— Потому, что они белую ночь принимали за день, понимаешь, и все продолжали строить свои гнезда и падали без сил на землю… И я, Финист, тоже принимал белую ночь за день… Юлка — это не день, Юлка — это ночь, хоть и белая. А я больше не хочу ее видеть… И не буду… Не буду!
И я еще долго что-то врал про это самое Финисту и себе врал. Врал про все, кроме того, что мне нравится Эдуард Бендарский. Ну и что, что нравится. Я ему, может, тоже нравлюсь. Все равно! Все равно Юлка должна мне все объяснить, все равно мы должны с ней поговорить, потому что, когда Финист сказал мне: «Юлка приехала!» — я сразу же захотел ее увидеть, сейчас же, в эту же минуту, в ту же секунду. Захотел так, как тогда, когда я в первый раз почувствовал, что я люблю Юлу. Когда я понял, что это я ей тогда в пустом сквере сказал при луне: «Я вас люблю!..» И теперь люблю. Так же! Как тогда!.. Так же!.. Еще сильней!.. Сильнее сильного!.. Но тогда в этом не было ничего страшного и стыдного. А сейчас нет-нет, после письма и после всего этого я просто не ожидал от себя этой любви… Этого какого-то странного чувства… какой-то второй любви…
— Говори, говори, Финист! Расскажи мне что-нибудь смешное, ведь было у тебя в жизни что-нибудь смешное… Хотя у тебя почему-то нет чувства юмора. Почему у тебя нет чувства юмора или чувства иронии? А вот у судьбы есть. Говорят же — ирония судьбы, значит, у судьбы есть чувство иронии, и чувство юмора, и, может быть, даже сатиры. Ты говори, Финист, ты рассказывай.
— Вот у нас был такой случай, — сказал Финист.
Я думал, что вот сейчас, пока Финист рассказывает что-то смешное, все это возьмет и пройдет само собой. Но желание видеть Юлку не проходило, а, наоборот, становилось сильней и сильней с каждым словом Финиста. Но ведь это я уже чувствовал, переживал совсем недавно. И вот снова, опять убеждаюсь в том, что Юлка, страшная Юлка, не просто мне нравится, а я ее снова люблю!.. И мне нужно снова, просто необходимо еще раз сказать ей об этом. Чушь какая-то! Глупость! Не скажу! Ни за что не скажу! Или скажу? Увидеть ее и сказать ей? Или… А если пока не говорить? Ходить и делать изо всех сил вид, что ничего не случилось. Характер выдержать, словом. Или не выдерживать?
— Подожди, Финист. Замолчи! Теперь я буду говорить: то, что сделала Юлка, — это тень.
— Какая тень? — не понял Финист.
— Понимаешь, однажды Левитан показал одному художнику пейзаж такой: поле, усеянное цветами. Показал и уничтожил… Спроси почему?
— Почему уничтожил? — послушно спросил меня Финист.
— Потому что у Левитана не получилось яркого солнца, ну, нет предмета, дающего тень, а солнце без тени передать трудно. У нас в отношении с Юлкой было одно солнце, а тени не было, теперь есть тень, значит… Значит, не надо уничтожать картину, вот что это все значит. А до Юлкиного приезда, знаешь, что было? Переживания, как у Веры Холодной в немом кино! Она в таких случаях раздувала ноздри и астматически дышала, а в титрах писали: «Переживания». Кончились переживания! Все! Кончились! — крикнул я, а про себя подумал: «А может, только начинаются эти самые переживания!»
Финист замотал головой: он, наверное, не понял. Чего ждать? Зачем ждать?
Я выскочил в сопровождении Финиста на улицу, влез на дерево и осмотрел окна дачи Юваловых. Свет не горел, значит, дача пуста сейчас. А может, не пуста? Я найду Юлу и расскажу ей все. Юла все поймет. Может, вторая любовь это и есть самая настоящая. Может, белая ночь и есть тот самый белый, как ночь, день!.. Может… Вторая любовь все может! Тебя предают, рвут твои письма, а ты все равно любишь. Мне бы только увидеть Юлу! Только бы мне с ней встретиться!..
Я вспомнил слова отца, что люди всего откровеннее в вагонах, и подумал, что электричка — это тоже вагон и, если он не будет битком набит, мне, может быть, и удастся, кстати, поговорить с каким-нибудь человеком, посоветоваться просто.
— Куда ты? — крикнул Финист.
— В Москву! За солнцем.
— Не надо в Москву. Проклов мне сказал, что они тебя, если что, покалечат! — крикнул мне вслед Финист.
Электричка взревела за лесом. «Может быть, успею», — подумал я. В темноте за мной увязалась с лаем какая-то собака.
Не лай, собака! Все хорошо! У меня еще будет много неприятностей с Юлкой! Понимаешь, много! Очень много! Ты чувствуешь, собака, сколько в этих словах оптимизма?!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Вперед! В толпу! В давку! В замкнутое со всех сторон любовью пространство!.. Вечер тушил, гасил, съедал все краски дня, мрачно-зеленая электричка пролетела, освещая меня квантами света из своих окон. Я прислонился к дереву, отдышался и медленно побрел к станции.
— Меня в армию забирают, — услышал я из-за ларька голос Николая Сулькина, — а мне вот как не хочется…
— Помогу тебе освободиться, — сказал Умпа, и тень его тела, лежавшая на дорожке, подняла тень руки, державшей тень стакана, и он выпил что-то. — Денег будет стоить, — сказала тень Умпы, взмахнув тенью руки.
— И так себе всегда больше берешь, — сказал Сулькин.
— Потому что я у вас президент… Или я у вас не президент? — спросил Геннадий. (Сулькин и Проклов промолчали.) — А вы только консультанты президента… Или вы не консультанты?.. Или вы кто?..
— Консультанты, — согласился Сулькин.
— А в Белом доме консультанты получают денег больше, чем президент, — сказал Владимир Проклов. — Я читал в газете…
— И все-то они читают! И все-то они знают… и про консультантов, и про президентов, — сказал Геннадий, — а насчет того, что больше, имейте в виду: какие консультанты, такие и деньги.
— А вот в Англии… — начал что-то рассказывать Проклов, но я не стал слушать, вернее, подслушивать, я повернулся и направился в другой конец станции и вышел на перрон.
Платформа была почти совсем пуста, и только возле киоска «Пиво-воды» стояло несколько «врагов народа». Так Бон-Иван называет всех пьяниц. Один из «врагов» был пьян больше всех, он ходил вокруг ларька, кривясь то в одну сторону, то в другую, словно танцуя какой-то жуткий танец под слышную только ему одному пьяную музыку. При этом он все время что-то неразборчиво бормотал себе под нос, задавал сам себе вопросы, отвечал на них, спорил и в чем-то все время себя убеждал.
Сулькин, Умпа и Проклов все стояли у ларька ко мне спиной и что-то обсуждали. На плече у Проклова висела гитара на ленте, он тряс длинными волосами и изредка брякал по струнам. Сначала они моего присутствия не замечали, а затем кто-то из них разглядел меня, и все трое медленно приблизились ко мне, прижав к ограде платформы.
Накачав воздухом свою и без того могучую грудь, Умпа сказал, словно меня не было:
— Слушай сюда, как закашивать будешь, значит так…
В общем Умпа учил Сулькина, чтобы он сказал в своей районной поликлинике, что был, мол, на ВДНХ, колосок там оторвал от снопа, захотел зерен пожевать, ну пожевал, и вот теперь уже который день что-то мешает глотать — наверное, усик колоса в горло воткнулся. Сулькина, конечно, осмотрят и скажут, что никакого усика в горле нет, а он, Сулькин, должен говорить, что есть. И так Сулькин должен несколько раз побывать в поликлинике, а потом из поликлиники Сулькина пошлют в дурдом, ну в психиатричку, и там все надо начинать сначала. В дурдоме Сулькину дадут лекарство, и он должен сказать, что все прошло… А когда заберут в армию, то он, Сулькин, должен пойти в медсанчасть и сказать, что ел тарань и в горле кость застряла. В медсанчасти его начнут лечить — и опять безрезультатно. Тогда Сулькин должен сказать, что вот когда его лечили в Москве, то давали какое-то лекарство, от которого все прошло. И когда в армии Сулькина спросят: «Какое лекарство? Где тебе его давали?..», Сулькин должен сказать, что в дурдоме и…
— Через месяц будешь дома, — закончил Умпа. — И все трое махнем на мотоциклах на юг. А если хочешь, закошу тебе сотрясение мозга, тогда совсем в армию не возьмут. Один укольчик, комбинированный со снотворным, и адреналин в глаз, и шишку с синяком, конечно. Но это будет, конечно, дороже… Риск есть, — сказал Умпа. — А ты как считаешь, кацо, — обратился он ко мне, — есть риск? — Это он нарочно при мне несет такое. Сообщника из меня делает.
— Молчание — знак согласия. — Затем Умпа произнес еще несколько слов на грузинском языке и перевел: — Я говорю, почему ты так странно одет? Вечер, кацо, а на тебе смокинг какой-то… тренировочный… В это время такие костюмы носят… в чемоданчиках… Куда в таком виде изволите ехать?..
Я промолчал. В темноте поблескивали на руке Умпы большим красным циферблатом часы для подводного плавания.
— Не на прием ли к доктору? Или в аптеку? — Я промолчал. — За лекарством? Голова болит, да? Между прочим, зря едешь: детям до шестнадцати лет вход в аптеку в это время запрещен… Что молчишь? Скажи что-нибудь, или ты от страха язык проглотил?
Я достал блокнот и нарисовал Умпу, Сулькина и Проклова в бутылке водки. Вырвав листок, я протянул его Умпе. Спокойно рассматривая рисунок, он спросил:
— И что же это значит, кроме сходства?
— Трое в одной лодке, не считая собаки, — сказал я.
— А где же собака? — спросил Умпа.
— Не где, а кто, — ответил я.
Умпа протянул рисунок Проклову и сказал:
— Подшей в его личное дело… — При этом он все время не сводил с меня глаз, потом каким-то несвойственным ему женственным движением сильных и грубых рук поприминал свою густую шевелюру: — Однажды ночью мне понадобился букет цветов. Помчался на машине к метро «Сокол». На мое несчастье, последней спекулянтке милиционер дал допрос с беспристрастием. Я тихо говорю из-за спины: «Мамаша, пока суд да дело, продайте букет, на штраф пойдет», — а она мне: «Не видите, что я с органами разговариваю…» Вот и мне, — закончил он, — пока неохота из-за тебя с органами разговаривать…
Тут он вдруг неожиданно рассмеялся, даже было непонятно, над чем именно. Проклов и Сулькин тоже захохотали. Насмеявшись вдоволь и почему-то до слез, Умпа, Сулькин и Проклов пошли быстро от перрона к поселку. И тогда я заметил в кустах своего телохранителя — своего почти двухметрового Финиста, своего ясного сокола!.. Он двинулся вслед за троицей. Как он ухитряется при таком росте и весе ходить бесшумно?..
Я до боли сжал кулаки в карманах и посмотрел на сужающиеся вдали рельсы, достал блокнот с фломастером и нарисовал: железнодорожный прораб говорит путевым рабочим: «К сожалению, ребята, не могу принять у вас работу. У вас впереди рельсы сходятся, а они должны все время идти параллельно…»
А может, купить бланк за тридцать копеек, написать объявление и дать в бюро, которое вывешивает их на улицах Москвы под стеклом: «Срочно ищу мужчину, серьезно и философски настроенного, чтобы поговорить по душам о любви. Звонить по телефону. Спросить… Валентина Левашова»?
Я нарисовал на одной стороне улицы философа Диогена с фонарем и подписал: «Ищу человека». На другой стороне улицы я нарисовал себя с фонарем и написал: «Ищу философа».
Я вообще, если в самое ближайшее время не найду никого, с кем можно по душам поговорить, то… не знаю, что сделаю… Об этом я подумал уже в пустом вагоне электрички. Сев на скамейку, я увидел, что в вагон вошла тетя Наташиной подруги — Жози Гощинской — и мужчина, они уселись напротив, через пять или шесть лавок. На мужчине был костюм, по-видимому, когда-то модный. Тетя, недавно приехавшая из Парижа, вся, как говорит Жозька, от Диора. Сплошной вечерний Париж, по-французски «Суар де Пари», и рядом с нею этот… приехавший из, может, тридцать второго года. Жозя как-то говорила Наташе, что тетя собирается выйти замуж, уж не за этого ли, по Жозькиным словам, «бесполезного ископаемого…».
Жозиной тете шестьдесят пять лет, она переводчица, всю жизнь прожила в Париже. А мужчине за семьдесят. Они смотрели в мою сторону и, наверное, говорили что-то обо мне. Еще я знал, что он эстрадный артист и что у него недавно умерла жена. Они вместе с женой выступали, у него феноменальная память, и он считает лучше любой счетной машины. Он, говорила Жозя, из ее тети хочет сделать партнершу. «Пойду, говорит, — рассказывала Жозя, — в Москонцерт и скажу дирекции, что я хочу бросить вызов молодости и склерозу».
Я нарисовал такую картину. Значит, Жозина тетка со своим женихом, ну вот с этим мужчиной, как будто пришли к ее маме, совершеннейшей старухе, и Жозина тетя говорит: «Познакомьтесь, мама, — это мой жених!..» А мама, совершеннейшая старуха, говорит: «Таким я вас и представляла…» Но что-то не получилось в рисунке. Я вырвал листок из блокнота и положил на сиденье. Потом еще раз взглянул на Жозину тетю. Она все время взмахивала руками, словно отгоняла от себя мух, а вернее — как бы смахивала с лица морщинки… У нее все лицо как в паутине. Я ее однажды очень близко видел, она подошла к изгороди, долго смотрела на меня и потом сказала: «Может, это сентиментально, но вы мне напоминаете подснежник…» Я, конечно, промолчал, а она сказала: «А вы знаете, я сейчас ощущаю то же, что и вы… Радость жизни… Но когда я подхожу к зеркалу, я эстетически страдаю… Вы знаете, кто это сказал?» Я пожал плечами. «Это сказал великий Чарли Чаплин… Мужчина. А что же говорить нам? Женщинам?»
Потом пошла. Это было ужасно, как она грустно шла…
И здесь, в вагоне, она разговаривала с тем, а смотрела на меня. Я поднялся и перешел в другой вагон. Совсем пустой вагон. Так что и здесь разговаривать было не с кем. Вагон дернулся. Электричка остановилась. Я посмотрел в окно, вздохнул и увидел, как к перрону со стороны леса побежал мужчина. В мой вагон сядет или нет? Не успел я загадать, как сзади, за моей спиной, послышались тяжелые шаги и низкий мужской голос сказал: «Ну-ка, юноша, подвиньтесь!» Я как услышал эти слова, так сразу и подумал: «Будет с кем поговорить». Вагон-то пустой, а он мне: «Ну-ка, юноша…» Мужчина тяжело опустился на сиденье, вытер платком лицо и шею и, как-то похрюкивая, что ли, пожаловался на жару:
— Говорят, торфяники горят под Шатурой… Не слышал?
Я пожал плечами и взглянул искоса на соседа. Интересный такой мужчина. Виски седые и морщины. В него, наверное, не одна женщина влюблялась. Вот с таким будет любопытно поговорить. Сейчас первым делом расскажу ему всю свою историю, а потом спрошу про любовь в философском смысле, что этот тип о ней думает, и вообще посоветуюсь: может, я сейчас зря еду?.. Я уже и воздуху вдохнул побольше, и рот открыл, вдруг слышу — сердце у меня жутко забилось и губы задрожали. Я немного подождал, чтобы губы перестали трястись. И, чтобы поскорее успокоиться, стал в блокноте набрасывать портретик своего соседа. Мне хотелось расположить мужчину к себе и как-то заинтересовать его собой, чтобы он свысока со мной не разговаривал. Не было еще человека в моей жизни, который бы не заинтересовался, каким его рисуют. Искоса взглядывая на мужчину, я набросал пять вариантов своего соседа. И любопытство его одолело.
— Покажи, — сказал он, помявшись.
Я показал ему первый рисунок, он рассмотрел его молча и только спросил:
— А что там еще у тебя?
— Это… как бы вас нарисовали Кукрыниксы, — объяснил я, протягивая ему следующий листок, — это… как бы… Горяев… это… Каневский… это Семенов…
Сосед внимательно рассмотрел весь мой вернисаж, похрюкал с явным удовольствием и спросил:
— Можно я их с собой? — и, не дожидаясь моего согласия, сунул все шаржи в боковой карман пиджака. — Скажу жене, — удовлетворенно произнес он, — что был в гостях у крокодильцев… С рисунками поверит, а так ни за что. Шерлок Холмс перед моей женой мальчик, как она умеет распутывать, где я был. Редкие данные, как у ищейки. Тысячу пятьсот запахов одновременно слышит, где, что и чем пахнет. Однажды комнату напротив моей работы сняла и несколько дней в бинокль наблюдала за мной и моими сотрудницами.
Он вытащил из кармана мои шаржи, те, что теперь стали, как я понял, вещественными доказательствами, и с удовольствием углубился в их разглядывание. Потом спросил:
— А кто тебя учил рисовать?
— Любовь, — сказал я.
— К кому любовь?
— Не к кому, а к чему. К рисованию.
— А… — сосед вытер лоб мокрым уже платком, — к рисованию — это одно дело, а то у меня один знакомый был журналистом, а стал писателем из-за любви: его, понимаешь, отвергла любимая им женщина, тогда он назло ей решил стать известным писателем. …И стал довольно известным… и довольно плохим… А журналист был хороший.
Затем мой сосед безо всякой передышки стал мне рассказывать про какого-то своего знакомого лауреата и доктора технических наук, который добился всех званий и степеней и умер недавно совсем молодым.
— А я вот не лауреат, не доктор, не молодой, а… жив…
Но я его уже слушал невнимательно.
Папа это состояние называет «качельным возрастом».
Я думал, что это только у взрослых. Человек выглядит то моложе своих лет, то старше… «Сегодня качнуло в молодость! — говорит папа. — А сегодня в старость!» А меня куда качнуло, в какое далекое детство вместе с этим дурацким вопросом:
— Вы случайно не знаете, что такое любовь?..
— Дурачка строишь? — спросил меня мужчина, но как-то так не очень осуждающе. — Или провоцируешь? — Потом опять зевнул и сказал, видя, что я терпеливо жду его ответа. — Наверно, раза два уж был в магазине для новобрачных?
— Магазин для новобрачных понятие растяжимое, — сказал я, — иногда его прилавок может тянуться от… от Рижского взморья до… Москвы… И все-таки, что такое любовь, по-вашему?
Сосед первый раз посмотрел на меня после этой фразы как на равного, но тут же принялся за свое:
— Телевизора, что ли, нет дома?
— Есть, — сказал я, — но вы же не телевизор. Я у вас спрашиваю.
— Я-то не телевизор. Только сейчас дети все видят… и все знают…
— Я в философском смысле… И меня интересует не мое, а ваше мнение.
— Ах в философском?.. В философском… На твое счастье, случайно знаю… Хоть ты наверняка больше меня об этом знаешь. — После этих слов он опять зевнул и замолчал. Зевнув еще раз, он сказал: — Знаешь ведь? Ох и циники вы, нынешняя молодежь!
И снова замолчал. Молчал он столько, что мне показалось, будто он забыл, о чем я его спрашивал, а потом вдруг ни с того ни с сего громко сказал:
— Букет живых роз в хрустальной вазе, налитой прозрачной ключевой водой видел?
— Конечно, видел, — ответил я. — У нас на даче много цветов. И вазы есть, и вода ключевая…
— Так вот, — продолжал мужчина, как бы не слушая меня, — любовь — это букет живых роз в хрустальной вазе, налитой прозрачной ключевой водой!.. А какой аромат!.. А какие краски!.. — Мужчина покачал головой и подтвердил еще раз: — Любовь — это букет! — И, зевая, добавил: — Дня три-четыре букет…
— А потом? — спросил я нетерпеливо.
— А через три-четыре дня… вода мутнеет, лепестки облетают… А аромат испаряется… — Для иллюстрации сосед сонно свистнул, изображая, как испаряется аромат. Потом он вздохнул и сказал: — И вся любовь! И все можно в мусоропровод… Все… Кроме вазы…
— Почему… кроме вазы?..
— А в вазу можно… второй букет… поставить… из хризантем…
Он смотрел на меня, прищурив один глаз. Я смотрел на него.
Я чувствовал, что у меня к горлу подступало мое время. Но я молчал. Он тоже.
— Что скажешь? — спросил он.
— Скажу… что вы… — я запнулся, не зная, как ему на все это ответить. — Вы… — Я снова запнулся и вдруг нашелся и даже повеселел: передо мной сидел старый Умпа, ненавидящий все и всех, никому и ничему не верящий Умпа сидел передо мной, и я сказал: — Скажу, что вы умпопомрачительный мужчина…
Он долго смотрел на меня, не понимая, что такое это «умпопомрачительный мужчина», смешно и нелепо переспросил вдруг:
— Какой, какой?
— Ну, помраченный умом, — перевел я свою игру слов. — И еще скажу, — продолжал я, — что назло вам постараюсь добиться в жизни всех степеней и званий и постараюсь назло вам долго жить и въеду когда-нибудь в Москву на Белой Электричке… вместе с моей любимой Юлкой… только вы этого уже не увидите! А насчет доктора технических наук, жалко, конечно, что он умер молодым, но он умер живым, понимаете, живым, а вы, а вы умрете… мертвым вы умрете. Прощайте. — И я одним росчерком фломастера, одной линией нарисовал такой неприличный шарж на своего соседа, что сам ахнул от смелой неожиданности. Потом протянул ему и сказал:
— Получите!