История казни
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
В предвечернем сумраке по степи еле-еле угадывалась извилистая нескончаемая просёлочная дорога с петляющими столбами телеграфа, по которой неслись взмыленные, запряжённые в бричку тройкой крупные гнедые кони. В бричке сидели четверо: Дарья с братом, мать и больной отец, старый князь Долгорукий, то и дело поднимавший свою, кажется, поседевшую в последние дни голову, пытаясь взглянуть в сторону только что оставленного им села — оттуда доносилась беспорядочная стрельба. Изредка он обращал глаза к сыну Михаилу, неловко пристроившемуся на передке вместо кучера огромной, с высокими бортами совершенно старой брички, предоставленной им под Саратовом знакомым купцом. Князь с семьёй пробирался сквозь бурлящие Гражданской войной просторы из Москвы в Омск к Колчаку, старому своему знакомцу, где, как шёпотом и с известным недоверием говорилось среди серьёзных господ, сохранились старые добрые порядки. К адмиралу Колчаку и стекались со всей огромной Российской империи, словно ручейки к морю, знатные сановные люди. Упоминались исстари известные русские фамилии, древние, как сама Русь, которые, кстати, знавали не только в Москве, но и в Европе, в Америке и далее. Эти имена славились различного рода, порой преувеличенными, подвигами во имя чести и могущества империи: возводили на престол самодержцев, роднились с древнейшими королевскими дворами Европы.
Открытая бричка страшно скрипела, грозя развалиться. Утомлённая поездкой, страхами, с нервным тонким лицом княгиня старалась забыться вот уж который день. Она не могла равнодушно слышать стрельбу, видеть проносившихся то и дело мимо пятерых сопровождавших их офицеров на серых породистых конях.
Дарья, недавно закончившая Институт благородных девиц, укутанная в шерстяное цветастое, забрызганное дорожной грязью одеяло, подрёмывала. Она ни о чём не думала, ощущая лишь тоску от неизвестности и нескончаемости бегства, от усталости наблюдать, как мучается недавно прихворнувший отец. Куда-то унеслись восемнадцать лет жизни, исчезли прежние девичьи заботы. Где дом на Пречистенке? Где огромные старые вязы? Её окно — где? Лишь два месяца мытарств в судорожной попытке уйти от смерти, лишь отчаянная погоня за жизнью! Она никак не могла понять сердцем, объяснить случившееся. Когда бросалось всё на свете, забывалось самое главное, когда жизнь превращалась в бессмыслицу. И бегство на вокзал ночью с первыми попавшимися под руку вещами, и слёзы матери, не желавшей уезжать, несмотря на смертельную опасность — уже был приказ об их расстреле на месте, — всё это ужасно и непонятно. А томительное ожидание на вокзале! Расстроенный отец, то и дело выходивший на перрон узнать время отправления поезда, его нервное поглядывание на золотые часы, подаренные императором Николаем II, с которым он состоял в дальнем родстве; его сцепленные судорожно руки; застывшее в безумном ожидании, словно перед казнью, лицо. В дорогу он надел самый дорогой английский костюм.
Дарья подчинялась всему, что могло помочь отцу, матери, брату, то и дело опускавшему руку в карман, где у него находился бельгийский браунинг, с которым он никогда не расставался. Напряжённое в самом начале пути состояние брата со временем сменилось на безучастное. По всему было видно, как он устал, вымотался, мечтая скорее оказаться в каком-нибудь заброшенном домике, где бы их не знали.
Всё видит Даша, всё замечает. Вот обозначились на лице у брата складки — жёстче проступили решимость и отчаянная злость, когда человек, сжавшись в комок, будучи даже очень добрым, может пойти на лютую жестокость. Такое выражение было знакомо Даше. Совсем недавно, когда вдруг на них с маху налетели какие-то люди, в папахах и телогрейках, на низеньких лошадках, небритые, голодные и злые, она видела, как вскинулись офицеры, испугались под ними лошади; с каким трепетным вниманием ждал развязки больной отец, приподнявшись на локте; в тот же момент она заметила и бледное лицо Мишки, который бросил руку в карман и первым выстрелил в приблизившихся всадников. Под одним из бешено мчавшихся лихих разбойников, со скуластым лицом, лошадь споткнулась — пуля попала ей в глаз, и всадник, дико вскрикнув, перелетел через голову лошади и, упав ничком, так и остался лежать. Другие же, поспешно постреляв для острастки в их сторону из кургузых старинных карабинов, повернули обратно и, гикая, визжа, унеслись за горизонт. Офицеры посовещались между собою и, подъехав к бричке, спросили князя: что делать с убитым? «Вернутся — подберут», — коротко бросил тот и с неким чувством удивления и твёрдости поглядел на своего двадцатилетнего сына, который впервые выстрелил в живую мишень. Офицеры оживились, словно удачный выстрел молодого человека вселил в них уверенность, придав смелость.
И бричка катилась быстрее, а дорога словно стала более накатанной, и как-то с неожиданной весёлостью глянул брат на неё, и в вечерних сумерках блеснули его насмешливые глаза.
Далеко вдали отчётливо засквозило предвечерним светом; то там, то сям торчком встали, обозначаясь до необыкновенной резкости, реденькие кустики, сухие тонконогие былинки, кротовые норки, и по всему горизонту объявилась в своей сиротливости вся наша знакомая, близкая до боли земля. Просёлок, на который они свернули, петлял по всему взлобку, оставляя за бричкой длинный хвост повисшей в воздухе пыли. Зачумлённые усталостью люди желали лишь одного — скорой остановки. Пятеро сопровождавших их добровольно офицеров лейб-гвардейского полка подумывали о том, что им, видимо, не догнать своего командира, который, не раздумывая, с тридцатью сподвижниками ещё три дня назад отправился в Сибирь. На крутом повороте просёлка стоял ветхий шалаш из старых берёзовых обуглившихся жердин, обглоданных, источенных жучками-древоточцами. Лошади невольно встали. Сквозь просвет жердин виделся в середине шалаша столб, к которому был привязан голый человек в нахлобученной на голову изодранной офицерской фуражке с отломанным наполовину козырьком. Человек, судя по запаху, был давно мёртв. Его привязали к столбу ещё живым, в рот вбили ржавый шкворень и дико надругались над ним. На груди убитого висела щербатая фанерка с надписью: «Будет с каждым такое говно офицером. Сука!»
Офицеры спешились и, с брезгливостью оборачиваясь на женщин, уже решили предать земле несчастного, как тут же, под камнем, привязанным на голове мертвеца, нашли удостоверение убитого. Им оказался их сослуживец, некий славный малый, корнет Ахтырцев, в одиночку решившийся пробираться к Колчаку.
Бричка отъехала метров на двести, чтобы женщины не видели всей этой неприятной процедуры. И когда уже вырыли неглубокую могилу, появились те самые всадники и с лихим посвистом бросились на офицеров. Те схватились за карабины и открыли меткий огонь. Нападавшие, оставив троих убитых, повернули обратно. В сумерках бричка торопко покатилась дальше, а за ней на конях офицеры. Молодой полковник, по фамилии Корсаков, подскакал к бричке и, не сбавляя хода, спросил:
— Князь, позвольте атаковать?
— Полковник, я вам говорил многажды, обращайтесь: Василий Михайлович. Здесь ни к чему. И так, вон видите, скачут. Погоняй, Михаил! Матушка, не нервничай, — обратился князь к жене. — Скоро отдохнём.
— Слушаюсь! — отвечал полковник. Он был рад, что встретил на своём пути князя, ибо сам князь, его обаяние, семья, всё, что с ним было связано, всё это как-то объединяло офицеров, которые в противном случае могли разбежаться в разные стороны и погибнуть, как тот бедолага Ахтырцев, решившийся во исполнение своего долга в одиночку пробраться в Сибирь. Сопровождение обоза — хотя назвать «обозом» одну большую бричку, запряжённую тройкой, смешно, — накладывало определённые обязанности: заставляло молодых офицеров вести себя достойно, осознавая свой долг. Полковник Корсаков знал: скоро начинается Приуралье. Ехать стоило бы ночью, а днём лучше бы пережидать где-то, и от осознания чётко обозначенного плана он ощутил уверенность в предстоящем предприятии.
Князя знобило, он то и дело оглядывался: его жгло ужасное предчувствие. Его душа изнемогала от бремени дум, тяжёлых и мучительных. Он поглядывал на сына и дочь и запоздало жалел, что не отправил их к своей тётке в Лондон. Этот ужасный шалаш с изуродованным трупом офицера; безумные налёты разбойников, вид дрожавшей жены, молчаливость дочери, закутавшейся в воротник беличьей шубки; нервозность сына, молодого, только что закончившего университет, ещё не объезженного жизнью, но все рвущегося в бой, — всё это видел старый князь и страдал. Время было тревожное. Гадкое время. Слухи о том, что святое семейство зверски замучено, не давали покоя, жгли душу, и он, ощущая своё полное бессилие, не понимая случившегося, угадывал в том страшный знак грядущих событий. Словно проклятие нависло над Россией, словно чёрные стрелы поразили народ, чума охватила все его близкие и дальние края, и он, будучи уже вот которые сутки больным, с температурой, мучительно размышлял, ища выход из положения. Но что можно было придумать, находясь в таком неестественном положении: посреди степи, с семьёй, то и дело сталкиваясь с попыткой, вот как сегодня, ограбить их и убить? Это чувство бессилия — самое неприятное из всех, которые его когда-либо преследовали. Он знал: надо приехать в Омск, и там он будет полезен.
Уже затемно они увидели огоньки большого села, и полковник Корсаков выслал на разведку двух офицеров, условившись с ними: свистом — коротким (тревога) и длинным — раздольным (спокойно, можно ехать) — оповестить обоз. В мире покоилась большая холодная ночь, — когда ещё не наступили холода, но когда последние дни августа больше напоминали осень, нежели лето. Сильные запахи полыни тугими струями проносились над ещё не остывшим просёлком, касаясь разгорячённых чутких ноздрей тонконогих, быстро зябнувших без движения коней. И животные, и люди, казалось, понимали неуютность, безвестность свою в этой степи. Просёлок уходил вдоль и вверх, на взлобок, и там, в заверти сгустившихся сумерек, тревожно ходило, словно огромное живое существо, дышало тяжкими вздохами, роняя в мир людей тревожное ощущение непокоя, зыбкости. Даша всматривалась в темноту, ощущая прикосновение холодка к горячим щекам, — с возвышенности неслись тяжёлые остуженные струи воздуха, отнимая у земли тепло, и предгорная низина наполнялась сизой знобящей дымкой, где они и сходились. Она жалела маму, молчаливо, страдальчески закрывшую глаза. Даша вспомнила случай под Саратовом, когда железнодорожный состав выстрелами неожиданно остановили и по вагонам стали шарить вооружённые людишки с красными повязками (искали господ), и тут же, недалеко от вагонов, не стыдясь, не смущаясь взглядов, с остервенелостью в лицах и скорыми движениями своих рук, принялись расстреливать невиновных. Не насытившись кровью, они подошли к последнему вагону, в котором оказались эти вот пятеро офицеров, князь с семьёй и ещё какие-то славные молодые люди. Мерзавцы получили отпор, завязалась перестрелка. Но силы были слишком неравны; вот тогда они под прикрытием офицеров скрылись в лесу. Наткнувшись на лесничество, за баснословную цену наняли бричку и бросились бежать дальше. Было нечто ужасное: трижды меняли за ночь лошадей, дважды их обстреливали — то ли свои, то ли чужие, не поймёшь. «За что только мука такая выпала на долю мамы?» — думала Даша, понимая глупость своего вопроса. Но в то же время в сутолоке мыслей одна была более настойчивой: что не может быть наказания без греха. Однако сможет ли человек выдержать эти тяжкие испытания — в том его христианская сущность?
Дарья своими мыслями доводила себя до самоистязания. Это было столь неестественно для молодой девушки, так любившей визиты, походы в гости к именитым людям, сладости, тонкое шёлковое бельё, красивую одежду, милые, добрые слова, валяться в постели, нежиться. Как она могла дойти до мысли о необходимости испытать страданиями себя, свою божественную сущность человека? Стоило ей закрыть глаза, как Дашутка видела себя бегущей по мраморной лестнице на второй этаж к отцу, который то и дело зазывал дочь к себе, — просто желая полюбоваться на неё, послушать голос, спросить о чём-то. Он любил дочь. Всё она помнила, с нежностью и с чувством благодарности вдыхая запахи жизни и с затаённой душою мечтая о том времени, когда для неё откроется тайна, самая глубокая и далёкая тайна бытия. Даже когда они с отцом и матерью приходили в храм, даже там её не покидало ощущение присутствия чего-то изумительного и недосягаемого. И она в забытьи, бывало, стоя на коленях в Елохове, вдыхая пряный аромат благовоний с благолепным, трепетным, упоительным чувством прикосновения к возвышенному, часто протягивала руку, желая чуда. И мама осаживала её: «Дарья, что ты делаешь? Убери руку, стыдобушка какая!»
В тот самый момент, когда она, закрыв глаза, слышала далёкий перезвон своих детских мыслей, к ней пришло вместе со слезами ощущение, что прежняя жизнь кончилась, наступила другая, реальная, грубая, грязная, о которой она ничего не знала, о которой лишь догадывалась, когда отец говорил: «Вот связываешься с этими бесами, а сгубят они Россию, а с ней и нас сгубят». Слова Даша понимала, но скрытый смысл за ними воспринимала с лёгкостью, непростительной для её лет. Она не расслышала свист, который донёсся издалека, принеся облегчение страдающим людям; все оживились, брат и офицеры закурили, заговорили в голос, и тут же в темноте раздался отчётливый перестук лошадиных копыт — со всех ног нёсся один из посланных дозорных предупредить о возможности двигаться дальше. Бричка заскрипела, переваливаясь на ухабах плохой дороги. Примчавшийся всадник сообщил, что перед ними станица и находится она под охраной казацкого круга, что господа офицеры и уважаемые дамы могут не беспокоиться. Вскоре в темноте их встретили какие-то люди на фыркающих сытно лошадях, коротко крикнули: «Это те!» — и прошествовали дальше по дороге. Таинственно шевелились в темноте их тени, приглушённо слышались голоса, неторопливые, протяжные, и от этой неторопливости веяло чем-то уверенным и надёжным.
Бричка, не останавливаясь, проехала в глубь села к какому-то двору. В растворенные ворота из прочного тёса — к приземистому, сложенному из толстенных брёвен дому, и тут их встретил, возникнув из темноты, невысокий, крепкий увалень в офицерской шинели. Он лениво козырнул полковнику Корсакову и представился хриплым, недовольным, простуженным, но подобострастным голосом: «Подъесаул Похитайло». Они приехали в дом, где им отвели несколько сухих, но пыльных комнат с грубыми столами и табуретками, лавками и кроватями, застланными грубошёрстными одеялами, от которых исходил нечистый запах, скопившийся в углах за многие годы.
Вошедший вместе со всеми подъесаул имел весьма живописный вид: топорщившаяся на груди шинель с чужого плеча, нахлобученная мелковатая для его крупной бритой головы фуражка с малиновым казацким околышем, кривые ноги в добротных сапогах и затаённая злость в лице. Он хмуро посматривал по сторонам, его мятое бледное лицо с широченными смоляными усами и воровскими чёрными глазками, быстрыми, не останавливающимися ни на чём, выдавали мятущиеся, сверлящие мозг мысли. Видно было, что какие-то заботы не давали бедняге покоя. Наконец подъесаул стянул с рук перчатки, и все увидели его огромные красные руки с белыми точками на костяшках пальцев. Он как-то смущённо огляделся и сказал полковнику Корсакову:
— Пошлите господ офицеров, съист что-то надо жинкам?
Вскоре запылал в печке огонь; а ещё через минуту денщик подъесаула внёс на вытянутых руках огромный поднос, на котором стоял казанок с дымящейся разваристой картошкой, густо заправленной жареным луком и укропом. В глиняных мисочках — малосольные огурцы, капуста, несколько круглых хлебов с поджаристой корочкой, три кринки молока, и сало, и масло — всё это, оглянувшись, низкорослый парень, без шапки, в одной солдатской гимнастёрке и низких, гармошкой сапогах, поставил на стол, резво повернулся кругом на крутых своих каблуках и ни слова не говоря, вышел вон. Подъесаул развернул лежавшее на гигантском деревянном подносе полотенце, и перед всеми предстала потная бутыль горилки. Его глаза сразу шально блеснули; стало ясно, что подъесаул любил выпить и не пропускал случая.
— Я попросил бы лошадей накормить, напоить, — сказал ему полковник Корсаков, и добавил: — Прошу всех к столу. Господин подъесаул, и вы присаживайтесь. Будьте как дома.
Дарья сидела напротив огня, ей думалось, всё образуется и настанут ещё времена как нельзя лучшие, только вот жаль было матушку с её бледным лицом, замедленными болезненными движениями, для которой эта вот поездка оказалась непосильной. Она бы согласилась остаться в столице и положиться на судьбу, лишь только не мучаться по бездорожью в грязной бричке, с незнакомыми людьми, под этим ужасно безжалостным небом. Даша думала, что только любовь отца к матери, безумная, бесконечная, не имеющая границ, способна и спасти маму. Она разглядывала молча комнату. Все неторопливо уселись за стол, лишь она осталась возле печи, и грустные, но приятные мысли ласкали душу. Она словно со стороны слушала рассказы подъесаула о том, как неспокойно кругом, о смерти есаула, предательски убиенного бандитами, а на вопрос о гибели государя императора и его супруги отвечал, что это всё «враки» врагов, большевиков и шпионов немецких. Узнав, что рядом с ним сидит князь, Похитайло тут же вскочил, выразив таким образом своё уважение и даже почтение. На него это так подействовало, что он вскоре убежал, видимо, желая похвастаться жене, как только что пил горилку с князем.
— Доченька, поешь немножечко, — ласково сказала мать. — Иди, я тебе картошечку отложила с огурчиком.
— Не хочу есть, мама, — отвечала Дарья, умащиваясь на табуретке, чувствуя желание спать. — Не хочу я. Мне бы попить.
— Иди. Молочка отведай.
Она подсела к столу рядом с матерью и, прильнув к ней, прошептала:
— Мамочка моя, как я спать хочу, если б ты только знала. Ужасно, ужасно, ужасно.
— Я сама, доченька, еле на ногах держусь. Вот поедим и отдохнём. Даст Бог день, даст Бог пищу. — Она перекрестилась и с укоризной глянула на мужа. Тот говорил с полковником Корсаковым о завтрашнем отъезде, о том, что, возможно, придётся переждать день, отправиться дальше только к вечеру, чтобы за ночь проехать этот ужасный Урал.
Через час Даша легла на кровать рядом с матерью, которая всё охала и ахала, сокрушаясь о доле, которая выпала им, о том испытании, которое ещё предстоит. Она долго молилась, неистово и с большим чувством, то и дело осеняла крестным знамением уже сонную дочь, погрузившуюся в сладостную дрёму забытья, ни о чём таком не думая, считая, что жизнь в конце концов продолжается.
II
Стоило прокричать первым петухам, как стало ясно: ночь пропала — князь так и не сомкнул глаз. Лёгкий серый рассвет уже прокрадывался сквозь маленькие окна комнаты. Он встал и подошёл к окну. Мерещилось недоброе. Князь стал замечать: в последние годы пришло и укоренилось в нём гадливое чувство недоверчивости ко всему. Вот и сейчас он решил проведать, нет ли чего подле дома подозрительного. Из окна был виден навес, под которым стояли лошади и пофыркивая хрумкали овёс. Нет, как будто всё нормально. Князь вышел в коридор, прислушался. Тянуло сквозняком, ко всему примешивался отвратительный запах казённого жилья, который он не переносил. Князь выглянул во двор. Бричка, лошади — на месте. Только охраны нигде не видно. От такой беспечности его передёрнуло: так можно и всё проспать! Князь прикрыл дверь, накинул крючок, тихо постоял, прислушиваясь, как храпят офицеры в соседних комнатах, и осторожно направился к себе. Нет, он не мог спать больше, побрился с трудом, употребляя холодную воду, поохал. Всю свою сознательную жизнь он вставал рано, вот так же неприкаянно бродил по дому. В тихие утренние часы хорошо думалось, например, о своём предназначении, которое, как зачастую казалось, не являлось случайным. В явлениях текущего момента он угадывал некое значение, предпосланное свыше. Он слыл религиозным человеком и был таковым, с той лишь разницей, что в отличие от фанатиков, больше думал о религии как о некой преобразующей силе для миллионов людей, чем как о духовном искании. Его глубоко, к слову, оскорбляли мысли Чаадаева — о превосходстве якобы католицизма над православием.
С детства князь был молчалив, застенчив, не любил восхваления. Но его Душа наполнялась гордостью от осознания причастности к своему роду, немало сделавшему для империи. Князь пытался по неким тончайшим штрихам предугадать свою дальнейшую судьбу, судьбу империи. Если дочь Дарья предполагала большую любовь отца с матерью, то она глубоко заблуждалась. Чистые внешние отношения, нежные проявления — ещё не есть любовь. Князь никогда не любил жену, в девичестве княгиню Шаховскую. Но он проанализировал тщательно весь род Шаховских и выбрал именно ту ветвь, которая явно обозначала связь с Рюриком. Его ветвь от Рюрика и её — сходились! Вот тайное и никому не известное душевное движение князя. Для других подобное обстоятельство не имело бы значения, для него же — было главным. Не деньги, не богатство, не связи, а именно сомкнувшиеся ветви Рюрика. Он был верен жене, относился к ней с ласковой приветливостью. Однажды жена ему заметила: «Ты меня не любишь?» «Нет, — отвечал он. — Люблю». Никто не догадывался, что нашёл он, состоявший в родстве с Романовыми, в некрасивой, бледнолицей, обедневшей княжне, на которой, как говорили, мог жениться разве что богатый купец. Но князь оставался ей верен, убедил и самого себя в необходимости и правильности своего решения.
Часто задумчивость князя принимали за надменность, а пронзительный взгляд — за холодность. После рождения сына Михаила он как-то сказал великому князю Михаилу Александровичу, что своего сына назвал в его честь, и спросил, пожелает ли великий князь стать крестным. На что Михаил Александрович охотно и даже ласково согласился. Никто не мог понять мотива этого выбора Василия Михайловича. Россия торопилась в саморазрушении, создавались десятки партий, программы которых грозили смертью и разрушением народу, выкристаллизовывались безумные идеи, которые наверняка вели к краху, какого ещё не знала страна, а князь Василий стремился породниться со славнейшими фамилиями.
Он понимал, что это — слабость, чувствовал атавизм и ненужность этого чувства. Порою считал: лучше бы подумать о хорошей службе, чтобы как-то решить материальные проблемы, ведь из роскошных привычек он мог позволить себе, пожалуй, лишь чашечку кофе утром да хороший английский костюм.
В это раннее утро князь, невольно вспомнив о своей слабости, снисходительно улыбнулся и присел у окна. В прожитой жизни он не видел изъянов, способных запятнать его имя в истории. Старший сын погиб в пятнадцатом; младший спит в соседней комнате, а сам он будет и дальше нести свой крест.
III
Раздался стук в закрытую на крючок дверь. Князь открыл. За дверью стоял подъесаул, без фуражки, в накинутой на плечи какой-то кацавейке, с озабоченным хмурым лицом.
— Что случилось? — дрогнувшим голосом спросил князь, ощущая всей душою надвигавшуюся опасность.
— Смею доложить, что идуть, — отрапортовал подъесаул, прикладывая руку к виску и чуть пригибаясь в коленках. — Дозорные доложили, идуть большим отрядом.
— Кто идёт? Полковник Корсаков! Кто идёт? — воскликнул князь, в то же время сам всё понимая.
— Мы решили пока оставить, наши большим отрядом ушли в соседнюю станицу, чтобы там взять под охрану, — говорил подъесаул, и в это время в густой предутренней тишине раздался отдалённый раскатистый выстрел, всё разъясняя князю без лишних слов.
— Полковник Корсаков! — крикнул князь и побежал будить жену и дочь. Но они уже встали и спешно одевались, понимая, что медлить нельзя. Сын стоял у окна, проверяя свой браунинг, затем открыл чемодан и, вытащив оттуда наган, зарядил его. Сестра с ужасом смотрела на брата, и сердце её, только-только проснувшееся после глубокого сна, как-то вдруг испуганно замерло. Когда они вышли из дома, офицеры во главе с полковником сидели на конях и ждали, тихо переговаривались между собою, курили. Лёгкий туманец покрыл всё округ; с мокрых жердин, обтягивающих двор приезжего дома, тех жердин, которые вчера ночью казались забором, капала роса, по двору уже бегала, припадая на бочок, курица. Серенькая, мокренькая, хромоногая, она напомнила сегодняшний день, с низким серым небом, мокрыми кустами, заборами, крышами небольшой станицы, в которой ещё спали.
Василий Михайлович перекрестился и помог жене взобраться на бричку, побросал свои немудрёные пожитки, сел сам, отметив, как ловко и легко вскочила а экипаж дочь. Лошади под офицерами вздрагивали: им явно не нравилось раннее утро. Когда снова вдалеке раздались выстрелы, одна из них, вскинув ощерившуюся пасть, тихонько, как бы не решаясь или боясь затянутых удил, заржала. Двор, в котором они ещё находились, напоминал скорее небольшую крепость. Он был обнесён низеньким каменным забором, метра в полтора, по верху протянуты от столба к столбу жердины. Дом, под стать забору, до окон был выложен из камня, а выше — огромные, толстенные брёвна из лиственниц с узкими прорезями окон, напоминающими бойницы» низкая крыша из щепы — всё это придавало вид хмурый, несколько воинственный и надменный, Этот дом, двор с каменным колодцем, с деревянным воротом, с погребом, в котором подъесаул держал солёную капусту и огурцы, как-то обнадёживали, и отсюда не очень хотелось уезжать.
Дом стоял на небольшом холме, и вся станица была видна как на ладони. В общем состояла она всего из одной небольшой, в пять домов, улки, обсаженная тополями, акациями, с крепкими дворами, заборами, каменными сараями, колодцами, — во всём чувствовалась основательность и прочность, видно было, жили здесь зажиточные, хозяйственные казаки. Мощённая камнем дорога по улке матово блестела от выпавшей ночью росы, только две курицы да пара неприкаянных гусей шлялись по ней, станица будто вымерла.
— С Богом, — хрипло проговорил князь, оглядываясь, и только блеснули его глаза от невыносимой жалости, ибо никогда не мог он представить, что в родной стране, среди родного народа, который он любил, знал и считал себя его частицей, будет ощущать себя в опасности. — Пшёл!
Повозка тронулась и покатилась по каменной выщербленной дороге; колёса застучали, заскрипели с готовностью и даже какой-то лихостью. От их весёлого скрипа у Дарьи на душе повеселело. Дорога поднималась в гору. Вскоре они увидели впереди горы — небольшие, лесистые, с пожелтевшими деревьями, с разломами и низко зависшими над ними разорванными, белобокими облаками, — обычный пейзаж уральских предгорий. У огромного дома подъесаула переминались под казаками кони разных мастей. Всего казаков было человек десять. Не более.
Вскоре они нестройно зацокали на конях по каменистой дороге во главе с подъесаулом, глаза которого беспокойно перебегали с одного на другое. Он с испугом поглядывал на князя, словно боясь опасности, которой подвергались они. Подъесаул приотстал, поравнялся с бричкой, желая что-то сказать его сиятельству, но не смог произнести ни слова. Его мысли имели неправильный, нестройный ход. Подъесаул мыслил чётко и пронзительно только после принятия хорошей дозы собственной горилки, приготовленной лично женой Авдотьей. После чарки мысли в голове выстраивались в шеренгу, зрение столь обострялось, что он мог умножить тысяча шестьсот тринадцать на тысяча девятьсот тринадцать и дать правильный ответ, а также увидеть на горе Чубук заблудшего козла с соседнего двора. Сейчас же подъесаул никак не мог сосредоточиться, хотя нутром ощущал грозящую опасность. И очень желал её предотвратить. На краю станицы казаки остановились, посовещались, выжидательно поглядывая на офицеров, гарцевавших на отменных жеребцах. Подъесаул что-то сказал казакам, те закивали головами в овчинных папахах, осклабились, словно посмеялись над чем-то непотребным. Подъесаул подскакал к офицерам, лихо козырнул и сказал:
— На наших ухабах тонконогие лошадки сгубят себе ноги, господин полковник.
— Нам дали лучшее, что было на конезаводе. Я и сам понимаю, господин подъесаул, не для гор эти лихие красавцы, а для манежа, но ничего не поделаешь. Что стоим?
— Облако хлопцам не нравится, гляди того, что дождь хлынет. Да и пыль на дороге прибита чужими лошадками, проехали чужаки. Отце!
— И что делать? — поинтересовался Корсаков, поглядывая на подъесаула и не находя в облике того прежней любезности и от этого загораясь злостью. Не подавая виду, он лишь расстегнул кобуру и как-то боком двинул под руку шашку с серебряной ручкой — подарок на выпуске военной академии за отличную выучку.
— Господа офицеры! Смотрите в оба, — проговорил полковник, показывая на свою кобуру и этим показывая знак каждому сделать то же самое. В это время из-за поворота, что находился метрах в двухстах-трёхстах, выскочила лёгкая пролётка, из которой пальнули длинной пулемётной очередью. С визгом частые пули рикошетили по каменной дороге, отчего лошади встали на дыбы, ломая оглобли, едва не опрокидывая повозки. Под одним из офицеров серый в яблоках конь взмыл на дыбы, суча передними копытами в воздухе, и вдруг совершил чудовищный прыжок в сторону, так что поручик Орлов не удержался и выпал из стремени на дорогу. Жеребец, не останавливаясь, понёсся обочь дороги к станице, как бы показывая, куда необходимо всем вернуться. И действительно, первое испытание прошло благополучно, если не считать ушибленного офицера, сломавшего при падении руку, да испуг лошадей.
— Козлодюр! — дико заорал подъесаул, размахивая шашкой. — Иванчук! Догнать! Разрубить пополам! Зараз!!!
Два казака с маху понеслись по дороге с такой яростной решимостью и прытью, махая шашками, визжа и крича что есть мочи, что Даша привстала посмотреть, куда и ради чего предпринят этот бросок. Не успели казаки доскакать до поворота, как из придорожных кустов хлёстко заклевал пулемёт длинной испепеляющей очередью, и один из них, дёрнувшись в седле, опустил руку с шашкой и брякнулся оземь, а другой столь же стремительно бросился назад.
— Поворачивай! — закричал подъесаул и, взяв за уздцы стремянную, развернул лошадь князя. Михаил сошёл с повозки, помог упавшему с лошади офицеру привести себя в порядок. Орлов оправдывался, ссылаясь на неопытность необъезженной лошади, которая ещё не нюхала пороха. Но Михаил понимал, что этот офицер свалился с лошади, скорее всего, по причине своей неопытности. Офицеры выстроились гуськом, насторожились, в некотором замешательстве посматривая на подъесаула, неожиданно обретшего способность мыслить точно и ясно. Он суетился, отдавал приказания казакам; выказывая завидное знание местности, обычаев. Свою повозку он поставил на дороге последней, приказав открыть брезент и выставить вдоль дороги блеснувший новым кожухом пулемёт. Один из старых казаков присел за пулемёт, по-детски любовно погладил его, укрепляя на повозке. У первого дома подъесаул приказал казакам спешиться, снести пулемёт на «горище» к слуховому окну, откуда открывался отличный обзор местности и можно было простреливать в обе стороны всю дорогу.
— Команда — чтоб стрелял, а нет команды — чтоб не стрелял! — зычным, с хрипотцой голосом объяснял он двум старым, опытным казакам, которые, судя по всему, и так все знали не хуже подъесаула, но слова его воспринимали спокойно, с достоинством. — А вы, господин, ваше сиятельство, не бойтесь, мои люди, мои казаки, чтоб их взять за этими каменными заборами, так нужен целый полк, — обратился он к князю и выразительно посмотрел на Корсакова, сомневаясь, что такой молодой человек может иметь звание полковника. Офицеры подавленно молчали: никто из них ещё ни разу не был в бою. Князь сильно волновался, но, скрывая волнение, натянуто улыбался, желая одного — спокойствия своей жене и дочери. За сына он, правда, боялся ещё больше: тот часто совершал опрометчивые поступки. Пожалуй, ещё была причина для волнений: его труд «Триединство как сущность русского народа». Если придётся умереть, кто закончит? Его раздумья о судьбе русского человека на протяжении всего христианского периода о слиянии божественного начала с сущностью православной души во имя строительства «царства Божия на земле». Это был исходный тезис всего труда, что в значительной степени определял особый путь не только князя Василия Михайловича, но и всего рода Долгоруких.
Они вернулись в прежний дом для приезжих, внесли вещи. Князь проследил, чтобы жена и дочь отдохнули, успокоились, а сына пригласил в соседнюю комнату:
— Друг мой, — сказал он, волнуясь, — я тебя прошу: береги себя, мне немного осталось жить, а тебе придётся стать опорой для сестры, а также продолжить прерванное смутой моё дело. Тебе лишь двадцать лет, впереди — всё. Я ничего не оставил ни тебе, ни Дарье. У нас у всех одно богатство — Россия наша, — князь прослезился и отвернул лицо. Где-то недалеко послышался треск выстрелов. Михаил бросился к окну. Офицеры стояли вокруг полковника и со вниманием слушали, что тот говорил. Полковник Корсаков был неопытен в боях, но достаточно опытный, чтобы оценить сложившуюся ситуацию. Он объяснял офицерам, что необходимо делать в случае, если бандиты вздумают атаковать со стороны гор. Определил каждому офицеру место во дворе, затем приказал разжечь в печурке огонь и вскипятить чай, так как, по его предположениям, им придётся ждать вечера, чтобы под покровом темноты уйти.
Снова послышались выстрелы, а вслед за ними пулемётный клёкот, и этот мерзкий голос был особенно неприятен.
Прискакал подъесаул и принёс бутыль горилки. Подобострастно улыбаясь, попросил папиросок, до которых очень уж охочи его казаки. Полковник отдал свои, которые держал при себе для приличия, затем отвёл подъесаула, уже изрядно хлебнувшего горилки, в сторону и шёпотом спросил:
— Нахлестались, господин подъесаул? Смотрите! Князя ожидает собственноручно Верховный главнокомандующий.
— Так точно! — взял под козырёк подъесаул и вытянулся в струнку.
— А нет ли у вас ещё одного пулемётика, господин подъесаул, тогда бы мы сейчас отбились и ушли в горы.
— Никак нет-с, — начал заикаться подъесаул, осознавая свою оплошность с горилкой и окидывая виноватым взглядом молчаливо стоявших кучкой офицеров. — Не извольте беспокоиться. Никто-с не сунется сюда, Боятся-с, господин полковник, казачков-то!
IV
Князь Василий почувствовал себя неважно, увидев в окно Похитайло, в ожидании очередных неприятностей вытянулся лицом, пытаясь расслышать, что же говорит прибывший подъесаул полковнику. Михаил, оценив по-своему ситуацию, стал доказывать необходимость срочно покинуть каменную ловушку.
— Если они нас в этом доме могут окружить, то что же, сын мой, нам делать в открытом пространстве? — возразил князь. — Я никогда не был военным, но знаю, что такое открытое пространство. Знаю, — подчеркнул он веско.
Михаил спорить не стал, вышел, чтобы объяснить сестре, как в случае необходимости обращаться с браунингом. Он даже предложил ей дать пострелять. На что, к его удивлению, она охотно согласилась. Её маленькая ручка крепко держала рукоятку браунинга. Она вскидывала, как учил брат, руку, и, сцепив зубы, спускала курок.
— Получается, — похвалил брат, отобрал браунинг и пообещал, что обязательно выпросит у поручика Орлова для неё новенький браунинг…
Дарья очень обрадовалась. Она на самом деле ощущала потребность защитить всех в этом доме, потому что очень любила мать, отца, своего брата. В то же время Даше казалось, что её не понимают, и ей хотелось прокричать громко, чтобы все услышали, что она не маленькая капризная девочка, что она готова отдать жизнь, если понадобится, лишь бы они, любимые, жили.
Как только подъесаул Похитайло оседлал своего смирного коня, в тот же момент раздался выстрел, и пуля сняла с его головы нахлобученную фуражку. Он недоумённо посмотрел в сторону, откуда раздался выстрел, и выругался визгливо:
— Мать твою! Петрушка, ты так дывися, ядрён твою мать! Сволочуга! Твоего командира убьють! — Словно в ответ на его слова, резанула пулемётная очередь — с чердака каменного дома, что стоял в самом начале улицы. Послышался цокот по мостовой множества лошадей, и все увидели, как галопом неслись по улице всадники — один, два, три... десять, двадцать! Подъесаул скинулся с лошади, выхватил из-за плеча карабин и выстрелил, потом ещё и ещё. Офицеры прильнули к забору и тоже открыли огонь из наганов. Один из нападавших остался лежать вместе с лошадью посередине улицы; другой кубарем слетел с коня и бросился бежать вдоль улицы обратно. Полковник Корсаков хладнокровно прицелился из нагана и выстрелил. Бежавший взмахнул руками и, выпустив винтовку из рук, рухнул на мостовую.
— Да я б его, сукина сына, сам порешил! — хорохорился подъесаул Похитайло, вытирая рукою потное лицо. — Я б его, сволоча, шашкой! Бандюги, чтоб им нечисто стало, сволочи!
Михаил нервно дышал, жалкая улыбка не сходила с его лица, словно он совершил плохое дело. И он дважды стрелял по убегавшему и дважды — промазал! Раз прицелился, должен попасть, — таков был его главный принцип. Он следовал ему неумолимо, и в твёрдости достижения поставленной цели мог соперничать с кем угодно.
Из дома вышел князь и попросил подъесаула Похитайло и полковника Корсакова подойти к нему.
— Скажите, что, так опасно? Кто они, которые нас преследуют? Красные?
— да, красные, по то не регулярные части, добровольные, сформированные большевиками в городах, на заводах, — отвечал подъесаул, стараясь не смотреть князю в глаза. — Пробиться можно. Что ж? Но с повозками дело сложнее будя. Чего же нельзя, когда можно. Хоть у их пулемёт стрекочет, но и у нас — пулемёт.
Василий Михайлович понял: пробиваться — опасно для жизни. И Похитайло не может гарантировать успех вылазки. Полковник Корсаков отчуждённо посмотрел на подъесаула, поправил на себе ремни и расценил молчание князя как согласие решительно действовать. Ему и самому надоело сидеть. Он привык только выигрывать. Для начала необходимо было выслать несколько казаков с двумя офицерами на разведку по дороге, что ведёт в гору, на что подъесаул согласился с превеликой радостью. Немедленно выехали пятеро казаков, за ними метрах в трёхстах последовали поручики Шадрин и Бестужев, удалые и скорые на руку молодые люди. Необходимо было доехать до самых гор, а не встретив неприятеля, вернуться, чтобы тут же, немедля, всем отправиться в путь.
Но по дороге надо было выявить все малейшие препятствия, укрытия, учесть возможные и невозможные меры предосторожности, оставить в засадах трёх казаков, которые бы находились друг от друга в пределах видимости, и в случае неожиданностей действовали бы решительно. Всё было продумано до мельчайших подробностей, но так хорошо продуманный план рухнул, — при выезде из станицы отряд обстреляли пулемётным и винтовочным огнём с такой интенсивностью, ранив двух казаков и сразив под одним из офицеров лошадь, что о дальнейших вылазках пока не могло быть и речи.
Через полчаса подъесаул, урядник и полковник Корсаков собрались на совещание и решили отложить отъезд. А ночью, под покровом темноты, можно будет попытаться выехать и миновать опасный участок. Подъесаул нервничал и не понимал, почему у полковника такое спокойное, безмятежное лицо. Корсаков, наоборот, в душе лихорадочно просчитывал варианты, склоняясь к мысли о недоверии подъесаулу. Он теперь подозревал всех казаков, не способных обеспечить безопасность на своих дорогах.
После обеда Василий Михайлович вместе с семьёй перекусили — чем бог послал, — картошкой с подсолнечным маслом, хлебом, огурцами и молоком. Офицеры в соседней комнате молча ели, и каждый думал о предстоящей ночной вылазке.
В доме заметно похолодало к вечеру. Начал накрапывать дождь. Высланные пешие лазутчики вскоре вернулись и доложили, что видели костры, вокруг которых сидели люди, пели бесовские песни пьяными голосами и грозились разнести в распыл станицу во главе с подъесаулом Похитайло. Молодой красивый казак в лихой офицерской фуражке, в коротенькой шинельке с подвёрнутыми под ремень углами, в кожаных, отличной выделки сапогах рассказывал весело, насмешливо, заражая офицеров своей удалью и бесстрашием. Каждый подумал, что с таким лихим парнем можно пойти на любое рисковое дело. Он показывал всем винтовку, которую спёр у одного пьяного красноармейца и, довольный, от души хохотал: «Да я у их все пугалки сопру», — закончил он весело и лукаво.
Между тем князь успокаивал жену, стоявшую на коленях перед образом Христовым и истово молившуюся во спасение невинных, прекрасных её детей. Она всхлипывала и со слезами на глазах произносила слова молитвы. Недалеко стояли дочь и сын; им было тяжело смотреть на мать. Они знали, как она переживает; её доброе любящее сердце не переносило этого нескончаемого ужаса; езда на разваливающейся бричке, обстрелы, кровь, оружие, — всё это её страшно травмировало, и об одном только она жалела: что согласилась с мужем поехать так далеко. За всю свою жизнь княгиня дальше Москвы не уезжала. Весь её мир — дети, дом, хлопоты о том, что ничтожного жалованья мужа не хватало на семью и нужно было то и дело занимать у родственников деньги, чтобы как-то прилично содержать трижды заложенный и перезаложенный родовой дом. Никто не догадывался, что она сама шила, стряпала, что единственная служанка Глаша, безумно верившая в святость Марии Фёдоровны, в причисленность её к лику святых, просила сшить ей то «платье, то юбку для завлечения женихов», и что Мария Фёдоровна, исколов свои нежные белые, «божественные ручки», шила, за что Глаша однажды ссудила свою хозяйку пятью рублями золотом, правда, как потом выяснилось, украденных у княгини же в достопамятные времена. Она не понимала мужа; его заботы на пустой желудок не трогали её, и она, чувствуя свою прежнюю к нему любовь, была в нём разочарована. Его заботила прежде всего нематериальная сторона жизни, а княгиня, испытавшая бедность и нужду, мечтала о гармонии духовного и материального. Но Мария Фёдоровна не роптала, покоряясь воле мужа, больше думавшего о встрече с государем императором, нежели о том, что сегодня будет на столе или в каком платье пойдёт завтра на бал единственная дочь. Она, если точнее сказать, понимала устремления мужа, но не видела большой пользы от них, поскольку события последних двадцати лет свидетельствовали о приоритете материального. Ибо все требовали земли, хлеба, мяса, красивой жизни для всех, равенства в приобретении опять же материального. И когда её называли княгиней, она жалко улыбалась.
Мария Фёдоровна всегда и везде, даже если шла в гости в Москве, брала с собой маленький серебряный складень, изображавший Святую Троицу, и при всяком удобном случае молилась, всегда желая людям добра и ни единым плохим словом не упоминая о злодее, полностью полагалась на суд Божий, гласивший: «Не судите да не будете судимы».
Когда недалеко от их дома раздался выстрел, Мария Фёдоровна на миг прервала молитвы, а затем с той же неистовостью продолжила молиться. Василий Михайлович осторожно выглянул в окно и вышел. Михаил кивнул сестре, и они последовали за отцом. Первые сумерки уже спустились на землю, кругом не было видно ни огонька; дул слабенький ветер с гор, и реденькие капли дождя то и дело падали на лицо. Было неуютно, тихо; шелестела солома; в дальнем углу двора, где стояла скирда, как-то очень тоненько посвистывала оторванная щепа на крыше. Несколько казаков у забора курили самокрутки, осторожно переговаривались, наблюдая за дорогой. Один из них сидел на заборе и оттуда вёл весёлый репортаж о том, как через дорогу перебегала сука, удивительным образом похожая на свиное рыло. Князь огляделся, подошёл к казакам, но, так ничего им и не сказав, вернулся в дом. Михаил поинтересовался у казачков, что за выстрел прогремел рядом с домом. На что ему ответили с лёгким смешком: «Да вон Пашка пальнул в сучку!» — и посоветовали: «Сохранились бы от греха подальше, барин. Не ровен час, поцелуетесь с пулей».
— Не верю я этим людям, — сказал Михаил раздражённо, уводя сестру за руку. — Понимаешь, человек, который беспечно смеётся при виде убитого, а ночью боится собственной тени и палит из карабина, — трус.