Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пока живы — надо встречаться - Юрий Федорович Соколов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Именно тогда, после откровенного разговора, понял Лопухин, что Федор Михайлов — бывший балтийский моряк, участник революции — работает здесь по заданию из Центра. И заведующий инфекционным отделением Костя Захаров… А теперь и он будет делать все, чтобы вызволить из неволи советских людей.

От Михайлова он узнал, что штабной врач гросслазарета Борбе не раз бывал здесь, в больнице, и оперировал вместе с Чемоковым. Пожилой немец похвалялся тогда знанием русских обычаев, с которыми он познакомился в первую мировую войну, в русском плену.

— Хитер, расчетлив эскулап, — говорил Михайлов. — Пытался меня убедить, что лечебные мероприятия допустимы, если они не связаны с лишними расходами. А вот… — Михайлов вопросительно посмотрел на Лопухина, — ваш главный врач из военнопленных Чемоков показался мне человеком обреченным, не видящим выхода из своего запутанного положения. Что вы можете сказать о нем?

— Он ненавидит нацистов, но в силу своего положения связан с ними.

— Да-а, — задумчиво произнес Михайлов. — Но у него большое личное преимущество перед вами: он имеет свободный выход в город. Подумайте, как использовать это.

А когда речь зашла о подходах к лагерной администрации, Федор Михайлович назвал старшего лагерного переводчика Софиева как человека, которому можно полностью доверять.

— При необходимости он сможет оказать вам содействие, — сказал он.

Расставаясь, Михайлов крепко пожал ему руку и передал сверток. В нем были бинты, вата, йод, марганцовка и… эфир.

— Это же бесценное сокровище! — обрадовался Лопухин. — Вы даже не представляете… У нас же ничего этого нет! Бинты застирывают до такой степени, что они разваливаются.

Обратно в гросслазарет Лопухин возвращался пешком в сопровождении одного молодого солдата-австрийца. Тот всю дорогу лопотал о своей родине и, казалось, был доволен прогулкой и теплой погодой. Лопухин же с тоской поглядывал по сторонам. Просыхающий от снега лес прямо-таки манил, дразнил своей близостью. А он заставлял себя сосредоточиться на том, что говорил Михайлов. Вспомнил, как вспыхнули гневом его темно-карие глаза, и подумал, что в запальчивости такие люди часто теряют осторожность. А Софиев? С одной стороны, он, как старший переводчик, на немцев работает, а с другой…

От бодрящего воздуха, пахнущего хвоей и талым снегом, Роман чувствовал прилив новых сил.

«Сопротивление сорвет планы гитлеровского командования», — вспомнил он слова Михайлова и подумал, что надо только действовать тонко и расчетливо. Один неосторожный шаг, и…

Всю долгую зиму и весну в гросслазарете свирепствовал сыпняк и дизентерия. Больных сыпняком отправляли в первый блок. Дизентерийных — во второй. Редким счастливцам из обслуживающего персонала удалось попасть в инфекционное отделение местной больницы, где и режим был не такой строгий, и питание получше. В той больнице для больных из гросслазарета были выделены две палаты. В палату под номером пять помещали тех, кто нуждался в лечении. В шестую — мнимых больных. Им надо было дать возможность окрепнуть, набраться сил. Но как на тех, так и на других заводили истории болезней. Эти бумаги ничем внешне не отличались, и записи в них были абсолютно одинаковыми. И лишь в медицинском заключении для пациентов пятой палаты было сказано: «Выписан по выздоровлении». А для тех, кто находился в шестой: «Умер от тифа». «Смерть» таких военнопленных актировалась, и акт направлялся в лагерную канцелярию.

Мало кто знал, что Лопухин патриотически настроенных людей, военных специалистов, зачислял в санитары, а затем под видом заболевших тифом переправлял в инфекционное отделение местной больницы. А там, в шестой палате, Федор Михайлович Михайлов проводил инструктаж с теми, кого было решено отправить к партизанам в лес. На разостланной на полу карте он показывал маршруты в лесное село, где создавался отряд народных мстителей.

Летом отобрали очередную партию мнимых больных для отправки в местную больницу. Но отправка со дня на день задерживалась. Из лагерной канцелярии не пришло предписание. Немцы, как ни встревожены были вспышками тифа, на этот раз не торопились с отправкой больных за пределы лагеря. Значит, что-то произошло…

В те дни за лесами колыхалось по горизонту огромное зарево пожара. Больные и раненые узники, запертые на ночь в блоках, обступили окна и, взбудораженные всполохами пожарища, поговаривали о партизанах.

При виде этого зарева Лопухин испытывал будоражащее любопытство и тревогу. Он знал, что близкие ему люди начали действовать, но почему же нет известий из города, где жил вольноопределяющийся Сенин, работавший водопроводчиком в гросслазарете. Но Сенина вторую неделю не было. Не стало видно и Софиева. Еще недавно, передав от Михайлова посылочку, в которой оказались бинты, вата, йод, марганец в порошке и немного риванола, он успел шепнуть: «Связей с партизанами боятся сильнее эпидемии».

Теперь вместо Софиева коменданта сопровождает длинный студент, которого окрестили Колькой-глистой. Лопухин спросил у Чемокова: «Что с Софиевым?» И тот, чуть поотстав от немца-врача, неопределенно ответил: «Ушел в Славуту и не вернулся».

Все встало на свои места, когда появился Сенин и прямым ходом поспешил в котельную второго блока. Там и встретился с ним Лопухин. «Пришли, — говорил Сенин, вынимая из холщовой сумки инструменты, — а нас не пускают. День, второй, неделю не пускают. Оказалось, в городе аресты. Михайлова взяли».

Впервые за три месяца он не вынул из неведомых складок своей куртки листки с информационной сводкой о положении на фронте.

«Так вот почему комендант запретил отправку больных, — встревоженно думал Лопухин. — Теперь понятно, почему ушел Софиев».

В следующий раз Сенин при встрече сообщил Лопухину страшную весть. «Федора Михайловича больше нет, — сказал он. — Его повесили на дереве возле ворот больницы».

Эта весть потрясла Лопухина. Погиб человек незаурядного ума, широкой души и сильного духа. Погиб организатор. Славутское подполье разгромлено.

В бессильной ярости Лопухин смотрел из окна за двухрядную колючую изгородь, туда, где за полем виднелся лес.

Предстояло действовать самостоятельно.

…И вот теперь, все, что на протяжении целого года было средоточием его ума и воли, оказалось под угрозой провала. Нет, он и мысли не допускал, что кто-то донес, в своих он был уверен, но знал, что страх способен смять человека, превратить в животное, если не противопоставить ему волю.

7

Больные с недоумением и тревогой смотрели в окна и строили догадки, зачем это немцы пригнали землекопов, уж не братскую ли могилу готовят?

— Дополнительные укрепления! — усмехнулся худой с нервным лицом мужчина.

— Тут слусок просол, подкоп исют, — засюсюкал его сосед, воровато поглядывая по сторонам. — Немец за такие стуки по головке не погладит.

Стриженный наголо немолодой человек с впалыми щеками — Николай Иванович Липскарев — переставил костыли, пристально посмотрел на сюсюкающего.

— А ты что, не потерял еще надежды? — И в голосе и в глазах было такое безмерное презрение, что тот, не выдержав взгляда, поспешно отошел.

Среди больных и раненых у окна находился и Лузгин. Вскоре после того, как он поделился с одним больным мужиком из Лутохи своими мыслями по поводу поражения наших войск, его вызвали в лагерную канцелярию, где офицер с молниями в петлице вежливо предложил сесть и, заглядывая ему в лицо своими пронзительными глазами, сказал, что им известно о его лояльности к немецкому порядку, о том, что он восхищен передовой немецкой техникой. Лузгин, понятное дело, не стал отказываться и по-собачьи преданно слушал офицера.

— К сожалению, не все разделяют ваши убеждения, — говорил тот по-русски. Потом он сказал, что его, Лузгина, с определенной целью отправят на работу во второй блок. Там он должен зорко следить за поведением санитаров и врачей.

Лузгин подумал, что грех не воспользоваться таким предложением, ведь в его положении отказаться значит попасть на работу в Германию или умереть с голоду. И он согласился, не раздумывая о последствиях. Во всяком случае, надеялся, что как-нибудь вывернется из этой истории.

Его, голодного, до отвала накормили приготовленной для лагерной охраны едой, и он вместе с сытостью обрел былую уверенность в себе и надежду на лучшее.

В тот же день его с острыми резями в животе незамедлительно отправили во второй блок. Там он с брезгливостью выпил из кружки розоватую жидкость и, мучаясь животом, слушал, что говорил ему сосед по нарам.

— Этого лекарства мало в лагере, — говорил тот. — Марганцовка называется. Раствор ежедневно пей раза два в день по полстакана. Утром пей и на ночь… А кушать только поджаренный сухарь и ничего не есть из жидкой баланды. Подержишь голодовку пару дней, и пройдет. Этот способ помогает. Но те, кто не выполняет режима и пьет сырую воду или баланду ест, заболевают еще сильнее кровавым поносом. Лопухин, говорят, раздобыл где-то полфунта марганца и запретил пить сырую воду… Так-то, ми-илый.

Баланду Лузгин отдал соседу, рассказал, как в районе Миллерова их окончательно разбили, как он попал в окружение, как, переходя вброд одну речушку, повредил левую ступню, напоролся на что-то острое, и попал в плен.

Все это было правдой, как и то, что, когда рана на ноге зарубцевалась, его перевели в рабочий лагерь, где вместо санитаров хозяйничали полицаи, а пленных под конвоем гоняли рыть траншеи для умерших. Траншеи были длинные, метров двести, и глубокие, с расчетом на двенадцать рядов умерших, и шириной аккурат на двоих. При скудном питании много ли наработаешь? Несколько раз сходил на рытье траншей, а потом и самого отвезут на повозке.

Лузгин пил противный розовый раствор, раза два выменивал свои порции баланды на тощий сухарь и напряженно думал, как ему теперь быть дальше. Но уже через неделю лечащий врач Хажиев пришел откуда-то с пачкой газет, велел санитару раздать в палате, а ему, Лузгину, — следовать за ним. В коридоре они повстречались с Лопухиным. Хажиев, подкручивая черные усы и скосив глаза на Лузгина, сказал, что он рекомендует этого парня как своего земляка. Лопухин холодно взглянул на Лузгина, но не стал возражать против того, чтобы тот остался в блоке дезинфектором.

Оказавшись в обслуживающем персонале, Лузгин присматривался и прислушивался к врачам и санитарам, заводил знакомства. И чем пристальнее приглядывался к обстановке в блоке, тем больше убеждался, что здесь много непонятного и загадочного. Официально везде и всюду поддерживался порядок, который очень ценили немцы: чистота, кипяченая вода, дежурный персонал в палатах и перевязочных кабинетах. И даже когда заявлялась комиссия по отбору выздоравливающих на работы в Германию, начмед блока Лопухин как будто бы изъявлял готовность оказать всяческое содействие в подборе достойных людей. И вся эта процедура обставлялась довольно торжественно. Но в числе отобранных оказывались и те, кто ранее изъявлял желание записаться в «роашники», но кого врачи забраковали по состоянию здоровья, а вот для работы в Германии они считались пригодными. И вертлявый перебежчик Никишка, бывший ресторанный барабанщик, с кем Лузгин соседствовал на нарах, тоже попал в этот список. Всех отобранных выстроили во дворе и проводили с речами и напутствиями. Но Лузгин-то видел, что это хорошо разыгранный спектакль, потому что многие крепкие мастеровые люди притворялись хворыми. Тот же беспалый Гришка-шахтер, бывало, во время проверки и отбора на работы пластом лежал на нарах, укрывшись шинелью. Однажды немец-врач, что-то заподозрив, приказал сдернуть с него шинель и, преодолев брезгливость, наклонившись, ткнул его в живот, под солнечное сплетение. Гришка страдальчески скорчился от боли, чтобы все видели, как он болен. А как только шумиха и беготня с отбором и отправкой затихала, он слезал с нар и, прихрамывая, куда-то удалялся… А теперь он работает ординарцем у начмеда Лопухина, живет в отдельной комнате вместе с санитарами. Что это? Случайное совпадение? Или продуманная тактика…

…Стоя у окна, Лузгин внимательно наблюдал за происходящим, но слово «подкоп», услышанное им в эту минуту, взбудоражило его. Вдруг вспомнилось, как однажды ночью проснулся он, страдая от нестерпимого зуда, и увидел, как Петро Москаленко, спавший неподалеку от него, вдруг пошел к выходу. Час прошел — а его нет, два, а Петро не возвращался. «Куда это он намылился?» — подумал Лузгин и, неслышной поступью подкравшись к двери, толкнул ее, но дверь не растворилась, будто кто придерживал ее с другой стороны. Он поднажал плечом сильнее, и тогда за дверью кто-то прошипел зловеще: «Чего шаблаешь по ночам?» «Приспичило», — натужно произнес Лузгин, припав ухом к дверной филенке. «Жми в другое крыло! А тут уборка».

И в самом деле за дверью слышалось шарканье и какой-то шорох.

Не стал он тогда ломиться в дверь, но до самого утра его мучили сомнения. Вернулся Москаленко лишь к рассвету и, прежде чем лечь, долго сидел, прислонившись плечом к стойке. А утром ни Кузенко, ни этажный старшина Харитон не трогали его, хотя ему, как «ходячему», в тот раз полагалось бы стоять во время поверки в строю. И баланды в котелке у Петра в тот раз было побольше, чем у него. Подсел Лузгин тогда узнать, куда это он ночью уходил, но тот даже не взглянул на него, будто вопрос этот касался кого-то другого. На шершавом лице Петра не было заметно тревоги, лишь губы брезгливо искривились, когда вынул изо рта конский волос, попавшийся в баланде.

«Вот гады, что делают! — выругался он и взглянул на Лузгина, словно впервые увидел. — Котелок бы тому на голову…»

Вскоре Лузгин забыл про этот случай, однако теперь, видя, как рабочие роют землю, память всколыхнула многие удивительные подробности. Ему вдруг захотелось с кем-то поделиться своей наблюдательностью, но с кем? Взглянув на серое, напряженное лицо Липскарева, поежился. Он почему-то побаивался этого резковатого, со скрипучим голосом «костыльника». Такие люди, по мнению Лузгина, всегда руководят — спрашивают, требуют, судят, подчиняют. За ними чувствовалась какая-то сила. Вот и сейчас в глазах Липскарева было такое, что Лузгин не решился на разговор с ним и отошел, не видя ничего, не замечая ни встречных, ни стоявших у дверей. В коридоре кто-то уступил ему дорогу, кто-то открыл дверь на лестницу. И вдруг Лузгин ощутил в себе какое-то беспокойство. Оглянулся — ему показалось, будто кто-то тихонько позвал, — и вышел на лестничную площадку. Но там — никого. Спустился к дверям, и тут из-под лестницы неожиданно кто-то накинул на его голову мешок.

8

Проходя по палатам, Лопухин не мог не заметить, как резко изменилось настроение у отдельных участников подкопа. Он понимал, что с ними творится, чувствовал, что в такой ситуации ему самому надо что-то предпринять, и как можно быстрее. Но что?

Лопухин подошел к Василию Щеглову, стоящему у окна, и дотронулся до его руки. Но тот не обратил на него ни малейшего внимания: полная безучастность к окружающему, отсутствие всякой реакции, оцепенел, замер, кажется, что даже не дышит, взгляд устремлен за проволоку.

«Надо вывести людей из шокового состояния», — подумал Лопухин, отвел Щеглова от окна, негромко сказал:

— Веди себя так, будто ничего не знаешь.

— Да, да, да, — кивал Щеглов, натужно улыбаясь.

— Прежде всего, очень важно всем сохранить самообладание, — убежденно продолжал Лопухин.

Говорил он это с улыбкой, будто разговор шел о чем-то несерьезном. Поглядывая по сторонам, он видел, как один из «шахтеров» со страхом следил за старшим полицаем Копейкиным, который высматривал кого-то на нарах. Другой «шахтер», набычившись, разглядывал свои пальцы, выковыривая из-под ногтей глину. А третий, сидя на топчане, то расстегивал обгорелый ворот гимнастерки, то застегивал.

— Ради бога, избавьте. Больше не могу, — пролепетал он трясущимися губами, едва Лопухин взял его за холодеющую кисть руки. Пульс то падал, то учащался…

— Спокойствие… Возьмите себя в руки. Вы ничего не знаете, — продолжал улыбаться Лопухин, стараясь казаться хотя бы внешне спокойным. Знал, что не только он, но и все товарищи, доверившиеся ему, находятся в опасности.

«Хватит ли выдержки, чтобы не сорваться, не выдать?» — спрашивал он себя, сознавая, что степень опасности сейчас очень увеличилась.

В перевязочной горбился над раненым Иван Беда. С бородой он был похож на профессора. Лопухин затворил дверь, подошел и, глядя на руку, на которой Беда делал насечку на ткани, подумал: «Как-то не подходит к Ивану его фамилия. Этот человек, если выражаться высоким «штилем», — творец добра, а не беды. Вот спасает руку от гангрены. Спасает!..» Не любил он врачей, которые спешили с ампутацией.

Подойдя к шкафчику, Лопухин зачем-то взял бутылку с риванолом, взболтнул лимонного цвета жидкость, посмотрел на свет и, поставив на место, подошел к окну. Фельдшер Васик стал хвастливо рассказывать, как ему удалось эффектно удалить осколок:

— Я, понимаете, сжал складку с осколком и сделал надрез… Осколок и выскочил.

Но Лопухин смотрел как бы сквозь него. «Надо точно, безошибочно определить месторасположение забоя», — думал он.

Дождавшись наконец, когда Беда отпустил раненого и вымыл руки, Роман кивком головы позвал его следовать за собой.

Они пошли в комнату к Лопухину. Отсюда хорошо было видно, как военнопленные под дулами автоматов рыли траншею как раз напротив межблочной кухни, именно там, где туннель выходил за колючую проволоку.

Беда, почесав бороду, рассматривал землекопов, «казака», проходившего мимо них по сторожевой дорожке, вспомнил, как еще позавчера сам работал в забое, слышал над сводом потолка шаги охранника. Значит, немцы что-то заподозрили.

— Ну, что скажешь? — спросил Лопухин.

Иван Беда некоторое время молчал.

— Пересекают, — сказал он негромко. — Но им быстро не докопаться. Там глина и кремень с острыми краями. Я ведь каждый сантиметр там знаю.

— Ты сколько прошел за сторожевую дорожку?

— На полметра, не более.

— Вот что, Ваня, предупреди своих: выдержка и спокойствие прежде всего.

— Бу-удет сделано! — баском протянул Беда.

Лопухин спустился на второй этаж, в угловую комнату, к сигнальщикам.

— Макс, кто из ваших сегодня был в забое?

— Сашок. Он помоложе, посильнее.

— А где он?

— А разве не он предупредил вас?

Тем временем в лагерную канцелярию, расположенную на противоположной стороне плаца, вошел ефрейтор, остановился у окна, расстегнул френч.

— Уф-ф, отличная погодка! — выдохнул он. — А там траншею копают. Всё чего-то ищут… Вечером обыск сделают… — сообщил он, ни к кому конкретно не обращаясь.

Писари-учетчики из военнопленных продолжали молча заниматься своим делом. Лишь несколько минут спустя, когда ефрейтор вышел, один из них, в очках в никелированной оправе, нетерпеливо полистал приходную книгу и, сделав какие-то записи на учетных карточках, вышел из канцелярии. На лестничной площадке он в нерешительности остановился.

«Если это приманка, то за мной будут следить, — размышлял он, — в гестапо не отбрыкаешься за вынос секретов…» И в раздумье неторопливо спустился этажом пониже, заглянул в туалет, выждал немного, чтобы не вызвать подозрения, и, выйдя наконец из подъезда административного корпуса, двинулся через плац в направлении лечебных блоков. С учетной книгой под мышкой, с деловитой поспешностью он миновал проходную в главных воротах.

Немецкий солдат и власовцы — охранники — привыкли к тому, что писари-учетчики иногда проходили в лечебные блоки по своим делам, и не обратили на него внимания. В поведении этого очкарика не было ничего подозрительного, и никому в голову не пришло, что он идет предупредить о том, что эсэсовцы нагрянут во второй блок с обыском.

9

Николай Иванович Липскарев невыносимую боль от раздробленной кости в правой ноге переносил стоически, молча. А вот временное поражение наших войск и торжество гитлеровцев по этому поводу — исключительно тяжело. Невероятно горько сознавать, что наступательная операция под Харьковом не только не увенчалась успехом, но и потерпела неудачу. Он не знал, сколько пробыл в беспамятстве, истекая кровью, после того взрыва. Очнулся от боли в правой ноге и от холода, когда его, как и многих других раненых, местные жители спрятали в конюшне. Украдкой женщины из села приносили им еду, воду, перевязывали раны. Старались делать это осторожно, но, видимо, немцы пронюхали. Нагрянули в их село, выгнали всех из конюшни, погрузили в эшелон и отправили в Славуту.

…Место у Липскарева — на нижних нарах, с краю, у самых дверей. Это давало ему возможность разговаривать с вновь прибывавшими, отыскивать земляков, интересоваться делами на фронте. А ночью, в горькие часы раздумий, Липскарев анализировал, сопоставлял, сравнивал…

Все знали о том, что он москвич, долго учительствовал в средней школе, был математиком. А его однополчанин Василий Щеглов — старший врач по этажу — да еще два-три человека знали также, что Липскарев участвовал в гражданской, был кадровым военным. Когда его полк был разбит в боях под Семеновкой, он организовывал контратаки против наседавшего противника. Но ни Щеглов, ни кто другой не знали, что в подкладке старого ватника Липскарев хранит свой партийный билет. Он продолжал жить коммунистом, подбадривал и одновременно всем своим поведением показывал пример стойкости и самого заботливого отношения к товарищам. Вокруг него долгими осенними вечерами собирались измученные физически, но не сломленные морально люди, чтобы обменяться новостями, посоветоваться, обсудить новости…

В волнении раскрыл Липскарев зачитанные листы непонятно как попавшей во второй блок газеты «Правда». Взволнованно прочитал о том, что Сталинград не взят, как об этом кричали власовские агитаторы, а стойко держится. Пряча газету на груди, он чувствовал, будто она согревает его. И Липскарев думал о том, как согреть правдой всех больных и раненых, чтобы и они стойко держались и не падали духом, а тех, кто способен драться, побудить и к активным действиям.

…Опираясь на самодельные костыли, Николай Иванович наблюдал из окна за немцами и рабочими. По всему было видно, что эсэсовцы пронюхали про подкоп. Траншея рылась возле той части кухонного двора, где разрешалось бывать только Женьке Макарову, ухаживающему за своими посадками. Липскарев знал, что на этом участке в нескольких местах из-под земли выходят отдушины и что Макаров маскирует их растениями. Но если врагам стало что-то известно?.. Ведь и тогда провал произошел именно из-за этого…

После того как Алексей Клюквин доверился ему, Николай Иванович принял активное участие в подготовке побега: наблюдал из окна за охраной, анализировал обстановку и помогал патриотам советами. Он знал, что бежать будут молодые кадровые командиры. К ним примкнул Васька-парикмахер, который вел переговоры с охранником, и Ваня-повар.

В февральскую вьюжную ночь, когда беглецы были уже за колючей проволокой, вдруг снаружи донесся сначала одиночный винтовочный выстрел, а затем поднялась стрельба. Он понял: произошло непоправимое. Утром Липскарев узнал о гибели двоих беглецов. Остальными занималось гестапо.

«Но почему они напоролись на засаду?» — терзался Липскарев и не находил ответа. Обида и досада клокотали в душе за парней, попавших в гестапо. А тут, как назло, в тот самый момент, когда Лопухин сообщил ему горестную весть о попавших в засаду, один из поступивших, назвавшийся Кайтыбой, потребовал, чтобы ему улучшили условия. «А что ты за птица такая?!» — спросил кто-то насмешливо. «Большевики мово батьку забырали…» Кайтыбу мучил спазматический кашель. «Придет комендант, вот вы ему об этом и скажите», — суховато заметил Лопухин. «Но вы же у нимца на службе! А я сам сдался…» «Ну и топай, гад, к ним!» — не выдержал Липскарев, страдающий от мучительного зуда в раздробленной ноге. «А-а, ты коммунист, — заорал Кайтыба, — чи энкеведист?! Я зараз тэбэ отправлю до комэнданта».

Больные и раненые в палате молча окружили Кайтыбу.

«Оне, — тыкал тот пальцем в Липскарева, — мово батьку заслали, а голодранцив поставилы у влады, а в реште нимцы дали им по шеи. Ось я покажу им! Расквитаемусь!»

Один из раненых, притулившись к нарам, загадочно улыбался, в то время как Женька Макаров — парень не промах — что-то колдовал над шинелью Кайтыбы.

Вскоре в блок нагрянули немцы. Липскарев, как только его предупредили о том, что к блоку направляются гестаповцы, — костыли в руки и уковылял из палаты. Санитары помогли ему быстро спуститься в подвал, в покойницкую. Скрываясь во тьме промозглого подвала, дрожа от холода и близости окоченевших тел с брюшными впадинами, Липскарев не чувствовал своей больной ноги — хоть коли ее, хоть режь. И только затылком ощущая ледяное дыхание смерти, скрипел зубами, косясь на скорченные руки и ноги покойников. Затаенная ненависть к таким подлецам, как Кайтыба, перерастала в ярость. Он уже беспомощно повис на костылях, притулившись к двери, когда Лукин с Политаевым отворили дверь и успели подхватить Липскарева под мышки. И уже потом, спустя недели три, в небольшой палате, где он выздоравливал после воспаления легких, он узнал, что Кайтыбу по его просьбе блокфюрер увел в комендатуру. Там комендант поставил его по стойке «смирно» и спросил: «Du führst die Bolschewistische Agitation?»[3]

Кайтыба, ничего не поняв, подобострастно улыбался. Комендант изловчился и крепким ударом в подбородок сбил его с ног. Кайтыба пытался подняться, но на него вновь посыпались удары. А когда разрезали подкладку шинели, куда ему зашили список «членов секретной организации», то судьба предателя была окончательно решена.

Однако Липскарева поразило не это. Он узнал, что к проволоке с Клюквиным подползли только девять человек. Лежа в снегу, они ждали десятого, отсутствие которого впопыхах не заметили, но тот так и не явился. Как потом выяснилось, «десятый» в самый последний момент бежать передумал: дескать, не мог оставить своего больного друга-однополчанина. И это спасло его от заранее подстроенной ловушки. Он будто бы ничего не знал о ней. А если знал?..

Вот эта подробность вспомнилась вдруг и встревожила Николая Ивановича. Он с недоверием относился к людям, которые не воспользовались возможностью бежать. А теперь этот «десятый» здесь, на первом этаже, — хозяйственный человек. Он знает, кому и сколько зачерпнуть баланды.



Поделиться книгой:

На главную
Назад