Как показывает Норман Кон в «Поисках золотого века», историческая фантазия Иоахима де Фьоре лежит в основе множества более поздних идей, от анабаптистских движений XVI столетия вплоть до теории трехступенчатой эволюции Огюста Конта, от хаттеритов и рантеров[27] до самой действенной химеры ХХ века — марксистской веры в мировую революцию, диктатуру пролетариата и конец истории. И в Барселоне Арнау де Виланова не только полностью усвоил эту фантазию, но и проповедовал ее всю жизнь. Похоже, он «заразился» ею в Монпелье от «духовного» крыла францисканцев, учеников и последователей Иоахима, считавших себя провозвестниками, авангардом, так сказать, грядущего золотого века. И вот практикующий врач стал самым яростным антиинтеллектуалом в Испании. «Совершенно точно, — провозглашал он, — что, изучая философию, человек не начинает любить Бога больше; он лишь становится большим софистом и болтуном… и что еще того хуже — большим лицемером». Официальная церковь нс обращала на него внимания. «Занимайтесь медициной, — сказал папа Бонифаций VIII Виланове, — а не теологией, и мы воздадим вам почести».
Однако барселонский королевский дом взирал на учение де Фьоре со священным ужасом, а на Виланову — как на ученого, возможности которого граничат с волшебством (научные интересы Вилановы лежали в таинственных областях: алхимия, прорицания и астрология). В 1281 году Виланова стал придворным врачом Пера II Великого, потом учил сыновей короля, которым со временем предстояло взойти на трон Каталонии и Арагона под именами Альфонса II Свободомыслящего и Жауме II Справедливого. Он был не просто наставником: Жауме II, кажется, очень серьезно рассчитывал на него не только как на советника в политических делах, но и как на толкователя снов. Виланова более двадцати лет влиял на королевский двор и его политику, будучи астрологом, врачом, наставником принцев, «волшебником». Он сформулировал свои взгляды в двух книгах: «De Тempore Adventus Antichristi» («О времени пришествия Антихриста», 1297) и «De Misterio Cymbalorum» («О тайне символов», 1300). В этих книгах он рассуждал о том, что барселонский королевский дом должен сыграть решающую роль в приближении «золотого века». Ему предстоит очистить от скверны церковь, обратить или уничтожить иудеев, вернуть Иерусалим, искоренить ислам, создать новую христианскую империю с владениями по всему миру, чьей столицей станет не прогнивший Рим, а Сицилия, которой в те времена правили Пер II и его наследники. Подобные идеи, должно быть, наполняли головы графов эсхатологическими мечтами о высоком предназначении, а сочинения Вилановы и обаяние его личности, видимо, разжигали их политику экспансии в Средиземноморье, а также питали вполне рациональные надежды на успешную торговлю.
Имперские амбиции Каталонии росли безудержно быстро, и торговля от них не отставала. Еще до конца XIII века графы-короли обзавелись консульствами не менее чем в 126 городах Средиземноморья, от Малаги до Константинополя, от Венеции до Бейрута, от Монпелье до Мальты, от Фамагусты до Триполи.
Поскольку каталонцы есть каталонцы, и тогда они были не менее националистично настроены и хвастливы, чем сейчас, росли также их претензии на культурное главенство. Например, они владели значительной по размеру колонией в окрестностях Афин и Пелопоннеса. И ура-патриотически настроенный епископ Барселонский в период правления Жоана 11 Вероломного (1398–1479) заверил парламент, что «прославленные и древние Афины, где некогда зародилось красноречие и ученость Греции, разговаривают теперь по-каталански». Разумеется, ничего подобного на самом деле не было и в помине.
Торговля Барселоны с левантийскими городами (Константинополь, Бейрут, Александрия) была доходной, так как с ними торговали предметами роскоши. Барселонские купцы экспортировали шерстяные ткани и овчину, сушеные фрукты, оливковое масло, кораллы, олово и железо. Ввозили же перец, ладан, корицу, имбирь (всю средневековую Европу охватила мания специй — сильный аромат убивал прогорклый привкус мяса в отсутствие холодильников; особенно сильно увлекались специями гурманы-каталонцы). Еще они ввозили квасцы и рабов. Во все уголки империи — на Балеарские острова, Сардинию, в Неаполь и на Сицилию — везли ткани, изделия из кожи, шафран, оружие в обмен на сицилийскую пшеницу, хлопок, рабов и на сардинские кораллы и соленую рыбу. Торговали даже через Атлантический океан с Фландрией, откуда получали тончайшие ткани. А когда Барселона укрепилась в западном Средиземноморье, она наладила еще более прибыльную и быструю торговлю с Северо-Западной Африкой через Тунис. Графы-короли не покорили африканское побережье, хотя, разумеется, мечтали об этом. Хроники Берната Дескло и Рамона Мунтанера полны фантазий об этих землях. Мунтанер, склонный путать и подтасовывать факты, чтобы подогнать историю к интересам рыцарей, обвинял папу в том, что тот не оказал его королю Перу III Церемонному военной помощи, которая позволила бы захватить Тунис. Но что нельзя завоевать, то можно получить по договору. К началу XIV века барселонские каравеллы уже возили берберам сушеные фиги, валенсийский рис, сыр, орехи и целые мили тканей, а домой возвращались с грузом хлопка-сырца, красителей и, главное, берберского золота.
В основном с Северной Африкой торговали каталонские евреи, на которых в XV столетии обрушатся все ужасы испанского христианского антисемитизма. Но в ХШ и XIV веках графы-короли их ценили не из религиозных симпатий, а просто потому, что они были полезны: евреи могли быть торговыми агентами в североафриканских городах, что совершенно исключалось для
Стране, где процветает торговля, где ничто не мешает развитию рынка, где почва плодородна, ничего лучшего и пожелать нельзя. Потому… торговцев надо поощрять и поддерживать более, чем всех остальных граждан. Они — жизнь народа, его сокровище, выразители народных интересов. Они дадут пропитание беднякам, обеспечат развитие торговли, удовлетворят все потребности страны. Без торговых людей общества распадаются, короли превращаются в тиранов, молодые не находят применения своим силам, а бедные плачут. Рыцарей и ростовщиков не заботит благотворительность.
Только купцы склонны жертвовать свои деньги, только они опекают простых людей.
«Все, что делается, делается деньгами», — писал поэт с Майорки Ансельм Турмеда (1352?-1425?) в своей «Похвале деньгам»:
Барселонские купцы прекрасно осознавали свое значение в обществе, свою важность для страны. Их «храм»,
Сегодня, войдя в здание биржи, вы никогда не подумаете, что когда-то оно было средневековым. То, что вы видите сейчас на Пла де Палау, — тяжеловесный, обособленно стоящий неоклассический каркас, построенный в 1802 году для
Первая биржа была просто павильоном, залом на берегу моря, построенным в 1350-х годах Пером Льобетом — вернее, нанятым им архитектором, который построил Зал Ста. Но ее затопило морским приливом, и Пер III Церемонный в конце XIV века издал указ, чтобы биржу перестроили. Архитектор Пер Арбей выполнил эту работу между 1380 и 1392 годами. Новая биржа Арбея в чем-то напоминает
Комната для заключения контрактов в
Если
Редко можно с уверенностью сказать, когда появилась та или иная улица, но Каррер Монкада в этом смысле исключение. Она образовалась единым росчерком пера графа Барселонского Рамона Беренгера IV, в 1148 году, еще до союза с Арагоном. Граф отдал ее сенешалю города, купцу по имени Гильом Рамон Монкада, в качестве награды за финансовую поддержку, оказанную при отвоевании города Тортоса. Таким образом, Каррер Монкада — одна из самых ранних попыток «урбанизма» в Барселоне. Мало что осталось от ее первых домов. Большая часть находящихся там сейчас зданий — XV века или более поздние. Это музей жилищ верхушки общества, музей, который всегда выглядит закрытым, так как бюргеры строили свои особняки вдоль границы участков собственности, и вид у них отнюдь не гостеприимный. Эти дома с толстыми стенами и косящими окнами строились, чтобы надежно защитить владельцев, и выглядят они столь же недружелюбно, как и флорентийские дворцы XV века.
Все меняется, когда вы входите внутрь. Типичный дво-рец-ра1аи был четырехсторонним строением, с межевыми стенами и внутренним двориком между ними, со складскими и подсобными помещениями в нижнем этаже и лестницей с аркадами, ведущей в жилые покои и парадные помещения. Таков универсальный средиземноморский план — такие здания можно увидеть от Гоцо до Танжера, — но в домах на Каррер Монкада он обретает особую широту, так как их владельцы не скупились на пространство. Большинство домов открыто для посетителей, будучи преобразованы в музеи и картинные галереи. Но это превращение в музеи — лишь последнее из превращений, которые пережили дома. От XIV–XV веков осталось довольно мало, потому что дома постоянно переделывали, к ним что-то пристраивали по мере того, как благосостояние владельцев возрастало. Один из домов, Палау Далмасес (номер 20, теперь культурный центр), имеет своды XV века, но главная его черта — лестница XVII века с украшенными богатой резьбой витыми колоннами и балюстрадой, панели которой представляли собой барочные аллегории торговли и военного триумфа Каталонии на море. Нептун, нереиды, морские коньки в кипучей морской пене, а выше, под углом тридцать градусов, — вид, навязанный нам этой лестницей, но, если задуматься, весьма точно отражающий экономический упадок, в который в конце концов пришла Барселона.
Дом Сервельо-Гуидиче (номер 25, теперь галерея Маэт) был построен каталонцами и приобретен в XVIII веке семьей Гуидиче, купцами из Генуи. В нем самая красивая лестница, со сводом, поддерживаемым готическими каменными колоннами XV века, такими тонкими и стройными, что можно подумать, будто они железные. Дворец маркизов Льо (номер 12, ныне музей тканей и одежды) имеет почти сохранившийся дворик XIV века, чей свод очень гармонирует с массивными плоскими плитами, из которых сложены стены. Возможно, самые старые архитектурные фрагменты на Каррер Монкада — в Палау Беренгер д’Агилар (номер 15, теперь, вместе с примыкающим дворцом барона де Кастел-лет, — музей Пикассо). Некоторые архитектурные детали дворца относятся к концу XIII века, и весьма вероятно, что перестроил его в XV веке Марк Сафонт, автор оригинального готического фасада Палау де Женералитат.
Именно рост торговли формировал политическую структуру Барселоны в ХШ и XIV веках. Существовали
Граф-король Барселоны не являлся абсолютным монархом Каталонии и Арагона. Жители государства, в котором ревниво оберегались гражданские свободы, не допустили бы этого. К тому же имелась и финансовая сила, которая готова была защитить их от абсолютизма. «Какой еще народ в мире, — спрашивал последний граф-король Марти I Ара-
гонский Гуманный) в 1406 году, обращаясь к каталонскому правительству, Corts, — обладает столькими свободами и привилегиями, как вы; и какой еще народ отличается такой щедростью?» Каталонцам этот вопрос должен был показаться риторическим. Другого такого народа не могло быть. Чувство собственной исключительности отсылало каталонцев к идеалу римской Республики, в которой глава государства был лишь primus inter pares, первым среди равных. Граф-король правил по контракту, а не по божественному праву. Такой взгляд на вещи кристаллизовался в знаменитой и уникальной каталонско-арагонской клятве верности монарху: «Мы, кто так же хорош, как ты, клянемся тебе, который не лучше нас, считать тебя нашим королем и сюзереном при условии, что ты будешь соблюдать наши свободы и законы, — а если нет — тогда нет». Каталонцы всегда трепетно относились к средневековому протесту против королевского абсолютизма. В 1850-х годах, когда строился неоклассический фасад Ажунтамент, в нише вместо статуи Геркулеса установили статую купца XV века по имени Жоан Фивельер, главным образом потому, что, будучи
Эти «свободы и законы» определялись законодательным советом, называемым Corts Catalanes, каталонскими кортесами, в которых были представлены три слоя олигархической власти в стране: знать, высшее духовенство и верхние слои купечества, известные как boni hominess, «добрые люди». Кортесы были учреждены в 1283 году. Сначала они собирались раз в год, но после 1301 года их сессии стали менее частыми и проводились каждые три года. Кортесы принимали законы, но испрашивали одобрения короля на каждый из них. Если же король хотел получить из государственной казны специальную субсидию, например во время войны, то ее прежде должны были одобрить кортесы. Так что определенным весом обладала каждая из сторон. Однако функция кортесов в основном сводилась к советам и соглашательству. Они не могли принудить короля сделать что-либо против его воли, но могли уговорить. В промежутках между заседаниями кортесы представлял совет из двенадцати человек, известный как Генеральная депутация или Женералитат: по три депутата от каждого сословия, плюс три
Это правительство собиралось в здании, известном под названием Палау де ла Женералитат. Оно находится на северо-западной стороне Пласа Сант-Жауме, напротив Ажунтамент, резиденции муниципалитета Барселоны. Так как его функции за века расширились, Палау де ла Женералитат — в некотором роде палимпсест. Местами это великолепный пример поздней каталонской готики. Вход с Каррер дель Бисбе и дворик начала века — работа архитектора Марка Сафонта. Парадная лестница — сегмент цепной арки — выводит в галерею с тонкими и стройными каменными колоннами, а потом — в Апельсиновый дворик, этажом выше уровня улицы, устроенный Пером Матеу между 1532 и 1547 годами. Есть некое сходство между стволами апельсиновых деревьев, посаженных в обычном порядке, и колоннами дворика, который вы только что покинули. Можно только позавидовать политикам, которым досталось лоббировать интересы в таком месте, и тем, кому доводилось молиться, чтобы Господь вразумил их, среди выступов и завитков построенной Марком Сафонтом часовни Св. Георгия (1430), маленького шедевра местной пламенеющей готики.
Управление городом Барселона осуществлял другой орган,
Наконец, в 1274 году сложилась система, по которой Барселоной управляли до тех пор, пока Бурбоны ее не упразднили. Пять
Совет Ста оказался одним из самых долговечных в истории политических учреждений, главным образом благодаря своей гибкости. Например, он допускал к власти «низшие» слои. Обычно среди пяти советников-выборщиков имелся один artiste (представитель какого-либо из благородных ремесел), а иногда и
Чтобы смягчить классовую вражду и лоббистскую деятельность, сопровождавшую иногда выборы советников, Совет Ста в конце концов принял забавную и, как предполагалось, надежную практику
Недостатком ее было то, что сумке все равно, чьи имена в нее опустили, так что трудно было подтасовывать цифры представительства знати и ремесленников.
Архитектура заставляет все выглядеть стабильнее, чем есть на самом деле. Имеется предел способности человека интуитивно чувствовать политическую жизнь города по его памятникам — памятники всегда говорят на языке порядка, традиций, защищенности. Немного известно о гражданских волнениях в Барселоне ХШ века во времена Жауме 1 и его преемника Пера II, хотя, разумеется, постоянно возникали возмущения, направленные против богатых и часто против евреев. «Революционер» по имени Беренгер Д’Оллер в 1285 году выступил с проповедью честной бедности, устранения привилегий и неизбежного наступления Армагеддона. Он сплотил вокруг себя соратников и последователей. Именно он — виновник нескольких волнений и вспышек насилия. Но его скоро повесили вместе с тридцатью сподвижниками. Война группировок на улицах средневекового города была в порядке вещей и считалась нормой. Каталонские врачи, например, настаивали, чтобы им разрешили брать с собой оружие по ночам. В 1358 году бандиты убили губернатора Менорки ударом подсвечника по голове в алтарной части церкви. Этим постоянным криминальный фоном городская жизнь Барселоны напоминала современный Южный Бронкс. Свирепость Средних веков не оставляла места для сантиментов, которыми современный цивилизованный человек привык маскировать в себе зверя. Например, стихотворец Жауме Ройг упоминает о том, как запросто содрали кожу с колдуньи:
Хроники же придворной жизни пестрят прегрешениями, распространенными и в наши дни: от побоев до отравлений, от воровства до изнасилования девятилетних девочек; и если верить Ройгу (а, вероятно, его средневековые читатели находили морализаторское удовольствие в том, чтобы ему верить), Барселона могла похвастаться собственной ранней версией легенды о демоническом цирюльнике Суини Тодде, который резал своих клиентов, и о страшной содержательнице гостиницы и ее двух дочерях, которые делали паштет из постояльцев:
Вкус к подобным ужасам был так распространен, что книги о хороших манерах предостерегали от таких пристрастий. Мы обнаруживаем у Франсеска де Эйшеминиса советы читателям-нуворишам, барселонским купцам, как вести себя за столом. Не следует ковыряться в зубах и чистить ногти в перерывах между блюдами или делать еще что-нибудь, что могло бы «заставить другого ужаснуться или вызвать у него рвоту. По той же самой причине не следует говорить об отвратительных вещах, например о фекалиях, слабительных, или о страшных болезнях, или о повешении, или о приговорах суда, или о чем-нибудь другом, что могло бы вызвать у собеседника тошноту или рвоту».
На уровне уличных стычек самый серьезный конфликт в Барселоне случился между группировками Бига и Буска. Это выглядело карикатурой на классовую борьбу в чистом виде, и в конфликте были черты классовой борьбы. Члены клана Бига (слово означает «балка», имеется в виду структурная однородность) состоял из крепких торговцев, знати и их союзников. Буска («фрагмент», «кусок») — более мелкие предприниматели — торговцы мануфактурой, купцы, ремесленники, отлученные от власти махинациями в Совете Ста или в других органах власти. Бига, разумеется, были состоятельнее, чем Буска. Но Буска вовсе не являлись популистской партией, хотя часто для красного словца притворялись таковой.
Бига, например, требовали свободной торговли, которая способствовала импорту предметов роскоши. Буска хотели протекционизма, претендовали на то, что представляют маленьких людей, которые первыми потеряют работу, если каталонское сукно вытеснят с рынка привозные товары. Буска также хотели девальвировать валюту, чтобы остановить растущий кризис торговли и придать реальную стоимость значительно переоцененному барселонскому кроату. Этого Бига тоже не могли принять. Все эти разногласия поддерживали постоянную отвратительную политическую склоку. В 1422 году
Тем временем каталанский язык развивался. Разговорным он был задолго до XII века, но литературным сделался позже; первые известные письменные документы на каталанском — переводы библейских текстов в виде проповедей,
Священники могли служить на каталанском, но ученые обнародовали результаты своих изысканий на латыни. Тому имелись веские причины. Латынь была единственным универсальным языком в Европе, единственным средством, с помощью которого философ, живущий, например, в Париже, мог общаться со своими коллегами в Англии, Риме, Испании. Мейнстрим научной мысли тек в русле латыни, и Каталония довольно рано в него влилась. Самые ранние европейские переводы с арабского на латынь были сделаны монахами-бенедиктинцами в Риполе в IX веке, а с XI по ХШ век в бенедиктинских монастырях процветала арабистика. Именно в переводах с арабского — оригинальные тексты были утеряны — литература античного мира снова проникла в европейскую мысль. Но Барселона могла претендовать на интеллектуальную значимость благодаря писателям-схоластам, процветавшим в XIII веке.
Схоластика была главным занятием средневековой философии, попыткой установить непрерывность и гармонию между античным греческим прошлым и христианским настоящим, примирить Аристотеля со Святым Писанием и разум — через диалектический метод, которым великолепно владел Платон, — с верой. Ее первейшей заботой была теология, изучение того, что мы знаем и можем сказать о природе божественного и человеческом опыте его познания. Все философские исследования в Средние века имели теологические корни. Для философов-схоластов методы Платона и Аристотеля неизбежно вели к подтверждению католической веры. Мост между двумя столпами, греческой философской мыслью и учением Христа, выстроил Фома Аквинский (1227–1274), «Ангельский доктор», монах-доминиканец. Он получил образование в Монтекассино близ Неаполя, работал в Кельне и в Париже. Его «Summa Theo-lógica» стала и остается основой католической философии. Это колоссальный труд — двадцать томов, пусть даже не законченный (Фома Аквинский умер в сорок семь лет). Он, несомненно, был первым из схоластов, но были и другие, почти столь же бесспорные фигуры. Наиболее известен среди испанцев бьл каталонец Рамон Льюль (1235–1316).
Рамон
Некоторые литераторы и мыслители, кажется, не имеют предшественников, и, возможно, именно благодаря своей самодостаточности, в них не нуждаются. Таков был Льюль. Он создал каталанский литературный язык — гигантская работа. За восемьдесят лет жизни он написал примерно 256 текстов на каталанском, латыни и арабском, около 27 000 страниц, и работа над полным собранием сочинений Льюля все еще продолжается. Он был первым человеком со времен античности, который писал философские труды на языке своего народа. (Потом ему приходилось переводить их с каталанского на латынь, чтобы могли прочесть неоаристотелианцы других национальностей.) В молодости он был гулякой и развратником, потом стал поэтом, потом сделался ученым, мистиком, философом, миссионером. Он, безусловно, был одним из самых начитанных людей своего времени, читал на шести языках — включая арабский, который учил девять лет. Он был хорошо знаком с мусульманской философией. Исламская поэзия украсила его лирическое дарование экстатической пышностью фраз и богатством метафор. Поглощенность Льюля суфизмом — одна из множества черт, отличающих его творчество от рутинной латинской продукции ортодоксальных схоластов.
Шедевром Льюля обычно считается «Llibre de Contemplaciо de Déu», или «Книга созерцания Господа» (1282), поэтическая смесь интроспекции и теологии, стоящая в одном ряду с «Исповедью» святого Августина. Диапазон Льюля очень широк: от сложных философских рассуждений и теологических размышлений до экзальтированных мистических откровений, таких как «Llibre d'Amic е Amat» («Книга любящих и любимых»); от автобиографической поэзии утраченных иллюзий — «Cant de Ramon» («Песнь Рамона») — до трактата о поведении и этике христианского рыцаря «Llibre del orde de la Cavalyeria», положившего начало испанской рыцарской литературе. Еще он написал по-каталански две вещи, которые можно считать первыми рыцарскими романами после французских «романсов» о рыцарях Круглого стола: «Феликс Чудесный» и «Прачка», история, богатая социальными подробностями жизни XIII века, история молодого человека, сначала влюбленного, потом монаха, потом кардинала, который в конце концов отказывается от папской тиары, чтобы вести жизнь отшельника.
Но главные свои силы Льюль берег для энциклопедических трудов, в которых сделал попытку свести воедино сумму существующих знаний с позиции учения Аристотеля. Главной целью его было упрочить теоретическую основу
Льюль родился в Пальма де Майорка. Его родители были богатыми землевладельцами из Барселоны и поселились острове непосредственно после завоевания. Он был, по собственному выражению, беспутным юнцом:
Он написал много трубадурской любовной лирики, часто очень вольной. Большинство этих произведений он уничтожил сам, после того как на тридцатом году жизни ему явилась прекрасная женщина на коне, и он последовал за нею в церковь, где она повернулась к нему лицом, сбросила одежду и обнажила груди, изъеденные раком. Он писал любовное стихотворение чужой жене, когда ему явился Христос, и не единожды, а пять раз, распятый на кресте и страдающий.
Льюль круто изменил свою жизнь. В 1265 году он отказался от своих владений, поручил опекунам заботу о семье и отправился в религиозное паломничество, которое продлилось пятьдесят лет. Его наставником был каталонец, священник, близкий к королевскому дому в Барселоне, будущий святой Рамон де Пеньяфорт. С тех пор Льюль делил время между монастырями, двором и… морем. Периоды его затворничества длились годами. В промежутках он обучал будущего короля Жауме 11 или путешествовал. География его путешествий и паломничеств очень обширна. Он ездил в Монпелье и Авиньон, в Рим, в Геную и Париж, в Ливию, в Египет и на Кипр, в Малую Азию. В тридцать с небольшим он получил королевское соизволение создать Мирамар, школу для миссионеров на Майорке, на утесе над морем. Ему это не удалось, может быть, потому, что его ученики скоро утомились от харизматической энергии Льюля.
Следующие пятнадцать лет, вплоть до шестидесятого дня рождения, Льюль не был на Майорке. Он колесил по Средиземноморью, убеждая властителей и священнослужителей делать вещи часто столь противоречивые, что они казались еретическими, даже нездоровыми. Чтобы обратить арабов, говорил Льюль, надо их понять, так что церкви надлежит создать сеть школ, в которых изучались бы нехристианские философии и религии, а также языки Среднего Востока. К этой великолепной мысли никто не прислушался. Мавров принято было убивать, а не изучать. Лишь арагонская корона и ее религиозная сила, орден доминиканцев, восприняли идею обучения живым языкам Среднего Востока. Друг и наставник Льюля Рамон де Пеньяфорт создал две школы, в Тунисе и Мурсии, где изучали арабский и иврит. Благодаря влиянию Льюля Каталония приобрела ученых богословов, которые вели длинные и запутанные теологические диспуты с оппонентами в Марракеше и Багдаде. Но мечта Льюля — привести приверженцев двух великих монотеистических религий, ислама и иудаизма, в лоно третьей, христианской, только силой толкований, комментариев и риторики — была обречена на провал. И на закате жизни эта неудача продолжала преследовать Льюля, о чем он и написал в своей «Песни Рамона»:
Сказанное в последней строчке со временем сбудется. В 1315 году, восьмидесятилетним жилистым, худым, несгибаемым стариком, иссушенным десятилетиями бедности и самообличения, он совершил свое последнее путешествие в Северную Африку, чтобы проповедовать арабам. На него напала фанатичная толпа, растерзала и оставила полумертвым. Команда генуэзского корабля перенесла его на борт, и судно отплыло на Майорку. Льюль, говорят, умер, когда уже показались берега острова.
Может ли такой удивительный человек, как Льюль, считаться типичным представителем какого-то периода истории? Разве что в метафорическом смысле: его жизнь и работа могли служить символом напористого наступления родной Каталонии на всех фронтах. Это было время, когда каталонское оружие и товары заполоняли средиземноморский мир. У Льюля было мистическое, империалистическое воображение: он верил, что практически все в мире, весь опыт трудов о Боге, материальный и нематериальный, можно собрать, описать, пересказать, объяснить, перевести в бесконечно развернутое концептуальное знание, спрессованное тем не менее между обложками книг. Откройте их — и оно вырвется наружу. Ядром реальности для него было слово, апофатический Логос, Лик Божий и Зерно сущего. В ХШ веке Льюлю, как и Фоме Аквинскому, такой проект казался вполне осуществимым. Для нас, конечно, он таковым не является, хотя последние его следы в стремительно секуляризующемся мире можно обнаружить у таких столпов Ренессанса, как Рабле, с его грудами мелочей и деталей, или Леонардо да Винчи. А позже, может быть, у Джеймса Джойса и Хорхе Луиса Борхеса.
Работать в Барселоне, расположенной почти на пересечении арабского и христианского миров, значило быть эклектиком, желать синтеза. Такие тенденции можно заметить не только у Льюля, но и у другого выдающегося апологета всего каталонского, доминиканского монаха Рамона Марти (1230–1286), последователя Фомы Аквинского, который в поисках аргументов против иудаизма взял многие идеи у арабских и иудейских философов (Авиценны, Аверроэса, Моисея Маймонида), из Корана и Талмуда.
Трубадурам, средневековым поэтам, однако, потребовалось время, чтобы приспособить каталанский для себя. Ни один канон поэзии трубадуров не родился при каталонском дворе. Сама идея куртуазной любви, которая была центральной темой средневековой лирики и эпической поэзии — плоть от плоти французского феодализма. Чувство влюбленного к обожаемой даме рассматривалось как род духовной вассальной зависимости. Любовь не могла физически осуществиться, так как это разрушило бы идеальное напряжение неутоленного желания, сублимированное в духовную верность, граничащее с религией, не иссякающее и облагораживающее. Итак, образцы были французские, и язык требовался соответствующий — провансальский. Все
Поскольку провансальский был, что называется, палитрой трубадурской поэзии, поскольку само звучание и ритм языка, нюансы значений его слов вошли в плоть и кровь поэтического импульса, каталонские трубадуры не только писали по-провансальски, но и, «делая шаг» за его пределы, испытывали беспокойство. И поскольку каталанский был языком обычной жизни, сочиняя по-провансальски, они к тому же боялись, что некоторые неправильности будут выдавать в них провинциалов. В «Les Flors del Gay Saber» («Цветах радостного познания»), трактате об употреблении провансальского, есть упоминание о таких оплошностях:
Что означает примерно: каталонцы — прекрасные поэты, полные вдохновения, но технически слабые, поскольку они вечно путают открытые и закрытые гласные.
Однако ровное и постоянное давление каталанского языка прозы и повседневной жизни продолжало воздействовать на поэтов, и к концу XIV века провансальский начал выглядеть как язык официальный, язык ученых, подобный латыни, и постепенно терял свой ореол языка вдохновенных стихов. Возможно, первое упоминание о, если можно так выразиться, независимости каталанского языка, принадлежит поэту XIV века Луису Д'Аверко. Ссылаясь на свое прозаическое произведение «Torsimany», он объяснял, что не давал обязательств писать прозу только на каталанском или только на провансальском, но в любом случае, «если воспользуюсь любым другим языком кроме родного, каталанского, меня обвинят в заносчивости, поскольку, будучи каталонцем, я не должен пользоваться никаким другим языком, кроме родного».
Мы привыкли представлять себе средневековых поэтов этакими бледными созданиями, поющими серенады далеким девам, — образ, созданный, скорее, в XIX веке. Тем больше мы удивимся, прочитав, что именно они писали. В Каталонии целомудренная поэзия трубадуров не была очень популярным жанром. Она была выдержана в манерном и вычурном вкусе высокой готики «Consistori del Gau Saber» («Общества радостного познания»), группы в основном религиозных поэтов, образовавшейся при тулузском дворе в 1323 году. Она тяготела к ностальгическим мотивам, была жеманной. Возлюбленная трубадура обычно бывала совершенно бесплотной, ее часто сравнивали с Девой Марией. Без сомнения, такой подход навязывали строгие правила придворной жизни — тулузские стихотворцы, как и все французские поэты того времени, боялись обвинений в ереси. Ни одному трубадуру не разрешалось посвящать любовные сти-хн замужней женщине. С другой стороны, если он писал девице (особенно если в стихотворении присутствовал сексуальный подтекст, хотя бы и самый туманный), он обязан был на той жениться. При таких обстоятельствах неудивительно, что в Тулузе любовь небесную предпочитали всякой другой. В иных местах, в Барселоне особенно, господствовали иные вкусы, и Пресвятую Деву посылали, если использовать эвфемизм, на фиг. Валенсийский рыцарь Жорди де Сант-Жорди (1370–1424), служивший Альфонсо IV Великодушному, солдат и поэт в одном лице, нашел свою метафору любви — войну. В поэме «Любовная осада» он писал:
Жорди знал наизусть стихи Овидия и прекрасно ориентировался в его метафорах. Он написал труд из 154 строк под названием «Любовная страсть по Овидию», «Ars Amatoria» — одно из великих произведений каталонской галантной поэзии. Андреу Фебрер (1375–1444?) перевел «Божественную комедию» Данте на каталанский, но и сам написал множество стихов в трубадурском жанре, включая страстные «Combas е Valhs, Puigs, Muntanyes е Collis» («Ущелья и долины, вершины, горы и холмы»):
Даже в более мягких и стилизованных стихах трубадуров есть эротизм, как, например, в очаровательном диалоге Пера Аламани:
Если любовь поэта отвергали, он мог умереть от горя. Тем более что эта смерть могла привести к загробному союзу с любимой. Таков, например, Жоан Руне де Корнелла:
Что касается самих объектов поклонения и преданности, то их голоса слышны редко. Самое известное стихотворение, приписываемое каталонке, жившей в Средние века, возможно, действительно написано женщиной, но оно анонимно. Она лежит ночью без сна, изнемогая от тоски по любимому:
Сейчас, столько времени спустя, трудно понять, насколько правдиво было религиозное преклонение вассала перед своей дамой, сколько во всем этом было истинного чувства, а сколько поэтической условности. Можно подозревать, что второго — предостаточно. Куртуазный язык проникал даже в кулинарию. Когда Жоан 1, король Каталонии и Арагона, женился на своей четвертой жене, Сибилле де Фортиа, в 1381 году, разумеется, устроили большой пир. Блюдо с жареным павлином с приклеенными перьями, павлином по-бургундски, поставили перед невестой. К его шее была привязана карточка со стихотворением, начинавшимся так: «А vós те do, senyora de valor» — «Предаюсь вам, храбрая сеньора».
Каталонская литература сформировала направление, которое высмеивало тоскливую чувствительность любви трубадуров и религиозную преданность рыцарей. Частично это направление шло от преувеличенного отвращения к человеческому смертному телу как к сосуду греха, частично — от преувеличенного идеализма: если дама падала в глазах поэта, то падала низко. Поэт Жауме Ройг около 1460 года писал в «Espill de les Dones» («Зерцале женщин»):
Реализм в конце концов побеждал идеализм, не без помощи женоненавистнических, предназначенных лишь для мужских ушей грубых шуток. Похожий процесс происходил в прозе. Роман конца XV века «Тирант Бланк» отличается от других рыцарских романов тем, что его автор, Жоано Марторель, к рыцарским добродетелям по-прежнему относился серьезно и почтительно, но не упускал случая воткнуть шпильку в предмет любви — принятый в куртуазной лирике образ идеальной возлюбленной. Герой Тирант, непобедимый на полях сражений, наивен в спальне — он не может сбросить моральные цепи. Женщины — реалистки (разумеется!) и, говоря друг с другом, так же откровенны в вопросах любви, как купец, обсуждающий сделку. Стефания, придворная дама, сообщает резонерствующей юной принцессе несколько житейских истин:
Господь одарил женщин такой натурой, что, понимай нас мужчины, у них было бы гораздо меньше трудностей с тем, чтобы заставить нас делать то, что им нужно. Все мы обладаем тремя врожденными свойствами. У меня самой они есть, и я легко распознаю их в других: во-первых, мы жадные; во-вторых, любим сладкое; в третьих, мы похотливы… Когда замужняя женщина влюбляется, она всегда выбирает мужчину, который хуже ее мужа, хотя каждая женщина рождается со словом «целомудрие», написанным на лбу золотыми буквами.
Позже Марторель прямо говорит: дни куртуазной любви сочтены; что касается любви телесной, XV век — новый век с новыми правилами. Принцесса попросила Ипполита, пажа Тиранта, дать его господину три волоска с ее головы — подарок, который в прежние, более идеалистические времена привел бы влюбленного в восторг. Ипполит разочаровывает ее: «Пусть меня накажет Бог, — восклицает он, — если я приму их, пока вы мне не скажете, что означает, что их именно три, а не четыре, десять или двадцать. Нет, правда, моя госпожа! Не думает ли ваше высочество, что сейчас прежние времена, когда изящно ухаживали, и дама, которая благоволила поклоннику, могла подарить ему надушенный букет или волосок-другой со своей головы и он считал себя счастливцем? Нет, госпожа, нет. Это время прошло. Мне очень хорошо известно, чего хочет мой господин Тирант: он желает увидеть вас в постели либо обнаженной, либо в ночной сорочке, и если постель не будет надушена, он не слишком расстроится».
Не только Данте, но и Петрарка, Боккаччо и другие итальянские гуманисты были переведены на каталанский рано, и их с жадностью прочли. В Барселоне они стали образцами жанра и оказали огромное влияние на стихосложение XV века. Величайшим поэтом-гуманистом, писавшим исключительно на каталанском, последним из трубадуров, первым из «современных» был Аусиас Марч (1397–1459).
Марч родился в Гандии, городе в Валенсии, около 1397 года, в знатной семье. Отец, Пер Марч (1338?-1413), был довольно известным поэтом, автором таких религиозных стихов, как «Al punt C'om Naix, Сошеп;а de Morir» («Родившись, человек сразу начинает умирать»).