Губернский дом: историко-краеведческий культурно-просветительский научно-популярный журнал. Кострома, 1995, № 4. 80 с.
СОРОК СОРТОВ ЛОЖЕК
Кабы не хохломская роспись да знаменитые на весь мир матрешки – быть бы Семенову обычным медвежьим углом, каких у нас такое множество, что, кажется, только из этих углов мы и состоим. Это теперь в Семенове на площади имени Бориса Корнилова[19] стоит гостиница «Париж»[20] и в городской бане, которая находится на той же площади, все шайки расписаны под хохлому, а лет четыреста назад здесь, кроме села Семенова, затерянного среди дремучих, глухих и немых керженских лесов, не было ничего. В первый раз Семенов упомянут в письменных источниках по довольно необычному и даже несколько обидному поводу – в самой середине XVII века в каком-то платежном документе кто-то написал, что житель села Семеновского Никифор Щетинин, бывший на оброке вместе со всем селом у боярина Бориса Ивановича Морозова, не уплатил за сенной покос. Ну не уплатил. Наверное, высекли Никифора или конфисковали в счет уплаты долга корову или то и другое вместе. Зато не было повода у летописца написать, что брали село штурмом татаро-монголы, что присягали семеновцы Лжедмитриям, что жгли посад интервенты, уводя в плен аборигенов. Может, еще долго в тех местах было бы малолюдно и тихо, если бы ровно через пять лет после первого упоминания села Семеновского патриарх Никон не начал свою церковную реформу. Стали в Заволжье от греха подальше стекаться те, которых от никонианской реформы, что называется, с души воротило в самом прямом смысле этого слова. Впрочем, не только староверы шли в заволжские леса – шли остатки разбитых разинских отрядов, беглые крестьяне, московские, смоленские, новгородские старообрядцы, соловецкие монахи-раскольники, монастырь которых после долгой осады взяли царские полки, иконописцы и просто лихие люди. В известном смысле Заволжье середины XVII века стало для русских тем, чем стала Америка для европейцев после открытия ее Колумбом.
Насчет того, кто придумал расписывать деревянную посуду хохломской росписью… Если даже исключить ее инопланетное происхождение, то и тогда останется множество или даже два множества версий. Самые правдоподобные и самые скучные из них принадлежат, понятное дело, историкам, археологам и искусствоведам. Пишут они, к примеру, что ложкари пришли в Заволжье из соседнего Приволжья, буквально с другого берега из староверческого села Пурех[21], близ Балахны, что техника хохломской «золотой» росписи была занесена на левый берег Волги беглыми иконописцами, что можно сравнить технику и приемы мастеров-иконописцев «строгановского письма», установить связь, найти истоки, что хохломской промысел и вовсе возник из нужд крестьянского быта… Нет, мы не будем устанавливать, анализировать и выводить из нужд, тем более бытовых. Лучше мы обратимся к легенде, по которой скрывался в дремучих керженских лесах беглый иконописец-раскольник, делавший деревянные чаши, братины и ендовы, удивительно похожие на золотые. Само собой, чаши эти поставлялись в Москву и пользовались там огромным успехом. Как только прознал царь, кто и где делает такую красоту, – тотчас же направил свои царские войска на поиски мастера. Каким образом проведал иконописец-раскольник про то, что идут за ним, – то не только нам, но даже и ученым-искусствоведам неведомо. Собрал он местных жителей, рассказал им в подробностях все свои производственные секреты, отдал краски, кисти и… исчез. Исчез, если верить одной из легенд, а если другой, то не исчез, а зашел в свой дом, затворился и сгорел заживо. Эта концовка, надо сказать, довольно правдоподобная. Не раз и не два раскольники затворялись в своих лесных скитах и сжигали себя заживо, чтобы не попасть в руки правительственных войск. До несгоревших скитов рано или поздно добирались войска, правительственные чиновники и раскатывали их по бревнышку, а насельников выгоняли на все четыре стороны. Кроме тех, конечно, которых сажали «за караул», как выражались во времена Петра Алексеевича, бывшего большим любителем поприжать староверов.
При Николае Первом за искоренение старообрядчества в Заволжье отвечал чиновник особых поручений Министерства внутренних дел Павел Иванович Мельников-Печерский, по совместительству известный писатель и большой знаток быта и обычаев староверов. Мельников все свое детство провел в Семенове и старообрядцев знал не понаслышке. Павел Иванович за свои заслуги в деле разорения скитов и обращения в единоверие получил от правительства орден Св. Анны (правда, в петлицу, а не на шею), а от староверов столько проклятий… «Мельниковым зорением» называли его деятельность староверы. Павел Иванович даже стал героем старообрядческого фольклора. Про него слагали песни и рассказывали, что сквозь стены он взором проницал и верхом на змии ехал, а все потому, что заключил союз с самим врагом рода человеческого. Дела эти прошлые – староверов теперь в Семенове раз-два и обчелся, а от Мельникова-Печерского остались нам два толстенных романа – «В лесах» и «На горах» – да улица его имени в Семенове. Не такая, конечно, широкая, как улица 50 лет Октября, в которую она впадает, но уютная и уставленная домиками с резными наличниками на окнах.
Вернемся, однако, к легендам, но прежде заметим, что село Хохлома, без упоминания которого не обходится ни один рассказ о хохломской росписи, к этой самой росписи имеет в некотором роде двоюродное отношение. В Хохломе преимущественно происходил оживленный торг так называемым «щепным» или «щепетильным» товаром, а расписывали все эти деревянные чашки и ложки в окрестных деревнях Семеновского уезда, которые назывались Большие и Малые Бездели, Мокушино, Шабаши, Глибино и Хрящи. Ну не Малые же Бездели с Хрящами и Шабашами брать в прилагательные и существительные такой красоте.
Так вот, по еще одной легенде, которой пользуются все семеновцы каждый день по многу раз, основал село Семеновское Семен-ложкарь. Он же первым стал бить баклуши – чурбачки-заготовки для изготовления ложек. В восьмидесятых годах XIX века в Семеновском уезде было зарегистрировано более трех тысяч дворов ложкарей с восемнадцатью тысячами работников, считая женщин и детей. Вся эта армия производила тридцать пять миллионов ложек в год. Это получается почти по две тысячи ложек на брата, на сестру, на бабку, на дедку, на Жучку и на кошку с мышкой. И ложки эти надо было не только вырезать из дерева, но еще и загрунтовать и расписать. К концу XIX века Семеновский уезд производил уже восемьдесят миллионов ложек. Если бы этими ложками одновременно зачерпнуть, то, наверное, Волгу можно было бы вычерпать. Уж если не Волгу, то Оку точно.
Сорок сортов ложек выделывали семеновские кустари – «рабочие», «бурлацкие», «детские», «монастырские», «уполовник» и множество других. На обычных ложках рисовали птичек, ягодки, домики, листочки, на «монастырках» – башенки и колокольни, на бурлацких могли бы рисовать канаты и кораблики, но не рисовали, а вместо этого просто делали их раза в два больше обычных. Большой популярностью пользовалась так называемая «отеческая» или «воспитательная» ложка, которой отец семейства бил по лбу детей, начавших есть раньше родителей или ведущих за столом неподобающие разговоры. На таких ложках не рисовали ни ягод, ни листьев, а писали различные нравоучительные пословицы и поговорки воспитательного характера, как правило, неприличного содержания[22].
В историко-художественном музее и музее при фабрике «Хохломская роспись» собрано несколько сотен ложек красивых, ложек красивых во всех отношениях и ложек, от которых глаз не оторвать, а к ложкам тарелки, к тарелкам бокалы и рюмки, к рюмкам чашки, к чашкам чайники, к чайникам самовары, к самоварам расписные столы, а к столам расписные же стулья и стульчики. Между прочим, сервизы есть не только деревянные, но и фарфоровые, расписанные хохломской росписью. Однажды приехала в Семенов Людмила Зыкина, которая, если разобраться, тоже была в своем роде Хохлома, только песенная, посмотрела на сокровища, выставленные в музее, и посетовала, что нет в хохломской росписи ее любимых ландышей. Подумали семеновские мастера, попробовали, и… получилась у них «зеленая» хохлома, которую теперь так и называют «зыкинской». Художник, бывший у нас экскурсоводом на фабрике, рассказал, что сервиз в зыкинском стиле заказал у них не кто-нибудь, а сам Иосиф Кобзон, который, если разобраться, тоже в своем роде та еще… только политическая.
Говоря о сокровищах фабричного музея, нельзя обойти матрешек. Самая маленькая матрешка, изготовленная на семеновской фабрике, была величиной с рисовое зернышко, и это рисовое зернышко мастера расписали по всем правилам: с пышным букетом цветов на фартуке, с круглым румянцем на щеках и платочком в горошек. Самая большая была метрового роста, и в ней, как в Матренином ковчеге, хранилось семьдесят две матрешки. Семеновцы начали заниматься матрешками еще в конце двадцатых годов и в советское время делали матрешек даже к царскому столу. Лучший друг писателей и физкультурников любил дарить матрешек соратникам по строительству коммунизма в одной отдельно взятой и запуганной до смерти репрессиями стране. Как-то раз, к Первому съезду писателей СССР, Иосиф Виссарионович заказал набор матрешек-писателей для Алексея Максимовича. Понятное дело, что все они помещались внутри огромной и усатой горьковской матрешки. Рассказывают, что когда Горький открыл крупных матрешек Толстого, Фадеева, Эренбурга, Бабеля, а вслед за ними еще десяток мелких леоновых, парфеновых, безыменских и совсем мелких вишневских, то увидел, взяв в руки толстое увеличительное стекло, крошечную пятимиллиметровую матрешку чекиста Ягоды, – его чуть кондрашка не хватила.
Экскурсантам на фабрике показывают весь производственный цикл изготовления матрешек – от деревянных липовых чурок до готовых расписанных красавиц. Показывают и токарей-женщин, вытачивающих и ошкуривающих заготовки, показывают, как грунтуют и как расписывают. Тем, кто захочет, дадут в руки острую беличью кисточку и усадят раскрашивать матрешек. Понятное дело, что не тех, которые на продажу, а тех, которые специально для туристов. Особенно любят раскрашивать матрешек дети, когда их приводят на экскурсии. Впрочем, в детей превращаются и взрослые, как только им выдают матрешек, кисточки и разноцветную гуашь в баночках. Надо сказать, что заказов у фабрики много, особенно на матрешек, и она если и не процветает, то уж за свое будущее может не опасаться, чего не скажешь о тех, кто на ней работает. Средняя зарплата на фабрике – десять тысяч рублей. У токарей доходит до пятнадцати, но пока дойдешь до средней… Работа сдельная, и для того, чтобы заработать эти самые десять тысяч, к примеру, художнику, который расписывает матрешек, надо работать не только восьмичасовую смену, но и брать с собой на дом полные сумки «белья», как называют нераскрашенные заготовки, чтобы и дома до ночи их раскрашивать. Не возьмешь домой, отработаешь только восьмичасовой рабочий день – получишь три, в лучшем случае пять тысяч. Замужним хорошо – им помогают зарабатывающие в Нижнем или Москве мужья, а незамужним, разведенным и вдовам плохо. Особенно тем, у кого есть дети. Им приходится корпеть над матрешками и ранним утром, и поздним вечером, и в выходные дни[23]. Добро бы работа была нелюбимая и ради денег – плюнули и перешли бы на другую, а то и вовсе уехали на заработки в Нижний или в Москву. Так нет же – любимая работа. Случайных людей на фабрике нет – сюда не приходят в надежде хорошо заработать. Молодежь фабрику старается, увы, обходить. Все держится на тех немолодых уже женщинах, которые не уйдут с фабрики, даже если там начнут брать деньги за вход.
– Часто ли бывают на фабрике бунты из‐за низкой оплаты труда? – спросил я у художниц, помогавших мне расписывать матрешку. Опустили глаза художницы, вздохнули тяжело и отвечали:
– Не бывают.
«Любовь зла, и хозяева фабрики этим пользуются», – подумал я про себя, а после того, как посетил фирменный магазин при фабрике и вышел оттуда, больно искусанный ценами на хохломские сувениры, еще более утвердился в своем мнении.
Конечно, Семенов – это не только матрешки и золотая хохломская роспись. Кроме матрешек и росписи это на удивление ухоженный, уютный городок с чистыми улицами, площадями[24], мусорными урнами, расписанными хохломскими узорами, и такими красивыми, непохожими одна на другую, цветочными клумбами, какие и в столице редко встретишь. По количеству резных оконных наличников на душу населения Семенов далеко опережает не только Москву, Париж или Токио, но даже и Городец с Кимрами и Палехом. Наверное, все это потому, что по количеству людей с художественным вкусом на душу населения Семенов далеко опережает… да кого угодно и опережает.
ТРИСТА ПАР КОКЛЮШЕК
Туристы Балахну своим посещением не балуют. Нижний балуют, Городец балуют, даже Чкаловск балуют, а Балахну проезжают мимо. Ну и зря. Все равно мимо нее не проезжаешь, а проползаешь в многокилометровой и многочасовой пробке по дороге из Нижнего в Городец. За это время можно было бы не только познакомиться, но даже и напроситься на чай поужинать и переночевать. Конечно, в Балахне нет красивых медовых пряников, как в Городце, или Кремля, как в Нижнем, и даже само название города напоминает о каком-то балахоне – мешковатом и распахнутом на волжском ветру. Даже и поговорка такая есть у аборигенов – «стоит Балахна полы распахня». Кстати говоря, жителей Балахны, которых теперь называют «балахнинцами», в наши Средние века так и называли – «балахонцы». Ходили, мол, они в специальных балахонах, чтобы защитить себя от разъедающего действия солевых растворов, поскольку в те далекие времена Балахна была одним из центров соледобычи на Руси. Часть краеведов даже выводит из этого балахона происхождение названия города, а другая часть эту версию считает несостоятельной и утверждает, что балахонцами жители Балахны стали из‐за новгородцев, сосланных Иваном Грозным на Волгу. Новгородцев называли «волохонцами» потому, что были они с берегов Волхова. Ну а от волохонцев до балахонцев, считай, рукой подать. Третья часть краеведов считает, что две первые части краеведов… а четвертая часть и вовсе считает, что название города произошло от персидского «Бала ханэ», что означает «Верхний город». И правда, Балахна находится в верхнем течении Волги. Есть еще и пятая часть, и шестая с восьмой, но о них даже упоминать не станем – иначе к самому городу мы так и не продеремся сквозь заросли этих версий.
Самое удивительное, что поначалу город и вовсе назывался Соль на Городце и городом никаким не являлся, поскольку не было у него ни крепости, ни пушек на башнях, ни рва, утыканного острыми кольями и наполненного водой, ни приказной и губной избы, ни толстого воеводы с золотой серьгой в ухе, который по утрам устраивал бы смотр стрельцам и распекал их за ржавчину на бердышах и отсыревший порох в пороховницах. Вместо крепости были соляные варницы, вместо башен рассолоподъемные трубы, а вместо одного воеводы были целых три совершенно штатских человека – купец Иван Ястребов и два брата Ляпиных – Федор и Нефедей. Именно они основали поселение на месте современной Балахны. Легенда говорит о том, что вся эта троица была в плену у татар в Сибирском ханстве и у них научилась добывать соль. Одна часть краеведов утверждает, что Ястребов и братья Ляпины основали Соль на Городце в самом конце XIV века, и даже называют год, от которого и предлагают вести историю Балахны, другая часть считает, что можно считать годом основания города упоминание Соли на Городце в духовной серпуховского князя Владимира Андреевича в первом или втором году XV века, третья указывает на то, что впервые Балахна упоминается под своим именем в грамоте Ивана Третьего от пятьсот второго года, которая до нас не дошла, но упоминается в более поздней грамоте Ивана Четвертого, а четвертая в лице известного писателя и краеведа Мельникова-Печерского непоколебимо стоит на том, что еще в XI веке на месте современной Балахны находился город волжских булгар и в нем каждый год были ярмарки… Мы и тут аккуратно обойдем стороной спорящих на эту тему краеведов и пойдем дальше – в те времена, когда Балахна стала одним из центров солеварения Московского государства.
Это была эпоха первого золотого века Балахны. Это были десятки пробуренных на глубину до сотни метров соляных колодцев и десятки изготовленных из огромных дубовых стволов рассолоподъемных труб[25], из которых сотнями и тысячами бадей поднимали на поверхность десятки тысяч литров рассола, выпаривали, затаривали десятки тысяч пудов соли в мешки и отправляли по Волге на стругах или подводах в города и веси нашей, уже тогда необъятной, страны. Первый золотой век продлился в Балахне почти два столетия – с XVI по XVII век включительно, пока другие, более богатые, месторождения соли не превратили его поначалу в серебряный, потом в бронзовый, а под конец и вовсе в железный. Еще и проржавевший насквозь. Надо сказать, что солеварение в Балахне не прекратилось в одночасье – оно медленно и мучительно умирало на протяжении всего XVIII и даже XIX веков. В шестидесятых годах XIX века из бывших когда-то восьмидесяти варниц осталось всего шесть, из которых пять взял у казны в аренду декабрист И. А. Анненков. Увы, вернуть их к полноценной жизни не получилось. И механизация не помогла. Еще в Гражданскую войну из нескольких труб качали солевой раствор и выпаривали из него соль. Впрочем, в Гражданскую никто и не заикался о рентабельности производства – хватило бы щи посолить. В шестидесятых годах прошлого века на берегу Волги еще оставалось около двух десятков заброшенных труб. Из одной из таких труб солевой раствор выбивало и в начале нашего века. Воля ваша, а я бы этот раствор разливал по красивым пузырькам и продавал туристам с инструкцией по солеварению в домашних условиях. Еще бы и приписал, что балахнинская соль, которую издревле поставляли к царскому столу и которую более всех других солей любил Иван Грозный, обладает несомненными целебными свойствами. В умеренных, конечно, дозах.
Теперь от многочисленных балахнинских рассолоподъемных труб остались лишь деревянные фрагменты, из одной части которых смонтирована посвященная солеварению экспозиция в местном краеведческом музее, а другая хранится в запасниках музея.
Как бы там ни было, а соль дала возможность стать Балахне на ноги и крепко на них стоять. Соль превратила Балахну из обычного поселка при солевых колодцах в город. Тот самый город, который с крепостью, с двадцатью пушками на восьми крепостных башнях, со рвом, утыканным острыми кольями и заполненным водой, с подвалом, где хранилось десять тысяч каменных и железных ядер, и с толстым воеводой с золотой серьгой в ухе, каждое утро устраивающим смотр стрельцам в крепости, которая была построена на Балахонском Усолье в 1537 году по указу матери Ивана Грозного Елены Глинской для защиты посадских людей и нажитого непосильным трудом добра от набегов казанских татар, лихих людей и их вместе взятых. Кое-кто из историков утверждает, что построили крепость лишь после того, как за год до постройки казанцы во главе с ханом Сафа-Гиреем сожгли и разграбили Балахну дочиста, как об этом записано в Никоновской летописи, но это, конечно, не так. Постройка крепости стояла в плане московских властей еще до татарского набега – просто басурман черти принесли вне всякого плана.
Между прочим, пушек в балахнинской крепости в конце третьей четверти XVI века было ровно столько же, сколько в Нижегородском кремле. И вообще в те времена Балахна была всего в два раза меньше Нижнего по числу дворов и входила в первую дюжину городов Московского княжества. Что-то пошло не так, и теперь Балахна в двадцать пять раз меньше Нижнего и даже в четвертой сотне наших современных российских городов, увы, не первая…
Но вернемся в те времена, когда Балахна росла и богатела[26], богатела, богатела… пока не пришла Смута. О роли и месте Балахны в Смуте рассказывать довольно сложно. С одной стороны, Балахна – это родной город не кого-нибудь, а самого Козьмы Минина. В нынешней Балахне на каждом придорожном электрическом столбе висит табличка, на которой написано, что Балахна – родина этого, без сомнения, выдающегося человека. И памятник Минину установлен на одной из площадей города[27]. Как раз перед музеем его имени. С другой… Балахна и уезд исправно присягали сначала Гришке Отрепьеву, а потом и Тушинскому вору. Мало того, балахнинский воевода Степан Голенищев вместе с тушинцами дерзнул пойти на штурм Нижнего Новгорода. Вышел боком воеводе, а вместе с ним и Балахне, этот штурм. Нижегородцы «воров побили же, и балахнинского воеводу Степана Голенищева и лутчих балахонцев посадских людей привели в Нижний». Привели, чтобы казнить, и немедленно казнили, а Балахну привели к присяге царю Василию Шуйскому. Только стали балахонцы восстанавливать свои соляные промыслы, как в 1610 году напали казаки и все дотла сожгли и разграбили. Через два года двинулось ополчение Минина и Пожарского на Москву через Кострому и Ярославль, а прежде всего через Балахну. Стояло ополчение в Балахне долго. Собирали деньги на войну с поляками. Кто утверждает, сообразуясь с историческими документами, что балахонцы сдавали деньги Минину, бывшему казначеем ополчения, добровольно и с охотой, а кто говорит, сообразуясь с этими же документами, что и совсем наоборот. Минин обложил всех недетским налогом – потребовал две трети имущества сдать в кассу ополчения. Сам-то он поступил именно таким образом. Что же до балахонцев, то они, по-видимому, не все были готовы принести такие жертвы на алтарь отечества. Тем, кто был не готов и принес не две трети, а половину или даже одну треть, а то и вовсе объявил себя неимущим, Минин предложил отрубать руки. Времена тогда были такие, и сам Козьма Минин был таков, что в серьезности и неотвратимости его предложения никто и не подумал усомниться. Понесли неимущие не только две трети, но три четверти.
После Смуты Балахна с помощью своих соляных промыслов восстановилась быстро, но в XVIII век она пришла уже не молодой и полной сил, а одряхлевшей и постоянно оглядывающейся назад, в свое славное светлое прошлое. Не так ли и мы теперь?.. (Подобные мысли, однако, лучше от себя гнать. Тем более что к истории Балахны они не имеют никакого отношения.) На самом деле не все было так плохо, как хотелось бы, – в недрах первого золотого века исподволь вызревал второй. Даже два вторых. Вокруг Балахны были довольно большие месторождения отличной глины, которая, как известно, при достаточном умении и сноровке превращается в кирпичи, плитку и печные изразцы. В кирпичном и особенно изразцовом деле балахонцы достигли большого искусства. Настолько большого, что балахнинские кирпичи поставлялись к царскому столу в том смысле, что балхнинских кирпичников приглашали на строительство собора Василия Блаженного, они принимали участие в строительстве Московского Кремля и Санкт-Петербурга, а печи с красочными балахнинскими изразцами стояли в лучших домах Нижнего Новгорода и Гороховца, Ярославля и Костромы. В самой Балахне такие изразцы сохранились на Спасской церкви, построенной во второй половине XVII века местными солепромышленниками в память о родственниках, погибших во время морового поветрия. Только надо помнить при ее осмотре, что те яркие, без единой трещинки, изразцы с узорами, райскими птицами и невиданными цветами, которые вы видите на стенах нижнего яруса шатровой колокольни, – это изготовленные недавно, хоть и с большим искусством, но копии. А вот те облупленные, в сетке мелких трещин, потемневшие от времени изразцы на втором ярусе колокольни – настоящие.
Кроме кирпичников славилась Балахна своими иконописцами. Такими, что состояли при Оружейной палате, хоть и проживали в Балахне. Эти иконописцы принимали участие в росписи кремлевских Успенского и Архангельского соборов. Впрочем, это уж и не второй золотой век, а половина третьего. Вторая половина третьего – знаменитые колокола и колокольчики, звеневшие не хуже валдайских. Их лили в Балахне на заводе Чарышниковых. От самых маленьких, поддужных, до тысячепудовых колоколов для храмов Ярославля, Мурома, Красноярска и Санкт-Петербурга. Огромные балахнинские колокола всегда имели голоса звучные и приятные для слуха. Мало кто теперь помнит, что отличались они, к примеру, от колоколов, которые лили в Москве, одной интересной деталью. Московские колокольные мастера всегда перед отливкой больших колоколов распускали по городу самые невероятные слухи и небылицы, а балахнинские – никогда. Даже тогда, когда отливали тысячепудовый колокол специально для Всероссийской промышленно-художественной выставки, которая проходила в 1896 году в Нижнем Новгороде. Уж как ни выспрашивали у них москвичи, как ни подсылали к ним нижегородцев, чтобы узнать, какую байку сочинили балахнинцы, чтобы их колокол так чисто звучал, – так ничего и не сказали им честные балахнинцы[28].
Более всего, после пришедшего в упадок солеварения помогло Балахне судостроение. Началось оно еще в первой половине XVII века, когда в Россию приезжало посольство от Шлезвиг-Голштинского герцога Фридриха. Секретарем этого посольства был не кто иной, как Адам Олеарий. Голштинцам очень хотелось прокатиться по Волге от верховьев до самой Персии. Был у них в этой Персии торговый интерес. И у нас он был тоже. Предполагалось построить для путешествия по Волге и Каспию, а также для торговли шелком с Персией десять кораблей. Строить решили в Балахне. И условие с нашей стороны было только одно – иностранцы своего умения перед нашими плотниками не утаивают. Они и не утаили. В 1636 году был спущен на воду трехмачтовый и двадцатичетырехвесельный «Фридерик» под голштинским флагом. Он доплыл до самого Дагестана, где его настигла страшная буря и разбила о прибрежные камни. Остальные девять кораблей строить не стали. Плотникам для обучения хватило и одного.
И стали строить балахонцы военные суда. Большая часть парусников для Азовского похода была построена в самом конце XVIII века в Балахне. Правда, Петр не был бы Петром, если бы не прислал на балахнинские верфи для наблюдения за качеством иностранных специалистов. После азовского заказа стали строить и морские шхуны для Каспия, речные суда, военные корабли для Балтийского флота. Построили и галеру, на которой Екатерина Великая путешествовала по Волге. Из гражданских судов более всего строили огромные, нередко стометровые в длину, баржи-беляны грузоподъемностью до десяти тысяч тонн. При этом умудрялись строить их без всяких стапелей. Иной раз заказов было столько, что строили по сотне барж в год. Достроились до того, что даже в герб Балахны попали детали корабельных конструкций – кокоры[29]. В середине XIX века стали делать пароходы и продолжали бы их делать до сих пор, кабы не хитроумный грек Бенардаки, построивший возле Нижнего, в Сормове, свой судостроительный завод. Балахнинские судостроительные магнаты не смогли с ним выдержать конкуренции, и понемногу третий золотой век Балахны стал клониться к своему закату. В конце XIX века Балахна, хоть и бывшая уездным городом, превратилась в заброшенный нищий заштатный городок, в котором немного торговали кирпичами, немного плели кружева, немного делали деревянную домашнюю утварь и… все.
XX век нельзя назвать золотым веком Балахны. Скорее это были электрический, бумажный и картонный века вместе. Все потому, что построили в Балахне электростанцию и огромные целлюлозно-бумажный и картонный комбинаты. Понятное дело, что к царскому столу ни балахнинское электричество, ни балахнинская бумага, ни картон не доходят. Ну да это ничего. Зато на работу не надо уезжать в Москву или Нижний. Хотя… бегают по Москве – и не только по ней – микроавтобусы «Мерседес» и «Фольксваген», которые собирают в Балахне. С одной стороны, немецкие микроавтобусы – это не свои корабли, печные изразцы и кружево, а с другой… Первый корабль на балахнинской верфи тоже назывался «Фридерик» и ходил под голштинским флагом.
Почему в Балахну не едут туристы… Наверное, потому, что нет в Балахне пристани для туристических теплоходов. В Городце пристань есть, в Нижнем, понятное дело, есть, а в Балахне нет, хотя музеев целых три. Да и музеи какие… Один краеведческий, расположенный в усадьбе купца первой гильдии судостроителя Плотникова и недавно прекрасно отремонтированный, стоит того, чтобы в нем провести не час и не два.
В музее есть зал с балахнинскими кружевами, которые уже триста лет плетут местные мастерицы из белых, кремовых и черных шелковых нитей при помощи кленовых коклюшек. Все эти невесомые кружевные мантильи и шарфики, искусно сплетенные единственно для того, чтобы их владелица, сидя теплым летним вечером в саду у остывшего самовара и слушая пение соловьев, могла бы сказать, зябко поводя круглыми полными плечами: «Как, однако, посвежело. Принесите мне, Николя, мою черную кружевную мантилью из гостиной».
И принести, и укутать ее этой мантильей, и видеть, как она прямо на твоих влюбленных глазах из Настеньки превращается в Инезилью, как Балахна становится Севильей, и потом бесчисленное количество раз поправить этот переплетенный черным шелком воздух у нее на плечах, а на вопрос, кто это там так отвратительно горланит на берегу, отвечать, шепча в золотой завиток, прикрывающий веснушчатое и розовое от смущения ухо: «Это, Настенька, мужичье-с на верфи расчет за баржу получило. Вот и горланят, надравшись. Животные-с. Никакого понятия о культурном отдыхе».
Кстати, о коклюшках. Балахнинское кружевоплетение – одно из самых сложных и трудоемких. В нем используется до трехсот и более пар коклюшек одновременно. Не ко всякому, надо сказать, царскому столу такое кружево и поставляют.
Есть у краеведческого музея филиал, расположенный в усадьбе известного балахнинского купца первой гильдии, городского головы, владельца баржестроительной верфи и гласного городской думы Александра Александровича Худякова. Жил он в этой огромной усадьбе на набережной Волги втроем с женой и сыном. Сын отчего-то умер в пятилетнем возрасте, и Александр Александрович вместе с женой уехал в Нижний, а усадьбу подарил Нижегородской епархии. Жили там довольно долгое время престарелые священнослужители. При советской власти находился там детский дом, потом сидели чекисты и других сажали, с тридцатых годов устроили детский садик, а теперь филиал музея. Музейных экспонатов в этом доме мало – печи со знаменитыми балахнинскими изразцами, несколько старых самоваров, красивый кожаный диван конца позапрошлого века, видавший виды письменный стол, патефон, настенные часы с боем, комната с чучелами животных и птиц, населяющих эти края, несколько старых фотографий на стенах, уголок бывшего детского сада с пластмассовыми пупсами – вот, пожалуй, и все. Кроме этих экспонатов есть там такая тишина и такой покой… Достаточно сесть у окна, у колеблемой летним ветерком шторы, на стул и безотрывно час или два смотреть, как в сотне метров от тебя и твоего стула медленно плывет по Волге огромная черная баржа с нефтью или лесом, как кипит, разрезаемая форштевнем, вода, как пыхтит толкающий баржу буксир, как что-то кричит матрос другому матросу, как другой матрос показывает первому… Ей-богу, я бы не отказался и приплатить за час сидения одному у окна худяковского дома. Да, наверное, не только я. За небольшие, но отдельные деньги для более состоятельных туристов можно поставить рядом графин с водкой и патефон. Завести на нем «Дубинушку» или «Очи черные» в шаляпинском исполнении. Пусть слушают, тяжело вздыхают и даже смахивают украдкой слезу. И уж для тех, кто не ограничен в средствах, на словах «вы сгубили меня, очи черные» пусть входит в комнату человек, наклоняется к уху туриста и тихонько спрашивает: «Прикажете цыган?» И в сей момент, под окнами, на улице Карла Маркса грянул бы хор «К нам приехал, к нам приехал…». И под эти величальные слова и переливчатый звон цыганских монист выйти на пристань, у которой стоит белый катер с прекрасной царь-девицей, крикнуть старшему группы: «Не поминайте лихом!» – и уплыть в Нижний гулять до утра, а потом, через неделю или две, продав японские часы, подаренные женой ко дню рождения, или новый фотоаппарат, купленный перед отпуском, добраться на электричках и попутках к себе домой в какие-нибудь Сухиничи или Череповец, позвонить в дверь, почти увернуться от утюга, пущенного точно в голову, и потом, часа через два или три, тихонько сидеть в полутемной кухне, гладить по вихрастой голове сына, второклассника и второгодника, и шептать ему: «Не женись, Витька. Никогда не женись!» – осторожно трогая указательным пальцем багровый фингал под левым глазом.
Нижегородские исследования по краеведению и археологии. Сборник научных и методических статей. Нижний Новгород: Амиго Принт, 2013. Вып. 13. 282 с.
Балахнинский уезд в XVIII веке. Документы приказного делопроизводства: Сборник документов. Нижний Новгород, 2005. 104 с.
Народные ополчения и российские города в Смутное время начала XVII века. Материалы Всероссийской научной конференции. Нижний Новгород, 2012. 234 с.
ВТОРОЙ СОН ЛЮБОВИ АЛЕКСАНДРОВНЫ
Проезжающему мимо Пестяков без остановки можно успеть описать их в одном предложении: поселок городского типа, медвежий угол в Ивановской области, причем медвежий угол с настоящими медведями, из‐за которых в последние годы стало опасно собирать грибы и ягоды; грибы очень хороши, и местные жители умеют их сушить так, что они сохраняют свою форму; упоминается в летописях со второй половины XIV века как место ссылки литовцев, которых взял в плен Дмитрий Донской в одном из своих походов; в селе Нижний Ландех Пестяковского района родились и умерли крепостные крестьяне Василий, Герасим и Макар Дубинины, первыми в мире придумавшие, как перегонять нефть в промышленных количествах и получать из нее керосин, мазут и многое другое. Вот, собственно, и все. Можно, конечно, добавить, что работают сапоговаляльная фабрика и леспромхоз, но молокозавод закрыт, крахмалопаточный завод закрыт, льнозавод дышит на ладан, швейная, строчевышивальная и мебельная фабрики закрыты, хлебозавод и хлебопекарня закрыты и хлеб возят из Иванова и Чкаловска, газа нет, но… это будет уже второе предложение.
Я мимо не проезжал – я ехал в краеведческий музей Пестяков, к его директору Любови Александровне Лакеевой. Меня интересовали братья Дубинины, уроженцы села Нижний Ландех Пестяковского района. Не может такого быть, думал я, чтобы крепостные крестьяне раньше всех в мире додумались до того, как устроить промышленную нефтеперегонную установку[30]. Без лабораторий, без колб, перегонных кубов, пробирок, весов, без белых халатов, наконец. В первой четверти XIX века были уже в России лаборатории, приват-доценты, профессора, реактивы в банках с этикетками, на которых был нарисован череп с костями, а тут какие-то чумазые смолокуры построили в Моздоке по собственным чертежам завод и стали получать из нефти чистый керосин, который они называли белой нефтью.
В пестяковском музее увидел я макет нефтеперегонной установки братьев Дубининых, изготовленный частью руками музейных сотрудников, частью в Доме народных ремесел соседней с Пестяками деревни Новинки по заказу музея. Нефтеперегонный куб был аккуратно оклеен обоями «под кирпич». Из печи под кубом торчали мелко наколотые дрова, которые, как рассказала Любовь Александровна, всегда хотят поджечь маленькие дети, приходящие в музей. Впрочем, и дети постарше тоже хотят.
Дубинины оказались на Кавказе в районе Моздока лишь потому, что графиня Софья Панина, крепостными которой они были, пожелала заселить пожалованные ей земли на Северном Кавказе своими крестьянами, отпустив их на оброк. С одной стороны, от смолокурения до нефтеперегонки рукой подать, а с другой… и даже с третьей и четвертой сторон – от кустарного смолокурения до промышленной нефтеперегонки, от закопанных в землю труб из осины, по которым течет смола и деготь, до охлаждаемых проточной водой медных, по которым течет керосин, от земляной ямы, выложенной древесной корой, до железного куба на сорок ведер – дистанция огромного размера.
Начиная с 1823 года четверть века действовал в Моздоке завод Дубининых. Полученный керосин был лучшего качества, чем тогдашний американский или английский. Из Моздока везли его на подводах до Астрахани, от Астрахани до Нижнего – по Волге, а от Нижнего снова на подводах – до Москвы и Петербурга. Такие транспортные расходы могли разорить кого угодно. Дубинины попросили ссуду в семь тысяч рублей серебром у кавказского наместника графа Воронцова. В ссуде было отказано, но совсем без серебра братьев не оставили – старший Василий, самый главный среди братьев изобретатель и заводила нефтеперегонного дела, по представлению Воронцова был удостоен серебряной медали «За полезное» на Владимирской ленте, но дело тем не менее пришлось свернуть. Дубинины вернулись домой, в село Нижний Ландех, и прожили там до самой смерти. Могил их не сохранилось.
Любовь Александровна писала о Дубининых в местную газету «Новый путь» и даже, кажется, в областную ивановскую газету, надеясь на то, что какой-нибудь нефтяной магнат обратит внимание на ее заметку и даст денег на памятник Дубининым. Пусть небольшой, пусть скромный, пусть даже и скромнее того, что поставили им в Моздоке, но… видимо, нефтяные магнаты не читают ни пестяковских, ни ивановских газет.
Раз уж зашла речь о Нижнем Ландехе, то нельзя не упомянуть о знаменитых сушеных белых грибах, которые местные жители не сушат как все мы, разрезая на куски, нанизывая на нитку и вешая над газовой плитой, а нанизывают целиком на тонкие лучинки, лучинки вставляют в горшок, который задвигают в теплую печь. При таком способе сушеные грибы получаются как живые. Раньше нижнеландеховские сушеные белые грибы поставляли к царскому столу. За сезон один человек мог набрать грибов до двух или даже трех сотен пудов. Грибов и сейчас здесь пропасть, но к царскому столу их не берут. Потому и сушат как все, нарезая на куски.
После рассказа о братьях Дубининых, о способе сушки белых грибов, после беглого осмотра прялок, деревянных корыт, старых самоваров и утюгов, которыми заставлены все полки в наших маленьких провинциальных музеях, можно было уезжать. На прощание я спросил у Любови Александровны о том, как она попала в музей, памятуя о том, что в глухой нашей провинции специально образованные музейные сотрудники встречаются так же часто, как изобретатели нефтеперегонки.
Оказалось, что привел и даже притащил за руку Любовь Александровну в музей… сон. Все это похоже на явления верующим чудотвор… Нет, так не объяснишь. Лучше все рассказать как было, с самого начала. По образованию Любовь Александровна, конечно же, никакой не музейщик, а учитель начальных классов. Работала в школе и детском саду. Потом, когда из‐за нехватки детей стали сокращать учителей в школах и воспитателей в детских садах[31], пошла она работать в Госстрах и работала там вполне успешно лет десять, до того момента, как приснился ей сон, или, выражаясь языком, более подходящим к этому случаю, «было ей сновидение», и в этом сновидении водила она детишек по богато убранному музейному залу, что-то рассказывала им, а попутно отгоняла сорванцов указкой от экспонатов, которые они, сорванцы, норовили потрогать руками. «Ну приснилось и приснилось», – подумала наутро Любовь Александровна и пошла на работу в свой Госстрах. Через самое малое время, быть может, через день или два, сон повторился. Любовь Александровна даже смогла углядеть, что портьеры в этом музейном зале очень богатые. Проснулась она и вдруг ясно поняла, что заболеет и даже умрет, если срочно не поменяет свой Госстрах на музей. Поменяет, как же. Это и в большом городе не так просто сделать, а в Пестяках, где и музея-то никакого не было… Короче говоря, побежала она к своей однокласснице, которая заведовала в поселке отделом культуры, бухнулась ей, как говорится, в ноги и стала просить пристроить ее если не к музею, то хотя бы к той культуре, которая имеется в Пестяках. Одноклассница вошла в ее положение и устроила в поселковую библиотеку на должность библиографа и краеведа. Библиографии ее учили, а краеведению она училась сама и с удовольствием, поскольку с детства любила историю. Даже написала в газету заметку об истории Пестяковского сапоговаляльного завода.
Через какое-то время пригласила ее одноклассница в отдел культуры и предложила возглавить музей. Дело в том, что… умом Россию не понять – музей в Пестяках по документам давно был, но… его не было. Была какая-то, проведенная в прошлом, крошечная выставка строчевышитых изделий местных мастериц, которую для отчета назвали музеем и упрятали в подвальную комнатку под библиотекой. Любовь Александровна и подумать не могла, что это музей. И вот из этого десятка вышитых салфеток ей предлагали сделать настоящий музей. Сон оказался в руку. Даже в две руки, которые сами собой опускались при мысли о том, что нужно сделать в первую, во вторую и в тридцать третью очереди для создания музея. Две недели она ходила сама не своя и все думала, думала, думала и согласилась, конечно.
Первым экспонатом в новом музее было древнее деревянное корыто из заброшенного дома прабабушки Любови Александровны в соседней с Пестяками деревне Керегино. Жители деревни как узнали, что Любовь Александровна стала директором музея, – так и понесли к ней старую утварь – прялки, горшки, фотографии, лапти, посуду, лошадиные хомуты… По правде говоря, лошадиный хомут всего один. В деревне Курмыш умерла последняя лошадь, и от нее остался хомут, который принесли в музей[32]. Заброшенных деревень в округе много. Бывало, садятся Любовь Александровна и ее немногочисленные сотрудники на велосипеды и едут по заброшенным деревням собирать то, что осталось от прошлой и позапрошлой жизней. Как-то раз в одном из заброшенных домов нашли даже старинную квашню с остатками окаменевшего теста. Деревенский батюшка из села Беклемищи подарил музею бог весть как у него оказавшуюся большую чешскую супницу советских времен. Хороша супница – вся в цветочек, но лежит в запасниках – выставить ее пока негде. Не хватает места. Запасники – это так называется на музейном языке, а на самом деле это комната, где сидят все трое сотрудников музея, заваленные чуть ли не до потолка старыми и очень старыми вещами, фотографиями и документами. Вот, к примеру, стоит поближе к двери гончарный круг. Владела им одна старушка, у которой брат был гончаром. Одним из последних, если не самым последним в Пестяках. Уж как только не просила Любовь Александровна старушку отдать круг в музей – не отдавала. Берегла память о брате, а как стала помирать – так и велела дочери после ее смерти отнести круг в музей[33]. Мечтает директор музея устроить детям уголок по работе с глиной, но в двух музейных комнатках и без того не повернуться. Или вот в Нижнем Ландехе умер учитель физкультуры в сельской школе, всю жизнь собиравший экспонаты для своего крошечного школьного музея. Оттуда позвонили и попросили все забрать. Не нужны им ни экспонаты, ни музей.
Дети чаще всех приходят в музей. Начинают их водить еще с четырехлетнего возраста воспитатели детских садов, а заканчивают уже учителя школы. В провинциальном музее набор развлечений невелик. Запуск космической ракеты детям не покажешь – то жидкого кислорода с водородом не завезли, то ракеты на областном складе кончились, то планеты не в том положении, чтобы к Марсу стартовать. Объясняют школьникам пословицы с поговорками, учат их загадки разгадывать, в игры играть. В самые простые детские игры, в которые и мы, и наши дедушки с бабушками играли, которые нынешним детям заменил компьютер. Рассказывают сотрудники музея детям о старых обычаях. К примеру, о постной пище. Купит Любовь Александровна за свои деньги в магазине пару буханок черного хлеба, пучок зеленого лука, покрошит хлеб и мелко нарезанный лук в подсоленную воду, налитую в деревянную лохань, и ставит эту крестьянскую тюрю на стол. Как-то раз весь класс уж вышел из музея на улицу строиться, а двое мальчишек вернулись и попросили разрешения эту тюрю доесть. Уж больно вкусна. Вот скоро будет Медовый Спас – так будут в музее рассказывать детям про пчеловодство. Принесла в музей Любовь Александровна дымарь, доставшийся ей от отца, заядлого пчеловода, а без меда детей не оставят.
– Для малышей я играю роль бабушки Агаши, – улыбнулась Любовь Александровна. – Наряжаюсь в крестьянский сарафан, повязываю платок и играю. Дети меня любят. Верят в то, что я старинная крестьянка. Бывает, шепчут на ухо бабушке Агаше про свои детские обиды или про двойки в школе, которые от родителей утаили. Тех, которые постарше, нарядим в крестьянскую одежду, обуем в лапти, заведем им на патефоне пластинку Мордасовой, где она поет «Эх, лапти мои, лапотушечки! До чего же хороши, как игрушечки!», и давай они плясать! Заодно и расскажем им, как плетут лапти да почему вязовые лапти прочнее липовых. Раньше деревенская молодежь на гулянки старалась приходить в вязовых. В них хоть всю ночь пляши – не развалятся. Удивительное дело – нынешние даже на танцы перестали ходить. Ходят только в бар. У нас, в Пестяках, их теперь несколько. И даже там, в этих барах, когда играет музыка, все равно не танцуют – только пьют и молчат, а как напьются – так давай драться.
Она вздохнула, покачала головой и продолжала:
– Ну, это я все про детей, а вот вам про взрослых. Недавно устроили мы в музее заседание, посвященное Дню рыбака. У нас в Пестяках, почитай, каждый первый рыбак. Пришли они к нам – и старые, и молодые. Целых семь человек. Мы им тоже загадки загадывали про поведение рыб, про наживку, про то, как кого лучше ловить. После загадок стали они рыбацкие истории рассказывать. Про огромного сома, которого ловили на утку, насаженную на крюк, прикрепленный к стальному тросу. Это в наших-то речках, которые воробью по колено. Ушел, конечно, сом. Утку проглотил, трос перекусил и ушел. Видать, в землю по уши зарылся. Наших рыбаков больше всего кошки любят. Только они эту пойманную нашими мужьями мелочь и едят. Да и то не все. Мой кот не ест. Подавай ему из магазина.
– А где ваши мужья работают, когда не ходят на рыбалку? – спросил я.
– Кто устроился – тот лес валит и пилит, а кто нет – едет в Москву охранником. Даже женщины едут. Кто не пилит и не уехал охранником – тот водку пьет. Пропивает последнее. Ну что про них говорить. Я лучше про лес скажу. Лес, конечно, пилят, а чистить – не чистят. Раньше мы в него чуть ли не в тапочках ходили, а теперь сплошной бурелом да сучья. Оно и горит все летом ужас как… Неужто у них в Москве нет такого министра, который бы за чистоту леса отвечал?
Я слушал ее и думал, что у нас в Москве много разных министров – кто отвечает за воровство из казны, кто за то, чтобы повышать квартплату каждый год, кто за выплату нищенских пенсий, кто за футбол, кто за… а вот за чистоту леса никто не отвечает. Из Москвы и леса-то не видно. Один асфальт кругом.
Надо сказать, что и местные власти приведением леса в порядок мало интересуются. У местных властей тоже дел по горло. Они заняты выборами, перевыборами, протаскиванием своих на хлебные места, вытаскиванием чужих с этих мест. Пока чужих вытащишь и своих протащишь – глядишь, новые выборы на носу. Нет, это не межпартийная борьба. Партия в Пестяках у всех одна – партия власти. И между собой члены этой партии бьются не на жизнь, а на смерть. Тут уж не до леса и не до музея, которому нужно новое помещение.
– Какая им от культуры прибыль? – спрашивает меня Любовь Александровна. – Чем у культуры можно поживиться? Ну ладно. Бог с ней, с культурой, а вот была у нас строчевышивальная фабрика. Пятьсот женщин на ней работало. Не стало фабрики. Не стало потому, что ее директор устал бороться за нее. Он старый, пенсионер, и помощи от властей ждать ему не приходилось. Теперь кто-то арендует там один маленький цех и что-то шьет. Три с половиной человека занято. Зато сапоговаляльная фабрика работает. Может, потому и работает, что принадлежит она жене главы администрации. Вы приезжайте к нам зимой. Я вам экскурсию устрою на эту фабрику. Посмотрите своими глазами, как сапоги…
Признаться, осмотр пестяковской сапоговаляльной фабрики не входил в мои планы. Мы стали прощаться и обмениваться на всякий случай номерами телефонов, которыми никогда не воспользуемся.
И вот еще что. В той комнате, где мы беседовали о пестяковских рыбаках, все стены были увешаны забавными и смешными рисунками из рыбацкой жизни, нарисованными местным художником Юрием Кипариным. Наверное, это все лишние, ненужные сведения читателю, который никогда не поедет в Пестяки, не зайдет в тамошний музей и не увидит этих рисунков, но… они есть на белом свете – и рисунки, и Юрий Кипарин, и неутомимая Любовь Лакеева, которой приснился музей, и музей со старыми утюгами, корытами, квашнями, лаптями, макетом нефтеперегонной установки братьев Дубининых, которым на родине так и не поставили памятник, и сами Пестяки, с их деревянными и кирпичными домиками, рыбаками, кошками, резными наличниками и пахучими бархатцами в палисадниках. Их совсем не видно из Москвы, их даже из областного Иванова видно с трудом, но они есть и еще будут, пока сил у них хватит быть.
Родниковый край – Пестяки: прошлое и настоящее п. Пестяки и р-на / Авт.-сост. И. Антонов. Иваново: Новая Ивановская газета, 2004 (ОАО «Иван. обл. тип.»). 247 с.
ГАЗ МАРАБУ ЛАНСЕ
Серым зимним днем, который только и есть что промежуток между двумя ночами, я ехал в подмосковное Фряново по забитым машинами дорогам и думал, отчего у этого поселка такое обидное название. Сами посудите – корень у этого названия должен быть «фря». Тут же приходит на память достоевское из «Униженных и оскорбленных» (а если говорить правду, то из кинофильма «Осенний марафон»): «Да за кого ты себя почитаешь, фря ты эдакая, облизьяна зеленая?» В русском языке, как уверяют нас толковые словари, «фря» означает и жеманницу, и ломаку, и гордячку, и кривляку, и задавалу, и еще десяток похожих обидных слов. И все это богатство, как пишут все те же словари, произошло от исковерканного нами немецкого «фрау» и шведского «фру». Неужто во Фряново живут… Впрочем, не буду тебя, читатель, дальше разыгрывать, а признаюсь честно, что ничего этого не думал. Перед поездкой во Фряново я начитался в интернете до одури краеведческих статей по этому поводу и вообще не знал, что и думать по поводу топонима «Фряново».
Если представить себе этот топоним в виде кочана капусты, то первым, внешним листиком будут прочно забытые нами сведения из школьного курса истории о том, что строителями Московского Кремля в конце XIV и в начале XV века были итальянцы: Антон Фрязин, Марк Фрязин, Алевиз Фрязин Старый, Алевиз Фрязин Новый, Бон Фрязин, Петр Малый Фрязин, Петр Френчужко Фрязин (строивший, кстати, не Московский, а Нижегородский Кремль). Короче говоря, потомков всех этих фрязинов хватило бы не только на поселок Фряново, но и на город Фрязино, что в тридцати километрах от поселка. Ну, пусть и не потомков, а тех, кто населял земли «Итальянской Слободы» (назовем ее так) на северо-востоке Подмосковья. Получается что-то вроде нынешних клубных поселков с красивыми названиями типа «Маленькая Италия» или «Английский квартал». Красивая легенда, но… Начнем с того, что итальянцев тогда не было. Как не было и самой Италии. Даже в проекте. Ломбардия была, Тоскана была, Генуя была, и Венеция была, а вот Италии… На этом месте оторвем один капустный листик и узнаем, что не только итальянцам (для простоты будем их называть так), но и любым другим иностранцам обоего полу было в тогдашней Московии строго-настрого запрещено владеть землей. У них была, выражаясь современным языком, только рабочая виза. Приехал – построил кремль, научил лить пушки, рисовать тушью на пергаменте чертежи подкопов под стены Казани, и все – чемодан, вокзал, Рим или Флоренция. Их, этих иноземцев, даже и называли, в отличие от русских служилых людей, «кормовыми», как свеклу. Они получали за свою службу «корм» – денежное довольствие, а наш служилый человек мог получить и землицу, и людишек на ней. В общих чертах такое деление сохранилось и до сегодняшнего дня. Только «кормовыми» теперь можно назвать всех нас, а, к примеру, министр, или депутат, или… Однако я увлекся. Лучше мы оторвем еще один листик и посмотрим, что осталось.
Оказывается, что ни в Москве, ни в Подмосковье не остается ничего, что могло бы нас навести на мысль о происхождении топонима «Фряново». Оказывается, что искать надо гораздо южнее – в Крыму. В те далекие средневековые времена Крым был не наш. Настолько не наш, что нынешнему патриоту даже и представить себе невозможно и обидно до хронического насморка. В Крыму, на территории, принадлежавшей туркам, еще с XIII века находились фактории генуэзских купцов. Первое упоминание о рабочем визите гостей из Крыма в Москву приходится на княжение Ивана Калиты в середине XIV века. Звали гостей… Нет, не фрязинами, а сурожанами, поскольку приехали они из места, которое тогда называлось Сурож, а теперь Судак. Одни историки считают, что это были генуэзцы, а другие – что это были русские, торговавшие с генуэзцами, которых русские называли «фрягами» или «фрязинами». Приезжали они в Москву не один и не два раза, поскольку торговля была довольно оживленной. И стали они, то есть фряги или фрязины, мало-помалу обрусевать, или русеть, или белобрысеть… Короче говоря, завелись у них русские жены с русыми волосами и такими голубыми глазами, что не только в службу к великому князю Московскому перейдешь, а и православие примешь. Они и перешли, и приняли, и вступили в привилегированное сословие «гостей», которым как раз и разрешалось покупать вотчины, владеть землей и людьми. Уф… Оторвем и еще листик, но кочерыжки в виде топонима «Фряново» не увидим.
Те историки, которые не одни, не другие, а вовсе третьи, считают, что гостями из Крыма тут дело не обошлось. К примеру, византийского посла, который привез Ивану Третьему портрет его будущей жены Софьи Палеолог, звали Иван Фрязин. Этот, напротив, ничем не торговал, а был монетный мастер, а вот уже его племянник Антон Фрязин строил Тайницкую башню в Кремле, и вообще… фрязинами могли звать совершенно русских купцов, торговавших с генуэзцами. Кстати сказать, точно таких же русских купцов, торговавших с греками, называли «гречниками» или «гречинами». Отчего бы, спрашивается, и фамилии Фрязин, а вслед за ним и топониму «Фряново» не образоваться таким же манером? Надо заметить, однако, что изначально, еще в конце XVI века, Фряново, как и близлежащий городок Фрязино, называлось Фрязиново.
Сорвем еще один листик и под ним увидим, что… недолго жили фрязины в Подмосковье – Иван Третий переселил их в Новгород, который как раз с его помощью перестал быть Великим, и в окрестности Вологды. Почему переселил? Неприязнь к ним испытывал. Подозревал в тайных умыслах. Он и вообще был страшно подозрителен и потому регулярно переселял то фрязинов в Новгород, то новгородцев во Владимир, а то и москвичей (разумеется, не всех, но богатых и тоже не всех) выселял из столицы куда подальше. Кстати говоря, фрязины переехали на Вологодчину вместе с названием своих подмосковных земель. До сих пор в Вологде существует район Фрязиново.
Поскольку пустошь Фряново переехать никак не могла, то стала она переходить из рук в руки новых владельцев. То купит ее дьяк, то царский стольник, то московский стряпчий, то воевода… Из всего длинного списка владельцев Фрянова с конца XV до начала XVIII века упомянем лишь двух – дьяка Разбойного, Разрядного и Поместного приказов Андрея Вареева и Михаила Желябужского. Первый был знаменит не только тем, что получал тройное жалованье (он его и не получал вовсе, поскольку работал в этих приказах в разное время), но и тем, что был в составе посольства в Кострому для призвания Михаила Романова на царство. Подпись Вареева стоит под грамотой о единогласном избрании на российский престол царем и самодержцем Михаила Федоровича Романова. И еще тем, что на его руках скончался князь Пожарский, под началом которого он служил не один год. Что же до Михаила Васильевича Желябужского, то был он при Петре Первом обер-фискалом. Должность большая, генеральская – что-то вроде нынешнего начальника Главного управления по экономической безопасности и борьбе с коррупцией. С такой должности падать… Короче говоря, попался Михаил Васильевич на подделке завещания некоей вдовы,
Тут надобно несколько отступить во времени назад, чтобы объяснить читателю – откуда взялся во Фрянове уроженец персидского города Новая Джульфа армянин Игнатий Шериман. Пока Иван Третий из бывших крымчан делал бывших жителей Подмосковья, Персия делала жизнь проживающих там армян, мягко говоря, невыносимой. Помогали ей в этом некрасивом занятии турки. Так помогали, что бедные армяне, которые на самом деле были довольно состоятельными торговыми людьми, стали подумывать о том, что неплохо бы поискать счастья в России. Они рассуждали точно так же, как Лермонтов, который спустя полтораста лет писал: «Быть может, за стеной Кавказа сокроюсь от твоих пашей…» Армяне хотели скрыться от турецких и персидских пашей, и пересекали они Кавказский хребет начиная с середины XVII века, в обратном направлении – в сторону России, которая им не казалась такой немытой, как Михаилу Юрьевичу. Видимо, при Алексее Михайловиче и его сыне Петре Алексеевиче она еще не успела так изгваздаться, как при Николае Павловиче.
Игнатий Францевич Шериман[34] был тем, кого теперь называют деловым человеком. На одном месте сидеть не любил. Часто ездил из России в Персию и обратно, снабжая русские мануфактуры шелком-сырцом. Сложно сказать, каким образом, но через малое время после приезда в Россию оказался он одним из пяти соучредителей одного из самых крупных в России предприятий с неблагозвучным для современного уха названием «Штофных и прочих шелковых парчей мануфактура». В это, так сказать, закрытое акционерное общество, созданное по царскому указу в 1717 году и призванное за три года полностью удовлетворить спрос на российском рынке в дорогих тканях, поначалу входили вице-канцлер и президент Коммерц-коллегии Петр Павлович Шафиров, граф Толстой и генерал-адмирал Апраксин[35]. Вся эта компания корыстолюбивых государственных мужей, хоть и обещавшая Петру
Окончательно разладилось все из‐за какой-то свары между Меншиковым и Толстым по поводу… Все равно по какому. Написали учредители Петру письмо о том, что трудно им без опыта в купеческом деле. Наживаться на ввозе импортных тканей они готовы были сколь угодно долго, а вот что касается производства, шелка-сырца, ткацких станов, всех этих сиволапых мужиков, которых надо обучать ткацкому мастерству… Хорошо бы включить в состав учредителей каких-нибудь купцов-промышленников. Пусть они завозят сырье, плетут, вяжут, ткут и что там еще делают в подобных случаях. Включили пять купцов, в числе которых и оказался Шериман. Он первым понял, что в таких, собранных по царскому указу, колхозах дела не сделаешь, и решил отделиться, забрав свой пай. Игнатий Францевич действительно хотел заниматься шелкоткачеством не на бумаге, а на собственной фабрике. И не где-нибудь, а во Фрянове, которое он приобрел незадолго перед тем, как расстаться со своими компаньонами.
Не с голыми руками приехал Шериман во Фряново, на берега маленькой речки Ширенки[36]. Он привез с собой двадцать шесть ручных ткацких станов и двадцать три мастера-ткача. С этих двух десятков с лишним ткацких станов и такого же количества ткачей и началась первая в Подмосковье текстильная мануфактура, а уж с Фряновской шелкоткацкой мануфактуры, в свою очередь, началось все то великое множество подмосковных текстильных производств, которое уже в первой половине XIX века назовут «Русским Лионом и Руаном».
Шериман подошел к делу серьезно – завез из Персии сырье, выстроил просторные каменные корпуса, дополнительно набрал рабочих и стал учить их шелкоткацкому мастерству… На самом деле не от хорошей жизни он выстроил каменные. Игнатий Францевич сначала построил деревянные, но их сожгли местные крестьяне, а они бы не жгли, кабы их по указу императрицы Анны Иоанновны от 1736 года не прикрепили к фабрике навечно, а их бы не прикрепили, если бы не было страшной нехватки ткачей (не только на фряновской фабрике), а откуда было взяться ткачам, если Шериман, как уже было говорено, привез с собой во Фряново всего два с небольшим десятка[37].
Шеримановские ткачи представляли собой довольно живописный срез тогдашнего российского общества. Безусловно, срез его нижней, даже подводной части. Это была в некотором роде Австралия времен первых поселенцев в миниатюре. Петр одним из тех указов, что «писаны были кнутом», отправлял на фабрики тех… Кого могли поймать на больших дорогах, в кабаках и даже на папертях – тех и отправляли без всякого суда рабочими на мануфактуры. Получалось что-то вроде трудовых колоний, в которых жили и работали «тати, мошенники, пропойцы, винные бабы и девки», профессиональные нищие, проститутки и беглые крестьяне. Во Фрянове кроме, так сказать, вышеуказанных категорий граждан был даже один пленный швед, которого угораздило попасть в плен во время Северной войны. Справедливости ради надо сказать, что было еще несколько мальчиков-сирот, но общей картины они изменить не могли, а лишь придавали ей еще больше экспрессии. Всю эту команду, как могли, обучали ткацкому ремеслу французские мастера.
При фабрике была постоянная вооруженная охрана, которая не столько охраняла рабочих, которые и сами могли обидеть кого угодно, а скорее охраняла местных жителей от этих рабочих.
Вернемся, однако, к сожженным производственным корпусам. Надо сказать, что поджигатели были не из числа тех, кто понаехал из Москвы, а местные монастырские крестьяне из близлежащей деревни. Поначалу они нанимались на фабрику сезонными рабочими, обычно с осени до весны, пока не нужно пахать, боронить, сеять, косить и делать все то, что делают крестьяне с весны по осень, как вдруг одним хмурым утром прискакал в их деревню взмыленный, как лошадь, вестовой из Москвы, всех согнали на площадь и приказчик Шеримана зачитал на общем сходе царский указ о том, что они теперь «вечноотданные» фабрике и ее владельцу, а после зачитывания еще и назидательно выпороли тех, кто громко кашлял в крепко сжатые пудовые кулаки. Воля ваша, а тут и сам не заметишь, как станешь жечь ненавистную фабрику.
Несмотря на все эти, мягко говоря, отягчающие обстоятельства, продукция фабрики Шеримана была очень высокого качества. Достаточно сказать, что золотая парча коронационного платья Елизаветы Петровны была не французской, не персидской, а именно фряновской работы. Тончайшие немецкие золотые нити искусно переплели с нитями персидского шелка. Парча так сверкала, что у статс-дамы Натальи Лопухиной, извечной соперницы императрицы в амурных делах, случился жестокий приступ куриной слепоты.
Понятное дело, что получить госзаказ на парчу для коронационного платья можно было не более одного или двух раз в жизни, а потому в годы, когда коронаций не случалось, фряновские мастера ткали шелковые штофные обои, шерсть, бархат, платки и серую шелковую ткань с цветочным орнаментом под названием гризет[38].
Уже на собственный счет Шериман купил несколько сот крестьян у окрестных помещиков для своих нужд, а прежде всего для нужд фабрики[39]. Заодно разбил регулярный парк, построил дом и, когда он в 1752 году скончался, то оставил после себя успешно работающую фабрику, которую его сын Захарий Шериман… через несколько лет продал вместе с приписанными к ней рабочими-крестьянами и всеми земельными угодьями двум своим землякам и соплеменникам из Новой Джульфы – двоюродным братьям Лазарю и Петру Лазаревым. Почему он так поступил – теперь уж не выяснить. Проигрался в карты – тут не подходит ни по буквам, ни по смыслу. Может, потому, что был армянином-католиком, а католиков в России не любили никогда. Может, потому, что в российском деловом и инвестиционном климате он часто простужался и кашлял. Так или иначе, Захарий Шериман уехал в Европу, осел где-то в Италии, написал там обширное полуфантастическое сочинение о некоей загадочной стране, напоминающее одновременно и Свифтовы «Путешествия Гулливера», и «Персидские письма» Монтескье, в котором эту загадочную страну подверг суровой критике. На этом его следы теряются.
Мы же искать их не будем, а вернемся во Фряново. Новые его хозяева хоть и происходили из Новой Джульфы, но были православными армянами. Людьми они были, мягко говоря, небедными. Настолько не бедными, что, выписали «из Италии искуснейших красильных мастеров, не щадя при том немалых издержек как на содержание сих, так и на обучение собственных своих людей мастерствам красильному, рисовальному и иным, для которых также нанимались иностранные мастера», построили еще несколько каменных корпусов, и к началу семидесятых годов XVIII века шелкоткацкая фабрика производила на сотне станов ежегодно четыре сотни пудов персидских, турецких, итальянских и китайских шелковых тканей.
Между прочим, ткач в процессе работы видел лишь изнанку ткани, а потому должен был уметь безошибочно высчитать, сколько и через какое количество синих нитей нужно вплести красных, потом снова синих, потом две зеленых, потом… и не дай бог перепутать, а чтобы не перепутать и чтобы не выпороли или не отделали батогами, необходимо было постоянно сверяться с заранее нарисованным рисунком орнамента. Это как смотреть на рисунок самолета и делать его на глаз, не пользуясь ни штангенциркулями, ни микрометрами, ни даже простой линейкой, а высчитывая все размеры в уме.
Рисунки, по которым работали мастера-ткачи, рисовали художники, называвшиеся «десигнаторами». Первых десигнаторов привезли из Италии и Франции (вместе с рисунками), а вот первую в крае школу для крестьянских мальчиков, в которой обучали профессии десигнатора[40], открыл в 1782 году Иван Лазаревич Лазарев – старший сын Лазаря Лазарева и владелец Фряновской мануфактуры.