В. Юрьев (Юрий Вебер)
Гренадер Леонтий Коренной
Осенью сорок восьмого года Николай Васильевич Гоголь недели две гостил в Петербурге. Как раз в эти дни лейб-гвардии Финляндский полк справлял свой ежегодный праздник в честь Лейпцигской битвы.
Был пасмурный, дождливый день 4 октября. Пронзительный ветер дул с Невы и гнал над городом косматые, рваные тучи. Гоголь чувствовал себя слабым, душевно расстроенным, но все же гвардейское торжество привлекло его внимание. В ту пору работой над второй частью «Мертвых душ» писатель старался заглушить свой внутренний недуг и жадно искал все целительное и яркое в жизни, «где слышится, — как он выражался, — сильное присутствие русского духа».
В длинном, просторном манеже с земляным полом происходил торжественный парад. Весь полк взял на-караул и замер, точно окаменев, когда перед строем пронесли старые знамена, потемневшие в пороховом дыму великих битв с Наполеоном. Сигнал к церемониальному маршу, проиграли два рослых горниста в серебряные трубы; на трубах была надпись: «В воздаяние отличной храбрости и мужества, оказанных в сражении при Лейпциге 4 октября 1813 года». За столами праздничного обеда гвардейцы поднимали чарки в честь лучшего гренадера Леонтия Коренного и пели затем хором полковую песню:
В одной из комнат офицерского собрания историк полка, уже совсем седой генерал в отставке, подвел гостей к большой картине, писанной маслом: русский гренадер отбивается один от толпы неприятелей.
— Это Леонтий Коренной, — сказал генерал. — Гордость нашего полка. Да не только полка, а всей гвардии. Я был тогда участником этого дела.
Гости просили генерала возможно подробнее изложить все, что ему запомнилось.
И тот начал свой рассказ…
Уже шестой час длилась Лейпцигская битва, решавшая спор о владычестве Наполеона над Европой. Уже шестой час полмиллиона вооруженных людей передвигались плотными массами по обширной холмистой равнине, сходились одна сторона с другой, кидались в яростные атаки. Уже шестой час земля сотрясалась от топота множества коней, человеческих ног, от несмолкаемой пушечной пальбы. Густой пороховой дым оседал черной пылью на тополях, тянувшихся вдоль дорог; клубы его мешались с низко нависшими облаками, и казалось, что из них моросит дождь, насыщенный каплями ядовитой сажи. Команды и приказания, воинственные крики и проклятья раздавались здесь на многих языках, ибо на этой равнине встретились почти все народы Европы. Здесь были французы и русские, саксонцы и пруссаки, итальянцы и австрийцы, поляки и шведы. Но главенствовали над этой многоликой, разноязычной массой две основные противостоящие силы — русские и французы. Они, как два борца, вступили в открытый поединок среди общего водоворота схваток и столкновений.
Наполеон настойчиво бил в центре союзных войск у селения Госса, желая разорвать их линию в этом пункте. Более ста французских орудий, поставленных на гребнях высот, открыв частый беглый огонь, стремились проложить путь коннице и пехоте. Восемь тысяч кавалерии Латур-Мобура бешеным потоком мчались на деревню Госса, грозя все поглотить своим приливом. Но русские лейб-казаки вместе с гвардейскими драгунами и гусарами отразили страшный напор этой конной волны и отчаянной встречной атакой рассеяли французских кавалеристов. А русская гвардейская артиллерия, подойдя на-рысях к ручью левее Госсы, завязала дуэль с французской, открыв такую канонаду, про которую очевидцы говорили, что она громче бородинской. Тогда начался бой пехоты…
В эти часы лейб-гвардии Финляндский полк, находясь в резерве, располагался на пологой возвышенности близ центра союзной линии. Солдаты стояли в рядах, но вольно. Офицеры составили круг. Все смотрели туда, вниз, где в полутора верстах клокотал бой за селенье Госса.
— Видно, нас скоро пошлют, — заметил подполковник, невысокого роста, уже пожилой и слегка грузный.
— Вам, Алексей Карпович, всегда не терпится, — отозвался командир полка, не отрываясь от зрительной трубы.
— Ваша правда, генерал. Как только заслышу эту музыку, — кивнул подполковник в сторону деревни, — так меня и подмывает примкнуть к общей кадрили.
Офицеры рассмеялись Алексей Карпович был весельчак среди своих, храбрый в поле, но в танцевальном зале робел и сбивался с такта.
— Вы-то к потехе всегда готовы, — сказал командир полка. — А ваши люди?
— Мои? — переспросил Алексей Карпович и оглянулся на свой батальон.
Быстро пробежав глазами по рядам, он остановился на правофланговом гренадерской роты. Тот стоял, не чувствуя взгляда начальства, в спокойной позе, опершись на ружье, рослый, широкий в плечах, с той особой молодцевато-сдержанной выправкой, которая дается только годами гвардейской службы. Звали его Леонтий Коренной. В высоком кожаном кивере с черным султаном он выглядел настоящим гигантом. Все в нем дышало мужественной силой, и, казалось, русскому великану, пришедшему к западным пределам германской земли, должно быть тесно среди этих почти игрушечных селений, узких долин, низких холмов, через которые он возьмет вдруг и перешагнет.
Посмотрев на гренадера, Алексей Карпович довольно усмехнулся и сказал:
— Я уверен, генерал, в моих людях. Вместе от Бородина прошли!
— А новички? — опять спросил командир полка. — Нынче им крещенье принимать. Как-то они покажут себя?
Всего несколько недель назад в полк прибыл из России давно ожидаемый запасный батальон. За девять месяцев заграничного похода через Польшу, Пруссию, Силезию, Богемию, Саксонию, в непрестанных стычках и больших сражениях финляндцы понесли немалую убыль. Запасный батальон и пошел на пополнение поредевших рот. Новые люди хотя и знали строевой порядок, но под огнем еще не бывали и не имели практики в стрельбе. Их спешно обучили ружейным приемам, определив на то опытных солдат и унтеров, а остальное пришлось предоставить самому взыскательному учителю — полю боя. И вот сейчас, перед таким боем, командира полка Крыжановского более всего тревожила мысль о новичках. Не осрамят ли они полк перед другими? Не навлекут ли какой оплошностью недовольства, а то и гнева высочайшего начальства? И генерал Крыжановский, кавалер многих боевых орденов и отличий, беспокойно косился на высокий холм слева, где, он знал, находится вместе с главнокомандующим сам государь Александр, наблюдающий сраженье. Возможность того, что на разборе гвардейского корпуса о финляндцах вдруг отзовутся худо, страшила Крыжановского куда сильнее, чем французская картечь. Потому он и спрашивал батальонного Алексея Карповича Верже о людях, желая получить утешительный ответ.
Батальонный еще раз посмотрел на Леонтия Коренного, потом на стоявшего рядом молодого, безусого парня из вновь прибывших, потом опять на правофлангового гренадера и уверенно произнес:
— Маху не дадут, Максим Константинович! А ежели кто покачнется, тому другие подпорой станут.
Леонтий Коренной и его сосед так же пристально глядели на то, что творилось в деревне, раскинувшейся у подножья возвышенности. И каждый по-своему воспринимал происходящее. Молодой солдат, сосед Коренного, видел движение вокруг деревни больших нестройных толп, которые то подступали к ней, то снова откатывались. Вдруг они окутывались белыми хлопьями, и тогда раздавался такой треск, будто над местностью разрывали огромную холстину. Дымная пелена часто заволакивала все строения деревни, оставляя поверх себя лишь макушки редких деревьев да высокую стрельчатую башню с крестом — видно, церковь. А когда пелена рассеивалась, то молодой гренадер замечал, как между белыми домиками с красной черепицей бегали люди, сталкивались друг с другом, падали. Иногда оттуда доносились какие-то громкие хлопки и стуки, протяжные жалобные крики. Все это казалось новичку смутным, непонятным и потому жутким. Он смотрел вниз с таким видом, словно готовился кинуться в глубокий омут.
Коренной понимал, какие чувства щемили сейчас сердце молодого солдата. И по опыту знал, что жалеть заробевшего в эти минуты нельзя, ибо тогда он совсем обмякнет. Вытащив трубку, гренадер принялся раскуривать на ветру и с таким стараньем, будто в этом заключалось сейчас самое важное. Между двумя затяжками спросил соседа с грубоватой насмешкой:
— Что осовел, Петруха? Струхнул?
— Не-е, — протянул молодой и еще больше побледнел при новом взрыве пальбы и рева голосов в деревне. — Убивают там… — сказал он и осекся.
— На то и баталия! — ответил Коренной серьезно. — А ты, брат, не думай о ней, о смерти-то, она к тебе и не придет. Главное, помни, чему я учил тебя: не воротись к неприятелю спиной, а то он ее тотчас и проткнет. Со спины защита плохая. Одной только грудью двигайся на басурман. Слыхал, что наш батальонный толковал? Коль ты гвардеец, так и на страшном суде тебе почет.
Коренной бодрил новичка, как мог. Он не старался отвратить его от опасности и, как бы зажмурившись, не думать о ней, а хотел только представить ее более простой и обычной.
— Глянь, как наши славно дерутся! — указывал он на Госсу. — Вон егеря в середке. Примечаешь их? Зеленые такие, с желтым. Вишь, как они свое место держат! А справа и слева армейцы подкрепляют. Ну, те, конечно, не гвардия, — заметил он с той всегдашней ноткой превосходства, какая проявлялась у него ко всему, что не относилось к гвардейскому корпусу, а считалось просто армией.
И по мере того, как неторопливо цедил слова Коренной, для новичка картина боя в деревне становилась яснее и теряла постепенно свою зловещую непонятность. Он уже соображал, что на правом и левом крыльях деревни сражаются армейские полки — Таврический и Петербургский, что в центре поставлен лейб-гвардии Егерский полк, скреплявший всю боевую линию русских в Госсе, что батареи за ручьем слева поддерживают своим огнем эти полки.
— А французишки так и лезут, как комары, — продолжал Коренной. — Народ, скажу тебе, горячий. И все этот чернокнижник Напальон их подущивает.
— А ты, дядя, видал Напальона? — спросил Петруха.
— Не довелось, — ответил Коренной. — Но повстречайся он мне, я бы ему сказал… — Коренной замолк, так как не нашел, что именно он должен сказать Наполеону, и только сердито пыхнул трубкой.
Петруха доверчиво посмотрел на гренадера повеселевшим взглядом. Приступ страха уже отпустил новичка. Коренной заражал его своим спокойствием, уверенностью.
Их странная солдатская дружба началась с первого же дня, когда в полк прибыл на пополнение запасный батальон. Новичков растасовали по ротам, ротные распределили их по десяткам, а десяточные унтеры приставили каждого к «дядьке». Такой дядька — бывалый солдат и старый служивый — становился первым господином и учителем новичка. И нередко начиналась тут такая школа, от которой у молодого солдата по ночам и в коленках, и в локтях, и в спине, и в пояснице, и пониже все ныло и ломало и глаза вспухали горькой слезой.
Молодой Петр Тихонов попал на выучку к Коренному. И надо сказать, повезло новобранцу. Коренной был требователен, суров, даже ворчун немного, но не свирепствовал и не злобился по пустякам. Старый гренадер сам видел много солдатской нужды, от которой не зачерствел, а проникся какой-то особой терпимостью к окружающим. Свою незаурядную физическую силу он редко применял в солдатских спорах, а приберегал ее для ратного поля, где бился неутомимо и люто. Стрелок он был неплохой, но больше любил штык и часто, протирая его песком или золой, обращался к нему, как к живому, называя «почтенным» или «Иван Иванычем». При Бородине он так ловко и храбро орудовал штыком, когда финляндцы очищали Утицкий лес от французов, что получил в награду георгиевский крест. Все время он пробыл на первой линии стрелков и после ранения все же не покинул строя.
Коренной знал грамоту, что было редкостью тогда среди нижних чинов даже в гвардии. Он не скупился по многу раз перечитывать письма, которые приходили солдатам от родни, и потому знал историю почти каждого в роте, его заботы и беды, и для всякого мог найти нужное слово. Вся рота его любила, и всяк с охотой беседовал с ним о семье, о жизни на родине. Чем дальше уходила русская армия на запад, в чужие германские земли, тем дороже и желаннее становилась Россия, свой край, даже казармы в Петербурге; забывалось то тяжелое, что пришлось там пережить, а всплывало в памяти только приятное и утешительное.
О себе Коренной рассказывать не любил, ни перед кем своей души не выворачивал и от расспросов уклонялся, отмалчивался. О нем знали лишь, что был он женат на отпущенной крепостной из псковских, гораздо моложе его годами. Перед выступлением в поход выдал ей Леонтий через полковую канцелярию отпускное свидетельство, в котором было сказано:
«Объявительница сего — лейб-гвардии Финляндского полка гренадера Леонтия Кореннова жена, Парасковья Егорова, уволенная с согласия мужа ее для прокормления себя работою здесь, в Санкт-Петербурге, приметами она росту среднего, лицом бела, волоса и брови темно-русые, глаза серые, от роду ей 24 года, в уверение чего и дано сие за подписанием моим и с приложением полковой печати».
Отослав бумагу, гренадер ходил несколько дней замкнутый, неразговорчивый. Он как бы сторонился других и в короткие минуты отдыха сидел нахохлившись, один, сосал свою прогорклую обгрызанную трубку без огня, без табаку. Видно, сильно томился человек.
Но, помнится, когда в полку объявили, что бессрочная служба отменена, а будет теперь двадцать пять лет, и когда многие стали гадать, как дотянут они свою лямку до срока и после заживут дома по-свойски, Коренной не выказал радости. Вывернув кверху ладони и растопырив широкие узловатые пальцы, он сказал своим товарищам:
— Свычен я стал к ружейному ремеслу. Оно уже в кожу въелось.
Потом хмуро добавил:
— И куда итти-то? На барщине крючиться, поклоны бить? Перед немцем не кланялся, перед финном не кланялся, перед французом не кланялся — и вдруг изволь опять шею ломать! Эка! На походе иной сам господин офицер одну со мной долю делит. Солнце всех печет, дождь всех мочит. А супротив смерти мы с ним полная ровня. Пуля, она ведь не разбирает, кто барин, кто наш брат, — любому одинако свищет. Нет, я так разумею, что от службы мне спешить некуда.
Леонтий не имел ни галунов, ни фельдфебельских нашивок; он был тем бесчиновным всеобщим дядькой, с мнением которого все считались. Даже старшие в чине обращались к нему «дядя Леонтий» или «дядя Коренной». И никто не мог себе представить, как это будет, если его, «корневика» роты, как повелось о нем говорить, вдруг не станет.
Приняв от унтера новичка Тиханова, гренадер спросил:
— Как звать?
— Петр, Данилов сын, — ответил тот, смущаясь и в то же время с врожденной крестьянской степенностью.
— Будешь Петрухой, — коротко заключил Коренной, и приговор этот был окончательный, оспорить который вряд ли кто бы отважился.,
Петруха был детина, будто на заказ скроенный, — высокий, плечистый, подстать гвардейцам гренадерской роты. Но не было еще в нем той осанки, той поступи, той четкости движений, какие отличали служивых, и потому рядом с ними он казался немного увальнем. Тотчас обнаружилось, что Петруха, несмотря на внушительное телосложение и басистый голос, обладает нравом податливым, мечтательным и, прямо сказать, робким. Его курносое лицо в легких золотых веснушках часто отражало испуг при словах какой-нибудь сложной команды или заливалось краской от беспощадных солдатских шуток. Ротные балагуры уже перекрестили его из Тиханова в «Тихоню», и хлебнуть бы ему немало горя, если бы на месте Леонтия Коренного оказался дядька из более закоснелых. Коренной заслонил его от насмешек и напраслины, а Петруха всем существом доверился этому большому человеку.
Как истый, справный гвардеец Коренной тянулся перед начальством, выполняя одинаково точно и приказание ротного и поручение десяточного унтера. Но делал это с таким достоинством, что редко кто позволял бросить ему грубое слово даже среди любителей почистить горло или «приложить ручку». За многие годы службы он как бы пропитался убеждением и внушал его Петрухе, что подчинение — первейшая основа всякого воинства, от малейшей его частицы до всей армии. В этом смысле для гренадера все начальники были одинаково равны. Но солдатское сердце втайне делило их на «просто начальников», на «злых», о которых и вспоминать не стоит, и на «добрых». В числе последних занимал прочное место командир батальона Алексей Карпович Верже.
— Наш батальонный — человек людской! — говаривал Коренной, медленно выдавливая скупые слова. — Свое дело разумеет и нужду нашу знает, будто свою. Что строг, то правда, но не лютует попусту, как другие.
Мы не заметили бы роковой перемены во взгляде гренадера, когда Алексей Карпович поворачивался к нему спиной. А это добрый знак, ибо верно судить о настоящем отношении солдата можно было лишь по тому, как смотрел он в спину командиру. Среди солдат ходила молва, что высокое начальство, не очень жалуя Алексея Карповича за близость к нижним чинам, за отмену в батальоне телесных наказаний, обходило его в наградах, и потому батальонный считался страдальцем за правду.
Коренной не только обучал новичка ружейным приемам и дисциплине. Он пестовал в нем солдатскую гордость. На привале, у бивачного костра, слышался неторопливый, с хрипотцой голос Коренного; сам он терялся в темноте, и лишь трубка его время от времени сипела и посвечивала ноздреватым огоньком. Голос этот рассказывал о славе полка, о знаменитых его людях. О том, что лейб-гвардии Финляндский полк получил свое наименование в честь побед, одержанных русскими войсками в Финляндии. О молодцах, отличившихся в Отечественную войну. О рядовом второго батальона Гаврилове, который все берег последнюю пулю в бою, а когда увидел, что француз целит в командира, быстро вскинул ружье и уложил басурмана. О денщике поручика Шепинга, ухитрившемся бежать из плена и привести с собой коляску французского генерала, запряженную четверкой лошадей. О том, как в Бородинской битве полк вместе с измайловцами и московцами стеной стоял у Семеновского оврага четыре часа под ураганным огнем французских батарей, прикрывая отход защитников Багратионовых флешей.
— Сам Кутузов сказал нам: «Спасибо, молодцы!» — гудел из темноты голос Коренного.
Он рассказывал о том, как в дни изгнания французов из России финляндцы разбили неприятеля в селе Добром и захватили маршальский жезл Даву, одного из главнейших наполеоновских генералов, и что знаменитый трофей хранится теперь в Петербурге, в Казанском соборе.
— Вишь в каком полку тебе доверили служить, — говорил он Петрухе. — Гордись, простота!
В день Лейпцигской битвы, 4 октября, и совершилось то, к чему готовил Коренной молодого Тиханова: испытание огнем. И как генерал Крыжановский волновался за свой полк, как подполковник Верже думал о своем батальоне, так и старый гренадер заботился о своем новичке. Крайне тяжелым выдалось это испытание. Битва разыгралась такая, что даже бывалые воины, видавшие всякое, ужаснулись ее непомерному потрясению, грандиозности столкнувшихся сил, страшному ожесточению, охватившему людей. А гвардейцам Финляндского полка пришлось окунуться в кипение этой битвы у самого кромешного места — в селении Госса…
Три русских полка уже с трудом держались в деревне. С горы, где стояли финляндцы, было видно, как все новые группы французов подступали к Госсе, как они подвозили новые орудия и принимались тотчас обстреливать линию лейб-егерей, тавричан и петербуржцев и как эта линия изгибалась, рвалась в отдельных местах и медленно отодвигалась к южной окраине селения. Наконец с севера, со стороны главного расположения армии Наполеона, показались еще три сильные неприятельские колонны. Они поднялись из-за противоположных высот, сползли, подобно большим темным гусеницам, по склонам в долину, перевалили вторую, более мелкую гряду холмов и направились к Госсе.
Коренной толкнул соседа:
— Ишь, валом повалили! Их тут столько, что и сам каптенармус не сочтет! Видать, наша пора пришла.
В этот момент к генералу Крыжановскому подскакал свитский офицер, без шинели, в расшитом мундире, и, не слезая с коня, прокричал задыхающимся голосом:
— Наполеон двинул молодую гвардию! Его высочество просит…
Оглушающий грохот сотен орудий прервал его слова, лошадь вздыбилась свечкой, и офицер, указав рукой в сторону Госсы, помчался дальше. Крыжановский успел лишь кивнуть ему в ответ.
— Вот и дождались! — бросил он подполковнику Верже и тотчас произнес звонким голосом: — Господа офицеры, по местам!
Всем стало ясно, что полк вступит сейчас в бой, что сейчас произойдет то, что решит участь многих. И перед решительным часом все воины невольно обратились к востоку, туда, где была далекая, милая, родная России. В глубоком молчании стоял полк несколько мгновений. Офицеры, разошедшиеся по своим батальонам и ротам, не смели нарушить молчания, зная, что эти минуты священны и не принадлежат ни командующему, ни военным законам, ни государю, а только человеческой совести. Многие сняли кивера и беззвучно шевелили губами, повторяя слова молитвы, а может быть, дорогие имена. Леонтий Коренной смотрел строго, сосредоточенно, словно заглядывал во что-то сокровенное, таящееся в его душе. Он крестился медленно и широко, задерживая руку на груди; жесткое скуластое лицо его становилось просветленным, и глубокий шрам по левой щеке, грубивший черты гренадера, казалось, смягчался, сглаживался. Петруха неспокойно переминался с ноги на ногу, не в состоянии сдержать дрожь сильного волнения? Алексей Карпович, находившийся поблизости, наклонил голову и тоже думал о чем-то своем.
Раздалась команда «смирно». Полк прошелестел, будто ветер прошелся по лесу, и затих.
— Песельники, вперед! — прокричал звонкий голос.
Из рядов вышли несколько человек и стали в голове первого батальона.
Пока строились песельники, Алексей Карпович, подтянув и без того туго завязанный шарф, подошел к правофланговому гренадерской роты и, положив ему руку на плечо, обнял его по заведенному в батальоне обычаю.
— Ну, дядя Леонтий, улыбнемся смертушке!
— Нам не впервой, ваше высокородие, — ответил Коренной и, нагнувшись, приложился губами к золотому кованому прибору на эполете у батальонного.
— Ружья наперевес!
И полк, все две тысячи человек, единым движеньем вскинул ружья, звеня чуть отвинченными металлическими частями.
Наконец, приподнявшись на носки и весь устремляясь ввысь, будто собираясь улететь, генерал особенно громко прокричал:
— Марш!
— …арш! …арш! — эхом отозвались батальонные, приняв команду, и полк, все две тысячи человек, разом дал ногу, сотрясая землю могучим ударом.
Тотчас забил барабан. Портупей-прапорщики повели древками особым, только им известным манером, и расшитые полотнища батальонных знамен всплеснули в воздухе и мягко заполоскались, на ветру.
Среди песельников запевала дал голос.