Наконец Арина увидела подводу. Пожилой уже мужчина в сереньком выгоревшем пиджаке тихо покрикивал на лошадь, придерживая укороченной беспалой рукой два бидона, гремевших на возу. Арина спросила у него про кладбище. Мужчина остановил коня, рассказал, как надо пройти, и хотел уже было ехать дальше, но вдруг поинтересовался, зачем это Арине понадобилось в такое раннее время идти на кладбище.
Она рассказала все как есть. Тогда мужчина снова натянул вожжи и, мешая русские и украинские слова, пригласил Арину:
— Сидайтэ! У нас памятник на берегу Днипра. Нам по дороге.
Арина взобралась на телегу. Мужчина прицмокнул на коня, стал расспрашивать:
— Издалека?
— Издалека, — ответила Арина. — С Орловщины.
— Знаю, — начал закуривать мужчина. — Воевал там.
Они свернули в один из переулков. Мужчина все рассказывал о Понырях, о Прохоровке и еще о разных местах под Орлом и Курском, где ему пришлось воевать и где его так нескладно ранило в руку. Слышал он и о Больших Сокиринцах, но самому там бывать не довелось.
Но вот мужчина перестал рассказывать и показал рукою на блеснувшую из-за деревьев речку:
— Днипро.
Арина встрепенулась, подняла голову. Так вот, оказывается, какой Днепр! Еще шире, еще светлее, чем причудился ей во сне. Она долго смотрела на чистую, тихую гладь реки, на луга, раскинувшиеся до самого горизонта. И вдруг увидела на берегу под зелеными вербами памятник. Солдат с автоматом в руках звал откуда-то из-за Царичанки на другую сторону реки своих товарищей.
Мужчина остановил коня, ловко подхватил локтем беспалой руки Аринину кошелку. Потом завязал за колесо вожжи и повел Арину к памятнику.
Чем ближе они подходили к нему, тем сильнее билось у Арины сердце. Она не сдержалась, заплакала. Мужчина не успокаивал ее, молча шел рядом.
Вокруг памятника стояла серебряная ограда с красной звездой на калитке. А за оградой на небольшой клумбе уже начинали пробиваться посеянные недавно цветы.
Арина попросила мужчину прочитать длинный список, золотыми буквами написанный на камне.
Мужчина откашлялся, стал читать, останавливаясь после каждой фамилии. Арина не торопила его. Вслушиваясь в имена погибших вместе с Тишей солдат, думала о том, какими они были при жизни: молодыми или уже в летах, кто у них остался дома?
Наконец мужчина замолчал. Арина удивилась, что Тишиной фамилии в списке нет. Она попросила перечитать список еще раз, решив, что просто не расслышала ее. А может, и мужчина как пропустил, заторопился.
Но фамилии Захаров все равно не было. Мужчина начал расспрашивать у Арины, точно ли она знает, что ее сын погиб в Царичанке. Арина кивнула ему, достала из платочка извещение. Мужчина молча прочитал его, потом присел на лавочке возле ограды, закурил.
Арина ждала от него какого-нибудь пояснения, но мужчина все курил и курил, казалось, совсем забыв о ней. И лишь немного погодя он заговорил глухо и сдержанно:
— Днипро здесь форсировали. Река широкая, перебраться через нее трудно. Да еще под огнем. Многие погибли. Писали, конечно, что похоронены в Царичанке, а так…
Арина вдруг поняла, о чем не досказывает мужчина, хотя и не верилось, что ее Тиша мог утонуть в этой чистой спокойной реке. Да и как можно было поверить! Ведь вырос Тиша возле воды. Плавал не хуже других. Бывало, возьмет его Арина с собой на речку стирать белье, а он в одну минуту переплывет саженками Сокиринку и уже кричит что-нибудь с другого берега.
Но это там было, а здесь, должно быть, ранило его где-нибудь на середине и не хватило у Тиши силы.
Широкая река Днепр. Вода в ней студеная, быстрая. Возле берега растет лоза, а под лозою белые лилии, кувшинки и еще разные водяные цветы. А на том берегу виднеются такие же, как и в Царичанке, хаты, цветут сады.
И вдруг Арине как-то совсем некстати снова вспомнилась умершая старуха. Ее, наверное, сейчас уже хоронят. Впереди несут хоругви, венки. Потом идут священник и певчие. А позади сын в военном, измятом после дороги мундире. Арина не могла понять, почему ей все это вспомнилось. Но все равно на минуту ей стало легче от совсем посторонней, несвоевременной мысли. И за эту минуту Арина успела привыкнуть к новому, неожиданно навалившемуся на нее горю.
Арина поглядела еще раз на солдата, который все так же терпеливо звал на другую сторону Днепра товарищей, потом на мужчину, молча сидевшего на лавочке, вздохнула и, собираясь в дорогу, может быть, более дальнюю и трудную, начала расспрашивать про город Вену.
Мужчина ответил ей как-то виновато, растерянно:
— За границею это. Не пустят вас туда…
Арина ему не поверила. Как же так! Ведь Митя там погиб. Почему же не пустят?!
Но мужчина, все время перебирая здоровой рукой подобранную возле ограды ветку, продолжал:
— Разрешение туда особое нужно. А где его брать, я и сам толком не знаю.
Скорбные, горестные мысли заполнили Арине голову. Что ж это выходит?! Тишиной могилы нет, Ильюшина тоже бог знает где, а к Митиной ее не пустят… Но, может, мужчина еще и ошибся, может, до города Вены можно доехать так же, как и до Киева, стоит только взять билет? Арина начала перебирать в памяти Митины письма, надеясь найти в них ответ. Вспомнила одно из последних, суровое, сдержанное:
«Ты, мать, не сердись, что пишу редко. Все время наступаем. За 17 суток прошли с боями 650 километров. Я проехал всю Белоруссию, Латвию, Литву и сейчас нахожусь на границе с Германией. Ожидаем приказ товарища Сталина о дальнейшем наступлении. Будем бить врага на его земле.
Узнал из твоего письма, что погибли Тихон и Илья.
Что ж, мать, война никого не щадит! Может быть, и я погибну, но победа будет за нами и скоро.
Желаю тебе счастья и здоровья.
13 сентября 1944 года.
Сколько раз перечитывала Арина вместе с Борисихой и это письмо и извещение о Митиной смерти, но никогда ей не приходило в голову, что раз погиб за границей, то, значит, нельзя поехать к нему, посмотреть на могилу, попрощаться перед своей скорой смертью. Знала бы она это раньше, может, и добилась бы разрешения, узнала бы у людей, где его берут. А теперь, конечно, уже поздно. Больше как до осени Арине не дожить…
Мужчина, все еще куривший на лавочке, поднялся:
— Мне пора ехать. Доярки будут ругаться.
— Езжай, сынок, — не стала его удерживать Арина.
Раз надо человеку — значит, надо. Да и чем он ей теперь поможет…
Мужчина подошел к подводе, долго развязывал вожжи, наконец прикрикнул на коня и скрылся за вербами, все так же придерживая раненой рукой бидоны.
Арина осталась одна. Посидела еще несколько минут на лавочке. Но уже ни о чем не думала, а просто глядела на Днепр, на кувшинки, на прибрежные камыши и лозы. Потом достала из кошелки семена, посеяла немного на клумбе поверх взошедших любистка и мяты. А остальные бросила в быструю днепровскую воду.
Может, прибьет их где-нибудь к берегу и вскоре зацветут над водою, над могилами погибших вместе с Тишей солдат красные маки, бессмертники или гвоздики…
И вдруг Арина подумала, что все-таки не должно такого быть, чтоб ее не пустили к Мите. Надо только расспросить у знающих людей, в какой стороне находится эта Вена. Вот съездит Арина домой, переговорит обо всем с Борисихой. Та напишет ей прошение в сельсовет или еще куда… Арина дождется ответа, а потом снова соберется в дорогу. Может, еще и не поздно, может, она и успеет еще побывать и у Мити до осени…
До конца жизни
Пока Ольга собиралась на работу, Антон молчаливо сидел возле окна, пытаясь понять, каким нынче будет день. Он научился это делать почти безошибочно. Если темнота перед глазами оставалась по-прежнему густой и непроглядной, то, значит, день предстоял пасмурный, ненастный. Если же она вдруг светлела, превращалась в огненно желтую, то можно было надеяться на солнце, тишину и безветрие.
Сегодня ожидалось солнце.
Антон это понял сразу. Пробившись сквозь листья росшей под окном березы, солнечные лучи скользнули по его лицу: по слепым глазам, по шраму вдоль щеки, по густым, уже поседевшим, говорят, волосам, словно хотели обласкать, обнадежить Антона.
Он улыбнулся этим добрым намерениям солнца, но продолжал сидеть молча, пытаясь определить, станет сегодня дочь прятать гармошку или нет?
По тому, как Ольга вдруг притихла, а потом робко, почти бездыханно прошлась по комнате, Антон понял — станет. Но он ничем не выдал своей догадки, не окликнул дочь, зная, что Ольга все равно его не послушается.
Антон терпеливо выслушал все дочерины наставления, дождался, пока стихнут за окном ее торопливые шаги, и принялся за поиски. Бережно, чтоб случайно чего-нибудь не опрокинуть, он обследовал всю комнату: открыл шифоньер, слазил на печку, обстучал палочкой стены…
И все-таки гармошку обнаружил. Ольга спрятала ее в тумбочку, на которой стоял телевизор, ловко заложив книгами и газетами.
Проверяя гармошку, Антон несколько раз пробежал пальцами по пуговкам. Они послушно отозвались, словно приветствовали его, живые и голосистые. Антон погладил пуговки всей ладонью, успокаивая их и успокаиваясь сам, хотя и понимал, как они нетерпеливы и как трудно дается им молчание.
Потом он закинул гармошку за плечо, взял свою ореховую палочку и вышел на улицу.
День действительно был солнечным и тихим. Антон определил, почувствовал это в первую же минуту, стоило ему лишь послушать, как радостно кричат ласточки, как шумят на тихом утреннем ветру листья и как где-то торопливо и гулко отбивает косу припозднившийся косарь.
Постукивая палочкой по твердой, еще росной тропинке, Антон пошел вдоль улицы.
Вскоре его кто-то окликнул:
— Здорово, Антон!
— Здорово, — узнал он по голосу соседа Андрея Дорошенко.
— Опять идешь?
— Иду.
— Попадет тебе от Ольги.
Антон ничего не ответил на эти предостерегающие слова Андрея и лишь попросил:
— Закурить не найдется?
Андрей тоже не стал продолжать неприятный разговор, долго шелестел газетой, открывал коробку. Наконец, подождав, пока Антон оборвет газету до нужных ему размеров, щедро насыпал туда пахучего домашнего табака:
— Кури.
На том они и расстались. Антон быстро забыл ненужные под сегодняшний такой хороший день Андреевы слова и зашагал дальше. Идти с папиросой было как-то особенно легко. Палочка, кажется, сама без малейшего усилия находила все изгибы и повороты тропинки.
Так он незаметно и дошел до станции, радуясь солнцу, свежему утреннему ветру, росе и вообще жизни, как, бывало, радовался всему этому на фронте после удачного перехода или боя.
На перроне у Клавы, торговавшей водою, Антон по обыкновению спросил:
— Электричка скоро?
— Через полчаса, — ответила та. — Воды попьешь?
— Спасибо, — отказался Антон, и чтоб не смущать своим видом людей, все так же постукивая палочкой, мимо промтоварного ларька пошел к багажной, за которой сразу начинались луг и поле.
Сняв гармошку, Антон лег на высокую, уже пригретую на пригорке траву. Бывали дни, когда Антон падал на этом пригорке совсем по иной причине. С утра у него нестерпимо начинали болеть глаза. Порой Антону казалось, что кто-то невидимый, неуловимый засыпает его каменистым речным песком. И он безжалостно режет и жжет Антону и без того больные глаза. Пытаясь как-то освободиться от этого песка, спастись, выжить, Антон падал на траву, подолгу лежал на ней, прикасаясь глазами к длинным, пахнущим землей и солнцем травяным листьям…
Но сегодня глаза не болели. И Антон, зарывшись в траву лицом, казалось, по одному запаху, по прикосновению различал в ней цветы. Вот желто-горячие, как солнце, как сегодня темнота у Антона перед глазами, одуванчики, вот голубые и темно-синие колокольчики, вот ромашки, белые, словно залитое, опять-таки, солнцем, дозревшее ржаное поле.
И как только Антон подумал про поле, так сразу вспомнилась ему война, отпуск, который он нежданно-негаданно получил после тяжелого ранения. Приехал тогда Антон в село, и они вдвоем с Таней пошли за околицу в поле, расстелили Антонову шинель прямо во ржи, и Таня до самого вечера, не уставая, целовала Антону тогда еще зрячие, счастливые глаза…
О том, что было после, Антон вспоминать не стал. Просто ни к чему все это, да и не осталось на такое воспоминание времени: по вздрагиванию земли, по шуму, который поднялся на перроне, Антон понял, что подают электричку.
Он поднялся с травы, такой ласковой, такой родной и доброй, и заторопился на посадку, в уме отсчитывая каждый шаг. Их от пригорка до платформы должно быть сто шестьдесят два.
Добрался он благополучно. Лишь возле багажной зацепился за угол раненым плечом.
В электричке Антон примостился в тамбуре, не позволяя себе входить в вагон раньше того времени, когда пассажиры рассядутся, расставят вещи и будут готовы его слушать.
Он стоял в тамбуре, как всегда волнуясь от предстоящей встречи с людьми. Каждый раз Антон боялся, что вдруг собьется, возьмет не ту ноту и тогда ему будет стыдно и горько. Тогда он ни за что больше здесь не появится, не возьмет в руки гармошку, хотя и трудно Антону представить свою жизнь без этих почти ежедневных поездок в электричке, без людей, которые так умеют понимать и слушать его и без которых ему, наверное, давно бы уже не жить на свете.
Наконец дверь не спеша закрылась, электричка вздрогнула, тяжело вздохнула и отправилась в свой недалекий, но трудный путь, с частыми остановками, с суетою на платформе, с криками и жалобами опоздавших.
Как только она набрала ход, Антон поудобнее приладил на груди гармошку и шагнул в вагон.
Прислонившись спиною к холодной, все время постукивающей раздвижной двери Антон проиграл вступление, широко и свободно, и запел:
И ни до чего теперь уже на свете ему не было дела. В каждом слове, в каждом звуке этой неповторимой песни Антону слышалась такая тревога, такая грусть и такое счастье, от которого хотелось лишь единственного — жить. В эти мгновения ему казалось, что он видит. Видит далеко-далеко, до самого горизонта: широкое бесконечное ржаное поле, устланный цветами и травами луг, лес и речку. И никогда не перестанет их видеть…
Из вагона в вагон Антон переходил медленно, чтобы растянуть, продлить свое счастье, долгожданное и справедливое.
Так он добрался до шестого вагона и решил передохнуть. Песня закончилась. И теперь надо было набраться новых сил, возродить в себе вечное неутолимое желание этого счастья…
Кто-то уступил Антону место, и он осторожно, чтоб никого не затронуть, присел на удобной ребристой скамейке. Переживая еще не отлетевшие от него слова песни, Антон всей грудью и руками ощущал, как остывает и готовится к новым испытаниям гармошка.
Наконец он поднялся и хотел уже было снова заиграть, но в этот момент в вагон ввалилась какая-то шумная, развеселая компания, судя по всему, свадьба. Распевая вразнобой припевки, пританцовывая и присвистывая, она оттеснила Антона в угол.
В вагоне сразу поднялся шум и неразбериха. Пассажиры, отвлекаясь от разговоров, чтения и картежной игры, начали подбадривать танцующих:
— Веселей давай, веселей!
Но у свадьбы явно что-то не ладилось. То она по-прежнему пробовала танцевать, то подбадривала себя обрывками частушек и свадебных песен, то, совсем изморившись, лишь утомленно хлопала в ладоши.
Антон в одно мгновение понял, в чем тут дело: свадьба пела и веселилась без музыки, должно быть, где-то по дороге обронив не совсем рассчитавшего свои силы баяниста. Он про себя понимающе улыбнулся, незаметно поправил ремень и без всякого вступления и проигрыша сыпанул плясовую, удачно подстроившись под уже затихающие припевки.
Свадьба на минуту замерла, повернулась к Антону лицом, потом всколыхнулась, ожила с какой-то новой силою, словно к ней пришло второе дыхание.
Ходить по свадьбам Антон любил. Нравилось ему веселить и вдохновлять людей. Но еще больше нравилось Антону среди этого веселья и гомона вспоминать свою собственную свадьбу, вспоминать Татьяну…
Вышла она за Антона замуж уже за слепого. Вначале та свадьба была грустной, со вздохами, со слезами. Но когда выпили гости по первой, по второй рюмке, когда запели они неудержимую застольную:
когда закричали громогласное «горько», то ни о каких слезах, ни о каких болезнях не могло быть даже речи. И Антон, повинуясь требованию гостей, целовал тогда Татьяну, как здоровый, уверенный в себе мужчина…
Но всего лишь одно лето и одну зиму отмерено им было счастья. В несытном сорок седьмом году родила Татьяна Ольгу и не справилась с жизнью, не выдержала мучений и болей.
Растил Ольгу Антон сам, как мог, как умел. Люди, правда, помогали, кто хлебом и молоком, а кто добрым словом и советом.
Антон и сейчас все это вспомнил, про себя неслышно вздохнул, а потом заиграл еще веселее, радуясь счастью сегодняшних молодоженов, желая им в душе благополучия и здоровья.
Веселил Антон свадьбу до самой последней остановки. Но как только электричка, утомленно лязгнув над крышей проводами, окончательно замерла, он заторопился на выход. Хотелось Антону посидеть где-нибудь на свежем воздухе, не спеша подумать о жизни, вспомнить фронтовых товарищей: и живых, еще где-то здравствующих, и убитых, о которых теперь все от мала до велика поют песни.
Но уйти Антону не удалось. На перроне свадьба опять окружила его плотным разноголосым кольцом и опять озорно и непререкаемо потребовала: