Сева Новгородцев
ИНТЕГРАЛ ПОХОЖ НА САКСОФОН
Настоящий джентльмен — это человек, который умеет играть на саксофоне, но никогда этого не делает.
Всё — не так, как было, а как запомнил.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Неловко как-то писать про себя. «Я был, я видел, я думал…» А если автор к тому же сочиняет в лирическом ключе и с первых страниц ни с того ни с сего принимается подробно описывать запах своей детской или облупившуюся краску на лестнице — так вообще хочется сразу все проветрить и покрасить.
Однако автора биографии можно понять, для него собственное «я» — это не более чем литературный прием. Он вместе с читателем отправляется в путешествие по морю своей жизни, служит ему лодкой, ковчегом, перенося его с места на место, из одного времени в другое, знакомит с попутчиками, встретившимися на долгом пути.
Я бы хотел стать для тебя, читатель, таким ковчегом, такой лодкой, с тем чтобы ты увидел пройденное моими глазами, разделил со мной все встречи и приключения.
Начать поэтому придется с самого начала, с появления моего «я».
ВАЛЕРИК
Я родился 9 июля 1940 года в Александровской больнице и был записан в домовую книгу в жилконторе на проспекте Стачек в Ленинграде (это второе здание по правую руку от метро «Автово»). Знаю доподлинно, потому что много лет спустя уже взрослым дядькой, не помню, при каких обстоятельствах, я был в этой жилконторе и видел эту запись круглым почерком, сделанную лиловыми чернилами.
По рождении мама назвала меня Валерием. В Валериках я пробыл четыре дня. Маман пошла гулять со мной во двор и разговорилась с седой культурной дамой. «У меня было несколько знакомых с именем Всеволод, — сказала дама моей матери, — и все они были чрезвычайно интеллигентные люди». Против такой логики маман устоять не могла, и я стал Севой.
Моя мать, Людмила Михайловна Сидорова, родилась в Гатчине под Петербургом.
Ее отец, мой дед, Михаил Матвеевич Сидоров, был по образованию учителем начальных классов, служил мелким чиновником в железнодорожном министерстве. В Первую мировую войну его определили писарем в штаб за почерк изумительной красоты. После революции дед подался в рабочий класс и стал обойщиком мягкой мебели. Всю жизнь мечтал стать церковным дьяконом. В 1924 году представился такой случай — из-за гонений на духовенство в местной церкви некому было вести службу, и Михаил Матвеевич в полном облачении красивым баритоном выводил: «Всем миром Господу помолимся…» Советская власть тут же записала его в «лишенцы», у семьи отняли продовольственные карточки. Многодетная и многострадальная супруга его, Варвара Ивановна, помучившись недолго, умерла в 1929 году в возрасте 45 лет. «У нее были все свои зубы и пышные волосы», — часто говорила мне мать.
Варвара Ивановна с детьми жила в Гатчине, а Михаил Матвеевич всю неделю проводил в Петербурге, приезжая к семье на выходные. После обеда любил вздремнуть в кресле, кругом бегали дети. «Люся, Люсенька, — подзывал, бывало, свою дочь Михаил Матвеевич. — В каком же ты нынче классе?» «В четвертом, папа», — отвечала ему Люся. «Надо же! — изумлялся Михаил Матвеевич. — Уже в четвертом! Ну иди, деточка, играй».
Любимым его поэтом был Некрасов. Михаил Матвеевич много помнил из него наизусть и при случае читал с выражением. «Без прекрасного-то пола, Севушка, — говаривал он, — скучновато во хмелю!»
Эта любовь к прекрасному полу осложнила его последние годы жизни. Во время войны (Великой Отечественной) он был в эвакуации в Костроме и женился на молодой женщине, младше его на 33 года, которую он называл не иначе как Почтенная. «Пойдет Почтенная в магазин, — рассказывал он за чаем, — так где она только такую ржавую селедку найдет!» Такой намек на скаредность молодой супруги он мог себе позволить позже, после развода.
По приезде в Ленинград Почтенная быстро освоилась, побила Михаила Матвеевича домашней тапочкой и выгнала его на улицу. Михаил Матвеевич своим красивейшим почерком с завитками составлял прошения и относил их в советский суд. Советский суд рассмотрел все по справедливости и присудил Михаилу Матвеевичу половину комнаты коммунальной квартиры, в которую он прописал свою Почтенную. По решению суда Михаил Матвеевич въехал к себе домой, но Почтенная сновапобила его тапочкой и выставила за дверь. «Как женишься, — говаривал со вздохом потом Михаил Матвеевич, — так и ввалишься!»
У Михаила Матвеевича было четыре дочери: Ольга Михайловна, замужем за полковником инженерной службы Коллетом, отпрыском обрусевшего французского рода; Анна Михайловна Демина, вышедшая за инженера; моя мать, Людмила Михайловна; и самая младшая дочь Ирочка.
Ирочке было всего пять лет, когда умерла Варвара Ивановна, так что ее растила и воспитывала старшая сестра Ольга Михайловна (Ирочка позже тоже вышла замуж — за инженера Букина).
Дед делил год на четыре части и на четверть года поселялся у одной из дочерей. Вечером за чаем заходили непременные разговоры:
— Как поживает Ольга?
— Превосходно! — отвечал Михаил Матвеевич.
— А как муж ее, Коллет?
— Великолепно!
— А Нюра, Анна Михайловна?
— Замечательно!
И так далее.
Мы знали, что доброе сердце Михаила Матвеевича не выносило никакой хулы, отзываться о ком-либо плохо было для него душевной мукой. Но подобные разговоры возникали так часто, что у всех за столом, как у актеров в знакомой пьесе, было понимание того, чем должна закончиться сцена. Исчерпав всех сестер, их мужей, детей и родственников, мы переходили к Ирочке. Известно было, что у ее мужа, инженера Букина, трудный характер. Впрочем, за три месяца совместного проживания в двух комнатах коммунальной квартиры с любым характером терпение может истончиться.
— Ну, а как Букин? — спрашивали Михаила Матвеевича.
Он долго мялся, не желая произносить неприятных слов, но в конце концов говорил:
— Сандалист больно…
В Толковом словаре живого великорусского языка Владимира Даля «насандаливать», «насандалить» — окрасить, намазать сандальною краскою (красно-синей). Насандалиться или насандалить нос (сделать красным, красно-синим, в частности — от пьянства), напиться пьяным.
Не думаю, что дед имел в виду данное толкование в словаре Даля, скорее это было по-своему услышанное слово. Таких слов у него было немало. Например, заказчиц Михаил Матвеевич делил на две категории: «барыня» или «египтянка». «Барыня! — говорил он нараспев, как дьякон. — Рюмку поднесла, аванс заплатила, в доме чистота… Барыня!» В случае с «египтянкой» все было наоборот, а в особо безнадежных случаях дед махал рукой и пренебрежительно говорил «египет!». (Намеренно пишу слово с маленькой буквы, поскольку думаю, что Михаил Матвеевич имел в виду не столько страну древнейшей культуры, сколько страну новейшего бескультурья.)
Для чаепития у него припасена была большая кружка под названием «аппетитная». Чай Михаил Матвеевич любил до страсти и за вечер выпивал целый самовар среднего размера. С годами здоровье стало сдавать, врачи ограничили ему прием жидкости.
— Люсенька, — говорил он, утирая вспотевшую голову, — подлей еще полбаночки!
— Нельзя, — отвечали ему. — Тебе, папа, доктор много пить не разрешает!
— Ну что ты будешь тут делать! — возмущался Михаил Матвеевич. — Жизнь как в фашистском застенке. Селедкой накормят, а пить не дают!
По поводу советской власти выражался неопределенно. «Большевиков, брат, не обскачешь!» — говорил он, качая головой.
Когда мы переехали в Таллин (тогда еще с одним «н»), он на дежурные три месяца приехал к нам. Погулял по городу, вернулся домой и сказал со скрытым протестом: «Хороший город Ревель!» Я был тогда пионером-активистом и с жаром объяснял деду принципы социализма и коммунизма.
— От каждого по способности, — пылко втолковывал я ему, — каждому по потребности.
Михаил Матвеевич слушал с невинным лицом.
— Это что же, — говорил он, — а если мне костюм надо?
— Получишь костюм! — уверял я.
— А если еще и пальто?
— И пальто тоже получишь!
— Надо же, — мечтательно качал головой Михаил Матвеевич. — Прямо как при царе!
Шутки у Михаила Матвеевича были из XIX века. Одну дедовскую поговорку я до сих пор иногда пускаю в ход: «Профессор черной магии, изобретатель кокса, мыла, ваксы, сажи и колесной мази!»
Родословная Сидоровской ветви обрывается на нем. Мы знали, что у него была мать, что он очень ее любил, но она приезжала к сыну в приют, где Михаил Матвеевич и вырос. Тема родителей была для него болезненной, и мы ее никогда не обсуждали.
Этот тип русского христианина, преисполненного доброты и всепрощения, неспособного осудить другого, но всегда готового с хитроватой усмешкой пошутить над самим собой, нынче встречается редко, однако он не исчез. Я вижу Михаила Матвеевича в питерских митьках, особенно в их ранний стихийный период, в безумном идеализме молодого Коли Васина, у поэта Григорьева, у всех, кто движим любовью и живет в некоем облаке, где не ищи английской логики или немецкого порядка.
Отчасти этот тип знаю по себе. Во мне слились живой еврейский ум отца и славянская мечтательность моей матери. Поэтому все решения я принимаю быстро — и неверно.
ОТЕЦ
Морской путь из Петербурга идет вдоль судоходного фарватера на северо-запад, пересекая Кронштадтскую бухту, и проходит мимо острова Котлин, расположенного примерно в двадцати километрах от города. Когда-то, в XIV веке, здесь пролегала граница Новгородской Руси со шведами, а в 1617 году, при царе Михаиле Федоровиче, остров со всеми прибрежными землями отошел Швеции. Петр Первый зимой 1703 года, после того как море замерзло и шведские корабли ушли до весны, начал явочным порядком строительство первого форта (Кроншлота) прямо со льда. В следующую навигацию шведов ждал сюрприз — к Котлину их не подпустили.
Спустя 20 лет, в 1723 году, заложили город Кронштадт (от немецкого Krone (корона) и Stadt (город)), он стал главной базой Российского флота на Балтике. В ноябре 1874 года там учредили минный офицерский класс и минную школу. Господам офицерам и курсантам нужны были мундиры, и эту нелегкую работу взял на себя мой дед, Иосиф Самуилович Левенштейн.
Он приехал в Кронштадт в конце XIX века, семья его разделилась — часть братьев уехала из Либавы (теперь Лиепая) в Америку, в Цинциннати, а Иосиф решил поселиться поближе к Петербургу. В самой столице жить ему как еврею не разрешили, но Кронштадт оказался как раз за «чертой оседлости». К моменту рождения моего отца в 1904 году у Иосифа было процветающее дело — 23 портнихи шили и тачали шинели, кителя, бушлаты. Шили, естественно, с примеркой, может, даже не одной, так, чтобы готовый мундир сидел на моряке как влитой, чтобы блеснуть выправкой на царском смотре (отец видел Николая II на таком смотре в 1913 году).
Иосиф назвал сына Борисом. Помню, как я разглядывал крохотные фотографии худенького гимназиста в шинели с серебряными пуговками и фуражке с кокардой. Моего отца приняли по существовавшей тогда пятипроцентной норме, отведенной для лиц иудейского вероисповедания. «В гимназии на уроках Закона Божия дискриминации не было, — рассказал он мне уже в конце жизни. — Ко всем приходил православный священник, а к нам раввин».
Отец рано заболел морем и, не окончив гимназии, пошел плавать на буксир камбузником. Этот трудовойопыт оставил у него неизгладимый след — до конца своих дней он не мог мыть кастрюли, хотя посуду мыл с удовольствием.
В 1921 году семнадцатилетним матросом отец стал невольным участником знаменитого Кронштадтского мятежа. Как мы теперь знаем, поначалу никакого мятежа не было. 1 марта кронштадтский гарнизон вынес резолюцию о поддержке рабочих Петрограда о перевыборе Советов (без коммунистов), с требованиями свободы слова, собраний, торговли, разрешения кустарного производства, крестьянского землепользования, ликвидации продовольственной диктатуры. Эту резолюцию и назвали мятежом.
8 марта открылся Х съезд партии большевиков, где постановили: идти на Кронштадт штурмом. Первая попытка провалилась, в Красной армии пошли брожения, многие отказывались участвовать в подавлении. Начались массовые расстрелы.
Второй штурм проводила 7-я армия под командованием Тухачевского. Стянули все силы, в бой бросили даже делегатов партийного съезда. К утру 18 марта крепость была взята. Часть защитников Кронштадта погибла, примерно 8 тысяч ушли по льду в Финляндию, остальные сдались.
Отец рассказывал, что ревтрибунал расстреливал каждого десятого (всего было расстреляно 2103 человека). Его самого спас случай — мятежники арестовали Иосифа Самуиловича, из каземата его освободили большевики, что сделало Иосифа фигурой благонадежной и сняло тень со всей семьи.
Отец, сколько я его помню, никогда не купался и не загорал. В 1929 году, будучи молодым помощником капитана, он доставлял грузы арктическим станциям Северного морского пути. С парохода выгружали на шлюпки, на шлюпках подходили к берегу, насколько возможно, а там прыгали в ледяную воду и таскали на себе. Результат — радикулит (ишиас, люмбаго) — на всю жизнь. То, что застужено, надо греть — так, во всяком случае, считали тогда. Отец обычно стоял прислонившиськ изразцовой печке либо к батарее центрального отопления. Много лет позже, приехав в Англию, от врачей-остеопатов я узнал, что лечить надо, наоборот, холодом — льдом, холодной водой.
В семейном архиве сохранилась газета «Водный транспорт» за 1933 год со статьей
Рассматривая его старые групповые фотографии: во время учебы в мореходке, плавания в каких-то экзотических местах, я удивлялся надписям на обратной стороне, которыми обменивались товарищи. В них было море любви друг к другу, которой в те годы не стеснялись, и какой-то нежной дружбы. Любовь и дружба, а рядом — аресты и лагеря.
С отцом это чуть не приключилось в 1939 году. Его судно стояло в немецком порту. Вахтенный доложил, что Бориса вызывает какая-то женщина у трапа. Оказалось, что это родственница, из той ветви семьи, что уехала в Америку. Как она узнала об отце, как нашла его — непонятно, но «контакт с иностранной гражданкой» был, «наличие родственницы за границей» очевидно, а этот факт капитан Левенштейн в своей анкете скрыл. Так написал помощник капитана по политической части в докладном письме в отдел кадров. Написал, скорее всего, не из подлости или нелюбви к своему капитану. Недоносительство, особенно должностное, было серьезным преступлением. Возможно, помполит сам сказал об этом отцу, потому что отец знал об этом письме, его содержании и о том, что оно будет отправлено из первого же советского порта.
Из Германии взяли груз на Архангельск, где отца ждала телеграмма неожиданного содержания: руководство Балтийского пароходства предлагало капитану Б. И. Левенштейну занять должность зам. начальника по эксплуатации, то есть оперативного управления судами. Отец позвонил в пароходство и рассказал о случае в германском порту и о письме помполита. «Этот вопрос мы отрегулируем, — сказали ему, — а вы приезжайте».
Балтийское пароходство было огромной организацией, руководители которой в те лихие годы появлялись неизвестно откуда и исчезали неизвестно куда. В том 1939 году два зам. начальника были арестованы.
— Что случилось с моими предшественниками? — спросил отец на собеседовании.
— Они совершили ошибки, — ответили ему.
— А если я совершу ошибку?
— Если небольшую, то поправим, — был ответ.
Через два года началась война. Отца призвали, он работал в штабе Ленинградского фронта, руководил поставками осажденного Ленинграда через Ладогу. Во время блокады, зимой, заболел тифом, двусторонним воспалением легких, целым «букетом» из восьми болезней. Был настолько слаб, что его посчитали мертвым и отвезли в морг. Но и тут Ангелхранитель как будто провел своим крылом. С фронта приехал военный моряк, друг отца, которого звали Юра.
— Где Борис?
— Он умер.
— Как умер?! Покажите!
Пошли в морг, Юра стал тормошить отца, слушать его и обнаружил признаки жизни.
Юра был в офицерском чине, он устроил страшный скандал начальственным голосом, и отца в конце концов откачали. Поправлялся он после этого восемь месяцев.
В 1950-е годы, когда мы жили в Таллине, Юра служил там капитаном 1-го ранга и часто приходил к нам в гости. Это был высокий мощный мужчина с раскатистым смехом, который съедал за один присест целую жареную курицу.
ДЕНЬ ПАМЯТИ
9 мая 1945 года для всей страны — это День Победы, а для меня это еще и День Памяти. Моей личной памяти, поскольку она у меня в тот день и началась. Первые воспоминания начинаются именно с этого дня, все, что было до того, — не помню.
Мне четыре с чем-то года, мы с матерью стоим у Елисеевского магазина, в Ленинграде, на углу Невского и улицы Пролеткульта, как тогда называлась Малая Садовая. Тротуары запружены народом, но не густо. Люди стоят тихо, неподвижно. На Невском — ни трамваев, ни машин. Ни оркестров, ни фанфар, ни приветственных криков.
В полной тишине по центру Невского идут вольным строем войска. Лица — как высеченные из камня, суровые, молча смотрящие вперед. Гимнастерки и форма — стираные-перестираные, выцветшие, цвета зеленовато-серой пыли. Ляжет человек в такой одежде в придорожную землю — и сольется с ней.
Так они и шли, а мы на них смотрели. А потом они все прошли, а мы постояли немного и отправились в Елисеевский, где продавали настоящий виноградный сок из большого стеклянного конуса с крантиком. Нацедили мне целый стакан. Я пил, а самому было виноградинки жалко — ведь их раздавили, чтобы этот сок получить.
Матери моей было чуть за тридцать. Высокая красивая блондинка со здоровым румянцем. И рядом я — тоненький, зелененький, переживший в эвакуации голод и дистрофию. Мать со мной ходить стеснялась. «Что же вы, мамаша, сынка своего не кормите? — часто говорили ей. — Ведь краше в гроб кладут!» А мать изо всех сил изощрялась, но я не ел. Помню, как терла мне гоголь-моголь, как розы делала из масла, утыкая их изюмом.
Во время войны мы с мамой были в эвакуации в сибирском зерносовхозе под Курганом.
— Мамочка! — просил трехлетний Сева. — Сделай мне голубцы!
— Как же, Севушка, я их сделаю… — отвечала она. — У меня ничего нет, ни мяса, ни капусты…
— Но ведь у тебя нитки есть…
Нитками перевязывали капустный лист, чтобы голубцы не разваливались, вот мальчик и запомнил.
В 1944 году мы вернулись в Ленинград и пришли прямо в штаб, где служил отец. Город был закрыт для приезжих, попасть туда можно было только по особым документам, и мать получила пропуск по набору на лесозаготовки.
— На лесозаготовки? С ручной пилой и топором? — отец схватился за голову. — Люся, зачем ты это сделала?
— Я хотела тебя видеть, — отвечала мать. — А иначе в Ленинград просто не проехать…
Отцу стоило тогда больших усилий, чтобы отбить ее от лесоповала, но это отдельная история.
ШКОЛА
Читать я научился в пять лет, а к шести годам читал вслух, развлекая маму и ее знакомых, которых в нашу роскошную квартиру приходило тогда немало. В большой столовой, окнами на бывший Манеж, я строил из диванных подушек кабину самолета, усаживался туда в валенках с галошами (как настоящий полярник) и летел на Северный полюс. На голове красовался подаренный мне кожаный шлем с настоящими летными очками, на плече висел планшет с целлулоидным окном для карт.
Из кухни раздавался хриплый смех Жени Азбель. Аккордеонистка областной филармонии, она в войну ездила по фронтам с концертами, не вынимала изо рта папиросу и была женщиной экзальтированной. «Мою фамилию легко запомнить, — говорила она. — Belle по-французски это „прекрасная“, а а — это отрицание. Ха-ха-ха!»
Из-за неустойчивости Жениной психики и цыганского образа жизни пришлось отдать ее сына на воспитание в семью. Мальчика звали Витя, фамилия — Корчной. Он вырос и стал всемирно известным шахматистом.
Как-то к нам пришли гости, и я прочитал им наизусть басню Сергея Михалкова «Заяц во хмелю». Женя была в восторге. «Люда! — прокричала она из облака табачного дыма. — Он тебя овеет славой!»
В первом классе 222-й школы (на улице Желябова) наша учительница, с французской фамилией Пассек, сорвала себе голос. Она вызывала меня к столу, давала мне книгу, и я читал классу вслух, «с выражением».
Рядом с нашим домом (ул. Ракова, 33), в доме 27, располагался (и до сих пор располагается) ленинградский радиокомитет. В 1947 году там решили поставить детский спектакль и пригласили младших школьников. Маман записала меня, я ходил на репетиции. Мне поручили играть дерево. Надо было поднимать руки вверх и качаться из стороны в сторону, без звука. Спектакль так никогда и не передали в эфир, но начало моей карьере на радио было положено.
«ПЕЧЕНГА»