Епифаний Премудрый старался показать, что святой, о жизни которого он рассказывает, – особенный человек, не такой, как обычные земные люди, – а потому и язык повествования – тоже необычный, непохожий на бытовую речь; потому в тексте столько отсылок к библейским текстам: ведь надо показать, что речь идет о настоящем праведнике, таком же, как библейские праведники. Удивительное мастерство Епифаний демонстрирует в Житии Стефана Пермского – живом, узорчатом, одухотворенном:
«Помолясь Богу, раб Божий Стефан решил заложить по молитве святую Божию церковь. Таковая церковь была основана и поставлена, та, которую оградил он превеликой верою и теплотой безмерной любви, которую воздвиг чистой совестью, которую создал горячим желанием, которую украсил всяческими украшениями, «как невесту добрую и нарядную», которую наполнил всем, что должно быть в церкви, которую по завершении строительства освятил великим освящением, которую создал высокой и прекрасной, которую обустроил красиво и хорошо, которую украсил вправду чудно и дивно»[10].
Епифаний Премудрый часто задается вопросом: а сможет ли он, обычный человек (он пишет о себе: «умом груб и не владею словом, имею худой разум и помраченного ума помысел, не бывал я в Афинах в юности и не учился у их философов ни ораторскому плетению словес, ни витийским изречениям, ни Платоновых, ни Аристотелевых рассуждений не познал, ни философии, ни риторике не обучился, а попросту весь совершенно исполнился смятения»), выразить все величие святости своего героя. Поэтому он старается говорить не только о событиях, но и том впечатлении, которое события произвели на всех окружающих героя – и на самого автора. Поэтому его жития отличаются небывалой экспрессией: в них все преувеличенно огромно, ужасно, грандиозно, прекрасно, необыкновенно.
На тех же принципах построено историческое повествование в «Русском Хронографе» (XV век; по другим данным – XVI век) – сборнике новелл на сюжеты из всемирной истории – от Сотворения мира до падения Константинополя в 1453 году. В отличие от летописей, цель которых – задокументировать исторические события, цель «Хронографа» – дать читателю занимательное и поучительное чтение. Д. С. Лихачев пишет: «Вся мировая история в изложении «Хронографа» – цепь нравоучительных историй, рисующих неслыханные злодеяния, неимоверные подвиги благочестия, мученичество праведных и преступления нечестивых»[11]. Автор стремится впечатлить читателя, чтобы он лил слезы умиления и сострадания – или чтобы от ужаса у него шевелились волосы на голове: «Самого же Максимиана Галерия Божий гнев постиг: пламя разгорелось в утробе его и в мозге, причиняя ему нестерпимую боль; он, окаянный, будто пекся на сковороде. Глаза у него выскочили, плоть его сгнила и от безмерного воспаления отпала от костей, вся кишащая червями. И, громко возопив: «Из-за христиан, которых замучил, так страдаю!», – он изверг свою скверную душу».»[12].
Повествование сопровождается эмоциональными авторскими восклицаниями и отступлениями: «О горе!» – или «О злато, гонитель и мучитель прегордый, разоритель городов! О злато, делаешь ты мягкими жестоких, а слабых ожесточаешь, язык развязываешь молчаливым, а разговорчивым заключаешь уста, блеском своим манишь сердца к желаниям, словно камни делаешь мягкими! Кто всесильной твоей крепости может избежать?»[13]
Каждая новелла заканчивается моралью, например: «Так воздает Бог обидчикам!»
Персонажи «Хронографа» по-прежнему или добры, или злы – но автор старается каждого из них охарактеризовать по-своему, для каждого подобрать точное определение: «Он был злого нрава, человекоубийца, раб злата, златолюбец, лют, сквернослов» или «хорош собой, …терпелив и храбр, благоумен». В летописях, как замечает Д.С. Лихачев, не встречается такого нагромождения эпитетов – но в летописях и нет такого стремления к психологизму, авторы летописей вообще скупы на эмоции, стремятся к объективному изложению событий. А повествование «Хронографа» – субъективное, эмоциональное, возвышенное. Отсюда уже не так далеко до открытия характера.
Новое открытие мира
С середины XIV века жители Руси снова могут совершать паломничества и путешествия. Хождениям в Царьград посвящены «Сказание о святых местах о Костянтиненграде» (вероятно, созданное новгородским архиепископом Василием), «Беседа о святынях Царьграда» (автор неизвестен), «Сказание о Царьграде». Мирянин Стефан Новгородец («От странника Стефанова Новгородца») рассказывает читателям не только о святых местах, но и о самом городе – его дворцах, храмах, статуях, гавани – это практически путеводитель по городу: «Тут же дворец, который называется «Палата правоверного царя Константина»; стены, окружающие его, очень высоки, выше городских стен; он так велик, что подобен городу, стоит подле ипподрома, невдалеке от моря. Тут вблизи монастырь Сергия и Вакха, и мы приложились к головам их. То все идет посолонь, возле моря, если идти, придерживаясь по левую руку от городской стены. Если от ипподрома пойти мимо Кандоскамии, то здесь есть городские ворота – железные, решетчатые, очень большие; этими воротами море введено внутрь города. И на тот случай, если приходит враг с моря, здесь держат корабли и гребные суда, числом до трехсот…»[14].
В середине XV века один из участников русской церковной делегации, возглавляемой митрополитом Исидором, описал свои впечатления от Рима и Флоренции («Хождение во Флорентийский собор», или «Дневник путешествия Исидора в Западную Европу» и примыкающая к нему «Заметка о Риме»). Автор, имя которого неизвестно, – по-видимому, светский человек, – с интересом описал европейские города с фонтанами, соборами, водопроводом, водяными мельницами; он рассказал даже об изготовлении шелка из коконов шелковичных червей.
Самое известное «хождение» XV века – «Хождение за три моря» Афанасия Никитина, тверского купца, который четыре года провел вдали от родины и обошел Персию и Индию. Афанасий Никитин – не монах, не праведник, он не поклоняться святыням отправился, а торговать; в кораблекрушении он потерял все взятые в долг товары и не мог вернуться на родину с пустыми руками, чтобы его не посадили в долговую яму. В чужих краях он бесконечно тосковал по родине, сбился со счета дней и не мог больше соблюдать посты и отмечать праздники, о чем очень сокрушался. Он подробно рассказывает о чужих странах – их климате, городах, общественном и экономическом устройстве. Подробно говорит, как люди выглядят, как одеты, причесаны, какие обычаи соблюдают, что едят. Слог его прост и скуп: «Индусы же не едят никакого мяса, ни говядины, ни баранины, ни курятины, ни рыбы, ни свинины, хотя свиней у них очень много. Едят же днем два раза, а ночью не едят, и ни вина, ни сыты не пьют. А с бесерменами не пьют, не едят. А еда у них плохая. И друг с другом не пьют, не едят, даже с женой. А едят они рис, да кхичри с маслом, да травы разные едят, да варят их с маслом да с молоком, а едят все правой рукой, а левою не берут ничего. Ножа и ложки не знают. А в пути, чтобы кашу варить, каждый носит котелок»[15].
Так для русского читателя открывается огромный мир с его культурами, верованиями, обычаями. А Русь остается самой лучшей страной, хотя «эмиры Русской земли несправедливы», как горько заметил Афанасий Никитин[16].
Вместо Возрождения
Русское Предвозрождение, однако, не привело к Возрождению. В Западной Европе продолжается процесс секуляризации культуры, появляются все новые жанры светской литературы, возрастает интерес к античному наследию. На Руси, однако, происходят совсем другие процессы: укрепляется роль церкви, она фактически сливается с государством, и на государственном уровне провозглашается концепция «Москва – Третий Рим».
В 1453 году пал Константинополь, оплот восточного христианства. Старец Филофей из псковского Елеазарова монастыря провозгласил, что в мире все совершается по воле Божьей и Господь выбирает те народы, которым суждено исполнять Его волю: вся история человечества есть история сменяющих друг друга царств. Три царства должны сменить друг друга, а затем будет Страшный суд. Первое царство – Римская империя, «ветхий Рим». Второе – «новый Рим», то есть Константинополь. Оба они пали из-за их грехов, и пришло время «последнего Рима», то есть Москвы, которая теперь хранит традиции православного благочестия: «Первые два Рима погибли, третий не погибнет, а четвертому не бывать».
Утверждению этой идеи на государственном уровне способствовали и политические события: при Иване III Русь освободилась от власти Золотой Орды; великому князю удалось объединить мелкие удельные княжества в Московское государство. Он женился на Софье Палеолог, племяннице и наследнице последнего византийского императора Константина XI, погибшего при падении Константинополя, и воспринимался как полноправный его преемник; византийский двуглавый орел к концу XV века стал символом Московского государства, а великий князь стал именоваться царем. Все эти изменения в политической и религиозной жизни отражаются на литературе: у нее теперь есть важная идеологическая задача.
По наблюдению О. В. Творогова, из монастырских библиотек в XV веке практически пропадают книги светского содержания, не делают новых копий тех сочинений, у которых нет практического предназначения: больше не переписывают «Сербскую Александрию», «Сказание об Индийском царстве». Зато ведущую роль получают такие жанры, как жития, хроники и исторические повести. Кроме того, расцветает публицистика. Прессы еще нет, поэтому главный публицистический жанр – это послание.
Главный публицист эпохи – сам царь Иван Грозный. В ожесточенной полемике с политическим эмигрантом князем Андреем Курбским он обсуждает вопросы управления государством: царь отстаивает идею самодержавия, Курбский – идею ограничения монаршей власти, подотчетности монарха «синклиту» знати. Иван Грозный пишет, что бояре пытаются похитить царскую власть. Он то высокопарен, то груб, он раздражается и иронизирует; возвышенная риторика сочетается в его текстах с площадной бранью; Андрей Курбский это примечает и пеняет царю на недостойную его грубость. Для его собственного стиля характерно чувство меры, ясность, лаконизм, логичность изложения (они особенно заметны в сравнении с огромными, хаотичными, бурными посланиями царя).
Примерно ту же стилистическую разницу можно наблюдать в полемике Иосифа Волоцкого и Нила Сорского по поводу монастырских земель и имущества. Нил Сорский, представитель заволжских старцев-нестяжателей, считает, что монахи должны жить не в монастырях, владеющих землей и имуществом, а в скитах; Иосиф Волоцкий защищает монастыри. Иосиф Волоцкий отстаивает суровую монастырскую дисциплину, Нил Сорский говорит, что монахи должны сами соразмерять, кто сколько вынесет «поста, трудов и молитвы». Иосиф Волоцкий предлагает казнить еретиков, Нил Сорский – убеждать их и молиться за них. Стилистика Иосифа Волоцкого сочетает высокий пафос и грубые, разговорные обороты, некоторое нарушение логики; стилистика Нила Сорского – более книжная; он умело пользуется риторическими приемами, его тексты стройнее, короче, яснее.
Пожалуй, стоит напомнить, что в политике победа осталась за Иваном Грозным, в церкви – за Иосифом Волоцким; это определило, в каком направлении будет развиваться общество – и литература. Оба непримиримых оппонента, Нил Сорский и Иосиф Волоцкий, были канонизированы в лике преподобных, а итогом дискуссии о ересях стало появление полного свода книг Ветхого и Нового Заветов в переводе на церковнославянский язык – «Геннадьивская Библия»; до сих пор на Руси не было полного перевода библейских книг. Архиепископ Новгородский Геннадий организовал поиски по монастырским библиотекам переводов всех библейских книг; недостающие книги были переведены впервые.
Для литературы XVI века в целом характерны огромные, фундаментальные труды: это не только создание полной Библии, но и «Степенная книга» – сборник биографий всех выдающихся людей в русской истории, и «Русский хронограф» – изложение всей мировой истории, и «Домострой» – полное руководство по обустройству дома, своего рода маленького домашнего царства с благочестивым хозяином во главе, с советами во всех областях жизни – от того, как ходить в храм и молиться Богу, до того, как квасить капусту и хранить обрезки тканей, как воспитывать чад и руководить домочадцами. Это и колоссальные по замыслу Великие Четьи-Минеи митрополита Макария.
Митрополит Макарий еще в бытность архиепископом задумал собрать воедино «все книги четьи», предпочтительно «святые». В итоге появились двенадцать томов (по числу месяцев) – сборники душеполезного чтения на каждый день, включающие библейские тексты, жития святых, патерики, творения Отцов Церкви и т. п. Специально для Четьих-Миней были написаны новые жития русских святых, в том числе Житие Петра и Февронии Муромских, созданное иноком Ермолаем-Еразмом. Оно, однако, не вошло в состав сборника, поскольку очень далеко по форме и содержанию от канонического жития.
Это нежная, поэтичная повесть, которая по своему духу принадлежит к предыдущей эпохе – Предвозрождению: здесь и вымысел, и сказочность, и занимательность, и элементы фольклора, и внимание к душевным движением героев. И живые детали – чего стоит одна подробность: Феврония в конце повести хочет закончить вышивку, а Петр зовет ее умирать вместе и не может повременить; Феврония втыкает иголку в недошитую работу и хозяйственно обвивает ее ниткой – чтобы не выпала, чтобы кто-то мог закончить эту работу, а после спокойно отправляется умирать, завершив свой земной путь.
Конечно, сказочная история с премудрой девой, волшебным мечом, летающим змеем никак не могла стать каноническим житием. Зато она стала лучшим литературным произведением сурового, кровавого века, где и государство, и церковь больше всего заняты укреплением собственной власти. Очень скоро от этого тщательно выстроенного могущества не останется и следа: страну ожидает Смутное время, церковь ждет раскол. А литературу – рывок в будущее.
XVII век: сложный человек в сложном мире
Я – личность
XVII век в истории России выдался нелегким: это «Смутное время», «бунташный век» – время голода и бедствий, восстаний, войн, борьбы за престол, время крушения старых династий и появления новых.
Человек больше не чувствует себя в безопасности. Жизнь перестала быть понятной и предсказуемой. Трудно надеяться на «тихое безмолвное житие во всяком благочестии и чистоте», как православные христиане просят во время сугубой ектеньи, молитвенного последования на богослужении: ведь даже самый благочестивый образ жизни не страхует от голода, разорения, злодейского навета.
Раньше мир был понятен и разумно устроен – почти как пирамида: вверху царь, под ним бояре и дворяне, купцы и ремесленники, ниже всех крестьяне; каждый на своем месте, каждый выполняет свои обязанности, каждый ожидает воздаяния если не в земной жизни, то в загробной.
Сейчас мир перевернулся. Брат восстает на брата, слуга на господина, царедворец на царя – и наверху социальной пирамиды оказывается не самый достойный, не самый благочестивый, а самый деятельный, самый быстрый, самый предприимчивый. Время выдвигает новых героев – активных, динамичных, способных быстро принимать решения. Время заставляет сомневаться в аксиомах, оспаривать неколебимые прежде истины. Время заставляет задуматься: кто я такой, чего я хочу. И литература открывает для себя человеческую личность с ее ценностями, стремлениями, изменчивостью. Это особенность возрожденческой культуры – осознание человеческой самости и человеческой сложности; вряд ли можно говорить о Возрождении применительно к русской литературе и культуре, Возрождения в России как такового не было, хотя некоторые исследователи находят в культуре отдельные его элементы – но ренессансный ветер уже начинает веять.
Литературный герой становится сложнее: он уже не просто праведник или грешник, черный или белый, – он разный; особенно ясно это видно в изображении исторических персонажей в хрониках: особенно неоднозначным оказывается в изображении современников-хроникеров Борис Годунов.
Литература выходит из детского возраста. Ее герой покидает понятный, предсказуемый мир детской – и оказывается в сложном, огромном и несправедливом мире. Он стоит один на метафизическом ветру. Шатаются представления о добре и зле, справедливом воздаянии за грех – вообще сами основы жизни. Жить в мире тревожно и страшно, никакие добродетели, никакое соблюдение правил не гарантируют покоя, достатка, счастья. И в книгах ответа не найти. Анонимный автор «Плача о конечном разорении Московского царства» так и пишет: «И ни едина книга богословец, ниже жития святых, и ни философския, ни царьственныя книги, ни гранографы, ни историки, ни прочия повестныя книги не произнесоша нам таковаго наказания ни на едину монархию, ниже на царьства и княжения, еже случися над превысочайшею Россиею» – то есть ни одна книга не расскажет, почему беда случилась с нашей страной.
В литературе появляется ощущение отчаяния, одиночества, кризиса; появляется горький смех и сарказм. Кроме того, в ней появляется вымысел: задача литературного произведения – не только наставить в вере, научить, передать сведения, но и развлечь: чтение становится не только способом научиться чему-то, но и способом провести досуг с удовольствием.
Литературный герой перестает быть высоким образцом доблести и святости – он приближается к читателю, становится обычным человеком, который переживает и приключения, и злоключения, и взлеты, и падения. Даже в житиях теперь совсем новые герои: например, рассказы о местночтимых святых, которые, конечно, почитались и раньше, теперь изобилуют конкретными биографическими подробностями, и не всегда однозначно комплиментарными (например, в Житии Трифона Вятского рассказывается, как он расчищал лес под пашни и нечаянно сжег три тысячи сажен дров для солеварен промышленника Строганова, отчего Строганов согнал его со своей земли; как он поселился в Успенском монастыре, но и оттуда его изгнали, потому что он возмущался тем, что монахи пьянствуют и устраивают пиры для мирян). Жития все больше отходят от древнего канона и все больше становятся похожи на биографические повести, их герои – на живых людей, каждый со своим характером. Особенно характерно Житие Ульянии Осорьиной (Юлиании Лазаревской – по названию села Лазаревское, где она жила), героиней которого становится не мученица, не царица, не монахиня, а обычная добрая и благочестивая женщина, жена и мать, которая в своей обычной жизни ведет себя по-христиански – например, в голодный год тратит все свое состояние на то, чтобы ежедневно кормить голодных.
Самое выдающееся житие XVII века – автобиографическое повествование протопопа Аввакума Петрова, старообрядца, сосланного и впоследствии сожженного на костре (казнили его после того, как он написал резкое письмо царю Федору Алексеевичу, в котором критиковал его отца, Алексея Михайловича, и патриарха Иоакима). Протопоп дерзко назвал свое жизнеописание «житием», ставя себя в один ряд с апостолами, мучениками и исповедниками христианской веры. «Житие протопопа Аввакума» – одновременно и книжный текст, написанный священником, полемизирующим с оппонентами об основах вероучения, и живая история жизни обычного человека, рассказанная разговорным русским языком – иногда грубым, иногда возвышенным, но всегда сочным и выразительным. Протопоп повествует о том, как боролся против реформы патриарха Никона, как был сослан на Дальний Восток, а потом заключен в земляную тюрьму в Пустоозерске.
Русская литература пока еще не видела ничего подобного: в нее врывается мощная, яркая, сложная личность с исключительным характером, которая подвергается страшным испытаниям. Протопоп – человек невероятной духовной и физической силы: прогоняя скоморохов, к примеру (зачем он их прогонял – читайте ниже в главке, посвященной театру), он отнял у них двух медведей, одного из которых зашиб, а другого отпустил. Его много били до полусмерти, и он всякий раз отлеживался. На исповеди, слушая рассказ девицы о блудных грехах, почувствовал, что разжигается к ней страстью – и поэтому положил руку на свечу и держал ее на огне, слушая исповедь, чтобы отвлечься от грешных мыслей.
В «Житии протопопа Аввакума» история старообрядчества переплетается с трогательной семейной историей, с впечатляющими картинами русской жизни – со всеми подробностями. Невозможно забыть поразительный диалог протопопа с исстрадавшейся протопопицей, упавшей и придавленной другим таким же несчастным: «Я пришел, – на меня, бедная, пеняет, говоря: “долго ли муки сея, протопоп, будет?” И я говорю: “Марковна, до самыя смерти!” Она же, вздохня, отвещала: “добро, Петровичь, ино еще побредем”».
Протопоп великодушен: он не проклинает, а жалеет своих мучителей, даже как-то ласково называет их дурачками («Что собачка, в соломке лежу: коли накормят, коли нет, мышей много было, я их скуфьею бил, – и батожка не дадут дурачки!»). О воеводе Пашкове, главном своем гонителе, писал: «Десеть лет он меня мучил или я ево – не знаю; Бог разберет в день века».
Он рассказывает и страшные истории о том, как его били, как один из его врагов ему в ярости два пальца отгрыз. Но рассказывает и трогательную историю о черной курочке, которая каждый день приносила семье по два яичка – и дети не умерли с голоду, пока брели по этапу. И тяжкие подробности ненужных мучений, которым подвергали самого протопопа и его семью. И восторженно описывает Шаманский порог на Ангаре, к которому пришел пешком – измученный, еле живой – и не смог не восхититься: «Горы высокия, дебри непроходимыя, утес каменной, яко стена стоит, и поглядеть – заломя голову! В горах тех обретаются змеи великие; в них же витают гуси и утицы – перие красное, вороны черные, а галки серые; в тех же горах орлы, и соколы, и кречаты, и курята индейские, и бабы[17], и лебеди, и иные дикие – многое множество, птицы разные. На тех горах гуляют звери многие дикие: козы, и олени, и зубри, и лоси, и кабаны, волки, бараны дикие – во очию нашу, а взять нельзя!»
Надо сказать, что именно в XVII веке в литературе появляется та самая – неизвестная прежде Россия: южное море и северное море, Урал, Сибирь, Забайкалье – только что присоединенные, еще не совсем освоенные; именно тогда становится понятно, какая это огромная страна, сколько народу ее населяет. Именно сейчас за перо берутся жители во всех концах этой большой страны. Все только начинается.
В новом сложном мире
Литература секуляризуется – обмирщается, становится светской; читателю важно получить не столько наставления к добродетельной жизни, сколько ориентиры в изменившемся мире.
Христианский мир, частью которого была Россия, тоже переживал тяжелый кризис. Распалось прежнее окружение, в котором существовала древнерусская культура, ориентированная на Византию и южнославянские страны. Византийская империя прекратила свое существование после падения Константинополя, Османская империя подмяла под себя земли, ранее принадлежавшие близким по культуре и вере народам. Выбор, который стоял перед Русским государством, был, по сути, цивилизационным: либо претендовать на центральную роль в христианском мире в духе концепции «Москва – Третий Рим», либо отстаивать свою культурную самобытность и древние традиции, не претендуя на религиозное господство, либо идти на сближение с Европой. В XVII веке Русское государство было вынуждено обратить взгляд на своих ближайших западных соседей – на Украину, Белоруссию и католическую Польшу. Этот выбор стал практически неизбежным после перехода под российский протекторат Левобережной Украины, пронизанной польским культурным влиянием. Именно новой ориентацией на Европу через украинско-польское посредничество определяется многое в русской культуре XVII века.
До сих пор литература – за редким исключением – была неторопливым, спокойным монашеским занятием. Монахи поучали, вели хроники, повествовали об исторических событиях – и голос автора мог быть голосом взволнованным, но смотрел этот автор на происходящее с точки зрения вечности, с некоторой дистанции. Даже тексты о непосредственном опыте автора содержали обильные отсылки к Священному Писанию, задумывались не только для того, чтобы рассказать о чем-то, но и воспитать, просветить евангельским светом.
В XVII веке за перо берутся все, у кого есть насущная необходимость что-то прямо сказать читателю, – в этом веке едва ли не каждое сословие рождает своих писателей. Прессы еще нет – а стремление убедить, привлечь на свою сторону, разумеется, есть: век потрясений, бунтов и самозванцев требует постоянного поиска союзников и сторонников, объяснения сложных ситуаций, призывов к действиям. Автор ведет прямой разговор с читателем в своих грамотах. Так рождается публицистика XVII века.
Изначально грамота была канцелярским жанром – информационным сообщением или приказом. Но при этом «грамота», «грамотка» – это еще и «письмо», «записка», авторский текст. Грамоты – письма, послания, записки стали служить воззваниями, листовками, прокламациями – они заменили отсутствующую прессу. В грамотах кипела ненависть и бродила тревога за судьбы Отчизны; в грамотах публицисты Смутного времени оттачивали свои навыки, как сегодня сказали бы, пиара и управления массовым сознанием. Появились и новые жанры, пародирующие официальные грамоты.
Самозванцы и предводители восстаний, военачальники и священнослужители составляли и рассылали свои грамотки и «подметные письма», в которых описывали многочисленные преступления, совершенные противником, неисчислимые бедствия, постигшие родную землю, – и призывали к единению перед лицом врага.
Вот, например, что писал патриарх Гермоген о предводителе восставших Иване Болотникове и его союзниках: «…пишут к Москве проклятые свои листы и велят боярским холопам побивати своих бояр и жен их и вотчины и поместья им сулят и шпыням и безыменником вором [людям низкого происхождения], велят гостей и всех торговых людей побивати и животы их грабити, и призывают их воров к себе и хотят им давати боярство и воеводство и окольничество и дьячество».
А вот князь Дмитрий Пожарский обличает донского казачьего атамана Ивана Заруцкого, сторонника Лжедмитрия и фаворита Марины Мнишек: «Старые ж заводчики всякому злу, атаманы и казаки, холопы боярские (…) всчали в полкех и по дорогам многие грабежи и убийства, а дворяном и детем боярским смертные позоры учинили, а бедных полонянников, которые из смертного полона из города выходят, немилостивно обругали и смерти предали…»
С одной стороны, это обычные канцелярские акты, перечисляющие преступления изменника и нанесенный его действиями ущерб; с другой – здесь, несомненно, присутствует эмоциональное, оценочное начало, свойственное публицистике: «проклятые свои листы», «заводчики всякому злу», «немилостиво обругали»…
Авторы грамот нередко прибегали к древним риторическим приемам, свойственным жанру проповеди (ритмизированная проза, синтаксический параллелизм), обращались к фольклору и включали в текст элементы плачей, когда описывали горькую участь родной земли.
Подметное письмо – в XVI–XVIII веках средство агитации – листовка с призывом совершать какие-то действия. Впоследствии – донос, анонимка.
Синтаксический параллелизм – одинаковое синтаксическое строение частей одного предложения, соседних фраз или строк. Одно из самых любимых средств художественной выразительности в византийской и древнерусской литературе; иногда его называют «синтаксической рифмой».
В литературе Нового времени этот прием тоже часто используется.
Эта агитационная литература не столько сообщала о каких-либо новостях, сколько осуждала, оплакивала, звала на бой; она стремилась прежде всего убедить читателя, пробудить в нем чувства, заставить его всей душой откликнуться на призывы.
Даже, казалось бы, документальная «Повесть об Азовском осадном сидении донских казаков» – и та быстро переходит от скупого делового изложения к художественному. Начинается она как документ (в XVII веке литература часто использует форму документа, а нередко и пародирует его): «В 7150 (1641) году октября в двадцать восьмой день приехали к государю царю и великому князю всея Руси Михаилу Феодоровичу на Москву с Дона из Азова-города донские казаки: атаман казачий Наум Васильев да есаул Федор Иванов. А с ними казаков двадцать четыре человека, которые сидели в Азове-городе от турок в осаде. И сидению своему осадному привезли они описание. А в том описании пишется…» – дальше казаки сообщают, что турецкий султан прислал своих четырех пашей с войском и подробно перечисляют части и количество пушек. И вдруг сообщают: «Где была у нас прежде степь чистая, там в одночасье стали перед нами их люди многие, что непроходимые великие леса темные». И дальше текст все больше становится поэтическим, живописным («Все укрепления наши в городе потряслись от той огненной стрельбы, и солнце в тот день померкло и в кровь окрасилось. Как есть наступила тьма кромешная!»), все больше образов заимствует из фольклора. «Давно у нас, в полях наших летаючи, вас поджидаючи, клекчут орлы сизые, каркают вороны черные, лают у нас подле Дона лисицы рыжие, ждут все они трупов ваших басурманских», – пишут казаки турецкому султану в ответ на его предложение сдаться. Повесть эта – эмоциональная, яркая, даже яростная; впрочем, цель ее – убедить московского государя направить в Азов подкрепление и не сдавать занятую казаками крепость туркам – достигнута не была.
Азовское сидение завершилось в 1640-х годах, а уже в 1670-х на основе исторической повести об этих событиях, написанной их непосредственным участником, была создана новая ее версия – поэтическая, сказочная. В новой версии появилась юная красавица – дочь паши, которую казаки захватили, когда ее везли выдавать замуж за крымского хана. Казаки ничего плохого ей не сделали, просто взяли за нее выкуп. Но история начинается, как «Илиада», с похищения женщины, и продолжается эпизодом, который заставляет вспомнить троянского коня: казаки проникают в крепость, спрятавшись в купеческих подводах под товарами, и захватывают ее.
Точно так же далеко уходит от исторической основы прелестная «Повесть о Тверском Отроче монастыре»; в реальности известно только о женитьбе тверского князя Ярослава на девице Ксении – в остальном автор пользуется свободой вымысла. Ксения в повести – такая же фольклорная мудрая девица, как и Феврония из «Жития Петра и Февронии Муромских»; она точно так же знает заранее, кто ее суженый. Но княжий сокольничий Григорий, приезжающий к бедный дом к красавице-девице первым, оказывается обманут, а вместе с ним обманут и читатель: кажется, женитьба благородного юноши на бедной девушке сейчас свершится – но Бог распорядился иначе. Князю снится вещий сон, в котором его любимый сокол приносит ему белу лебедушку; князь отправляется на охоту, и сокол его садится на церковь, где Григорий собирается венчаться с Ксенией; Ксения говорит Григорию: вот мой жених, а ты был сват, – и выходит замуж за князя. Опечаленный Григорий уходит в леса, где ему является Богородица и велит основать монастырь.
Это уже не духовно-назидательная, а занимательная повесть о несчастной любви юноши к девушке – это один из первых случаев, когда тема любви появляется в русской литературе.
Когда кино еще не изобрели
Особой читательской любовью в XVII веке пользовались переводные рыцарские романы с авантюрно-любовным сюжетом: «Повесть о Бове-королевиче», «История о храбром рыцаре Петре Златых Ключей и о прекрасной королеве неаполитанской Магилене», «Повесть о Еруслане Лазаревиче» (впрочем, история о Еруслане Лазаревиче – скорее, запись устного текста, восходящего к восточному эпосу) и др. Их главные герои – королевичи, рыцари без страха и упрека. Они спасают прекрасных королевен от чудовищ, встречаются с таинственными существами лицом к лицу (одно из таких существ, к примеру, Полкан – получеловек-полусобака из «Повести о Бове-королевиче»; от его имени произошла популярная собачья кличка). Их предают, они считаются погибшими, но затем снова возвращаются, чтобы восстановить попранную справедливость, – и в конце, конечно, добро торжествует над злом. В этих романах очень много сказочного: волшебные существа, волшебные предметы, сказочные мотивы – но в них уже есть образы прекрасных кавалеров, влюбленных в прекрасных дам, они уже предвещают будущий «галантный век».
Популярны были и переводные фацеции – новеллы с бытовой тематикой; многие из них восходят к европейской ренессансной новелле, в частности к «Декамерону» Боккаччо.
С новым интересом стали читать и переписывать полусказочную «Повесть о Басарге», написанную, вероятно, значительно раньше (самые поздние сохранившиеся списки – именно XVII века, но содержание, сюжет и смысл говорят о том, что повесть гораздо старше). В этой повести буря прибивает корабль с купцом Дмитрием Басаргой и его маленьким сыном к чужому берегу, где правит жестокий царь; царь задает Басарге загадки, обещая казнить, если он их не отгадает; загадки отгадывает маленький сын купца Борзомысл, который казнит жестокого царя и сам становится царем. К XVII и даже XVIII веку читателю уже стали не особенно интересны геополитические сюжеты прошлых веков – обоснование права Борзомысла на престол, восходящее к Византии и Риму, например[18], – зато на первый план в позднейших списках повести выходят ее сказочные элементы.
Оригинальные русские повести XVII века отличаются в основном авантюрным сюжетом. Некоторые из них – скорее, бытовые, как, например, «Повесть о Фроле Скобееве», где прохиндей Фрол Скобеев обманом женится на дочери советника Нардина-Нащокина. Другие – скорее, сказочные – такова, к примеру, «Повесть о Савве Грудцыне». В ней юноша Савва в чужом городе согрешает с женой хозяина дома, где остановился. К грешному юноше привязывается бес, который вынуждает его подписать отречение от Бога. Бес всюду сопровождает Савву, поступает с ним в войско, где становится оруженосцем, и Савва с его помощью совершает великие подвиги. Затем Савва тяжело заболевает, раскаивается, к нему является Богородица, которая требует, чтобы он пришел в церковь. В церкви с неба падает его отречение, с которого стерты все слова, – и Савва, выздоровев, уходит в монахи.
Похожий мотив мы встречаем и в «Повести о Горе-злосчастии» – поэтической истории безымянного молодца, который нарушил родительские заветы «не пить двух чар за едину», не похваляться, не заглядываться на «добрых красных жен», – и в результате к нему привязался не бес даже, как к Савве Грудцыну, а вполне фольклорное Горе-злосчастие. Это не дьявол как таковой, а злая судьба, злая доля, невезение – вечно сопровождающий человека спутник, циничный товарищ, заставляющий его совершать глупые поступки, терять все, что у него есть. Вроде бы молодец стремится к свободе, хочет быть самостоятельным, старается оторваться от привычного уклада жизни отцов – но оборачивается это разорением, утратой состояния, доброго имени и едва ли не самого себя. Автор «Горя-злосчастия» печально иронизирует по поводу бедности и богатства, мудрости и глупости, над молодцем и над жизнью вообще.
Вот, к примеру, молодец, отчаявшись отвязаться от Горя, поклонился ему, как Горе требовало, и пошел дальше:
Остается только смеяться
Вот эта горькая ирония человека, все потерявшего, очень свойственна литературе XVII века. Академик А. М. Панченко, исследовавший смеховую культуру Древней Руси, замечал, что смех в литературе этого столетия «выpaжaл oппoзицию oфициaльнoй литepaтype c ee блaгoчecтивoй cepьeзнocтью или блaгocтнoй yлыбкoй. Bтopжeниe cмexa в пиcьмeннocть cвидeтeльcтвoвaлo o кopeннoй пepecтpoйкe pyccкoй кyльтypы, o пoявлeнии литepaтypнoгo «миpa нaвывopoт», cмexoвoгo aнтимиpa». Законы этого мира академик Панченко описывает так: «У них свое «богослужение», которое отправляется не в церкви, а в кабаке, стихиры и каноны они слагают не святым угодникам, а пропойцам, звонят не в колокола, а в «малые чарки» и в «полведришки пивишка» («Служба кабаку»). У них свое представление о праве, суде и справедливости (герой «Повести о Ерше Ершовиче, сыне Щетинникове» побеждает не потому, что прав, а потому, что смел, удал, ловок, беззастенчив). У них свой монастырский устав, где пост и молитва заменены обжорством и пьянством («Калязинская челобитная»). Кабак они превращают в церковь, а церковь – в кабак. (…) В этом мире даже календарь – особый, небывалый, смеховой: служба кабаку поется «месяца китовраса в нелепый день». Что касается идеалов смехового мира, то они ничуть не похожи на христианские. Здесь никто не думает о Царстве небесном. Здесь мечтают о стране, где всего вдоволь и все доступно. Такой сказочный рай обжор и пьяниц описан в «Сказании о роскошном житии и веселии»: «Да там же есть озеро не добре велико, исполненно вина двойнова. И кто хочет, – испивай, не бойся, хотя вдруг по две чашки. Да тут же близко пруд меду. И тут всяк, пришед, хотя ковшем или ставцом, припадкою или горьстью, бог в помощь, напивайся. Да близко ж тово целое болото пива. И ту всяк, пришед, пей да и на голову лей, коня своего мой да и сам купайся, и нихто не оговорит, ни слова молвит».
Эта волшебная страна отчасти сродни тем сказочным странам русских сказок, где текут молочные реки с кисельными берегами, отчасти – немецкой стране дураков Шлараффии и другим ее сказочным аналогам (эту волшебную страну, кстати, напоминает гончаровская Обломовка). Живут в этих краях, разумеется, дураки: для смеха нет исключений.
Опять же, процитируем академика Панченко: «Основной парадокс шутовской философии гласит, что мир сплошь населен дураками, и среди них самый большой дурак тот, кто не догадывается, что он дурак. Отсюда логически вытекает, что в мире дураков единственный неподдельный мудрец – это шут, который валяет дурака, притворяется дураком (вспомним сказки, где дурак всегда умнее всех). Поэтому «старинный дурацкий смех» вовсе не бессознателен и не наивен. Это своеобразное мировоззрение, выросшее из противопоставления собственного горького опыта «душеполезной» и серьезной официальной культуре».
У дурака за душой ничего нет; о нищете и наготе рассказывает «Азбука о голом и небогатом человеке», временами подозрительно напоминающая сетования псалмопевца царя Давида: «Разум мой не осяжет, живот мой – не обрящет своей бедности, все на меня восстали, хотят меня, молодца, вдрук погрузить; а бог не выдаст – и свинья не сьест!»
Он и на суд не надеется: суд заведомо ложен, и спастись можно только отчаянной хитростью. Так в «Шемякином суде» богатый брат тянет в суд бедного брата, потому что тот испортил ему лошадь: нечаянно оторвал ей хвост. По дороге в суд бедный брат на ночлеге нечаянно падает с полатей и убивает ребенка. Отец ребенка, поп, идет вместе с богатым братом судиться. Несчастный ответчик хочет броситься с моста и убиться насмерть, но падает на старика, которого сын везет по льду на санях, – и сын тоже идет к судье. На суде несчастный обвиняемый показывает судье Шемяке объемистый узел – это камень, завернутый в платок. Судья думает, что ему обещают подарок, и присуждает бедняку владеть лошадью, пока у той не отрастет хвост, жить с женой попа, чтобы она родила нового ребенка. А сыну нечаянно зашибленного старика велит отомстить, бросившись на обидчика с того же моста. В итоге судья узнает, что подсудимый, в случае иного приговора, зашиб бы его камнем, и благодарит Бога за спасение, а истцы откупаются от ответчика.
Ничего другого герою сатиры XVII века и не остается, кроме отчаяния и горького смеха над собой и другими.
Театр уже появился
Скоморохи в это время подвергались гонениям: они носили личины, кувыркались, паясничали, высмеивали все и вся, в том числе церковь. В скоморошеских шутках было немало народного грубого юмора, отчего церковь, в особенности «ревнители благочестия», к числу которых принадлежал протопоп Аввакум, считала их «глумцами». Сам протопоп Аввакум, как мы помним, лично изгонял скоморохов из города, чтобы они не развращали его паству. Даже слова «позор», «позорище», которые и до сих пор в некоторых славянских языках означают «зрелище», «театр», стали обозначать нечто постыдное.
При таких гонениях устойчивой традиции народного театра – такого, как, к примеру, как итальянская комедия дель арте, – в России не появилось. Тем не менее стали популярны кукольные представления с главным героем – веселым проходимцем, которого сначала звали Ванька Рататуй, а потом, как принято считать, прозвали Петрушкой в честь шута императрицы Анны – Пьетро-Мира Педрилло. Кукольники-петрушечники ходили по городским дворам еще в начале ХХ века.
У кукольного театра были и другие разновидности: раек и вертеп. Райком называли ящик с большим увеличительным стеклом, в который вставляли рулон с картинками из жизни Адама и Евы в раю; раешник показывал картинки и комментировал их стихами (отсюда, как мы помним, пошло понятие «раешный стих»). Вертеп – это двухэтажный ящик, на верхнем этаже которого разыгрывали новозаветную историю о Рождестве Христовом и царе Ироде, а на нижнем – интермедии (например, «Лыцарь и девица»).
Народным театром принято называть традиционную ролевую игру обычных людей, а не профессиональных «игрецов». Такая игра была изначально связана с ритуалами и обрядами – свадебными, например, или масленичными – скажем, спор между Зимой и Весной. Но по-настоящему народный театр появился на рубеже XVII–XVIII веков, включив в себя балаганные и скоморошеские традиции. Пьесы были разные, в том числе восходящие к народным стихам и сказкам («Аника-воин», «Гуси-лебеди»), фольклорным сценкам («Барин и слуга», «Мнимый барин»). Но самыми популярными народными драмами стали «Лодка» (инсценировка песни «Вниз по матушке по Волге) и – уже в XVIII веке – «Царь Максимилиан». Это была драма о жестоком царе-язычнике, который убил своего праведного сына-христианина Адольфа. Современники воспринимали ее как прямую аллюзию на трагические отношения между царем Петром и царевичем Алексеем. Впрочем, это мы уже забежали вперед.
Большой популярностью пользовался церковный театр – представления на религиозные сюжеты, которые разыгрывали в дни церковных праздников (их не следует путать с литургической драмой, особым обрядом, или церковным чином – театрализованной частью богослужения вроде «Шествия на осляти», крестного хода в Вербное Воскресенье, когда Патриарх ехал на осле, которого царь вел под уздцы). Такие представления опирались на западные традиции мистерий – народных представлений на религиозные сюжеты. Пьесы для театра писали видные деятели Церкви. Святитель Дмитрий Ростовский, автор сборника житий русских святых «Четьи-Минеи», написал несколько пьес, из которых сохранились две: «Рождественское действо» и «Успенское действо». Перу Симеона Полоцкого – поэта, богослова, воспитателя детей царя Алексея Михайловича – принадлежат две пьесы: «О Навходоносоре царе, о теле злате и о триех отроцех, в пещи не сожженных» и «Комедия притчи о блуднем сыне».
В духовных учебных заведениях тоже появились свои школьные театры. Сюжеты их спектаклей в основном были религиозными, однако иногда постановки посвящались царствующим особам, а действие перемежалось интермедиями – например, небольшими сатирическими пьесами, которые высмеивали пороки. Первый школьный театр открылся в Киево-Могилянской коллегии в 1672 году, затем появился театр в Славяно-греко-латинской академии, которая была создана в Москве в 1687 году. Самые популярные постановки школьного театра пришлись уже на Петровское время.
Придворный театр[19] царя Алексея Михайловича содержался полностью за счет казны. Зрители собирались на представления в Комедийной хоромине в подмосковном селе Преображенском, где царь со своим двором проводил летние месяцы, и в Комедийных палатах Кремля. Лицедейство, еще отождествляемое со скоморошеством, святочными игрищами, ношением «личин», считалось неприличным занятием для православного человека, «бесовской утехой», поэтому первых актеров выписали из-за границы. В театре ставили пьесы и играли в основном жители московской Немецкой слободы, а впоследствии – и Мещанской слободы, выходцы из Белоруссии и Литвы. Первым автором пьесы для русского театра стал лютеранский пастор из Немецкой слободы Иоганн Готлиб Грегори, он же обучал актеров. Пьесы писали специально для этого театра – до нас дошло десять названий, в том числе «Орфей», «Артаксерксово действо», «Олоферново действо», «Жалобная комедия об Адаме и Еве» и т. п. В спектаклях обычными были музыкальные вставки, танцы, интермедии. Играли в театре только мужчины.
Стихи теперь не поют
Еще одно открытие XVII века – стихи, книжная поэзия.
Нельзя сказать, чтобы древнерусская литература совсем не имела никакого представления о поэзии.
В древнерусской литературе существовала не только проза, но и орнаментальное торжественное красноречие, построенное на узорчатом «плетении словес», и гимнография – созданные для богослужений поэтические тексты (например, восхваляющие местночтимых святых, посвященные местным праздникам). Для них характерна была особая ритмическая организация речи: ведь ораторские жанры рассчитаны на устное произнесение (об этом шла речь в предыдущей главе применительно к «Слову о Законе и Благодати» митрополита Иллариона).
Мы уже видели, что одним из самых распространенных приемов в книжном жанре «слова» был синтаксический параллелизм – повтор одинаковых синтаксических конструкций. Мы встречаем их в изобилии уже в древнейших памятниках русской литературы: «под трубами повити, под шеломы възлелеяни, конець копия въскръмлени» («Слово о полку Игореве»).
В «Слове о погибели Русской земли» появляются глагольные (и даже не только глагольные) созвучия – первые рифмы: «то все покорено было Богом крестияньскому языку поганьскыя страны: великому князю Всеволоду, отцу его Юрью, князю кыевьскому, деду его Володимеру и
В «Молении Даниила Заточника» мы замечаем изысканные созвучия, похожие на составные рифмы куда более позднего времени: «Зане, господине, кому Боголюбиво, а мне горе лютое; кому Бело озеро, а мне черней смолы; кому Лаче озеро, а мне на нем седя плачь горкий».
В XV веке появились «покаянные стихи» – по сути, первая книжная лирика. На самом деле это были песни, которые исполнялись на известные церковные «гласы» – мелодии, но никогда не пелись во время богослужения. Их переписывали монахи, включали их в Четьи-Минеи, назидательное чтение для мирян. Они примыкали по смыслу к богослужебным книгам, к церковным канонам (песнопениям в честь святых или праздников); они содержат многочисленные заимствования из текста погребальной службы, покаянного канона, псалмов и т. п.
Вот первый известный покаянный стих «Плач Адама» (это стихотворение целиком написано на алтарной двери, хранящейся в Музее древнерусской культуры имени Андрея Рублева):
Это еще не стихи как таковые – это пока песни, их текст не отделим от музыки. К XVII веку они окончательно смыкаются с «духовными стихами» – фольклорными песнями на религиозные сюжеты. А книжных стихов пока нет.
Интересно, что в Византии стихотворная традиция уже существовала. Даже сам святой Кирилл, просветитель славян и создатель славянской азбуки, писал силлабические стихи без рифмы (вот, к примеру, первая строфа из его «Прогласа»):
Однако в древнерусской традиции силлабические стихи не прижились, древнерусские книжники даже переводили их прозой, заботясь больше о точности передачи содержания, а не о форме.
Силлабическое стихосложение, силлабика (от греческого слова συλλαβή – слог) – это система стихосложения, основанная на равенстве количества слогов в строках стихотворения. Обычно в строке 11–13 слогов, а ударение падает на предпоследний или последний слог. Эта система естественна для языков с фиксированным ударением в слове (например, для французского и польского). Считается, что в русскую литературу силлабический стих пришел из Польши.
Пример:
А. М. Панченко считает, что причиной такого отторжения стихов стало желание Церкви отделиться от фольклора, идеологически чуждого ей искусства, – вплоть до того, что она отказалась от звучания музыкальных инструментов в храме и ограничилась пением без аккомпанемента, поскольку музыкальные инструменты были неотъемлемым атрибутом скоморохов. А стихи тоже связывались с фольклором, скоморошеством, балагурством.
Древнерусская литература была назидательной, поучительной; лирика в жизни древнерусского человека, разумеется, была, но она существовала не в книжной словесности, а в фольклоре. Именно к фольклору обращался человек, когда плакал и радовался. Фольклор прорывался в книжную словесность, когда автор заговаривал о задушевном, горячо любимом – не только каялся в грехах и возносил хвалы святым, но и горевал о разорении родной земли, мучился тревогой о людях, ушедших в ратный поход, жаловался на свою горькую судьбу, рисовал красоты природы и замечал, как она откликается на человеческое горе или радость. Так в книжную словесность стали проникать заклинания, плачи, песни, причитания.
Из-за гонений на скоморохов фольклор стал уходить из городской жизни, и образованные горожане стали обращаться к книжной поэзии. Стихов как таковых до XVII века в самом деле не было: и в фольклоре лирика была неразрывно связана с музыкой, и духовные стихи, посвященные человеческой греховности и необходимости покаяния, распевали на церковные гласы. Стихи, которые не поют, а декламируют, появились только в XVII веке.
Народная поэзия в это время была тонической: в стихотворной строке должно было быть фиксированное количество ударений. Рифмы в народных песнях, духовных стихах и былинах не было. Однако это вовсе не означает, что фольклорная поэзия ее совсем не знала: рифма существовала в прибаутках («я там был, мед-пиво пил»), пословицах («рыбак рыбака видит издалека», «мороз невелик, да стоять не велит»), в заговорах, в свадебных приговорах и т. п.
Тоническое стихосложение, тоника (от греческого слова τόνος – напряжение, ударение) – система стихосложения, в основе которой лежит равное количество ударных слогов в строке. Количество безударных слогов относительно свободно: на один ударный слог в стопе может приходиться разное количество безударных – от нуля до трех-четырех. Типичный пример тонического стиха – русские былины.
Пример: