Глеб Горышин
Плавание по Волге без алкоголя
«Волга-мать, краса рек, Волга — золотое дно. Нигде народ не находит столько способов развить свою промышленность, как на Волге; и во всей России нет ни свежее, ни здоровее людей, как на берегах ея».
«Пассажиры становились все беспокойнее, и в то же время на них нападала какая-то вялость; ежедневные игры и развлечения прекратились; некоторые фильмы показывали уже второй раз, и почти все, не зная, куда себя девать, слонялись по палубе, сидели по каютам, принимались укладывать и перекладывать багаж, который был под рукой, и тревожиться о вещах, погруженных в трюм».
В свое время я сплавал на туристическом теплоходе по Волге из Ленинграда в Астрахань и обратно. Впечатления записывал в путевой блокнот. Подготовил для публикации в книге рассказов и очерков «Наедине со своим спокойствием». Рукопись книги сдали в производство в издательстве «Советский писатель». Тут накатила дем. волна, издательское дело рухнуло, рукопись мне вернули.
Прошло десять лет. Иногда беру, перечитываю написанное в ту минувшую эпоху, дивлюсь неповторимым ее чертам и причудам. Так, например, в 1985 году на туристических теплоходах плавали по Волге и другим рекам и водоемам «простые люди», еще их называли «тружениками», по профсоюзным путевкам, почти бесплатно. То есть никому из плывущих даже в голову не приходило, богатый он или бедный. Все были равны, что впоследствии осудили как уравниловку. И что еще удивительно по нынешним меркам — в то время государство, руководимое коммунистической партией, боролось с пьянством и алкоголизмом. Приверженцы зеленого змия, а таковых у нас большинство народонаселения, во время стоянок в приволжских городах бежали не на экскурсии, а в торговые точки за бутыльком, выстаивали длиннющие очереди. На борту теплохода спиртное не продавалось. Вот какая занятная история!
Мои путевые заметки о плавании по Волге с годами приобрели привкус исторического свидетельства. Право, интересно повспоминать, каково нам жилось в исчезнувшей с карты стране по названию Советский Союз.
Началось плавание с общего собрания пассажиров. Ответственные лица за рейс нас наставляли:
«...Не следует спать головой к незадраенному иллюминатору, а ногами, ибо... У нас, слава Богу, пока не бывало, а на других рейсах... Ладно, если ссадят, положат в больницу, а на обратном пути возьмут. А то оставят в каком-нибудь городе — и без возврата.
И надо, идя по трапу кверху, держаться за поручень. А утром, по инею, по склизели на палубе, не оскользнуться. Пить воду из-под крана можно, но лучше не надо, лучше из титана. Нет, не потому, что кто-нибудь получил инфекцию, а профилактически: лучше знать, чем не знать. И не надо втыкать в розетки вилки электронагревательных приборов: розетки таковы, что вилки в них не влезают, не нужно применять силу.
Пойдете в сауну — это можно и инфарктникам и сердечникам, при не слишком большом количестве инфарктов — не сидите в сауне подолгу; минут десять — пятнадцать и хватит.
И еще, товарищи, мы будем возлагать венки. Собирать деньги на цветы. В прошлом рейсе, к сожалению, оказался один молодой человек, он потребовал отчета: какие цветы, сколько стоят. Но это единственный случай.
Единственный молодой человек. Мы посмотрели в ваши лица, вы нам понравились. Среди вас, мы верим, подобного не случится.
Мы вас кормим хорошо. В основном пишут благодарности. Но два рубля восемьдесят копеек в день — это и достаточно, и не очень. Так что... Приходите в наш бар. Только мы очень вас просим, не приносите с собой спиртных напитков. И, пожалуйста, танцуйте. Мы думали, что без спиртного все застесняются, но видим: бывает весело и от чаю, кофе, соков.
Будете брать в Астрахани вяленую рыбу, смотрите ей в глаза. Глаза у рыбы должны быть ясные. Если глаза помутнели, если в них бельма, не берите, это подозрительно...»
Ночью грохотала якорная цепь. На рассвете окошки (иллюминаторы) застила бетонная стенка шлюза. Вода в ванне шлюза прибыла; «Алексей Сурков» поплыл по Свири. Река в лесных берегах — что на свете прекраснее этого? Большая река хороша, но еще лучше впавшая в нее маленькая речка, уходящая в лес, в осень. Теплоход вплыл в Ивенское водохранилище —большую лужу, с островками, с гривами леса на островках, и вот скользит вдоль берега, вызолоченного, как только что отреставрированный купол на храме Спаса на крови, жмется к берегу, как телок к матке. На берегу тонкие дымы-свечи березовых, осиновых стволов, полыханье ивовых, черемуховых листов, иссиня-зеленый мир не поддающихся моде сезона ельников-сосняков. Берег то ближе, то дальше. Перу никак не угнаться за тем, что зрит око.
И женщины глядят из-под руки...
Одна из них сказала: «Я коренная ленинградка». Так сказала, как будто саму себя похвалила. Другая сказала: «У меня папа армянин. Он всю жизнь, как я помню, мучается: «Зачем я уехал из Армении в Ленинград?!» И все собирается уехать в Армению. Армения — это единственное в мире. Ничего подобного нет. Моя настольная книга — «Уроки Армении» Битова».
Вот, стоило отвлечься в сторону женщин... «Алексей Сурков» пересек Ивенскую лужу, опять втянулся в пестротканую извилисто змеящуюся Свирь. В том месте, где река вливается в Онежское озеро, на берег высыпали избы Вознесенья, родины набирающего силу писателя Коли Конява. В Вознесенье приехал, закончив Ленинградский Первый медицинский институт, молодой доктор, будущий писатель Василий Аксенов, отсюда родом его первая повесть «Коллеги». Теперь Василий Аксенов один из ведущих писателей в США, русскоязычных. Не начни он в Вознесенье врачебную практику, иная бы ему выпала стезя. Об этом судовая информаторша-всезнайка умалчивает.
Показалось новое Вознесенье — серокаменное, с маленькими глазами-бойницами своих одинаковых окошек. Всезнайка сообщила по трансляции из своей будки: построен паром-катамаран через Свирь, что принесло экономию народному хозяйству. И скоро построят в Вознесенье корабельный завод такой громадности, что причальная бетонная стенка вытянется на полтора километра. То есть вместо Вознесенья станет нечто вроде Нью-Чикаго, только лицом не к озеру Мичиган, а к Онего.
Раскинулось вокруг Онего, второе в Европе озеро по величине (первое — Ладога), первое по чистоте вод (свежо предание, но верится с трудом), со своими сорока семью породами рыб: лососями, форелями, палиями, судаками, сигами, ряпушкой, не говоря про щук с окунями; с 1152-мя реками и речками, устьями и устьицами. Теплоход пошел в озеро под явившее себя солнце, со спицами лучей. И пошло Онежское озеро, все идет, идет...
Позади была ночь редкостной для наших мест звездности. Над Ладогой, слева по борту, прорезывалась Луна, с вечной своей спутницей Венерой. Совсем уже позади осталась горестная наша Нева, с ее невским «пятачком», с комиссаром Соколовым, приплывшим с «пятачка» в Невскую Дубровку, по ледоходу 1942 года, с последним донесением от уже убитых, мертвых, стоявших насмерть и не отстоявших «пятачка». Он доплыл — со льдины на льдину, — был подобран беспамятный, почти бездыханный, но отогрет, ожил.
Идем рекой Вытегрой, превращенной в канал. Низкий, болотный, поросший кустарником берег, мыльная вода, побелевшие с исподу листья на ивах. Потом станет выше, зазеленеет отава в лугах, высыплют к берегу стожки, невеличкие, как вологодские мужички. Здесь Вологодчина. Из Вытегры родом Николай Клюев, то есть из деревни Коштуги, Вытегорского уезда Олонецкой губернии. Об этом наша всезнайка не знает, а я после отыщу у Клюева стихи, подобающие сему месту. Да и искать не надо, поэзия Клюева вся здешняя, заонежская, потому и всемирная:
Информаторша сказала, что в Вологде есть поэты: Романов, Фокина, Коротаев, прозаик Белов. И «рано ушедший из жизни Рубцов». Будто встал Коля Рубцов ранешенько утречком своей жизни, собрал котомку да и ушел. Где же ты, Коля? Где? Зачем? Оставил нам стихи, в них ищи, по ним догадывайся:
На весь теплоход и на окрестность поет Окуджава:
«Вот стоят у постели моей кредиторы...»
«Три судьи, три жены, три сестры милосердия...»
«Женщина, Ваше величество, как Вы решились сюда?..»
«Кто Вы такая, откуда Вы? Ах я смешной человек. Просто Вы дверь перепутали. Улицу, город и век...»
«Давайте понимать друг друга с полуслова...»
«Тем более что жизнь короткая такая...»
«Алексей Сурков» стоит в камере шлюза, то есть подымается из мрака на белый свет — и в гору, в гору, по ступеням шлюзов. Тоже ведь поэт, Алексей-то Сурков, какой чести удостоился — стать теплоходом, суперлайнером. Спел бы что-нибудь, почитал бы стихи: «Бьется в тесной печурке огонь...» или к нам поближе, к Волге:
Такие штучки с ходу становились советской классикой и одновременно эталоном фольклора. Но, убей меня Бог, я не пойму, что такое «синяя сонь».
Вот одолеем лестницу шлюзов (поэт, поднатужься!), и там, на верхотуре, на переломе «Волго-Балта» закончится предварение, начнется вплывание в какую-то другую, неизвестную мне жизнь, И забывание жизни известной. Возвращение так далеко, что не видать его, как не видать ничего ни спереди, ни сзади, ни с боков — в ванне шлюза.
Что еще осталось в памяти — из предварительной фазы плавания, — так это приткнувшийся к берегу, к стенке Озерной пристани в Ленинграде, поодаль от главного причала, теплоход «Сергей Орлов», тоже белый, как «Алексей Сурков», но попроще, помельче рангом, водоизмещением, лошадиными силами. Тоже был поэт — Сергей-то Орлов, но не такой сановитый, как Алексей Сурков. И после смерти — у них разное... водоизмещение, а по поэзии — кто же взвесит? И нет в том нужды.
Помянем Сергея Орлова его же стихом, причастным месту, времени года, настроению плывущих за окном каюты берегов.
Мы близко подойдем к родине Сергея Орлова — Белозерску. К тому Белозерску, где летом 1973 года сняты главные эпизоды «Калины красной» Шукшина, где мы однажды гуляли с Василием Макаровичем в белую ночь по берегу Белого озера, разговаривали о судьбах искусства, как о судьбах России. Это было неразделимо для Шукшина.
Искусство, как молодая вдова, всплакнуло по великому художнику и тотчас утешилось новыми забавами. России так не хватает ее даровитого сына. Нам не хватает тебя, Макарыч, ты слышишь? Пошто ты так рано ушел?
Род Шукшиных происходит, берет начало у притока Волги реки Шукши, дальше, в низовьях. Василий Шукшин порывался представить миру свою прародину — Понизовье, но ему отказали. Он загорюнился...
Ладно, плывем дальше.
Опять мы в яме шлюза. Зеленый огонь, красный огонь. Зеленые сосенки, красные кустарники. А осинки облетели. Вот какие дела.
Едут, то есть плывут, на нашем теплоходе три якута и одна русская жена якута. Якуты посетовали: мало остается якутов в Якутии, все больше русские. На теплоходе вместительность 320 посадочных мест, семьдесят голов недобор в этом, последнем, рейсе. Значит, что же? Якутов на судне поболее одного процента — не так уж мало, достаточно для национального самоопределения.
Сегодня ходил по верхней палубе, дышал речной прохладой, насыщал зрение красотой русского Севера в середине осени. Все шла под брюхо судна желтая вода, дурная вода, неживая вода. Судно, тяжело пыхтя, взбиралось по лестнице шлюзов, как тучный старый человек — ветеран. Ночь его застала на лестнице, в желтой воде. Судно освещало себе путь прожектором, свет упирался в низкие берега, в мелколесье.
Я пригласил к себе в каюту женщину методиста бюро путешествий, плывущую на «А. Суркове» для усовершенствования методики. Я угостил ее кефиром с вафлей. От вафли она отказалась, прихлебывала кефир, как джин с тоником. Наш рейс непьющий, трезвенный. В первый раз в жизни я плыву по Волго-Балту, в первый раз угостил женщину кефиром.
Под утро был выход в Белое озеро. Слева на пригорке открылся Горицкий монастырь, прекрасный, горестный, как все на свете, идущее мимо тебя; рухнувший и реставрируемый, во веки веков.
Берега стали выше, на берегах избы коренных, спасших себя русских людей — Вологодчина, надежа и опора, кузница кадров нашей текущей словесности.
А вот и деревня Иванов Бор. Так и написано на голубеньком прибрежном строении, которое иначе не назовешь, как павильоном, хотя какой же павильон в Ивановом Бору? Черные полосы выкопанной картошки на пологом сходе к воде. Бодрое выражение на лицах изб, крашеных, с белыми наличниками, в три окна-глаза. Иванов Бор — лицом к Шексне.
Слева показала себя Деревня Топорня — тоже очень русское заглавие.
День был голубой, с перистыми облаками, с рассеянным холодным блеском солнца, с ожившей водой, с затопленными берегами, с лужами-кляксами водохранилищ. Все кончилось Череповцом — его отрицающими жизнь, утверждающими невозможность жизни дымами, слившимися в одну шапку, как ядерный взрыв. Устоявшийся, постоянный, неуносимый ветром, непроницаемый чад над Череповцом —прообраз преисподней для грешников, самими грешниками задымленной, чтобы, поджариваясь, еще и задыхаться.
На входе в Череповец блестел куполами «задействованный» на том свете храм, поодаль полыхало над трубой вечное адово пламя.
Прислонился к «Алексею Суркову» «Алтай», и неспроста: утром я рассказывал пассажирам нашего корабля про Василия Шукшина, про его родину Алтай. «Алтай» идет из Астрахани. Алтайские пассажиры посмеиваются: «Зачем вы в Астрахань? Незачем». Однако везут арбузы.
Выход из Шексны в Рыбинское море будет позже. Будет ночь выхода. День выхода истек. Хотя еще впереди кино и вечер «для тех, кому за тридцать». И — Боже! — как ужасно запрещение вина. О, корабль дураков! Глупые по пьянке, мы становимся ожесточенно-глупыми по трезвянке. Туристы из Донбасса ворчат: «Разве это жизнь?! Такой корабль! Надо чтобы огни и музыка!»
Ночью факел над дымами Череповца становится ярко-зловещим — дьяволов знак...
Ночью кончилось Рыбинское море, «А. Сурков» вплыл в Волгу. Утром я увидел с верхней палубы сразу пять церквей, разумеется, бросовых, одну о пяти головах... Кто на Волге не бывал, пол-России не видал!
Наш теплоход прижался левым боком к «Владимиру Ильичу» — собрату по плаванию, земляку, — у Ярославского речвокзала. «Владимир Ильич» проболтался сутки в тумане, припоздал; ему не оставалось ничего другого, как потереться бортом о борт своего собрата.
При прощании затейница «Владимира Ильича» поднимала написанные на больших картонах большими буквами слова популярных песен: «В целом мире нет, нет красивее Ленинграда моего», «Прощай, любимый город» и др. Ее щиты походили на таблицы для проверки зрения в кабинетах глазных врачей. Туристы «Владимира Ильича» пели по шпаргалке и одновременно проверяли свое зрение.
Затейница «Алексея Суркова» не приготовила шпаргалок, на борту судна-поэта никто не пел, судовой баянист помалкивал. Поэт и вождь мирового пролетариата расходились, как в море корабли.
Но до этого оставалось еще четыре часа тридцать минут — целая экскурсия по Ярославлю. Туристы «Владимира Ильиче» походили на туристов «Алексея Суркова», как братья и сестры-близнецы, будто все на одно лицо. Пересадить их с одного судна на другое, и эти запоют по шпаргалке, а те замолчат.
Приплыли из Ярославля в Кострому. Правый берег Волги низкий, мелколесный, кустарниковый, густонаселенный. Это — ниже Ярославля; Ярославль остался вверху. В начале XI века его основал ростовский князь Ярослав Мудрый. Однажды случилось ему убить медведя в овраге; овраг стали звать Медвежьим; потом еще долго за Ярославлем сохранялась слава «Медвежьего угла»; ярославцев звали «медвежатниками». Медведь и в гербе города Ярославля...
В Ярославле еще не опали листья с лип и ясеней. На приволжских ярославских бульварах пахнет так же, как на бульварах Архангельска у Северной Двины и на бульварах Николаевска-на-Амуре. Тут русский дух, тут Русью пахнет, то есть большой русской рекой.
Экскурсовод Ярославского бюро туризма Александра Сергеевна отвесила нам поклон по-русски: «Добро пожаловать». Мы пошли за нею по Руси, частью сохраненной, частью отреставрированной. Увидели скрестившего на груди руки, над Волгой, Николая Алексеевича Некрасова, который погибал в Петербурге, а потом оживал у себя на родине, в Карабихе. Можно постоять рядом с ним, с книжкой Некрасова в руке, раскрыть наугад, повздыхать вместе с поэтом, заверить его, что — не забыт, возвышен, не зря...
Уплыла в небытие Кострома, с ее многовековой принадлежностью к Российскому государству, с ее ветхим дебаркадером, безо всякого речного вокзала, с беседкой на бугре, некогда на валу — вал укоротили в связи с каким-то строительством; беседку перенесли на бугор. В этой беседке любил посиживать Александр Николаевич Островский. И добрую половину своих пьес он посвятил волжскому купечеству. И «Жестокий романс» по «Бесприданнице» Эльдар Рязанов снимал вот здесь, в Костроме. И дебаркадер все тот же, что был во времена купца Паратова...
В Ярославле я думал, что стоило, стоило ехать, плыть, идти — осуществить, апечатлеть, почтить Ярославль, с фресками середины XVII века в церкви Ильи Пророка, со стихами Володи Торопыгина, Вадима Шефнера, посвященными этой церкви, прочтенными Александрой Павловной наизусть...
У Шефнера я такого стиха не нашел (может быть, плохо искал). У Торопыгина — вот, извольте:
ИЛЬИНСКИЙ СОБОР В ЯРОСЛАВЛЕ
Володя Торопыгин вставил словечко «почти» в последние строчки стиха... для самооправдания, на всякий случай. Коммунисту молиться не пристало, разве что только «почти». Каково тебе, Володя, в мире ином, милый ты мой безгрешный безбожник?!
После Александры Павловны я не смогу слушать ни одну экскурсоводку. После липово-ясеневого Ярославля я не смогу предаться ни одному из предстоящих городов.
В Ярославле прорезался голос у Собинова. У актрисы Пелагеи Стрепетовой, шестнадцати лет от роду, был бенефис и — мертвая тишина в зале. Юная актриса заплакала, убитая тишиной, и тут грянул шквал; Стрепетову носили на руках по городу до утра, утром донесли до дому и поставили на ноги...
В ноябре 1884 года Александр Николаевич Островский написал Стрепетовой такое письмо (одно из множества писем драматурга актрисе):
«Многоуважаемая Пелагея Антипьевна!
Пьеса, которую я пишу, вещь очень серьезная, и роль для Вас превосходная (Островский назначил Стрепетовой роль Ксении в пьесе «Не от мира сего»). Торопиться я не могу: во-первых, я привык к тщательной работе, а во-вторых, я очень нездоров и мне строго запрещено всякое умственное усилие, иначе я разобью свои нервы до помешательства...»
Когда в Ярославль приехала опера из Куйбышева (как странно: в Ярославль из Куйбышева, а не из Самары — несовместимость даже по звуку), пели «Князя Игоря» Бородина прямо на подворье монастыря, без декораций. Князь Игорь въехал в круг действа на коне. Актера публика сняла с коня, носила на руках, как некогда Стрепетову. Такая публика в Ярославле: хлебом ее не корми, дай поносить на руках лицедея.
А Федор Волков... О! Федор Волков тоже стоит на пьедестале, неподалеку от театра своего имени, в лосиных белых трико. Издали кажется, что он без штанов, подобно античному богу. (На стенах театра барельефы, изображающие ни во что не одетых античных богов и богинь.) Александра Павловна сообщила туристам, что Федор Волков был франтом, что он был необыкновенно хорош собой, сознавал это, натягивал на чресла лосины, перед натягиванием, как тогда было заведено у франтов, вымачивал лосиную кожу в бадье с горячим щелоком, отчего лосины уменьшались в размере. Натягивать их на то место, на каком им надлежит быть, приходилось по три часа. «Как их снимать, я не знаю», — сказала Александра Павловна. Все от души рассмеялись. Общий смех на экскурсии — триумф экскурсовода; чаще преобладает общая зевота.
В Костроме я не пошел на экскурсию, а пошел, вместе со всеми, в винную лавочку, встал в длинную очередь; водка передо мною кончилась.
9 октября 1985 года. Прошли Городец, по левому борту. Наша всезнайка сказала что-то про Китеж, но я не уловил сути: голос разносило по Волге, суть не совпадала с зачитываемым текстом.
Волга здесь полноводна, стало больше неба над головой. Но советские люди впрягли-таки Волгу «в работу на коммунизм»: природные берега затоплены Горьковским водохранилищем. Далеко вверху Ярославль, а мне с ним все не расстаться...
Стоит в сем городе на камне Федор Волков — щеголь... Царица Елизавета, прослышав об учиненном в Ярославле лицедействе — впервые в царстве Российском, — повелела лицедеев доставить в Петербург. Устроили смотрины... Из медвежатников выбрали одного Федора Волкова, остальных отправили по месту жительства — в медвежий угол. Федора выучили манерам европейского лицедейства. Для учения одного лицедея и прочих выбранных изыскали дом на Васильевском острову... Александра Павловна ознакомила нас с императрицыным указом: запустить в сей дом сначала триста котов, искоренения тамошних крыс ради... Мы опять посмеялись. Ну правда смешно...
Тут же поплакали, у Ярославского вечного огня. Александра Павловна рассказала о том, как привезли в Ярославль несколько тысяч ленинградских блокадных детей (среди них Володю Торопыгина), как отдали ярославские бабы детям свои фуфайки, с чего началось возвращение детей к жизни — с первой дозы тепла.
И еще был Ярославский художественный музей, в нем Константин Коровин, 12 полотен (выставлено шесть), импрессионистического коровинского периода. Коровин — ярославец, так же, как Некрасов, Собинов, первая космонавтка Терешкова. Его парижские работы привезла в дар Ярославлю парижская подруга художника. На одном полотне Коровина — Париж, живой, с дрожащим, рассеянным светом, с парижским серебристым воздухом, пятнами, бликами, как у парижан: Моне, Писарро, Сислея...
На прощанье Александра Павловна опять поклонилась нам в пояс, тряхнула «кистями» своей белой шали. Прошла мимо Балахна. Наша всезнайка сказала, что «Балахна» то ли потому («одни считают»), что солевары Городецкого Усолья били челом Петру I: соль ест кожу, нет мочи терпеть. Петр будто бы распорядился одеть солеваров в белые балахоны, отсюда и Балахна. То ли потому, что в низовьях Волги есть татарская Блахна, тоже с солью. И вот...