах уж и чела не было – так их замучили постоянные разорения, пожары и грабежи. Поляки грабили, казаки грабили, шведы, которых Россия позвала прогнать поляков, грабили, литовцы в компании с поляками и казаками грабили, убивали и выжигали целые деревни. От тех времен в Осташковском районе остались не только лежащие под землей ржавые сабли, каменные ядра, пули и остатки кремневых ружей, но и выражение «литовское разорение», которым осташи до сих пор пользуются точно так же, как мы пользуемся выражением «Мамай прошел».
Между прочим, в 1613 году, когда избирали на Земском соборе нового царя, осташковец Михаил Сивков тоже поставил свою подпись. Может, для москвича или жителя Нижнего Новгорода, которые что ни день, то подписывали самые разные важные бумаги, это было самое обычное дело, а для жителя осташковского посада, который только и делал, что изо дня в день ловил неводом рыбу… Кстати, о ловле рыбы. Промысел этот в Осташкове стал процветать после того, как наступил мир. Осташи были большие искусники плести сети, ковать якоря и рыболовные крючки от самых маленьких до самих больших, шить огромные сапоги для рыболовов, которые так и назывались «осташи». На них был всего один шов, и пропитаны они были таким водоотталкивающим составом, который целые сутки не пропускал воду. Секреты этих составов берегли в семьях потомственных осташковских сапожников пуще сокровищ. Кому нужны теперь эти драгоценные секреты, когда можно задешево купить любые резиновые сапоги…
Точно так же как и сапожные секреты, берегли в семьях осташей рассказы рыбаков о пойманных щуках, сомах и знаменитых селигерских угрях. Их передавали от отца к сыну и даже, когда не было сыновей, женам и дочерям. В Осташкове в запасниках краеведческого музея собрана единственная в России коллекция записей подобных рассказов, самый первый из которых датируется еще серединой XVI века. Собственно, это даже не рассказ, а нарисованный углем на бересте пятисантиметровый зуб щуки. Среди рассказов о сорвавшихся с крючка рыбах выделяется записанная первыми пионерами еще в конце двадцатых годов прошлого века леденящая душу история о том, как осташа-рыболова и двоих его сыновей на ночной рыбалке опутали усы огромного тридцатипудового сома. И были эти усы толщиной с руку взрослого ребенка. После долгой упорной борьбы рыбак и его сыновья смогли отрубить усы топорами и принести их домой в качестве трофеев. Спустя сутки полутораметровый отрубленный ус, брошенный без присмотра во дворе, задушил насмерть собаку, четырех кур и домашнего хомяка Пафнутия, случайно выглянувшего на шум из зернового амбара[58]. Рассказ иллюстрирует карандашный рисунок, на котором отец и сыновья, опутанные сомовьими усами, поразительно напоминают Лаокоона, борющегося со змеями, что говорит… Сами придумаете, о чем это говорит, а мы пойдем дальше[59].
Говоря о знаменитых осташковцах, никак нельзя обойти Леонтия Филипповича Магницкого – первого всероссийского учителя математики. Правда, Магницким он стал в Санкт-Петербурге, а родился он в Осташкове, в конце XVII века, жил там до пятнадцати лет под самой обычной фамилией Теляшин и был просто способным юношей, любившим читать, интересовавшимся математикой, иностранными языками и богословием. В пятнадцать лет он, как и его тогда еще не родившийся ученик по фамилии Ломоносов, отправился с рыбным обозом в Москву с той лишь разницей, что у Михаила Васильевича была за пазухой зачитанная до дыр «Арифметика» Магницкого, а у пятнадцатилетнего Леонтия Теляшина ее еще не было. Можно, конечно, долго и подробно рассказывать, как юноша переходил из Иосифо-Волоколамского монастыря в Симонов, как готовили его монахи к карьере священнослужителя, как попал он вместо этого в Славяно-греко-латинскую академию, как перебивался после ее окончания частными уроками математики[60], не имея ни пристанища, ни целых штанов, а порой и куска хлеба, но мы делать этого не станем, а сразу начнем со встречи, которую устроили молодому репетитору с Петром Алексеевичем. Царь, не один и не два раза поговорив с Леонтием и поразившись его обширным знаниям в области математики, физики и астрономии… Вы не поверите – велел построить ему дом на Лубянке, пожаловал дворянство, одарил деревнями в Тамбовской и Владимирской губерниях, саксонским кафтаном и фамилией Магницкий, «в сравнении того, как магнит привлекает к себе железо, так он природными и самообразованными способностями своими обратил внимание на себя»[61]. Впрочем, с деревнями и другими милостями я, кажется, забежал вперед, поскольку сначала была только новая фамилия, назначение преподавателем в Навигацкую школу и возможность написать учебник математики. Первый учебник. И Магницкий его написал[62]. И напечатал его огромным по тем временам тиражом в две с половиной тысячи экземпляров Василий Анофриевич Киприанов, основатель первой в России гражданской типографии, отец которого был родом… из Осташкова. И пользовались этим учебником арифметики, астрономии, физики и навигации полвека, пока один из учеников Леонтия Филипповича не написал новый.
Теперь в Осташкове есть и улица Магницкого, и памятный знак в сквере возле Вознесенского собора, и даже примета у молодых осташковских преподавателей математики – первого сентября на первый урок приходить с магнитом в кармане. Хоть с холодильника магнитик оторви, но в карман положи, а иначе удачи не будет. Лучшему учителю математики или физики и вовсе вручают раз в год, в виде почетного значка, крошечную красно-синюю подкову, чтобы он носил ее каждый день. Филологи, историки и биологи с химиками обижаются, конечно…
Но не будем забегать из XVIII века в XXI, тем более что в XVIII веке Осташков по указу Екатерины Великой родился в четвертый и последний раз. Новгородский губернатор Яков Ефимович Сиверс[63], очарованный красотой Осташкова и представивший его императрице как селигерскую Венецию, убедил Екатерину даровать городу герб, на котором в виде особой царской милости был изображен «в пересеченном золотом и лазоревом поле вверху – возникающий черный двуглавый орел с золотыми клювами и червлеными языками, увенчанный двумя малыми и одной большой российской императорской короной». Внизу, под орлом, текла лазоревая река, в которой плыли три серебряные рыбы. Увы, это были не осетры, не стерляди и даже не щуки, а самые обыкновенные ерши, которыми всегда изобиловал Селигер. Осташей иногда так и называли «ершеедами»[64].
При Екатерине Осташков получил новую, регулярную планировку, да такую удачную, что ее взяли за образец при планировке уездных городов всей империи. Каменные дома, построенные в те годы, еще стоят в Осташкове, и еще живут в них люди. На улице Печатникова, напротив Троицкого собора, в котором теперь располагается музей, я видел такой дом с мезонином. В его окнах на широченных подоконниках стояли горшки с фиалками, глоксиниями и растением «декабрист», во дворе на бельевых веревках сушились джинсы и разноцветные футболки точно так же, как двести лет назад сушились тиковые или канифасовые панталоны, а может быть, и яркие, в диковинных цветах, сарафаны со множеством больших, позолоченных пуговиц.
Конец XVIII и XIX век – время расцвета Осташкова. В расцветающем Осташкове проездом побывал Александр Первый. Царь въехал в иллюминированный город в два часа ночи под звон всех осташковских колоколов. Жаль только, что всего на день. Одарил городского голову Кондратия Савина и его старшего сына Ивана бриллиантовыми перстнями, дал по пятьсот рублей гребцам на судне, что возило его по Селигеру от Осташкова до Нило-Столобенского монастыря, и укатил в Торжок под неумолкающие крики «Ура!» так быстро, что народ, по словам летописца, «бежал за экипажем Императора до самой заставы и тут, припав на колена, неоднократно восклицал: „Прости, батюшка Государь! не насмотрелись мы на тебя!“»
У Осташкова к тому времени появился даже свой гимн, который написал известный писатель Иван Иванович Лажечников. Со слезами на глазах пели осташковцы: «От конца в конец России ты отмечен уж молвой: Из уездных городов России ты слывешь передовой. Славься, город наш Осташков, славься, город наш родной!» В нем появляются духовное и городское училища, музей, богадельня, воспитательный дом, больница, аптека, публичная библиотека, благотворительное общество, общественный банк, общественная добровольная пожарная команда, о которой писали не где-нибудь, а в «Московских ведомостях», Общество любителей сценического искусства и даже оркестр при городском театре. Общественная жизнь била в Осташкове ключом. Осташков ставили в пример и вологодской Устюжне, и тверскому Весьегонску, и даже далекому костромскому Кологриву. Вся Тверская губерния, в которую тогда входил город, завидовала черной завистью осташковскому благоустройству. Да что губерния! Из самого Петербурга приезжал известный журналист и писатель Слепцов, чтобы описать удивительный феномен Осташкова. Описал Василий Алексеевич богоугодные заведения, театр, актеров, общественный банк Савина, ухоженный бульвар, перед входом на который был устроен хитроумный лабиринт для того, чтобы не проникали коровы и многое другое. Так описал, что майскую книжку журнала «Современник» за 1862 год с письмами Слепцова из Осташкова городская публичная библиотека и брать не захотела, хотя подписка на журнал у нее имелась. Журнал был в городе запрещен. Мало того, в городе было проведено расследование с целью выявить тайных информаторов Слепцова и наказать их за слишком длинные языки. Особенно негодовал городской голова Федор Кондратьевич Савин, по совместительству купец первой гильдии, миллионер, владелец кожевенного завода, главный акционер общественного банка и вообще осташковский маркиз Карабас, поскольку ему принадлежало в городе… да, кроме Селигера и облаков в небе над Осташковом, почитай, все и принадлежало. Папенька Федора Кондратьевича Кондратий Алексеевич, тоже купец первой гильдии, миллионер и, конечно же, городской голова еще при Александре Первом, учредил в Осташкове один из первых в России частных банков. И стал банк давать кредиты осташковским промышленникам, купцам и просто мещанам. Кто брал на зарплату рабочим, кто на заведение собственного дела, а кто и на покупку совершенно необходимого нового платья, лисьей шубы или устройство свадьбы единственной дочери. Тех, которые брали на платье, шубу или свадьбу, было, понятное дело, гораздо больше тех, которые на зарплату рабочим. Небольшие кредиты банк давал охотно. Кабы существовали тогда мобильные телефоны, то не миновать получать осташковцам что ни день сообщения, что им одобрена кредитная линия на десять или даже на двадцать рублей под невообразимо низкий процент. Была, однако, небольшая, но очень существенная разница между теми кредитами и нынешними. Полтора века назад должников банка без разговоров отдавали на осташковские фабрики и заводы, которые большей частью принадлежали… Федору Кондратьевичу Карабасу и его родственникам. Часто бывало так, что должники эти работали, работали, работали, а долг их все не уменьшался, не уменьшался и не уменьшался. Ну, что тут долго рассказывать. Сами все знаете. Или, не дай бог, еще узнаете. Лучше я вам про осташковскую пожарную команду расскажу, которая была создана еще в 1843 году.
Как и многое в Осташкове, она была первой. Первой добровольной непрофессиональной пожарной дружиной в России, главным спонсором и начальником которой был… сюрприз, сюрприз! – Федор Кондратьевич Савин. Сначала как городской голова, а потом как попечитель с полномочиями, переданными ему от города. Это при нем ее личный состав вырос от полусотни до полутора сотен пожарных, это при нем приобрели новые заливные пожарные трубы и насосы, построили каланчу, которая стоит до сих пор, это при нем каждому пожарному перед выездом на пожар или во время дежурства на каланче вместе со сверкающей медной каской стали выдавать преогромные, закрученные вверх и черные как смоль усы, а для хождения по улицам – форменные фуражки с галуном. Пожарным с десятилетним стажем выдавалась на фуражку кокарда, на которой был изображен серебряный ерш в языках пламени. Федор Кондратьевич всегда лично присутствовал на пожарах и руководил их тушением. Он и умер от сердечного приступа при тушении ночного пожара в 1890 году, а через три года после этого Осташков праздновал полувековой юбилей пожарной команды и даже отчеканил серебряную медаль в честь этого события. В одном из залов краеведческого музея висит на стене дозволенный цензурой текст праздничной песни Осташковской общественной пожарной команды, датированный первым января 1877 года. Куплетов в праздничной песне бесчисленное количество, и после каждого припев: «Пейте дружнее – больше вина! Залпом смелее – чарку до дна!» По части «залпом смелее» с осташковскими пожарными мало кто мог сравниться. Памятная книжка Тверской губернии за 1860 год описывает пожар, случившийся на каком-то из небольших осташковских кустарных заводиков. Бравые пожарные так быстро его потушили, что члены городской думы, тоже присутствовавшие на пожаре, решили с материальным вознаграждением не тянуть, а выдать его тут же, немедленно. И выдали. Не отстал от думцев и хозяин спасенного заводика. Денег он не дал, но щедро угостил героев хлебным вином. В тот момент, когда уже начали пить из касок за здоровье новорожденных… или новобрачных и у некоторых членов команды стали отклеиваться черные, закрученные вверх усы, прибежал человек, сообщивший, что на соседнем с городом острове загорелась изба. Мгновенно личный состав вскочил в первые попавшиеся на берегу озера лодки и без весел (sic!) доплыл до острова, а там голыми пьяными руками раскидал по бревнышку горящую избу и прекратил распространение пожара.
Если осташковской пожарной команде сто семьдесят один год, то народному театру и вовсе больше двухсот. Сначала театр помещался в здании бывшего кожевенного завода, который принадлежал кому-то из купцов Савиных, а уж в бытность Федора Кондратьевича Савина городским головой здание было перестроено специально для театра, был организован театральный оркестр, и супруга Савина – известная русская актриса Прасковья Ивановна Орлова-Савина, блиставшая на сценах Малого и Большого театров… Нет, Савин не женился на ней ради того, чтобы она занималась общественным театром. Он просто влюбился в нее без памяти, предложил руку и сердце, и ради Федора Кондратьевича Прасковья Ивановна оставила большую сцену, перебралась в Осташков и стала ведущей актрисой местного театра. Благодаря ей в Осташкове, еще раньше, чем в самом Петербурге, была поставлена без всяких цензурных сокращений пьеса «Горе от ума», и это при том, что для провинциальных театров она была запрещена до 1863 года. Ее и сейчас по праздничным и торжественным датам дают на осташковской сцене. Пока цензура смотрит на это сквозь пальцы…
Вообще можно подумать, что Савин только и делал, что был городским головой, руководил тушением пожаров и обустраивал общественный городской театр. На самом деле Федор Савин, как и его братья Иван и Степан (тоже, кстати, городские головы), никогда не оставлял без присмотра своих кожевенно-юфтевых заводов, выделывавших кожу такого высокого качества, что золотых, серебряных и бронзовых медалей, полученных ею на выставках в Европе и Америке, хватило бы не на одну грудь, хоть бы и очень широкую. И поставлялась эта кожа, кроме России, в Европу, Америку и даже в Африку. Между прочим, только из осташковских кож шились фирменные сапоги для матросов Британского королевского флота. Для транспортировки кож Иван Кондратьевич Савин даже создал собственный флот. Для нужд кожевенного производства были организованы чугунолитейный и газовый заводы, а также банк, в должниках у которого…[65]
Династия Савиных настолько эффективно управляла своими предприятиями и обладала таким авторитетом в городе и среди рабочих-кожевенников, что и после национализации семнадцатого года последний из Савиных (владельцев завода) управлял заводом (хоть и под строгим присмотром новых властей) еще одиннадцать лет!
Осташковский кожевенный завод и теперь, когда ему уже без малого триста лет, работает. Выпускает какие-то несусветные миллионы квадратных метров гладкой, тисненой, матовой и блестящей кожи высочайшего качества для обуви, для обивки автомобильных салонов и для всего того, что можно из этой кожи сделать. Почти вся эта кожа уезжает и уплывает туда, куда уплывала и уезжала при Савиных, – за границу. Только теперь к Европе и Америке добавилась Юго-Восточная Азия. Осташкову остаются налоги и зарплата рабочих, а Селигеру – химические отходы производства, которые, понятное дело, изо всех сил очищаются, но… Отделений банков в городе теперь много и разных, только Осташкову от этого… Обветшал Осташков, спала с его лица старая штукатурка и обнажила где кирпич, а где и трухлявое дерево. «Уделали город в хлам», – сказал мне один из местных жителей. Обветшал и Троицкий собор[66] XVII века, в котором находится краеведческий музей. Приезжал как-то в музей на экскурсию тверской губернатор. Директор музея рассказал, что перед экскурсией всех предупредил лично, чтобы вопросов ему не задавали. Мол, и так он все знает. Ему и не задавали. Я тоже не стал спрашивать у директора[67], какой из губернаторов приезжал – нынешний или тот, что был перед ним. Таких губернаторов, которые любят, чтобы им задавали вопросы, у нас отродясь не было. Да и когда еще будут…
Не будем, однако, о грустном. Будем об интересном. К примеру, о знаменитом осташковце Владимире Николаевиче Адрианове, который еще в 1907 году сконструировал первый российский армейский компас с фосфоресцирующей подсветкой. Не было такого мальчика в моем детстве, который не мечтал бы выйти во двор с таким компасом на руке. Не было такого мальчика, который, надев этот компас, не становился бы сразу капитаном корабля или отважным путешественником, пробирающимся сквозь джунгли Амазонки. Кроме компаса Владимир Николаевич изобрел артиллерийский прицел, был выдающимся военным топографом, одним из авторов первого атласа СССР и, наконец, автором советского герба. Земной шар в центре герба – это его изобретение. Мало кто знает, что поначалу это был глобус Осташкова и контуры морей и океанов удивительным образом напоминали контуры озера… Ну ладно. Насчет глобуса Осташкова и контуров озера я, конечно, присочинил, но все остальное – чистая правда. Адрианов прожил в Осташкове последние три года своей жизни. Не любил он ни Петербург, ни Москву, из которых долгие годы не выпускала его служба, а вот в Осташков влюбился с первого взгляда. Как когда-то Федор Кондратьевич Савин в прекрасную Прасковью Ивановну Орлову. Влюбился, купил себе половину дома и стал там жить, неторопливо и тщательно оформляя первый том Большого советского атласа мира, в котором столица нашей родины Осташков…
Или вот другая правдивая история об острове Городомля, расположенном на озере в нескольких километрах от Осташкова. Сразу после войны привезли на него полторы сотни пленных немцев-ракетчиков с семьями – баллистиков, термодинамиков, гироскопистов и аэродинамиков. Привезли даже главного специалиста Третьего рейха по радиоуправлению ракетами и электронике, заместителя Вернера фон Брауна, Гельмута Греттрупа. Стал коллектив Филиала № 1 НИИ-88 (так незатейливо называлась эта секретная контора) разрабатывать гироскопы для ориентации ракет, ракетные двигатели, электронику и множество других винтиков, гаечек и трубочек, из которых состоят ракеты. Немцы по собственной инициативе разработали даже проект баллистической ракеты с огромной боеголовкой весом в тонну, которая могла пролететь две с половиной тысячи километров… Вот только строить и испытывать ее на острове Городомля было не с руки. Не было экспериментальной базы. Да и Королеву, который в это же время строил нашу баллистическую ракету, немецкая, хоть и была нашей, тоже была не с руки. Ни с правой, ни с левой. Ходу немецкому проекту не дали. Военные сказали, что ракету на спирту запустить будет невозможно. Замучаешься охранять топливо перед стартом. Кто-то и вовсе пустил слух, что немцы на этой ракете собираются улететь на Марс и там… У жены одного из специалистов по рулевым машинам нашли карту-схему марсианских каналов еще с грифом Главного управления имперской безопасности… Короче говоря, карту конфисковали, немцев в пятьдесят третьем году собрали и отправили в ГДР, а производство гироскопов осталось и успешно работает по сей день. По сей день и остров Городомля огорожен колючей проволокой и пройти на него можно лишь через специальный КПП. Гироскопы, между прочим, отличного качества, и если кое у кого ракеты через раз падают или вовсе летят не в ту сторону, то гироскопы предприятия «Звезда» здесь ни при чем. Просто кое у кого руки растут… Короче говоря, их надо тщательно выпрямлять и мыть перед тем, как производить сборку, поминутно сверяясь с чертежом, а не с картой-схемой марсианских каналов.
В Осташкове есть и еще один военный завод под названием «Луч». Выпускает он не лучи боевого применения, как можно было бы подумать, а отличные танковые шлемофоны. Между прочим, единственный завод такого рода в России и странах ближнего зарубежья. Кроме кожевенного, гироскопического и шлемофонного заводов в городе есть еще швейная фабрика, маслозавод, рыбный завод «Селигер» и… все. Все, что не обувные кожи, гироскопы, шлемофоны, не швейная фабрика, не маслозавод, не сам Осташков, есть озеро Селигер с бесчисленными островами и еще более бесчисленными туристами под каждым кустом на суше и под каждой кувшинкой в воде. В городе такое количество приезжих рыбаков, что лавки по продаже мотыля, опарыша и живца работают круглосуточно. На вопрос «Клюет?» вам ответит не только любой осташ или осташиха, но даже и грудной ребенок губами, на которых не обсохло молоко, прочмокает: «Клевало, пока ты не пришел». Даже галки и вороны, сидящие на набережной, нет-нет да и каркнут московскому пижону с навороченным спиннингом из углепластика, что судака или щуку надо ловить на живца, а не на манку. На манку можно поймать только пенсионера или, если повезет, подлещика.
Но не только рыбалкой знаменит Селигер. Если сесть на кораблик, отходящий от пристани речного вокзала, или нанять недорого моторную лодку[68], то через каких-нибудь пятнадцать или двадцать минут путешествия по воде и облакам можно увидеть, как из озера вырастают золотые купола церквей и колоколен Ниловой пустыни, расположенной на острове Столобный. Можно, конечно, причалить к мосту, который соединяет остров с материком, и броситься, как и все, покупать копченого угря, судака, сувенирные пивные кружки с надписью «Нилова пустынь», потом лезть на высоченную колокольню Богоявленского собора и оттуда смотреть на прекрасный Селигер, на острова, заросшие соснами, на рыбные садки, на букашечных паломников, вползающих в монастырь… а можно найти пилота пришвартованного к берегу гидромотодельтаплана, заплатить ему две тысячи рублей, надеть спасательный жилет, шлем, взять в руки фотоаппарат и взлететь. На высоте птичьего полета, собравшись с духом, оторвать сначала правую руку от какой-то трубки, в которую она вцепилась, потом левую от другой трубки, нажать на кнопку, потом еще нажать, быстро схватиться за спасительные трубки руками и вдруг заметить, что крышечку с объектива не снял. После этого еще раз оторвать обе руки от трубок, снять крышечку, посмотреть в видоискатель и понять, что эту красоту сфотографировать невозможно, да и незачем. И захочешь забыть, а не получится.
Селигер – родина Л. Ф. Магницкого, первого выдающегося русского учителя. Старица, 2011. 80 с.
«ЦВЕТОК ЗАСОХШИЙ, БЕЗУХАННЫЙ…»
В Берново, в усадьбу друзей Пушкина Вульфов, в которой несколько раз гостил Александр Сергеевич, я ехал из Старицы. По пути остановился в селе Красном, чтобы посмотреть на точную копию петербургской Чесменской Спасо-Преображенской церкви. Копия эта, построенная в 1790 году на средства помещицы Агафоклеи Александровны Полторацкой, к Пушкину не имеет никакого отношения, а просто очень хороша собой, хотя… У Агафоклеи Александровны был сын, Александр Маркович, который тоже никакого отношения к Пушкину не имел, а вот его сын, Александр Александрович, подпоручик лейб-гвардии Семеновского полка, уже дослужился до звания двоюродного брата Анны Петровны Керн, от которой до Александра Сергеевича всего двадцать четыре короткие известные каждому строчки[69].
Копия оказалась выкрашенной свежей красной краской и побеленной. В ней шла воскресная служба. Перед дверьми храма стояли две пары детских санок. Полная старушка в вязаном берете старинного советского фасона разрешила подняться на колокольню всего за полсотни рублей, но строго предупредила, чтобы в колокола звонить я даже и не думал. Я и не думал. Поднялся по узкой винтовой лестнице, загаженной голубями, обтер плечами и рюкзаком за спиной побелку со стен, сфотографировал из небольшого стрельчатого окна без стекол белые поля, черные крыши, черные деревья и черных ворон на черных ветках, спустился вниз, долго вытирал о снег ботинки, испачканные голубиным пометом, сел в машину и поехал в Берново.
Берново – село старинное. Правда, имением Вульфов оно стало лишь в XVIII веке, а до того, еще со времен Ивана Грозного, принадлежало боярам Берновым и даже успело побывать в опричнине. К началу XVIII века Берново и еще целый ряд сел Старицкого уезда оказались в собственности стольника Алексея Ивановича Калитина. Сей Алексей в 1726 году подрядился засадить липами всю дорогу от Петербурга до Москвы, но… По бумагам, конечно, он засадил, но бумаги оказались липовыми, а кроме того, обнаружилась пропажа двух с лишним тысяч рублей казенных денег, каковые нашлись в кармане Калитина. И хотя Алексей Иванович целовал крест и туфли следователя на том, что денег он не касался и в карман их ему подбросили… последовала конфискация его имущества в казну. В числе прочего, нажитого непосильным трудом предприимчивого стольника, оказались земли в Старицком уезде, среди которых было и Берново. Из казны и выкупил эти земли за каких-нибудь пять сотен рублей бригадир Петр Гаврилович Вульф. От него и пошли все старицкие Вульфы, коих в уезде было преогромное количество[70]. От Петра Гавриловича родился Иван Петрович, предводитель старицкого уездного дворянства, камер-юнкер и капитан-поручик, а от него внук Иван Иванович, в усадьбе которого несколько раз был гостем Пушкин.
Правду говоря, как раз в Бернове Пушкин бывать не любил, хотя и встречали его там всегда радушно и поселяли в самой лучшей комнате с балконом и видом на усадебный парк. Хозяин берновской усадьбы был личностью малоприятной – сущий Скотинин и Фамусов в одном довольно толстом лице. И шестидневной барщиной он крестьян своих замучил, и бунтовали они, и жалобу царю писали, и приезжал их усмирять старицкий исправник, по совместительству шурин Ивана Ивановича, и гарем из крепостных девок Иван Иванович завел… Одно хорошо в его усадьбе – она сохранилась до наших дней, а от усадьбы в Малинниках, в которой так любил бывать в гостях у Прасковьи Александровны Вульф-Осиповой и ее дочерей Пушкин, от барского дома в селе Павловском, которым владел добродушный Павел Иванович Вульф и которого поэт любил, быть может, больше всех старицких Вульфов, от дома в Курово-Покровском… не осталось ничего. Вот потому-то в семидесятых годах прошлого века в усадьбе Ивана Ивановича Вульфа и устроили музей.
Музей встретил меня масленичными гуляньями. На большой поляне, неподалеку от усадебного дома, люди, наряженные цыганами, пели песни, плясали с приехавшими на автобусах экскурсантами, торговали блинами с вареньем, вязаными пинетками кислотных расцветок, петушками на палочке, сушками, жареными пончиками и магнитиками на холодильник.
На одной из дорожек парка ко мне подошел мужчина средних лет, восточного вида, смуглый, с большими черными глазами и, старательно дыша в сторону, сказал:
– Я сейчас отворачиваюсь, потому что пива выпил и не хочу, чтобы на вас. Здесь, между прочим, Пушкин написал Керн я вас… любил и все такое… ну а потом он ее… но не здесь, нет – в Москве или где. Я сам тоже… москвич, но у меня здесь дача. Вы извините, просто вот нах… нахлынуло.
Говоря, он делал большие театральные паузы для выпуска изо рта пивного углекислого газа и от «я вас» до «любил» получилась дистанция огромного размера, в продолжение которой он выразительно таращил глаза.
Сам музей представляет собой обычный провинциальный музей дворянского быта с ломберными столиками, веерами, канделябрами, шкатулками из карельской березы с инкрустациями и без, серебряными ложечками, ситечками и даже одной старинной XVIII века ореходавкой, которой, по преданию, Пушкин прищемил себе палец, когда колол грецкие орехи симпатичной дочке Ивана Ивановича Вульфа – Аннете.
Экскурсовод, симпатичная и приветливая женщина лет пятидесяти, читала, как это принято у экскурсоводов пушкинских музеев, километрами стихи Пушкина. При этом она не переставала ходить по залам и показывать руками на различные экспонаты и на черновики стихотворений, которые читала[71]. Честно говоря, это были не настоящие черновики, а их копии, но они были специально освящены директором Пушкинского Дома. Оригиналы, понятное дело, хранятся в столице. В советское время к оригиналам, кроме пушкинистов восьмидесятого уровня вроде Жирмунского, Томашевского или самого Лотмана, мало кого подпускали. Правда, ходили слухи о том, что особо приближенным, правильным писателям, колеблющимся вместе с линией партии, а также членам секретариата Союза писателей давали их не изучать, но просто потрогать. Дескать, помогают они при тяжелом слоге, плохих или даже глагольных рифмах и других писательских расстройствах. Говорили, что одному маститому поэту, Герою Социалистического Труда и депутату Верховного Совета, даже разрешили носить в течение суток за пазухой черновик письма Татьяны к Онегину, и он… как был Егором Исаевым или Сергеем Наровчатовым – так им и остался.
В одном из залов, посвященных пребыванию Пушкина в Малинниках, усадьбе Прасковьи Александровны Вульф, увидел я написанное красивыми буквами на большой доске, оклеенной белой бумагой, стихотворение «Цветок засохший, безуханный…».
В Малинники Пушкин приезжал много раз. В Малинниках ждала его Анна Николаевна Вульф, старшая дочь Прасковьи Александровны. Уж так ждала… Она ему писала: «Знаете ли вы, что я плачу над письмом к вам? Это компрометирует меня, я чувствую; но это сильнее меня; я не могу с собою справиться…», а он… подшучивал над ней, давал дурацкие советы. Носите, мол, Аня, платья покороче, чтобы показать ваши стройные ноги. Еще и написал мадригал про то, что и прекрасна она некстати, и умна невпопад. Еще и отослал его Вяземскому. Ему вообще нравилась ее сестра, Зизи. Та, которая предмет стихов его невинных и любви приманчивый фиал.
Почему-то Анна Николаевна[72] запомнила тот холодный и дождливый осенний день, когда Пушкин нашел в каком-то французском романе засушенный цветок. Они сидели у теплой печки, слушали, как монотонно дождь стучит по крыше, как взвизгивает в людской дворовый мальчик, которого таскает за вихор кухарка, обнаружившая, что сорванец откусил у сахарной головы оба уха, и разговаривали ни о чем. Брали какое-нибудь предложение о погоде или о столичных сплетнях, выдергивали из них слова и перебрасывались ими, как дети, когда они перебрасываются за обеденным столом шариками из хлебного мякиша.
– С’est qui?[73] – спросил он, показывая своим длинным холеным ногтем на цветок.
У него был забавный обычай, указывая на незнакомое растение или букашку, даже самую мелкую, спрашивать, кто это, а не что. Она находила это чудачество милым. Впрочем, она находила милым каждое слово, им произнесенное. И непроизнесенное тоже.
– Незабудка, – отвечала она.
– Пусть это будут анютины глазки, – засмеялся Пушкин.
И она согласилась, как соглашалась с ним всегда и даже тогда, когда…
Если честно, то я хотел сочинить романтическую историю о том, как Анна после известия о гибели Пушкина на дуэли[74] решила поставить памятник стихотворению «Цветок засохший, безуханный…»; как заказала на выпрошенные у брата Алексея деньги в старицких каменоломнях небольшой пирамидальный обелиск, на четырех сторонах которого безграмотный каменотес из местной похоронной конторы выбил четыре строфы стихотворения с ошибкой в слове… или даже в двух словах; как не вышла она замуж, как ходила к этому обелиску почти каждый день почти два десятка лет, что прожила после его смерти; как сестры ругали ее за то, что она заживо себя похоронила в Малинниках; как она умерла в пятьдесят седьмом году, а через шестьдесят лет, в семнадцатом, барский дом в Малинниках и все, что не успели вывезти в Москву его бывшие хозяева, растащили потомки их бывших крестьян; как обелиск какой-то рачительный хозяин приволок к себе на двор, стесал с одной из сторон стихи и выбил с ошибкой в слове или даже в двух имя и фамилию своей умершей от тифа жены, Лукерьи или Пелагеи; как этот памятник искали, искали, да не нашли местные краеведы; как уже в наши дни продают в музее-усадьбе круглые магнитики на холодильник с изображением анютиных глазок и надписью по краю «цветок засохший, безуханный…»; как собирают старицкие энтузиасты деньги на новый памятник пушкинскому стихотворению… потом перечитал и решил, что слишком переложил сахару в эту историю. Даже предложения слипаются между собой. Не говоря о словах. Подумал, подумал… и все зачеркнул. Вот только магнитики, наверное, зачеркнул зря. Их действительно продают в кассах музея. Круглые, с анютиными глазками и надписью по краю. Экскурсанты их покупают вместе с оберегами из трав, собранных в усадебном парке. Я не удержался и тоже купил.
Музей А. С. Пушкина (с. Берново, Калининская обл.). Калинин: Калинин. обл. упр. культуры. Калинин. обл. краевед. музей. Музей А. С. Пушкина в с. Бернове, 1971. 69 с.
ИДУЩАЯ С КОСТЫЛЕМ СТАРУХА
Как только я увидел в интернете фотографию С. М. Прокудина-Горского с видом на Старицу и старицкий Свято-Успенский монастырь, сделанную в начале прошлого века, то сразу решил туда поехать. Мне пришла в голову оригинальная мысль, приходившая в голову тысячам людей, когда-либо посещавшим Старицу после знаменитого фотографа, – сфотографировать город самому и сравнить обе фотографии. Кроме того, я надеялся увидеть хранящееся в местном музее чучело птички, вылетевшей из аппарата Прокудина-Горского, и бумажку, на которой записаны каким-то старицким обывателем слова, сказанные в сердцах Сергеем Михайловичем местному сорванцу, поймавшему в силки эту самую птичку.
Во времена Прокудина-Горского Старица была обычным захолустным уездным городком. Она и сейчас такая же. И за сто лет до приезда Прокудина-Горского была. Если уж совсем начистоту, то и за двести лет тоже, а вот лет четыреста тому назад и даже пятьсот…
Старицкий краеведческий музей находится в старинном, хорошо сохранившемся купеческом особняке. В таких купеческих особняках находится добрая половина всех наших провинциальных музеев, а вторая, недобрая половина находится в плохо сохранившихся купеческих особняках. Когда я зашел внутрь музея и увидел в нем лифт для инвалидов, то подумал… даже и не знал, что подумать. Это был первый на моей памяти провинциальный музей с лифтом. И это при том, что перед Старицким краеведческим музеем я успел побывать в доброй сотне наших провинциальных музеев. И это при том, что на память я не жалуюсь.
В ответ на мои вопросы о том, как умудрились строители втиснуть довольно большой по размерам лифт в старинный особняк с его толстенными перекрытиями и крепостными стенами, и не найдено ли было каких-либо кладов при разборке части перекрытий между этажами, экскурсовод поведал мне удивительную историю здания музея. Дело в том, что раньше, при советской власти, музей находился на территории Свято-Успенского монастыря, занимая один из его храмов. Когда пришло время передавать этот храм церковным властям… Нет, музей не выкинули на улицу. Музейным сотрудникам было предложено приискать в Старице подходящее здание. Музейные сотрудники поискали, поискали… и не нашли. Тогда музей… снова не выкинули на улицу. Вместо этого по приказу тверского губернатора выстроили буквально за год новое здание, стилизованное под купеческий особняк. Понимаю, что в это поверить трудно. Я и сам поверил только после того, как мне сказали, что в этой бочке меда все же есть ложка дегтя – лифт так и не смогли запустить. Если бы еще и лифт работал, то шаблон, который за многие годы путешествий по русской провинции у меня образовался, отвердел и покрылся корой внутри моей головы, был бы разорван на мелкие кусочки.
Впервые Старица упоминается в Тверской летописи под 1297 годом. Основал ее племянник Александра Невского – Михаил Ярославович Тверской. Легенда гласит, что еще до упоминания ее в летописи здесь было поселение, разграбленное и сожженное татаро-монголами. Уцелела после татаро-монгольского налета лишь одна старушка. Потому-то и назвали город Старицей. Есть еще версия, связанная с тем, что городок у впадении реки Старицы в Волгу назвали по имени реки Старицы (что означает просто-напросто старое русло), впадающей на этом месте в Волгу, но это очень скучная версия – ее придерживаются только скучные ученые-историки и такие же скучные краеведы, привыкшие во всем соглашаться с историками. Еще раньше, в 1110 году, два монаха из Киево-Печерского монастыря – Трифон и Никандр пришли в эти места и поселились в урочище Сосновый бор как раз на том месте, где в XVI веке был основан монастырь. Строго говоря, и монахи, и легенда о старице, и татаро-монгольское разграбление документального подтверждения не имеют, а вот то, что в 1375 году московский князь Дмитрий Донской после победы над тверским князем Михаилом Александровичем разграбил и сжег дотла Старицу, – факт несомненный и задокументированный. По всей видимости, он и с монастырем сделал то же самое, поскольку еще двести лет после московского нашествия о Свято-Успенском монастыре было ни слуху ни духу. Кстати сказать, тогда Старица и не думала называться Старицей – Старицей была только река, а сам крошечный деревянный городок назывался и Новым городком, и Городком-на-Старице, и Высоким городком, и, наконец, просто Городком. Впрочем, быть просто городком на границе Тверского и Московского княжеств было ох как непросто. После смерти тверского князя Михаила Ярославича, основавшего город, Старица досталась в удел одному из его четырех сыновей, а тот в свою очередь завещал ее своему сыну Семену, а бездетному Семену ничего не оставалось делать, как завещать городок тверскому князю Михаилу Александровичу. Круг замкнулся. Старица снова была под рукой тверского князя, который в 1366 году ее перестроил и укрепил для того, чтобы уже через год отдать московскому князю. Дмитрий Иванович сажает в Старице своего наместника и… через восемь лет снова берет приступом город, но задержаться там надолго не сможет – тверской князь делает ход конем и несколькими полками пешек и вместе с литовским князем приходит под стены Москвы… Дмитрию Донскому пришлось сильно обгорелую и разграбленную Старицу вернуть. Пока продолжалась вся эта чехарда с переходом Городка-на-Старице из тверских рук в московские и обратно (у монголов с татарами, которые смотрели на это все со стороны, просто глаза округлялись от удивления), крепость укрепили дополнительным валом, обнесли деревянной стеной с тринадцатью башнями и двумя воротами, выкопали ров, утыкали его дно острыми кольями и устроили потайной подземный ход длиной в пятьдесят три метра, остатки которого нашел в 1914 году старицкий археолог-любитель Федор Зубарев. В промежутках между военными пожарами Старица успевала гореть от совершенно мирных молний, свечей и просто лучин.