У Вернадского
«В весеннем воздухе есть какое-то странное возбуждающее свойство: всякий человек как будто оживает; как будто новая, свежая кровь льется по его жилам. Душа требует мысли и деятельности. Мне кажется, что это самое чувствуют у нас теперь все благодаря тому времени, в которое нам пришлось жить, – писала в феврале 1858 года, вскоре после создания Главного комитета по крестьянскому делу, Мария Николаевна Вернадская, первая в России женщина-экономист. – Конечно, ни одна весна не может обойтись без того, чтоб не сломалось несколько колес и не заболело несколько лошадей; все это знают, но, несмотря на это, всякому живется как-то привольнее! Как всякой весной является множество вопросов, о которых не было и помину зимой… так и в наше время в сфере общественной явилось множество вопросов, важных и интересных, полезных и благородных, о которых прежде и не думали»141.
Лесков угодил в литературу в это весеннее, нервное, но счастливое время, когда всё вокруг дышало новизной и грезило о «счастье ином», как в те же самые годы писал поэт Аполлон Майков, включивший потом стихотворение об этом в цикл «На воле».
Время
Российская пресса давно не переживала ничего подобного. В 1850 году, например, появилось всего одно новое периодическое издание – официальная газета «Ставропольские губернские ведомости», в 1852-м – четыре: три научных журнала и «Саратовские губернские ведомости». И так все семь мрачных лет, пока действовал Бутурлинский комитет – секретный орган, созданный Николаем I для надзора «за духом и направлением» российской печати. Весной 1855 года комитет был закрыт, и, хотя официальные цензурные правила смягчили спустя еще несколько лет, начали выходить десятки новых периодических изданий разной степени глубины – от академических до литературных, от педагогических и детских до развлекательных. Рекордсменом стал 1858 год, когда в России было зарегистрировано 59 новых изданий142. Замечательно, что изрядная их часть – уличные листки, юмористические, шутливые эфемериды: «Бардадым», «Бессонница-шутница», «Весельчак», «Дядя шут гороховый», «Ералаш», «Попугай», «Пустомеля», «Пустозвон», «Шутник», «Фонарь», «Чепуха», «Юморист». Один из таких листков, «Щелчок», сообщал, что его редакция «находится в кармане, карман в сюртуке, сюртук на редакторе, а редактор в Петербурге». Еще задорнее бренчала «Бесструнная балалайка» – «листок забавного смехословия и потешного пустословия», весь написанный раешным стихом.
Глядя на эти названия, физически ощущаешь прибавление весны и веселья в воздухе. Общество наконец задышало, ему дозволено было просто шутить, потешаться, в том числе над собой. Но в списке зарегистрированных в 1858 году изданий немало и серьезных. Почти все они были связаны с экономикой, землевладением, каждое уделяло внимание готовящейся крестьянской реформе: и основательный «Вестник промышленности» Федора Васильевича Чижова (это ему будет адресовано первое сохранившееся письмо Лескова за 1859 год), и идеологически близкая «Указателю экономическому» газета «Промышленный листок», и славянофильский журнал «Сельское благоустройство», и «Журнал землевладельцев», и «Экономист», основанный Иваном Васильевичем Вернадским как приложение к «Указателю экономическому». Параллельно, впрочем, расцвел и «Подснежник» Владимира Николаевича Майкова, родного брата критика Валериана и поэта Аполлона (не в честь ли стихотворения последнего названный?). Это был журнал для детей и юношества, быть может, чрезмерно благопристойный, но со своим лицом и сильным авторским составом. Опусы безвестных сочинителей приятно разбавлялись текстами И. А. Гончарова, Д. В. Григоровича, Марко Вовчка, Чарлза Диккенса и Гарриет Бичер-Стоу.
Но новым газетам и журналам нужны были новые авторы – сотни страниц ежемесячных, ежедневных литературных изданий необходимо было заполнять. «Время нас делало литераторами, а не наши знания и дарования»143, – заметит Лесков несколько лет спустя.
В изящную словесность приходили теперь не из лицеев и университетов, не из родительских библиотек, забитых французскими и английскими романами, которые так уютно читать в беседке наследственного имения, под несущиеся из распахнутых окон звуки рояля (матушка решила помузицировать), не из литературных салонов – теперь авторы срывались «кто с бора, кто с сосенки»144. Перли из семинарий и духовных училищ, из купеческих лавок, с барок и разъезжавших по пеклу и пыли российских дорог таратаек или прямо с трактов, по которым они упрямо шли день за днем, месяц за месяцем, как, например, писатель Александр Иванович Левитов, который дважды приходил в Москву пешком. В российскую изящную словесность притопали плебеи. Литературные аристократы отвернулись и зажали носы.
Почему они вдруг явились – эти нечесаные дети дьячков и священников, эти бурсаки, «моя консистория», как отечески звал их дворянин Некрасов, эти сыновья вчерашних крепостных или в лучшем случае уездных врачей, эти бывшие приказные, учителя народных училищ, не окончившие курс студенты-медики, а если уж дворяне, то «колокольные», как Лесков? Потому что литература нуждалась в них, как в воздухе, пусть воздух этот был пропитан вонью постоялых дворов, мужицкого пота и навоза. Но это было даже хорошо. Язык не поворачивался назвать создаваемую ими новую словесность изящной, они изменили ее облик. Их деды, подобно деду тургеневского Базарова, землю пахали; но и у них самих под ногтями было черно – и это была грязь реальная, которую увидела в своем втором сне Вера Павловна, героиня романа Чернышевского «Что делать?», и убедилась, что в такой грязи ничего дурного нет.
Лесков спрыгнул в столичную журнальную жизнь с замызганного возка Шкотта. Его первые заметки проклюнулись из-под талого снега на обочинах столбовых дорог, выросли из разъездов по российским губерниям не подснежниками – молодыми упрямыми кустами в настырных почках.
Он умел говорить с торговым людом, ямщиком, ремонтером, хозяином постоялого двора. Житейского опыта у него было в избытке, литературного – ноль. По киевскому случаю с корреспоненцией о продаже Евангелия он уже испытал: слово может кое-что изменить. По истории с заметкой о полицейских врачах узнал и о том, что публичное слово в России страшит высокое начальство. Но не испугался. Доктор Вальтер защищал его, немногочисленные единомышленники были рядом, а государство далеко, высоко. Сражаться с ним было даже весело, и он отправился в Петербург – бороться за правду дальше. Он ведь ненавидел всяческую ложь.
Лесков ехал в столицу, чтобы стать профессиональным журналистом. Вряд ли тогда, в январе 1861 года, он думал о писательстве. В такую туманную даль он, скорее всего, не заглядывал. И без того он совершил поступок чрезвычайно дерзкий, поменяв не только место жительства, но и участь, порвав и с чиновничьим, и с коммерческим прошлым, ступив на совершенно новую дорогу.
И впервые оказался один, без родных. В Киеве его поддерживал дядюшка, в селе Райском – тетушка, ангелоподобная Александра Петровна, и ее энергичный супруг. Родственные связи создавали ощущение тыла – не самого надежного и, как выяснилось, не такого уж долговечного. Тем не менее на предыдущих поприщах рядом с ним шагали люди, для которых он был не обязательно любимый, но уж точно свой, по праву крови. В Петербурге всё оказалось иначе.
Давний приятель доктора Вальтера, уроженец Киева Вернадский готов был помочь способному журналисту, но в известных пределах, ограниченных другими делами. К тому же он был скорее ученый, лектор, никак не литератор, от мира искусства человек далекий. Лескова же, похоже, тянуло именно в этот пока неведомый ему мир.
Сразу по приезде он отправился к Тарасу Григорьевичу Шевченко. Об опальном «кобзаре» он впервые узнал еще в Орле от Марковича и затем, наверное, встречал его в Киеве: некоторое время Шевченко жил в доме лесковского тестя. Они виделись год назад в Петербурге, куда Лесков приезжал еще по делам компании Шкотта145. На этот раз они проговорили не так долго, Шевченко подарил ему свой «Букварь южно-руский», который составил для обучения грамоте на малороссийском языке в воскресных школах. Сам этот поступок – приехав в столицу, явиться к не самому близкому знакомому, однако поэту и художнику – выдает желание обрести связи в столичном литературном и артистическом мире. Встреча оказалась последней, через месяц Шевченко умер. Лесков посвятил его памяти теплую и печальную заметку146.
Именно к этому времени относится первый известный нам словесный портрет Лескова, исполненный библиографом и поэтом Петром Васильевичем Быковым:
«Впервые увидел я Лескова в редакции “Политико-экономического указателя”, издававшегося профессором Иваном Васильевичем Вернадским. Николай Семенович был здесь при одном из своих наездов в Петербург из Киева и доставил статейку “Об ищущих коммерческих мест в России”, где он хотел уяснить для читающей массы “разумение жизни”. Я сидел в приемной как раз против двери редакторского кабинета. Из нее вышел среднего роста, плотного сложения, красивый молодой человек, лет около тридцати. Профессор познакомил нас, и Лесков вперил в меня взгляд, слишком внимательный, от которого мне стало как-то не по себе. Но в общем новый мой знакомый производил впечатление обаятельное. Таким предстал предо мною Лесков. Мне было в высшей степени приятно выйти с ним вместе из редакции и вести беседу, в которой сказывалась его необычайная деловитость, серьезность не по возрасту»147.
В достоверности приведенного описания есть серьезные сомнения148. Скорее всего, Быков познакомился с Лесковым значительно позднее и сочинил этот портрет, опираясь на дагеротипы той поры и свои поздние впечатления. К тому же коренаст, статен – да, но красив Лесков всё-таки не был. В любом случае Быков благоразумно размещает эту, возможно, и мифическую встречу рядом с кабинетом профессора Вернадского.
Иван Васильевич Вернадский окончил словесное отделение Киевского университета, но вскоре, будучи отправлен в Европу изучать политэкономию, из словесника сделался экономистом и статистиком. Вернувшись в Россию, он получил звание профессора Киевского, а затем Московского университета. В 1856 году Вернадский переехал в Петербург, поступив на службу в Министерство внутренних дел, не оставив, впрочем, преподавания. Но быть может, самым удачным его предприятием стала женитьба.
Мария Николаевна Вернадская, урожденная Шигаева, одна из первых русских феминисток в самом спокойном смысле этого слова – та, что уловила дыхание весны в общественном воздухе, происходила из хорошей дворянской семьи. Отец ее служил в департаменте государственной экономии Государственного совета, затем был товарищем (заместителем) министра финансов, в молодости переводил Вальтера Скотта и Поля де Кока, так что разговоры и на экономические, и на литературные темы Мария Николаевна слушала с юных лет. Она не сомневалась, что экономические знания способствуют росту благосостояния граждан, и предложила мужу открыть первый в России специализированный политэкономический журнал.
В 1857 году еженедельник «Указатель экономический» начал выходить в свет, в 1861-м изменил название на «Указатель экономический, политический и промышленный». Здесь публиковались статьи о свободной торговле, защите труда, податях, популярных на Западе финансовых идеях, краткие обзоры дискуссий политэкономических обществ в Европе, переводы иностранных статей и рецензии на российские и зарубежные книги по политэкономии. Все эти по преимуществу теоретические знания издатели пытались спроецировать на российскую действительность. Поэтому были здесь и заметки об «участи лошадей и состоянии дорог», и отчеты о ценах на зерно, масло, пушнину, и подробные сводки криминальных новостей в рубрике «Хроника несчастий в России», полные хтонической российской жути.
Хроники рассказывали, как крестьяне избивали, а часто и убивали своих жен, жены не оставались в долгу и травили мужей мышьяком; сообщали о бесчисленных несчастных случаях: кто-то случайно поджег собственную избу; другой опустил двенадцатилетнего сына в колодец для чистки на гнилой веревке, веревка оборвалась, а мальчик погиб; измученные работой молодые крестьянки ночью часто «засыпали» (нечаянно душили) своих младенцев. «Губительно действует беспечность нашего простолюдина; но его ли вина, что он до сих пор остается в совершенном невежестве? Его ли вина, что мрачный быт его до сих пор не озаряется светом образования?» – вопрошал журнал, из номера в номер рассказывая о новых и новых несчастьях с одной лишь целью: напомнить о необходимости просвещения «народной массы, коснеющей в невежестве самом безотрадном».
Журнал с такими повесткой и идеологией остро нуждался в корреспондентах «с мест». Одним из них и стал киевлянин Лесков. Он познакомился с Вернадским, по-видимому, еще осенью 1859 года, когда приезжал в столицу как поверенный компании «Шкотт и Вилькенс». Вероятно, тогда же они договорились о сотрудничестве. Со второй половины 1860 года «Указатель экономический» постоянно публиковал корреспонденции Лескова под заголовком «Вести из Киева», без подписи. Лесков рассказывал читателям основные городские новости: о мощении улиц, об открытии книгопродавцем Барщевским кабинета для чтения, о курсе физиологии, который прочтет для желающих профессор А. П. Вальтер, об открытии в Киеве женских воскресных школ, о благотворительных музыкальных вечерах, об учреждении новых газет, о строительстве общественной бани и новой тюрьмы149. С политэкономией это напрямую связано не было, но давало ценную для журнала панораму российской жизни.
Приехав в Петербург, Марию Николаевну Лесков уже не застал в живых – она скончалась от болезни почек на руках у мужа в Гейдельберге, по пути на курорт Монтрё. Овдовевший Вернадский принимал Лескова спустя всего два месяца, вероятно, радуясь возможности заполнить образовавшуюся пустоту, еще вероятнее – из чувства долга.
Выпуск журнала продолжался. В «Указателе экономическом» появилось еще несколько публикаций Лескова, написанных всё в том же духе протеста против русского мрака: в 1860 году – «Заметка», «Письма к редактору», «Несколько слов о местах распивочной продажи хлебного вина, водок и меда», «Несколько слов об ищущих коммерческих мест в России»; в 1861-м – «Вопрос об искоренении пьянства в рабочем классе», «Торговая кабала».
Самое начало 1860-х стало еще и эпохой комитетов, которые должны были способствовать реформам. Вернадский ввел Лескова в Политико-экономический комитет Императорского географического общества и в Комитет грамотности при третьем отделении Вольного экономического общества. Николай ходил на заседания с удовольствием, обсуждал то, что сам знал и видел, работая у Шкотта: положение и доходы управляющего имением, переселение крестьян на новые земли, аренду земли крестьянами, кредитование земскими банками, – а затем отправлял отчеты о работе комитетов в разные издания: «Экономист» (еще один журнал Вернадского), «Русскую речь», «Время», «Книжный вестник», что, впрочем, не помешало ему полтора года спустя назвать эти комитеты «говорильнями»150, а Вернадского пнуть за узость и устарелость экономических взглядов. Поиронизировал Лесков над комитетами и в повести «Смех и горе» (1871). Правда, статья о «говорильнях» вышла без подписи, но это не слишком меняет дело: быть благодарным Лесков действительно не любил, что подтвердила и более поздняя история с Е. В. Салиас-де-Турнемир.
Пока же бывший канцелярист и коммивояжер на глазах становился профессиональным журналистом и благодаря этому вошел в либеральные круги, оказавшись среди самых активных сторонников реформ и даже конституции. О необходимости конституции и ослабления цензуры начал писать и «Указатель экономический», но вскоре после этого, в марте 1861 года, был закрыт по постановлению Главного управления цензуры[25]. Интересно, что, выступая за свободу торговли и частную собственность, за невмешательство государства в частное предпринимательство, издатель «Указателя экономического», в отличие от редакции «Современника», не считал нужным сохранять крестьянскую общину, по его мнению, плодившую тунеядцев. Однако, не совпадая во взглядах с социалистами и революционерами, профессор Вернадский не отказывал им от дома. Именно через Вернадского познакомился с ними и Лесков.
В пылу либерализма
В квартире Ивана Васильевича жил тогда и Андрей Иванович Ничипоренко – он был репетитором сына хозяина, Николая. (Отметим, что самый знаменитый Вернадский, Владимир – академик, натуралист и философ, именем которого век спустя назвали московский проспект и станцию метро, – родился во втором браке Ивана Васильевича с кузиной Марии Николаевны Анной Петровной Константинович.)
Лесков и Ничипоренко подружились. Вместе ходили на заседания Комитета грамотности151, сотрудничали с «Указателем экономическим», после смерти Шевченко пришли в дом поэта почтить его память. Ничипоренко был известен тем, что разносил по домам Петербурга герценовский «Колокол», за что и получил, по свидетельству Лескова, прозвище «Андрея Удобоносительного»152.
Но в романе «Некуда», где Ничипоренко выведен под именем революционера Пархоменко, и в документальном очерке «Загадочный человек» (1870) Лесков пишет о бывшем приятеле брезгливо, почти с отвращением. Пархоменко в «Некуда» – «шальной, дурашливый петербургский хохлик, что называется “безглуздая ледащица”»153. В «Загадочном человеке», где Нечипоренко назван уже своим именем, дан еще один его нелестный портрет:
«…замечательно нехорош собою от природы и, кроме своей неблагообразности, он был страшно неприятен своим неряшеством и имел очень дурные манеры и две отвратительнейшие привычки: дергать беспрестанно носом, а во время разговора выдавливать себе пальцем из орбиты левый глаз»154.
Нещадно ругая «первого русского революционера»155, впоследствии члена общества «Земля и воля», о своей, пусть и недолгой, дружбе с ним Лесков умалчивает, несмотря на то, что в 1861–1862 годах он, возможно, даже участвовал в составлении революционной прокламации «Русская правда»156. Два ее выпуска, вышедшие в марте и апреле 1862 года, посвящались польским событиям и выражали сочувствие полякам, гонимым русским правительством. Но в июле началось «дело 32-х» о связях оставшихся в России революционеров «с лондонскими пропагандистами» Герценом и Огаревым – один из самых крупных политических процессов 1860-х, продолжавшийся три года. Ничипоренко был арестован и не дожил до развязки – умер в Петропавловской крепости.
Лесков сделал всё, чтобы замаскировать свою близость с ним и его единомышленниками. Автобиографический персонаж романа «Некуда» доктор Розанов приятельствует с подпольщиками, но индифферентен к их деятельности, а потом и вовсе сжигает отпечатанные в тайной типографии прокламации и выбрасывает в реку литографский камень. Сам Лесков едва ли жёг прокламации (во всяком случае об этом ничего не известно), однако о существовании тайной типографии он, конечно, знал и мог быть признан сообщником.
В записке 1866 года петербургского обер-полицмейстера говорится: «Елисеев. Слепцов. Лесков. Крайние социалисты. Сочувствуют всему антиправительственному. Нигилизм во всех формах»157. Обер-полицмейстер сильно опоздал с выводами – в 1866 году крайним социалистом Лесков давно не был.
И всё же вряд ли Лесков пытался отмежеваться от русских революционеров исключительно «страха ради иудейска»; к моменту написания «Некуда» он действительно давно перестал разделять их взгляды. А к некоторым друзьям революционной молодости он сохранил добрые чувства на всю жизнь.
Первый из них – Артур Бенни, англичанин по матери, полунемец-полуитальянец по отцу, на деле «безродный космополит»: вырос в Польше, социалистом и революционером стал в Лондоне. Лесков посвятил ему очерк «Загадочный человек», а в романе «Некуда» вывел в образе благородного, но немного нелепого Вильгельма Райнера. Бенни, искренне любивший и жалевший Россию, с детства владевший русским языком, приехал из Лондона в Петербург делать социально-демократическую революцию. Лесков любил его за благородство натуры, бескорыстие, верность высокой цели и почти умилялся наивности иностранца, который пытался помочь «русским братьям», не зная страны и ее нравов. Вскоре новообретенные братья обвинили Бенни в связях с Третьим отделением, в сущности, объявили шпионом – как показал Лесков в «Загадочном человеке» и подтвердили позднейшие разыскания историков, совершенно необоснованно. В этой клевете Лесков подозревал Ничипоренко.
Бенни также был привлечен к «делу 32-х», но не арестован, а выслан из России, в которую никогда уже не смог вернуться. Бенни погиб в гарибальдийском отряде в январе 1868 года, вскоре после этого Лесков взялся за повесть о нем. В позднейшем письме Суворину Лесков писал, что именно «клевета на честнейшего человека»158 окончательно оттолкнула его самого от революционного кружка.
Сам Суворин вспоминал о той поре: «Лесков пылал либерализмом и посвящал меня в тайны петербургской журналистики. Он предлагал мне даже изучать вместе с ним Фурье и Прудона по маленькой политико-экономической книжечке Гильдебрандта, явившейся летом 1861 года на русском языке…»159
Вероятно, примерно к этому времени относится и история спасения «падшей Маргариты», описанная С. И. Смирновой-Сазоновой: «Лесков еще юношей, когда только еще переехал в Петербург, попал квартирантом к одной гулящ[ей] даме; она отдавала комнату с мебелью. Потом он спасал из убежища еще одну такую Маргариту, дочь пастора Ольгу. Эта Ольга из дома терпимости попала в убежище для падших женщин, но и там ей не понравилось. Она умоляла Лескова найти ей место. Тот и определил ее бонной в семейн[ый] дом, к св[оим] родственникам, скрыв от них ее происхождение»160.
Итак, Лесков образца 1861 года – левый, неблагонадежный, антиправительственный, спаситель падших дам совершенно в духе героев Чернышевского и романтически настроенных радикалов и вместе с тем набирающий силу журналист. Ему заказывают материалы московский журнал «Русская речь», петербургские «Отечественные записки» и «Указатель экономический»; он пишет на самые разные злободневные темы: о способах искоренения пьянства в рабочем классе, о бесправии несчастных «торговых мальчиков», отправленных «в люди», о расселении крестьянства, о раскольничьих браках, о народном здоровье и женской эмансипации. Рассуждения его звучат задиристо, хлестко, самоуверенно, но не слишком самостоятельно. Пока это скорее интеллектуальная мимикрия. В прошлом чиновник из канцелярии, затем практик «на возке», отчасти коммерсант, отчасти этнограф, Лесков в начале 1860-х кто угодно, только не мыслитель, и принимает на веру взгляды, которые исповедует его ближайший круг. Его статьи того времени – выжимки общелиберальных воззрений, оживленные бойкостью пера, наблюдательностью и житейским опытом.
Летом 1861 года создательница газеты «Русская речь» графиня Елизавета Васильевна Салиас-де-Турнемир пригласила его погостить и осмотреться в Москве. Лесков откликнулся с охотой и любопытством. Он поселился на Большой Садовой во флигеле небольшой усадьбы, которую снимала Елизавета Васильевна. Жила она на средства младшей сестры Евдокии Петрово-Соловово, разбогатевшей благодаря удачному замужеству. Самой Елизаветы Васильевны в городе не было – летом она переехала на дачу в Сокольники, в Старую Слободку. Лесков часто приезжал туда, ныряя в совершенно новый для себя круг.
«Русская речь»
В начале 1860-х Елизавета Васильевна Салиас-де-Турнемир, урожденная Сухово-Кобылина, родная сестра знаменитого драматурга, с которым, правда, почти не поддерживала отношений, известный критик и писатель, выступала под псевдонимом Евгения Тур.
Раздражение – вот основное чувство, которое она стала вызывать у Лескова спустя совсем недолгое время. «Сальясиха» осталась в его памяти говорливой, шумной, фальшивой, недалекой, уже увядшей, слишком самоуверенной. Взгляды графини сформировались в 1840-е годы, но и спустя два десятка лет она жила, опираясь на идеалы юности, и пыталась руководить молодежью, быть властительницей дум – как смела?
Кажется, раздражала она не только его. «Elie est seche et ardente[26]», – говорил о ней один из самых любимых ее друзей, университетский профессор Тимофей Николаевич Грановский161, и непонятно, чего в этом лаконичном отзыве было больше – приязни или усмешки. Воспоминания других, самых разных и непохожих людей о Салиас-де-Турнемир также полны именно иронии.
Она любила оказывать протекцию, помогать, и все дружно признавали ее доброту[27], но не могли простить взбалмошности, тревожности и какой-то безбашенной страстности, затмевавших ее достоинства. Над графиней смеялись даже самые близкие162. Вот и Николай Платонович Огарев, признавая за ней преданность и благородство, закончил всё-таки «чувством напряженного бешенства»; немаловажно, впрочем, что его с графиней недолгое время связывали романтические отношения163.
Елизавета Васильевна была одаренный литератор и не слишком счастливая женщина. В ранней юности она полюбила своего учителя, русского шеллингианца и университетского профессора Николая Ивановича Надеждина, но столбовым дворянам Сухово-Кобылиным сын сельского дьякона (снова попович!), несмотря на всю его образованность, показался неровней. Судя по переписке влюбленных, они готовы были пренебречь родительским словом. Случилась даже таинственная история с неудачным похищением невесты – Надеждин, по свидетельству Герцена в «Былом и думах», его проспал. Любопытно, что среди домашних учителей юной Елизаветы Васильевны был и Семен Егорович Раич, поэт и переводчик, однокашник Семена Дмитриевича Лескова.
Тогда Елизавета Васильевна и не подозревала, что впереди ее ждут гораздо более прямые пересечения с родом Лесковых. В конце концов она вышла замуж за французского графа, подарившего ей звучную фамилию Салиас-де-Турнемир, который приглянулся не ей, a
В 1849 году «Современник» опубликовал дебютную повесть Елизаветы Васильевны «Ошибка» под псевдонимом Евгения Тур – о молодом человеке, который искренней привязанности предпочел брак по расчету. В следующем году вышел роман «Племянница» о жизни и любовных увлечениях девушки Маши, снискавший в том же журнале несколько двусмысленную похвалу Тургенева: признав в авторе несомненный талант, он разделал роман под орех за многословие и отсутствие четкой структуры. Салиас-де-Турнемир обиделась, но дружеские отношения с Тургеневым сохранила и продолжила публиковать новые повести одну за другой. В 1856 году она начала сотрудничать с тогда еще либеральным «Русским вестником» Михаила Никифоровича Каткова, среди прочего опубликовала там и статью о Жорж Санд165. Иногда и саму ее, сильно льстя, называли русской Жорж Санд.
В начале 1860-х, одновременно с переменой декораций на литературной сцене, салон графини Салиас стала посещать публика заметно более демократичная: уже упомянутые нами литературные разночинцы Александр Левитов, Василий Слепцов, Алексей Суворин и Лесков.
«Дом ее сделался мало-помалу сборищем, бог знает, какого люда, – вспоминает Евгений Михайлович Феоктистов, историк, ученик Грановского и учитель детей графини, а впоследствии начальник Главного управления по делам печати, душитель свобод и ненавистник Лескова, – всё это ораторствовало о свободе, равенстве, о необходимости борьбы с правительством и т. п.»166. Графиня ни революционеркой, ни социалисткой не была, но терпеть не могла цензуры, давления и прочих ограничений и не прочь была об этом повитийствовать. «Сама она, – вспоминал Феоктистов, – была, бесспорно, женщина умная, образованная, талантливая, но исполненная больших странностей… Она вся была пыл, экстаз, восторженность, но условливалось это не сердцем, а невероятною какою-то болезненной ее нервозностью… Никогда, даже в очень старческие годы, не удавалось ей достигнуть неоцененного блага – душевного спокойствия; она всё волновалась, выходила из себя; одно до последней крайности доведенное увлечение сменялось у нее другим, столь же крайним; беседа с ней представляла нередко очень много интересного, но гораздо чаще действовала утомительно. И, Боже мой, как любила она говорить! Это была для нее жизненная потребность, необходимое условие ее существования; она была в состоянии просиживать по целым часам даже с вовсе неумным человеком, лишь бы он с покорностью прислушивался к потоку ее речи. Под влиянием обычного своего возбуждения она постоянно создавала себе миражи, видела людей не такими, какими они были в действительности, а какими создавало их ее воображение; эта женщина, по натуре своей в высшей степени искренняя, извращала факты, выдавала за достоверное то, чего никогда не было и не могло быть, и всё это отнюдь не с умыслом, а с твердою уверенностью в своей правдивости»167.
Не только общение с Грановским, Огаревым, очеркистом Василием Петровичем Боткиным, писателем и переводчиком Николаем Христофоровичем Кетчером, но и пристрастие к обсуждениям и рассуждениям выдает в Салиас-де-Турнемир человека говорливых сороковых годов. В ее доме не смолкали споры, бурлили долгие, страстные речи. И газету свою она, графиня с нерусской фамилией, назвала «Русская речь». Лесков, с его-то слухом к этой самой речи, и тут не мог не поперхнуться.
На свое издание Елизавета Васильевна употребила небольшой капитал, подаренный сестрой. Газета выходила раз в две недели, публиковала М. В. Авдеева, В. В. Крестовского, А. С. Суворина (под псевдонимом Василий Марков), профессора Ф. И. Буслаева, Левитова, Слепцова, наконец, Лескова. Познакомившись с молодым журналистом лично, Елизавета Васильевна пригласила его в сотрудники редакции, поручив вести «внутреннее обозрение», то есть отвечать за материалы о так хорошо знакомой ему русской жизни. Лескову было назначено жалованье в 1200 рублей в год с отдельной оплатой его собственных статей и заметок.
Это была внушительная сумма; будучи губернским секретарем (чин XII класса по Табели о рангах) в киевской Казенной палате, он получал по крайней мере в десять раз меньше[28]. Впервые журналистика стала полностью обеспечивать его материально. Получив это предложение, Лесков наверняка возликовал, но много лет спустя, вспоминая свою московскую редакционную жизнь, морщился. В ноябре 1888 года он писал Суворину:
«Сальяс и вообще наш тогдашний московский] кружок были плохою школою для молодого, не бездарного и не глупого, но маловоспитанного и не приготовленного к литературе человека, каков был я, попавший в литературу случайно и нехотя»168.
Вероятно, он был прав: издание не было особенно известным и профессиональным. Но ни в задиристый «Современник», ни в основательный, но уже утрачивавший последние крохи либерализма катковский «Русский вестник», ни в благонамеренные «Отечественные записки» Краевского его работать не приглашали, а Салиас позвала и обласкала.
Конечно, «Русская речь» оказалась заложницей ее литературных интересов и предпочтений, при всей их пестроте довольно ограниченных. Язвительный М. Е. Салтыков-Щедрин обозвал это издание «журналом амазонок» – на самом деле оно получилось слегка жеманным, эклектичным, с расплывчатым обликом. Чтобы получить право на обозрение политических новостей, Елизавета Васильевна назначила главным редактором Феоктистова и расширила название: к исконной «Русской речи» присоединялся «Московский вестник». Направления издания это не изменило, и фактически им по-прежнему руководила графиня.
В результате «Русская речь» сочетала очерки о московских нравах, архитектуре, маскарадах и балах с рассказами об общественной жизни в Англии и обзорами французских изданий, криминальные хроники с финансовыми и промышленными, сообщавшими о ценах на зерно, пушнину и кожи и разбиравшими особенности акцизной системы питейных сборов. Исторические заметки профессора Московского университета Сергея Соловьева, очерк Федора Буслаева о русских духовных стихах (Лесков познакомился с ним лично, так как он вместе с Николаем Тихонравовым заведовал в журнале «отделом истории литературы и народности русской и западной»), письмо о необходимости женского образования, статья Петра Бартенева о Пушкине на Юге, анонимная рецензия на новую поэму Некрасова «Несчастные» и, само собой, критические обзоры Евгении Тур – в этом наборе трудно разглядеть продуманную политику и направление издания, если не принять за них любовь ко всему хорошему и интересному в культуре и гуманитарных науках. Впрочем, в тематический спектр газеты входили и вопросы русского общественного развития. Им и посвятил себя Лесков с конца июля по конец ноября 1861 года.
Он вполне предсказуемо приветствовал освобождение крестьян, общественные и правительственные реформы, призывал повышать экономический и культурный уровень России, беспокоился о народном просвещении, разоблачал коррупцию и антисемитизм, скорбел о смерти «одного из благороднейших и талантливейших представителей» отечественной словесности Николае Добролюбове. Трижды оплакал в «Русской речи» Тараса Шевченко169. Материалов, в которых сквозь либеральный джентльменский набор пробивалось свое, было не так много. Помимо публикаций о Шевченко, это разве что нашумевшая заметка «О замечательном, но неблаготворном направлении некоторых современных писателей». Цензорам она показалась подозрительной и была задержана; в итоге ее опубликовали не в 57-м номере, как предполагалось, а в 60-м.
Укрывшись под псевдонимом В. Пересветов, Лесков скорбит в ней о «милом прошедшем» в «периодической литературе», сменившемся «шутовством, гаерством, паясничеством», невежеством и бранью, сердито отчитывает журналистов за «неуважение к личности и праву», за оскорбительность тона в адрес конкретных лиц, за жажду «ругаться и обругать»:
«Они не станут спорить о мнениях, как это делается в иностранных органах, выражающих стремление самых враждебных партий, а прямо ex abrupto[29] обзовут автора “узколобым”, “тупоголовым”, а статью его “ерундою”, “ерундищею” и т. п.; если же можно, то не упустят случая: запустят свою грязную руку и в самую душу автора и поворочают в ней своими пальцами все, что автор как человек считает своею святынею и хранит от прикосновения дружеских рук с запачканными ногтями»170.
Русские публицисты и в самом деле друг с другом не церемонились, а либерализация общества обернулась тем, что в журнальной полемике припечатать оппонента похлеще да побольнее стало считаться хорошим тоном. «В. Пересветов» был совершенно прав. Прав, но бестактен. Как заметил критик и исследователь Лескова Александр Измайлов, «в блестящий 1861 год беспристрастный ценитель не имел никакого права говорить о развале и разрухе, о какой говорит так рано озлобленный Лесков»171.
Ведь о «милом прошедшем» и падении журналистских нравов он скорбел, когда российская печать наконец пригубила свободы – да, всё еще ограниченной цензурой, но значительно в меньшей степени, чем прежде. К тому же заметка о дурных журналистских нравах была написана в тот самый момент, когда на улицах Петербурга и Москвы появилась прокламация «Великорусе», критиковавшая Крестьянскую реформу за половинчатость, призывавшая отдать крестьянам землю, которой они пользовались до освобождения, и грозивщая правительству пугачевщиной. Цензура вновь ужесточилась; статья Лескова «о неблаготворном направлении» попала под горячую руку и была задержана цензором за «площадные ругательства» (которые Лесков лишь цитировал и осуждал!), но после гневного письма Феоктистова всё же вышла в свет. Корить братьев-литераторов, за резкость выражений (явно метя в «Современник») летом 1861 года, было верхом недальновидности, нарушением неписаных корпоративных норм.
Этим дело не ограничилось. В тот самый год, когда прогремевшие на всю Россию статьи Михаила Ларионовича Михайлова в «Современнике»172, наконец, сдвинули с мертвой точки вопрос о женском равноправии, когда в русском обществе заговорили о праве женщины на высшее образование, получение профессии, квалифицированный труд и материальную независимость от мужа, а значит, и свободный выбор в любви, Лесков написал довольно двусмысленную статью «Русские женщины и эмансипация» о том, что неверно истолкованные идеи о женской свободе легко могут привести женщин к «разнузданности» и «падению», а рабство сменится отказом от нравственных ограничений. Отчасти это было резонно: безмозглые последователи и последовательницы в состоянии испортить самую лучшую идею. Однако опять-таки о «растлевающей пропаганде французских эмансипаторов» Лесков писал в то время, когда у женщин появился, наконец, шанс попасть в университеты. Он сам не так давно приветствовал появление дам-вольнослушательниц на лекциях в Петербургском университете173, но всё же не смог удержаться от нравоучений и предупреждений об опасных последствиях неверно понятого феминизма. Аскоченский в «Домашней беседе» запросто мог себе такое позволить – либеральному публицисту это было не к лицу. Но объяснить это Лескову, как видно, было некому – или он никого не слушал? Суворин писал своему воронежскому приятелю Михаилу Де-Пуле, что Лесков и графиня спорили174. Возможно, спорили они как раз о женском вопросе. Во всяком случае Салиас сочла нужным снабдить статью Лескова редакционным примечанием, в котором взяла идею женской эмансипации под защиту.
Взвешенный либерализм, умеренную оппозиционность, жоржсандизм и светский щебет «Русской речи» о французских книжных новинках внезапно вспарывали очерки о той самой Руси, которую было не разглядеть ни за публицистикой, ни за учеными статьями, ни тем более за статистическими отчетами о промышленности и финансах.
Василий Слепцов в дорожных заметках «Владимирка и Клязьма» рассказывал, как собирал по русским селам сведения об устройстве фабрик и строительстве железной дороги, как бродил по проселочным дорогам, заходил в дома и всюду натыкался на страх державших фабрики купцов перед властью и любыми расспросами, нищету рабочих и пьянство как единственный способ отвлечься.
Благопристойную гладкость журнала взрывали и сочинения Александра Левитова: жутковатый рассказ «Московские нищие на поминках», очерк «Целовальничиха», где половина персонажей пьет или мечтает выпить, а измученный бесконечным пешим путешествием герой то и дело проваливается из яви в сон… И еще здесь звучит не салонная, но та самая
«– Ты куда же, красавик, собираешься-то? Ты вот отдохни возьми: в избе хошь, так в избе, а то бы на сенницу пошел, аль в сенях, может, хочешь? Ну, в сенях отдохни, – отдохни в сенях-то. Ишь вить, рай у нас в сенях-то. Ни мушки, ни блошки, ни комарика. <…>
– Иерусалим-то, стало быть, не в нашей стороне, а то солдатик один прохожий рассказывал мне, что до Иерусалима-то от нас только тысячу верст. А ведь дальше его, говорят, ни одного города нет. Там вон, солдатик-то говорит, за Иерусалимом-то – слышь? – и земля кончается, – там уж, он говорит, пошла вода одна да высь поднебесная. Ты не слыхал про это? Страшно, надобно быть, как там это вода-то около города ходит? <…>
– И вот ты слушай, Параша, хошь ты мне верь, хошь не верь, а я тебе вот что скажу: вчера на Наяновом бугре (знаешь, в соснечку-то?) в самую полночь клад я видал. Свечкой он, этта, да такой светлой, таким, этта, огнем разноцветным так и горит. Я к нему; а он взял с сосны-то дерев через пяток перелетел да и говорит мне (слышь?), человек ровно, и говорит: я, говорит, здесь лежу…»175
Тихо льется река человеческой речи, неторопливо плывет в ней герой очерка. Левитов, явно влюбленный в эту музыку говорения, с большим вкусом передает все ее звуковые и лексические оттенки.
Внимание к звучащей речи делает Левитова одним из самых близких Лескову писателей-шестидесятников. Разумеется, стилизация под народную речь к 1860-м годам давно не была новостью, во многом благодаря прозе Владимира Даля – без нее, а не только его словаря сочинения Левитова и Лескова скорее всего были бы другими.
Лесков впитывал всё, что читал и слышал, учился писать на общественные темы, думать, спорить; что-то в участниках кружка его смешило, что-то нравилось. Нравился и он – умный, яркий, даровитый, тогда казалось – «обучаемый». Он стал своим человеком у графини Салиас; домашнее, частное уже и не отделялось от редакционного, профессионального. Прошло спокойное, уютное лето, полное свободы и шумных, но мирных бесед. В Петербург Лесков пока не собирался – обжился, прижился на Большой Садовой.
И тут грянуло, загрохотало.
В Москву явилась Ольга Васильевна с Верой. За свободные от жены и дочки полгода Лесков словно бы подзабыл, что они живут где-то в далеком Киеве.
В надежде соединиться или поставить все точки над «i» и расстаться окончательно приехала Ольга Васильевна? Возможно, она и сама ясно этого не понимала. Наверное, устала быть «соломенной вдовой». В «Некуда» Лесков так описывает внезапный приезд жены героя, Дмитрия Петровича Розанова:
«Нынешний раз процесс этот совершился даже гораздо быстрее: Ольга Александровна обругала мужа к вечеру же на второй день приезда и объявила, что она возвратилась к нему только для того, чтобы как должно устроиться и потом расстаться. <…> Ребенок, по мнению доктора, был дурно содержан в течение лета. Девочка вернулась, нимало не поправившись, такая же изнеженная, слабая, вдобавок с некоторыми, весьма нехорошими, по мнению Розанова, наклонностями. С первого же указания на это Ольга Александровна поставила себя в отношении к мужу на военное положение. Ее всегдашняя бесцеремонность в обращении с мужем не только нимало не смягчилась от долговременного общения с углекислыми феями, но, напротив, стала еще резче. К тому же Ольга Александровна вообразила себе, что она в кого-то платонически влюблена и им платонически любима. При столь благоприятных шансах Ольга Александровна хотела быть нарочито решительною: – развод, и кончено. Прошла неделя, другая – содом не унимался. Розанов стал серьезно в тупик. Скандал скандалом, но и ребенка жаль, да куда же деться? а жить порознь в Москве, в виду этого самого кружка, он ни за что бы не согласился»176.
Немало зачерпнуто здесь из его собственной жизни: дочка, недовольство отца ее содержанием, скандалы с женой. В романе «Некуда» Розанов перед женой невиновен. А сам Лесков?
«Жили мы тогда, – вспоминал А. С. Суворин, – на Б[олыпой] Садовой, против Ермолая, во флигеле, который отдала нам графиня Салиас после того, как Н. С. Лесков, занимавший этот флигель, уехал в Петербург, после скандальных историй со своей женой… Она приходила к графине и Новосильцевым[30] и жаловалась.
Раз она убежала от него, и он подал заявление в полицию»177.
Писатель И. И. Ясинский в романе «Лицемеры» (1893) выводит во многом списанного с Лескова купца Хаврушина, который рассказывает, как жил с женой: «Скопил я десять тысяч и стал задумываться, как от нее отделаться… Принялся я ее щипать, схвачу и поверну круто, прекруто; сделал одну браслетку, другую; стал надевать браслетку на браслетку, и так до плеч довел. Мозг у меня горит… Обвел ожерелье вокруг шеи – синее твоего са[п]фира, Эм[м]ануил Давидович; побежала у меня пена изо рта»178[31]. Только в романе Ясинского заявление в полицию подает сама купчиха. Ясинский, бывший на 20 лет моложе Лескова, писал свою карикатуру, опираясь на слухи. Но слухи эти были до того устойчивы, что докатились до начала 1890-х.
Суворин 29 ноября 1861 года писал Михаилу Де-Пуле: «Лесков уехал – оказался негодяем страшным, и мы его выжили»179.
Этого «мы» Лесков так и не простил до конца участникам московских событий. Только с Сувориным он потом примирился, с остальными от всей души расквитался в «отмщевательном» романе «Некуда», дав уничтожающие характеристики и сестрам Новосильцевым, и Феоктистову, и бледному, вечно просящему взаймы Левитову, но с особенной безжалостностью разделался с графиней Салиас. Непоследовательная, легко увлекающаяся, но совершенно безвредная, безопасная,
«Маркизе было под пятьдесят лет. Теперь о ее красоте, конечно, уже никто и не говорил; а смолоду, рассказывали, она была очень неавантажна. Маленькая, вертлявая и сухая, с необыкновенно подвижным лицом, она была весьма непрезентабельна. Рассуждала она решительно обо всём, о чем вы хотите, но более всего любила говорить о том, какое значение могут иметь просвещенное содействие или просвещенная оппозиция просвещенных людей, “стоящих на челе общественной лестницы”. Маркиза не могла рассуждать спокойно и последовательно; она не могла, так сказать, рассуждать рассудительно. Она, как говорят поляки, “miala zaj дса w glowie[32] ”, и этот заяц до такой степени беспутно шнырял под ее черепом, что догнать его не было никакой возможности. Даже никогда нельзя было видеть ни его задних лапок, ни его куцого, поджатого хвостика. Беспокойное шнырянье этого торопливого зверка чувствовалось только потому, что из-под его ножек вылетали “чела общественной лестницы” и прочие умные слова, спутанные в самые беспутные фразы»180.
Маркиза в «Некуда» нелепа, неумна и окружена как льстивыми, так и беспардонными «друзьями». В ее доме живут канарейка и попугай. Попугай, между прочим, существовал в действительности и чуть не клюнул в начищенный сапог начинающего литератора Суворина, явившегося представиться графине.
За что же Лесков отомстил Елизавете Васильевне всего три года спустя после самого тесного сотрудничества?
За всё вместе. За беспутную, как казалось ему потом, литературную молодость; за старт в издании средней руки; за приятельство с людьми, которые вскоре станут его врагами. Но главное – за то, что графиня участвовала в его личной драме, пыталась примирить его с женой и явно жалела Ольгу Васильевну, приняв, как и весь московский кружок, ее сторону. И за то, что в ее глазах он «прослыл зверем»181. Позднее Лесков готов был признать, что с маркизой де Бараль всё-таки погорячился, и, кажется, даже передал Евгении Тур изысканный литературный привет. «Жемчужное ожерелье» называлась одна из поздних ее сказок, а потом и сборник182. «Жемчужное ожерелье» назвал один из лучших своих святочных рассказов 1885 года Лесков, ласково и весело окликнув в нем «матримониальную» тему, сквозную в прозе Елизаветы Васильевны, а возможно, и ее саму.
«Северная пчела» и третий путь
С кружком Евгении Тур Лесков порвал вскоре после приезда супруги с дочкой – осенью 1861 года. До конца ноября он еще вел в журнале внутреннее обозрение, пока его не сменил Суворин. Из Москвы Лесков переехал в Петербург, теперь уже навсегда. С 1 января 1862 года он начал сотрудничать с газетой «Северная пчела». Это было во всех отношениях лучше: работа в крупной столичной газете позволила заострить публицистическое перо и шагнуть на следующий уровень журналистского мастерства.
В 1860 году «Северную пчелу» возглавил давний ее сотрудник и редакционный секретарь Павел Степанович Усов. Времена Булгарина и Греча, когда-то создавших эту газету и определявших ее политику на протяжении тридцати с лишним лет, ушли в прошлое. Жало ее давно затупилось, в материалах царила, по выражению Белинского, «золотая посредственность». Да и немодно стало сражаться с вольнодумцами и конституцией; теперь любое издание, желавшее быть на слуху, просто обязано было числить себя либеральным. И Усов делал всё, чтобы сложившаяся при Грече и Булгарине репутация «Северной пчелы» как газеты продажной, проправительственной и неприличной поскорее разрушилась.
У него были свои мании. Одна из них – англофильство.
Воспитанник частного английского пансиона Гирста, выпускник физико-математического факультета Петербургского университета, Усов с юности читал и любил английские газеты. Однажды он даже опубликовал в знаменитом британском журнале «Экономист» статью о торговле салом в России183. И теперь очень надеялся нацепить на «Северную пчелу» цилиндр истинного английского джентльмена, а именно – открывать каждый номер
Став в 1860 году у кормила «Северной пчелы» и одновременно сделавшись ее половинным владельцем (Булгарин продал ему свою часть, вторая половина принадлежала Гречу), Павел Степанович надеялся открыть газетные площади для свободного обсуждения острых общественных проблем, превратить свое издание в российский аналог лучших европейских – иначе говоря, создать авторитетную, респектабельную, космополитичную газету. Он пригласил авторов совсем иного, чем у Греча с Булгариным, направления: социалистов Василия Слепцова и Артура Бенни, литературных пролетариев Александра Левитова и Федора Решетникова, собирателя народной поэзии Павла Якушкина, Марко Вовчка и Владимира Даля. Одновременно с газетой сотрудничал П. И. Мельников (Андрей Печерский), публиковавший в ней очерки о расколе и, между прочим, не скрывавший своих вполне консервативных взглядов, а также Евгения Тур («Северная пчела» разместила, например, ее знаменитую рецензию на тургеневских «Отцов и детей», предложившую новую формулу замысла нашумевшего романа: «ни отцы, ни дети»). Лесков относил себя к лагерю «постепеновцев», оппонентов «нетерпеливцев»[33]. В той же умеренной партии желал числить себя и новый издатель «Северной пчелы», стараясь двигаться точно посередине между консерваторами и радикалами. Передовицы Лескова, занимавшие верхние столбцы газеты, это направление довольно последовательно центровали.
Лесков отстаивал право на независимость суждений, уже привычно упрекая либералов в том, что они «тирански кладут каждую личную свободу на прокрустово ложе», а журнал «Современник» – в «деспотствующем либерализме»185. Но пока не отбушевала общая радость по поводу повеявшей в воздухе весны, состоявшихся и грядущих реформ, это не означало окончательного разрыва с «нетерпеливцами», «постепеновцы» всё еще были с ними во многом заодно. Но весна уже плавилась и таяла, близилось лето, воздух дышал жаром, вот-вот должны были вспыхнуть знаменитые пожары, спалившие последние иллюзии.
Однако пока Лесков стоял за «непонятный правильный прогресс», как выразилась одна героиня «Некуда» про доктора Розанова. Это значило: за просвещение крестьян, хотя бы и с помощью самой доступной народу книги – Библии, за борьбу с их невежеством в ведении хозяйства; за изучение как собственной, так и мировой истории[34]:
«…забывчивость, одна из наших слабостей… Что до нас, то мы… особенно скорбим о недостатке в нашем обществе знакомства с историею человечества. История учит многому…»186
Не раз говорил он и о преодолении изоляционизма, отказе от веры в уникальность русского пути, на которой настаивали славянофилы и газета «День», взявшая на себя роль «опекуна младенствующей и развращаемой западною цивилизацию Руси», который «с нежною любовью старого дядьки пестует своего тысячелетнего младенца»187. Лесков не сомневался, что на «гнилом Западе», как язвительно цитировал он оппонентов, люди «подняты цивилизациею на другую ступень гражданственности»188 и что Россия уже движется похожим путем, но пока сильно отстает в развитии, а потому вполне может поучиться у просвещенных соседей.
Вот только двигаться к преображению нужно постепенно, не выжигая старинных привычек огнем и мечом. Мгновенно изменить то, что складывалось столетиями, невозможно, да и не всегда нужно.