Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Свадебный марш - Валерий Владимирович Медведев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Если бы он на сцене брал такие ноты, какие берет в разговорах за столом… — сказала мама Бон-Ивану. И опять папе: — А потом говори про философию и про то, где люди откровенны — в поездах или на худсоветах.

Затем мама встала из-за стола и пошла через поляну к даче.

«Где ты, наша чайная ложечка? Где тебя черт носит?» — подумал я. Моя сестра Наташа, когда ругаются родители, как чайная ложка в стакане, когда в него льют кипяток, не дает лопнуть стеклу.

— Прости! Я не хотел тебя обидеть! — жалобно сказал отец вслед маме. — Я же не имел в виду лично тебя, я вообще об этой профессии… Вот так всегда…

Мама отца называет Теплым, а я его для себя называю Нагнетателем — в хорошем смысле этого слова. Если, скажем, на дворе хорошая погода, то папа, заговорив о ней, сделает ее изумительной. Впрочем, он это делает даже тогда, когда погода так себе и нагнетать папе в общем-то не хочется.

— Какой сегодня хороший вечер, — сказал он грустно.

«Начинается», — подумал я.

— А как поют цикады!.. А звезды!.. Вы посмотрите, как светят сегодня звезды!..

Ни я, ни Бон-Иван не поддержали отцовских нагнетаний, он как-то сник, виновато потер свою покрасневшую лысину и спросил меня шепотом:

— А ты почему не ходишь позировать к Ста-Гро?

Я подумал, что сказать, и сказал:

— Я был очень занят…

— У тебя же каникулы, — снова шепотом спросил меня отец, — чем же ты можешь быть очень занят?

Я хотел сказать, что самоубийством, но промолчал.

— Ты плохо выглядишь, — сказал отец.

— Голова болит, — ответил я.

— Где болит? — спросил он.

— Здесь, — сказал я, приставляя большой палец к сердцу.

Отец нахмурился.

— А сердце?

— Тоже болит.

— Где?

— Здесь… — я приложил указательный палец к голове.

— Все смешалось, — сказал отец, — и не только в доме Облонских.

Он поежился, словно от холода, потом вскочил со стула и поспешно зашагал к даче. Он пересекал поляну большими шагами, высокий и стройный, но какой-то жалкий-прежалкий, и мне стыдно было на него смотреть. Скажет какую-нибудь умную, но злую вещь, а потом извиняется, как добрый и глупый. Тряпка! Я достал из кармана куртки блокнот с фломастером и нарисовал такую картину… Значит, так… Дачный двор. На веревке висит белье и мужчина… С мужчины стекает вода… Рядом стоит женщина. Соседка ее спрашивает: «Что это вы своего мужа сушите?» — «А я сейчас им полы мыла!» — отвечает женщина.

Ничего получилось. Для Бордигеры сойдет. Бордигера — это старинный итальянский город, где Чезаре Перфетта (это такой итальянец) проводит международные салоны юмора. Я там хочу свою персональную выставку устроить… Со временем.

Я встал с шезлонга. Из дачи доносились папин и мамин речитативы, они говорили, как в опере, оба одновременно, не слушая друг друга. Каждый проталкивал без очереди свою мысль. Сколько лет живут, столько лет и отношения выясняют.

Как-то Бон-Иван озадачил Наташу загадкой, которой она озадачила меня: «Чем занимаются все люди на земле одновременно и по отдельности?..» Оказалось, все выясняют между собой отношения! Государство с государством, правительство с народом, учреждение с учреждением, родственники с родственниками, друзья с друзьями, муж с женой, жена с мужем и т. п. Взять, к примеру, нашу семью… Или вот меня лично… Меня, можно сказать, самого выясняющего из всех выясняющих…

Бон-Иван встал из-за стола, свирепо ввинтил окурок в пепельницу и сказал:

— Я придумал очень смешной аттракцион для парка: комната смеха… сквозь слезы… — Закурив сигарету, он разогнал рукой дым и сказал: — Иду по Кисловодску и вижу в окне одного санатория женщину. Она жадно затянулась сигаретой, выдохнула из себя облако дыма и сказала: «Совсем другой воздух, чем в Москве…»

Мои родители продолжали спорить.

— Пойду работать мерилом человеческих отношений… Опыт есть… — буркнул Бон-Иван. Он шел и приговаривал, как стихи: — Пунктир. Машенька, пунктир. Сашенька, пунктир. Пунктир, Яшенька. Пунктир, Коленька. Пунктир, Оленька…

Сделав несколько шагов от стола, я лег на траву, зажав уши руками. В траве свистели в свои милицейские свистки цикады, как будто там, в траве, у них тоже происходили все время какие-то нарушения каких-то правил и выяснение каких-то отношений.

Может, я действительно зря не хожу позировать этому Ста-Гро? Вообще-то его фамилия Ста-Гронский. Это на картинах он так подписывается Ста-Гро. Гронский — это художник. По его словам, он мудрец, который прожил жизнь дурака. Мы ему позируем вместе с папой и Бон-Иваном. Он пишет картину про Бородинскую битву. Она называется «Генерал Раевский благословляет своих сыновей на бой». Был такой в двенадцатом году исторический эпизод. Только я не знаю, зачем ему нужна эта картина про Бородинскую битву и про этого генерала Раевского. Благословляет генерал, и пусть благословляет.

Ста-Гронский, говорят, в молодости одну картину гениально нарисовал, но она сгорела, а потом все не мог повторить удачу. Злиться начал. Завидовать другим. Тянуться за ними. У них машина, а что он?.. Дачу друг купил, а что он?.. Стал церкви расписывать. Святых малевал. Разбогател. Коллекцию икон собрал, лучшую в Москве. А себя все уговаривал: сделаю что-нибудь настоящее в тридцать лет. Потом перенес все это на сорок лет, на пятьдесят, на шестьдесят…

Работает он интересно: пишет картину и думает вслух. Месяца два тому назад, во время сеанса, про Ревизора все думал. Наступает, говорит, такой момент в жизни каждого человека, когда к нему приезжает Ревизор, но не Иван Александрович Хлестаков, а тот, что по высочайшему повелению. Ну, Ревизор, одним словом. К счастливым, говорит, Ревизор не приезжает, к несчастливым является в юности, а к очень несчастливым поздно, слишком поздно…


У него под Москвой белый дом. В кухне картина какого-то хорошего художника висит, потому что больше вешать некуда. Бон-Иван говорит, что он Ста-Гронский потому, что все дела начинал со ста — со ста рублей, со ста друзей… А вообще он какой-то таинственный человек и, может, даже личность. Папа сказал, чтоб я о нем ни слова маме не говорил, и о том, что мы ему позируем, чтобы я тоже молчал. Я и молчу…

Я стиснул еще крепче уши ладонями и сказал: «Люди откровенны только в поездах». Я просто повторил папину фразу, правда, с возмущением, потому что эти папины слова действительно возмутили меня. А теперь я отца, пожалуй, понимаю и благодарен ему за это откровение, потому что даже если в нашей семье было бы все нормально и мой папа был у нас папой, все равно я не стал бы теперь дома с ним разговаривать, а взял бы билет, скажем, от Москвы до Тулы и обратно и в дороге с каким-нибудь незнакомым мужчиной обо всем переговорил откровенно. Дома мне по-мужски поговорить не с кем. Разве что с мамой. Не с Наташкой же! Она умная, конечно, но, во-первых, сестра, во-вторых, ненамного старше меня, а в-третьих, я вспомнил, как однажды поделился с Натальей одной тайной. Ну не тайной, а чем-то, что принадлежало одному мне. Она мне сказала: «И все-то ты один ходишь… Хоть сказал бы какой-нибудь девчонке «Я вас люблю!» Я ей ответил, что я это уже сказал. Она спросила: «Кому?» Я сказал: «Не знаю. Сидел в сквере вечером — один, конечно, весной, конечно. Как раз почки над самым ухом на деревьях лопались. Громко, как выстрелы. Ну и луна, конечно, со своим повышенным давлением своего ни на что не похожего света. Я вдруг прошептал: «А я вас люблю!..»

«Кому прошептал?» — спросила Ташка. А я ей сказал, что не знаю и буду искать, кому сказал… Я еще не знал, что эти слова я сказал Юлке. Наташа рассказала о нашем разговоре Мамсу. А Мамс рассказал маме, мама сказала: «В этом что-то есть!» Мамс киносценарий об этом написал. Я с Ташкой поругался из-за всего этого, а она заявила, что «писатель — это не сберкасса и он не должен сохранять тайну вкладов…». Так что папа прав: с незнакомыми еще можно делиться, а со своими…

С отцом, хоть он и мужчина, тоже не поговоришь, потому что у нас в семье папа вроде совсем не папа, а скорей, что мама: он, к сожалению, сам стирает, и обеды готовит, и на базар ходит, и белье гладит… И с мамой, которая нас троих в руках держит, с мамой тоже нельзя поговорить, как с отцом, ну, по-настоящему, по-мужски, она нам хоть и вместо отца, но все-таки женщина.

Нет, пусть мне кто-нибудь попробует объяснить, почему: «Валентин, перестань бомбить меня своими письмами…», а не, скажем: «Алик, случилось что-то неожиданное и ужасное, но я знаю, что ты меня поймешь…» Ведь все можно объяснить по-человечески, даже подлость… Объяснить… Подло, конечно, и, конечно, гнусно объяснить эту самую подлость. Но объяснить.

Главное, все клочки моего изорванного письма положила обратно в конверт… Я это письмо склеил, не знаю, зачем только… Ну бросила бы все в рижское море или в рижскую урну… Представляю, какое у нее было в это время лицо, когда она эти обрывки складывала в конверт. Между прочим, когда собачек выводят гулять, известно, конечно, зачем, они задними лапками все забрасывают. Вот откуда они понимают, что некрасивое никто не должен видеть? Но ведь понимают. Понимают же? А ведь они собаки… С кем же? С кем же? С кем же мне поговорить и посоветоваться?..

Николай Павлович, господин Чехов, нарисуйте мне мою знакомую хорошую в моих Сокольниках!.. Вы понимаете, нет никого на дорожке… никого…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Я вдруг вспомнил, что там, в Строгановском училище, я, кроме всего прочего, убеждал того человека, что все неправильно иллюстрируют Гоголя! «И Боклевский неправильно! И Кардовский! И Агин!..» — «Все неправильно?» — переспросил он меня, а я поправился и сказал: «Ну не совсем правильно!..» — «Один ты правильно?» — «А я правильно!..» Я в который раз уткнулся в начало «Мертвых душ», где описывается въезд Чичикова в ворота гостиницы губернского городка NN и то, как два русских мужика спорили между собой, доедет колесо брички Чичикова «если б случилось, в Москву или не доедет?».

Сейчас мне показалось почему-то, что там, в Строгановском, я не хвастался, нет, не хвастался… Просто мне стало яснее, чем раньше, как рисовать Петрушку, Селифана или вот этих двух спорящих между собой мужиков.

Я попробовал представить себе мужиков, Селифана и Петрушку, но мысли мои о Юлке снова устроили в голове какую-то футбольную «ходынку», в которую я попал однажды у метро «Динамо», и, как тогда, так и сейчас на помощь пришел Бон-Иван — тогда он сам, а здесь его спасительная мысль. Как это он говорит? Про оптимизм юности. Что этот самый оптимизм в юности держится на том, что при неприятностях молодой человек ощущает, что даже неприятностей будет еще много, тогда как старый человек думает: ах, и даже неприятностей у меня будет мало!

Значит, получается, что я должен быть вроде бы счастливым от одной мысли, что я еще много хлебну горя с этой Юлкой Юваловой в жизни. Я попытался ощутить радость от всего случившегося, но из этого ничего не вышло.

— Юлка приехала! — крикнул шепотом Финист, влезая в окно. — В машине с Бендарским!

Как с Бендарским?.. Почему с Бендарским?.. Не может быть! Наверно, со мной что-то произошло, потому что Финист спросил меня испуганно:

— Что с тобой? Тебе плохо? Что с тобой?

Я опустил голову на руки и подумал: «Так вот кому мои письма действовали на нервы».

— Ничего, ничего, почему-то сердце смертельно болит в голове, а голова… в сердце, — сказал я это или только почувствовал? — Ты говори, Финист, ты не молчи, главное — не молчи! Ты все время говори!

И Финист сыпал всякими подробностями про «машину с розами, про Умпу с Сулькой на мотоциклах! Про Юлку с Эдуардом Бендарским, которые как жених с невестой! Жених! Жених! Так вот кто, значит, жених-то! А я думал, это какой-нибудь рижский мотогонщик. Юла мне как-то говорила, что если со мной что-нибудь, не дай бог, случится, то она разобьется на мотоцикле или выйдет замуж за мотогонщика. Мне тогда понравилось, что разбиться или выйти замуж не за меня — это для нее одно и то же! Так вот кому мои письма действовали на нервы! Вот кому! Вот кому! У человека настоящее выражение лица во сне. Я это заметил. Не во сне у него может быть не настоящее, а придуманное перед зеркалом, как маска клоуна, а во сне человек себя не контролирует, ват у мамы, когда она спит, лицо доброе-предоброе, а в жизни жестокое, даже злое, у папы днем веселое, а когда заснет — как у великого мученика. У Наташи, у нее всегда хорошее лицо — и во сне, и наяву. А Юлка? Перед отъездом мы гоняли на мотоцикле, а потом она устала, мы привал сделали, и она заснула в лесу, и у нее было ужасное лицо, как будто ее что-то мучило, жутко мучило. И я только теперь понял, что она еще тогда знала, уже знала, что со мной что-то случится…

И вот теперь со мной «что-то» уже случилось. А Юлка не разбилась и выходит замуж за мотогонщика. Только не за какого-нибудь там рижского Бруно, а за московского Эдуарда Бендарского — хоть бы за незнакомого, а то ведь из нашего дачного поселка. Если тебя убивают, то лучше уж пусть неизвестные тебе люди. Юлка на него раньше и внимания не обращала. А я обращал. Нравился он мне. Лицо вот только какое-то… без мимики. И еще маникюр он делает, мы его с Юлкой в дачной парикмахерской видели. И велосипедный шлем носит, когда в волейбол играет, а в машине в мотоциклетной каске разъезжает. Очень уж голову он свою от всяких толчков бережет. Смеялась над всем этим Юлка. И собираются у него, если взрослые на даче, одни люди, а если взрослых нет — совсем другие. Мы с Юлкой как-то в лесу чуть не наехали на их компанию, как раз на ту, что «совсем другие люди». Пикник был в лесу. Эдуард, Таня Рысь — студентка из МГУ, она еще и манекенщица во Всесоюзном Доме моделей, подрабатывает там, у нее потрясающая фигура. Еще на этом пикнике были Танины подруги, тоже манекенщицы. Пан Спортсмен был, это Умпа — друг Бендарского — и еще Проклов с Сулькиным — это уже дружки Умпы. Когда мы от них отъехали и остановились, я нарисовал лужайку, машину Эдуарда, открытую бутылку коньяку, из магнитофона вылетает музыка, журналы «Базар» и «Божур» на траве валяются, потом изобразил всю Эдуардову компанию и подписал: «Под выхлопные газы джаза». Потом я сказал слова так, как бы их произнес Бендарский, обращаясь к Тане Рысь:

— Таня, подойди к машине, которую мы с папой купили в Гонконге, и достань чемодан, который мы купили в Гонолулу, из чемодана достань сумку, которую мы купили в Рио-де-Жанейро, а из нее достань полотенце, которое мы купили в Париже.

Юла засмеялась и сказала:

— А ты заметил, что у него лицо как у птицы, без мимики. — Надо же так точно определить сходство. — Нарисуй его в виде птицы.

— А хочешь, я ночью на его машине натрафаречу: «Специальная»? — спросил я Юлку.

— Вот было бы здорово, — засмеялась она.

Еще я вспомнил, как однажды мы летели с Юлкой на ее мотоцикле в Коломенское и нас догнал на машине Умпа — друг Бендарского и стал прижимать нас к кювету. Я сидел, как всегда, за Юлкиной спиной и обнимал ее за талию. И Умпа чуть не столкнул нас в канаву. Но в это время на мотоцикле возник Эдуард, погрозил кулаком Умпе, и тот отстал от нас…

— Ты, Финист, говори, ты мне все время что-нибудь рассказывай. Про свою жизнь рассказывай.

— Вот помню однажды… — сказал послушно Финист.

Еще я вспомнил, как этим же вечером Сулькин и Умпа встретили меня возле станции, и Умпа сказал мне: «Ты еще долго будешь болтаться у этой девочки за спиной, как рюкзак?..» А Сулькин смерил меня взглядом, сжал кулаки и сказал: «А ты, оказывается, заплечных дел большой мастер!» Бендарский тогда проходил мимо, схватил Сулю за кулак и сказал мне мрачно: «Уйди!» И тогда я подумал, что зря я его изрисовал «Под выхлопные газы джаза». Серьезный он парень. И серьезный, и воспитанный. Сын дипломата и сам будущий дипломат. Кажется, на четвертом курсе МГИМО. Это я тогда со зла о нем так подумал или от нехорошего предчувствия. Я иногда себя ловил на том, что я ему в чем-то чуть ли не подражаю. Ну в походке там, в манерах. Я так думаю, что Эдуард Бендарский настоящий мужчина в том смысле, в каком это объяснил Наташе мамин сценарист, а она мне: с кулаками тела и души. Ну кулаки тела — это кулаки телесные, а кулаки души — это, что ли, моральные кулаки. Философия, одним словом. Когда Наташа мне это рассказывала, сжала свой маленький кулачок и скептически посмотрела на него. А я ее спросил:

— А как сжать кулаки души?

— Сначала их нужно заиметь.

— А что надо сделать, чтобы их заиметь?

— Надо понять.

— Что понять?

— Понять, что происходит.

— Как понять?

— Ну, например, как поняла Катюша Маслова в «Воскресении». Понимаешь, Катюша любила Нехлюдова, думала, что и он ее любит, она его так ждала, а он в это время играл в карты.

Наташа сняла с руки одну перчатку и, приложив палец к губам, тихо произнесла наизусть: «С этой страшной ночи Катюша перестала верить в добро. Она прежде сама верила в добро и в то, что люди верят в него, но с этой ночи убедилась, что никто не верит в это…»

А у другого человека наоборот. Он, скажем, с самого начала не верил ни во что: ни в добро, ни в любовь, а потом встретил какого-нибудь Антинехлюдова, доброго, хорошего, порядочного, и эта встреча заставила его поверить во все хорошее. В общем у каждого человека должно быть «с этой ночи», «дня» или там «с утра». Убедилась или убедился, что… но что… Вот у Бендарского есть это «убедился в том, что». Только бы вот узнать, что это за «что»? И в чем же он убедился? Он хитрый, по-моему. Это Генка Умпа все разоряется, а Бендарский молчит. Интересно, какие у него кулаки души? На даче Юлке проходу не давал, между прочим, не он, а Умпа. Может, Эдуард через Умпу действовал. Тогда, конечно, картина совсем другая. Не тот портрет Бендарского. Надо перерисовать. Как говорит Гронский, человек в жизни редко на себя похож и очень скрывает «главную идею своей физиономии»… Это он повторяет Достоевского. Вот у меня, например, нет никаких кулаков ни тела, ни души. Не было у меня до Юлки «и с этой страшной ночи Катюша поняла»… А теперь есть, теперь это есть: «И с этого страшного письма…» А «кулаков тела» нет из-за давки, в которую я попал когда-то на «Динамо». И опыта жизни нет. То есть уже есть. А Бон-Иван говорит, что самое главное, чтобы опыт твоей жизни не стал бы врагом твоей жизни. Бывает, говорит, так… И зачем я только напросился на этот футбол? Я и футбол-то не очень люблю. Болельщики ревут, как раненые динозавры… Просто там во время матча можно таких типов зарисовать. А папа и Бон-Иван, как чувствовали, не хотели меня брать.

— Нет ли лишнего билетика? — спрашивали еще у академии Жуковского. На стадион мы и с билетами-то кое-как прошли, а после игры попали в толкучку — вернее, это я попал. Мне надо было выбраться из толпы, которая валила в метро, к южным воротам, Бон-Иван меня схватил за воротник, и мы очутились рядом. Сзади напирают, спереди упираются, с боков давят, а милиционеры на лошадях весь проход до самого метро оцепили и смотрят на все это с лошадей. Я уже задыхаться стал. Папа все время громко кричал: «Здесь ребенок! Что же вы делаете?» А я смотрел на метро и думал: «Доживу я до входа в вестибюль или нет, или нас раздавят вместе с Бон-Иваном?» Хорошо, что в это время очередь вдруг качнулась и мы все вместе, человек, наверное, сто, свалились. А потом меня всю дорогу до дома поташнивало. Бон-Иван всю дорогу молчал, весь белый. А папа до самого дома повторял одну и ту же фразу: «Вы же моли погибнуть! Вы же могли погибнуть!..»

А ночью я почему-то опять оказался в этой давке, только уже во сне. И папа опять кричал: «Здесь ребенок! Что же вы делаете!..» И с тех пор… у меня поднялось давление. Как только я попадал хоть в маленькую толпу, мне казалось, что меня снова начинают сдавливать со всех сторон, как тогда…

— Знаешь, как сказал вратарь ЦСКА Третьяк? — спросил меня Финист. — Неудачу надо переживать как можно скорей!

— Еще один такой физкультурный совет, — ответил я Финисту, — и я тебя понижу… в росте!

— Ну хочешь, мы всю эту компанию разгоним? — спросил Финист. — Я всех своих баскетболистов приведу, и мы им покажем. Я теперь тренировки здесь буду нарочно назначать.

Я посмотрел на Финиста, рост которого природа ускорила в духе века и довела почти до двух метров, и отрицательно покачал головой. Я как-то маме сказал, что наше поколение выше ее поколения сантиметров на десять. «Не выше, а длиннее!» — ответила она. Кто длиннее. А кто и выше. Вот Финист, он и длиннее и выше. Добрый он. У него душа в рост пошла.

— Не надо, Финист, ничего не надо, — повторил я.

— Ты с ними не справишься, а мы справимся, и нам ничего не будет. У нас в команде еще никому шестнадцати не исполнилось. — Финист посмотрел на меня и что-то понял по выражению моего лица.

А я устало повторил: «Не надо… Ничего не надо…» И со злостью подумал, что это Татьяна Рысь во всем виновата. Бендарский с ней… Что с ней?.. Ну, встречался, что ли. Рысь, может быть, самая красивая в мире манекенщица. Она, говорят, недавно весь Париж свела с ума, она там платья нашего Всесоюзного Дома моделей показывала. Париж покорила, а Бендарского не могла удержать возле себя.

— Ничего не надо делать, — повторил я. — Центровой ты мой, Финн. И команду баскетбольную не приводи.

— Но почему?

— Потому, что необычное уже кончается.

— Что необычное?

— Необычное, Финист, вот что… это когда Качалов, артист был такой знаменитый, стал умирать, он сказал: «Начинается что-то необычное». Понимаешь, Финист, он сказал «начинается». А я сказал «кончается». Потому что уже все умерло…

— Рано хоронишь, — сказал Финист. — Матч еще не окончен.

А я стал объяснять, что есть такой художник Гронский. Он в Ленинграде был в белые ночи…

— Ты знаешь, что такое белые ночи? Видел?

— Не видел, но знаю, — ответил Финя. — Это когда светло как днем.

— Как днем, Финист, точно, — сказал я. — Так вот, Финист, ласточки в Ленинграде…

— Птички-ласточки! — повторил за мной Финист.

— Так вот, эти добрые и трудолюбивые ласточки во время белых ночей с ума сходили.

— А почему они сходили с ума? — спросил Финист.



Поделиться книгой:

На главную
Назад