Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: "Врата сокровищницы своей отворяю..." - Алесь Михайлович Адамович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Минут десять-пятнадцать спустя появился моло­дой человек с черненькими прилизанными усиками. Он отомкнул дверь, вошел в канцелярию и тотчас от­крыл окошко. Все поднялись. Он сел за стол с бумагами и произнес густеньким, сытеньким, уже слегка барским голосом:

— Го-спо-да, прошу!

Никаких господ здесь не было, пришло лишь не­сколько крестьян и бедных евреев. Первой к окошку подступилась молодица с письмом.

— Паночек, напишите вы мне адрес,— тихо и ласко­во попросила она и намерилась было положить письмо на окошко. Но почтарь отвернулся:

— Я не обязан писать вам адреса!

Она смешавшись отошла в сторону...

— Давайте квитанцию! — недобрым голосом сказал Левон, просунув голову в окошко.

Все посмотрели на него...

Почтмейстер что-то написал, заглянул в книгу, встал и подошел к самому окошку. Он подкатил вверх злые глаза, швырнул Левону квитанцию и пролаял:

— Ты не нахальничай, парень. У меня готовых квитанций для тебя нет...

На Левона еще раз все посмотрели, и он с замер­шим от обиды и гнева сердцем опять сел на скамейку, глядя и никого не видя перед собой.

«Раз я в крестьянской сермяге, то ты меня смело оскорбляешь... Но как только ты узнаешь, что я земле­мер, тебе станет стыдно... А крестьянина ты можешь оскорблять... Погоди же...» — словно угрожал он, хотя хорошо знал, что ничего он не сделает этому почтмейсте­ру; и стыдно, и гадко было на душе, что все же налетел на скандал. И все сидел и сидел, как прикованный, не в силах стронуться с места.

Пробило десять часов.

— Го-спо-да, почта закрывается,— сказал почтарь с черненькими усиками и затворил оба окошка.

Люди расходились.

Ушли барышня со студентом.

Вышел наконец и черненький прилизанный почтовичок в пальтишке нараспашку, удивленно взглянул на Левона, который одиноко сидел в приемной комнате, и выбежал на улицу. «Видно, торопится в костел или на прогулку»,— безразлично, между прочим подумал Левон и все сидел, словно прирос к этой скамейке в приемной комнате.

Наконец и почтмейстер хлопнул дверью канцелярии, стал замыкать их, но вдруг оглянулся и увидел Левона.

— Ты почему не уходишь? — подозрительно и грубо спросил он у этого дерзкого деревенского парня, каким виделся ему Левон.

— А вот почему...— изменившимся, сиплым голосом тихо ответил Левон, встал и не помня себя, но твердо и легко подошел вплотную к этой черной бороде. И сам не знал, как и почему рука невольно взметнулась, пальцы мгновенно сложились, и он щелкнул почтмей­стера по носу.

Тот побелел, вскинул руки, метнулся назад, за дверь, захлопнул ее и только тогда, оттуда, крикнул с болью и страхом:

— Что вам здесь нужно?

А Левон, отупев, сам не знал, что делает, вдруг пошел за дверь.

Никто не гнался вслед.

«А вот почему...— шептал Левон,— и вот поче­му...» — сжимал кулаки, вспоминая, и быстро шел сквозь толпу возле лавок, над которой стоял уже гул торжища и висело облачко пыли...»

Мы сказали о материнской песне, поднявшей, поды­мающей его к новым, казалось, неведомым Малой Богатьковке устремлениям. Максим Горецкий издал целую книгу песен — материнских, у матери записан­ных триста восемнадцать народных песен [6]. А брат писателя, Гаврила Иванович, ныне известный белорус­ский советский ученый-геолог — так вспоминает хату,которая взрастила и послала в мир, послала в литера­туру Максима:

«Какой же была она, хата, где родился Максим, где пролетели его детские годы? В «Комаровской хрони­ке» хата эта, куда приехала наша мама после венца, описана так: «Привезли молодую в Комаровку вечером. Вошла она в их хату, где доведется жить ей. Хата маленькая, потолок высоконек: «Как школка еврей­ская». Без пола, на земле, и ничего не насыпано, с высо­кого порога — скок! — вниз, как в яму, и колодка какая- то под порогом. И грязи по колено, даже чавкает. Хата маленькая, а свадьба. После своей хаты страшно ей стало. Села она на скамейку и горько заплакала. А Татьяна Кулешовна, сестра Алены Савчихи, присела рядом и тоже плачет-плачет... Так плакала, что ай-я-яй! И сквозь слезы говорит ей: «Деточка моя! Сестра моя горюет здесь, и тебе то же суждено...»

Хата наша действительно была такой. Построил ее дед Кузьма на месте своей курной избы во времена крепостничества. Пол в нашей хате был земляной, холодный, неровный. У входа налево — громадная печь. От нее, вдоль левой стены, через всю хату, шел по­мост, как сплошные нары, общее семейное ложе — любимый уголок детей. Над ним, почти под самым потолком, были устроены широкие полати, где спали хлопцы и куда любили заползать дети и погреться, и пошалить.

У печи, как ступенька над настилом, было широкое запечье, где сидели женщины постарше, пряли, шили, беседовали вечерами, а к ним жались дети. Это — семейный клубный уголок. От печи, почти на уровне полатей, через всю хату был перекинут брус, курчина. Она казалась детям узенькой жердочкой над пропастью, и переползти ее было ужасно соблазнительно и счита­лось героическим подвигом.

В углу висели темные образа, стоял большой и единственный стол, вдоль стен были длинные скамейки.

Под деревянным настилом поздней осенью и зимой прятались от холода ягнята, поросята, а иногда и овеч­ки, дружба с которыми была самым приятным занятием детей.

В хате было три небольших окна, с одинарными рамами и мутными стеклами. Самое веселое окно нахо­дилось в левой стене, над помостом: в него чаще всего светило солнышко, и тогда от окна шли солнечные полосы, в которых суетились, толкались, обгоняя друг друга, миллионы пылинок. Дети любили забегать в эти солнечные полосы: им казалось, что они ведут к самому солнцу, на небо. Они ловили золотые пылинки ручон­ками.

В холодных сенях находился небольшой чулан. В нем стоял мамин сундук, полный тайны,— мама изредка позволяла детям заглянуть в этот сундук и угощала конфетами, которые покупала за копейку семь штук.

Со двора хата наша казалась заколдованным двор­цом. Особенно поражала живописная замшелая соло­менная крыша. Мох на ней рос темно-зеленый, ровный, бархатный, какой-то торжественный. Зимой хату зано­сило снегом до самых окон.

Хлебнул Максим в этой хате людского горя, испытал радость, настоящее детское и юношеское счастье. Вспо­минаю такие картины.

Зима. Максим приехал на рождество. Мама сидит на помосте, у окна, сквозь которое пробивается солнеч­ный лучик. Мама, молодая, красивая, шьет и поет. На запечье сидит жена дяди Христина и прядет. Мак­сим, Ганнушка и я примостились возле мамы, слушаем ее песни, и нам так хорошо...

А затем начинается долгий разговор. Максим рас­спрашивает маму обо всех родных, обо всех богатьковских семьях, их истории, о временах крепостничества и событиях после отмены крепостного права, о казаках и помещичьих стражниках, столкновениях с ними, — революции 1905 г.!

Зимой дни коротки. Вот уже вечер. На запечье сидят мама и жена дяди Христина, прядут. На помосте у их ног устроились Максим, Ганнушка, Порфирий и я. Тетя Христина рассказывает сказки, одна увлекательнее другой. А мама поет песни, чаще печальные, но веселые тоже. Много хороших песен знала мама. Горит лучина, вставленная в светец. Бегают по сухой лучинке веселые зайчики огня, осыпаются угольки на земляной пол и в специально подставленную кадку, шипят в воде, пуская дымный смрад, который казался детям таким приятным.

Порфирий старательно следит за огнем, ловко встав­ляет в светец новую лучинку вместо сгоревшей.

И растет счастье в детской душе от материнской и тетиной ласки, от познания мира, от игривого огонька на лучинке, от кристальной поэзии белорусских сказок и песен.

У Максима была очень хорошая музыкальная па­мять: от мамы он запомнил много песен. И сказок много знал Максим.

Любил Максим выдумывать нечто свое, импровизи­ровать. Часто рассказывал он нам, младшим, сказки, страшные истории, преимущественно сочиненные им самим. Слушали мы старшего брата с огромным инте­ресом, и все же нам часто становилось страшно, особенно Ганнушке. Тогда мы жались к Максиму, искали защиты от всего ужасного и злого.

Сангвинический характер Максима выражался и тогда, когда ему было 11—12 лет. Слыл он послуш­ным, тихим, да и был таким, но порой начинал чудить, озоровать, лазить на руках по курчине го­ловой вниз, дразниться с младшими, немного зло шутить.

Однако и тогда, и всю свою жизнь Максим умел укрощать себя, останавливать внезапные горячие поры­вы, успокаиваться... Вспоминаются и такие картины, относящиеся к более позднему времени, когда Максим был уже юношей, учился в Горы-Горецком землемерно­-агрономическом училище.

На рождественские каникулы Максим добирался домой пешком или приезжал на санях, принося с собой веселье, радость и счастье всей семье. Максима все мы очень любили, особенно мама.

Любили Максима и односельчане. В новопостроенной хате собиралась у нас деревенская молодежь, девуш­ки и парни.

Играли, водили хоровод. Максим часто сам водил хоровод, стоя впереди с чапелой в руках и постукивая ею об пол, запевал хороводные песни.

Разговоры Максима с мамой были длительными, ласковыми, душевными. Максим начинал записывать материнские песни и сказки, а также рассказы о жизни родных и знакомых. Часто читал он маме и нам, млад­шим, стихи Янки Купалы, Якуба Коласа, газету «Наша ніва», свои первые заметки, написанные на белорусском языке».

***

То, что где-то есть Янка Купала и Якуб Колас, что уже написана «Новая земля» (главы), что сказано, говорится, печатается и белорусское слово о народе, о крае, о котором так долго не слышно было в мире,— это для Максима Горецкого личная, семейная радость, которой не может не поделиться с матерью. Радость, что песня ее, песня Белоруссии, уже далеко слышна, звучит!

Мать, ее песни, белорусская литература — все рядом, одно в другом. Удивительно ли, что Максим всего себя отдал делу белорусского литературного подъема.

Деревня должна знать, что уже пишут о ней, уже читают, думают...

Пусть там, далеко от Малой Богатьковки, знают о ней, о деревне. И Максим Белорус (псевдоним молодого Горецкого) пишет свои заметки в «Нашу ніву», и в том же ключе — свои первые рассказы «В бане» (1912 г.), «Весна» (1914 г.) и др.

Что должны знать там, далеко, о белорусской дерев­не, о белорусском крестьянстве? То, что темно, что бездумно, по-старому живет белорус?

«Приятно тут распариться, разнежиться и в сладост­ном изнеможении — кво-ох! — лежать и лежать с при­липшим листиком на боку, пока где-то там Нью-Йорки строятся» («Весна»)

И это тоже.

Следует отметить, что на такие «вести из деревни» хватило Горецкому нескольких заметок и рассказов.

У него есть потребность нечто более значительное рассказать миру о своем крае, о своем народе. И не только сказать, рассказать тем, кто и сам — недавний выходец из белорусской деревни, но и тем, кто, может быть, и не слыхал об этом крае, этом языке, истории, народе — о Белоруссии.

Оказалось, у молодого 22-летнего студента-землеме­ра есть целая программа общественной, культурной деятельности. Есть свой и очень своеобразный взгляд на белорусский национальный характер, на то, как писать и что писать, понимание, что имеется, а чего нет у молодой белорусской литературы.

Уже там, в самом начале творческого труда, обнару­жился талант не только художника Горецкого, но и Горецкого-исследователя, историка-теоретика литера­туры.

Самые первые статьи его — «Наш театр», «Мысли и размышления» поражают неожиданно зрелыми забо­тами о судьбе национальной культуры, литературы, интеллигенции, народа. Оказалось, молодому землемеру из Малой Богатьковки есть что сказать о делах и забо­тах вовсе не местных.

***

Роль белорусского литератора молодой Максим Горецкий расценивает как нечто чрезвычайно ответственное, высокое, требующее от человека большого общественного, национального сознания, но чуждое провинциальной замкнутости.

В статье «Наш театр», написанной чуть «библей­ским», чуть «пророческим» слогом, выражается его высокое понимание той роли, до которой белорусским литераторам, белорусской литературе надо дорастать — равняясь на Купалу, на Коласа равняясь...

«А нужно показать белорусу со сцены, что он — человек, и что у него должна быть человеческая гор­дость, и что он должен детей своих растить совестли­выми...

И нужно показать белорусу со сцены, что у него славное прошлое...

И нужно показать белорусу со сцены, что это за человек тот, кто спит беспросыпно, чего он стоит и что ждет его в будущем...Театр наш должен стать храмом нашего Возрожде­ния» и т. д. [7]

Видите — ведь это как бы купаловское «А кто там идет?», повернутое слогом, пафосом к самой литературе.

Человек с деревенской жадностью берет то, что дает ему образование, книга, и все это отнюдь не отгоражи­вает его от своего, от народного, забыто-национального, а, наоборот, лишь повышает национально-культурную оценку и самооценку. Потому что понимает: и белорусы могут, способны, и у них есть что нести «на худых своих плечах»,— горе, беду, но также и ношу культуры, нужной всем.

***

Читая биографические материалы (воспоминания, письма, «Комаровскую хронику»), задумы­ваешься вот над чем. Среди одинаковых деревень и деревенек вдруг обнаруживается такая, которая даст миру не одного, не двоих, а трех, четырех поэтов.

Или какая-то семья, хата в деревне... Кажется, те же крестьяне и те же у них «культурные возможности», как у других, но что-то и как-то сложилось, проявилось (от матери, от отца, от учителя или просто счастливое совпадение обстоятельств), и вот, как в семье Горецких — все рвутся учиться, читать, все пишут. Старший брат Порфирий ведет военный дневник, младший Гурик тоже самоуглубленно занят «построением» собственно­го характера. А письма, дневники общей любимицы семьи, сестры Ганнушки, так трагически погибшей — сама искренность, вдумчивость, муки чувства и молодо­го ума о человеческом призвании на земле...

Случайность такие деревни или такие хаты, семьи в старых тех деревнях?

Нет, наверно, потому что они сконденсировали, вобрали в себя — как электрический заряд собирается на самом высоком месте в поле или в лесу — и стремление народное к культуре, и талантливость народную. Заряд, который и в них, и на них — из земли, самой почвы народной.

И когда молодой Максим Горецкий обращается к «братьям-писателям», к самой литературе белоруской — это и его голос, но и той хаты, взрастившей его, и деревни, и земли той голос.

И сам он это знает, ощущает — откуда то «электри­чество», та духовность, где ее брать, откуда черпать ее писателям, литературе.

«Среди крестьян-белорусов не меньше аристократов духа, чем среди тех людей, с которыми живет господин профессор»,— пишет Максим Горецкий в статье «Мысли и размышления», оспаривая тех, кто свысока смотрит на человека труда.

«— Возможно ли это? Только интеллигент по своему сильно развитому интеллекту способен к этому?! Где уж мужику за сохой, с косой!..

Я все же скажу, что и среди крестьян (белорусов) много грамотных людей, как и среди «интеллигентов», но соха да коса да близость к таинственной жизни природы и сызмала выработанный аристократически духовный взгляд на нехватку корочки хлеба у крестья­нина и сделают то, что литература такого простого народа будет иметь при благоприятных условиях значение всемирное, да!

Как это получается, судите, люди Божие, а только чем больше я живу и присматриваюсь к духовной жизни белоруса, жителя белорусских глубоких пущ, чем боль­ше я узнаю склонность его к здоровому мистицизму, к разгадыванию неотделимых от его жизни вопросов: «Откуда все и что оно?», чем больше я знакомлюсь, как мне кажется, с душой белорусской, тем с большей уверенностью останавливаюсь я на том, что белорусской литературе суждено сказать многое новое в области духа... Двинулась Белоруссия, ожили ее вековечные дебри, и я с большой надеждой жду белорусских Досто­евских, В. Соловьевых и т.д.» [8]

Говорят, когда писатель публично высказывает свои какие-то, даже не совсем понятные мысли о жизни или литературе, поинтересуйтесь, что он теперь пишет, над чем работает. И непонятное прояснится. Потому что за теми мыслями, словами его, так и знай, стоит уже целое произведение. Максим Горецкий как раз работал над драмой «Антон», в которой такого белоруса, таких белорусов-крестьян рисовал сам.

Пока, однако, остановим внимание на неожиданном выражении: «...сызмала выработанный аристократически-духовный взгляд на нехватку корочки хлеба у крестьянина...» Содержание всей фразы, пусть это и неожи­данно, все же означает, на наш взгляд, что у кресть­янина, у самого крестьянина такой вот взгляд на нехват­ку корочки хлеба — аристократически-духовный. Он тот крестьянин, аристократически спокойно игнорирует вопрос о том, что ему придется есть сегодня, завтра но не потому, что привык, как настоящий аристократ, думать, ощущать: у отцов, дедов было, будет и у меня! Здесь, конечно, иная психология: привычка жить тру­дом рук своих (а они всегда с ним), надежда, что земля, дождь, солнце пошлют все же что-нибудь, а поэтому, как ни бедно, голодно, трудно, он не хлебом единым жив, а и еще чем-то — духовным. Слово «аристократи­ческий» употреблено здесь не в смысле «барский», а в том смысле, что не только о пользе хлопочет крестьянин, подобно какому-нибудь купцу, трактирщику, «буржуа», а задумывается над самыми основами человеческого существования. И это дает (в произведениях Горецкого) два крупных типа человеческой психологии. Первый — «шутники Писаревичи» [9]. Они и погибают с улыбкой. Они перед лицом любой беды и безысходности утвердят свое человеческое преимущество и победу. Хотя бы и неожиданно остроумным белорусским словцом... Вто­рой психологический тип «аристократически-духовного» поведения крестьянина — натуры трагические, такие, как Антон из одноименной драмы.

Находил их Максим Горецкий в самой жизни (образ Антона, например, имеет реальный прототип) [10], однако и опыт белорусской литературы уже подсказывал их ему. Те же самые два типа по-коласовски поэтизируются в «Новой земле» — Антось и Михал. А сколько их, трагически, горько балагурящих крестьян беседовало с молодым прозаиком со страниц произведений Богуше­вича! А затем, очень скоро, и самого Максима жизнь будет испытывать, настойчиво, до самого трагического конца, на все то же невеселое звание «шутника Писаревича». Война, польские Лукишки... Вятка... Письма Максима Горецкого жене, детям, дневник его, горько­-веселый, поэтически-аллегорический, еще раз засвиде­тельствуют, что в художественных образах действитель­но — многое и от него самого, сына деревни, народа.

Здесь кстати привести слова брата писателя Гаврилы Ивановича, который в письме к автору этой работы писал:

«На формирование личности Максима большое вли­яние имела наследственность по линии отца и матери. Внешне Максим был похож скорее на отца. Чернявый, крепко скроенный, среднего роста, с блестящими карими глазами, с высоким красивым лбом, тонкими губами, твердым подбородком, аккуратными ровными зубами...

Мать передала Максиму чуть курносый нос, немного увеличенные скулы, низкого тембра певучий голос, боль­шие глаза.

Характером Максим вышел в отца. Ярко выражен­ный сангвиник, с холерическими чертами, необычайно живой, подвижный, горячий, впечатлительный, непо­средственный, активный, восприимчивый. Но и от мате­ри многое перешло в характер брата. Исключительная доброта, терпеливость, сдержанность, рассудительность, неисчерпаемый оптимизм, мечтательность, самоотреченность.

Противоположность характеров отца и матери обна­ружилась и в характере Максима: отцовское и материн­ское начала сражались в душе Максима всю жизнь, но наследие матери обычно побеждало. Поэтому Максим всегда казался мягким, спокойным, рассудительным, сдержанным, тактичным. Взрывы отцовской горячнос­ти, нервности и нетерпеливости случались у Максима лишь изредка.

Максим от природы имел большие способности — исключительную память, аналитический ум, математи­ческую логику, глубокую чувственность, богатство эмо­ций, музыкальность; он хорошо играл на скрипке, балалайке, жалейке, пел, запоминал мелодии, народные песни, декламировал, рассказывал, был импровизато­ром, артистом-любителем, художником...

Максим учился на «отлично» в землемерно-агроно­мическом училище в Горы-Горках, делал точные землемерные чертежи, писал каллиграфическим почерком, был квалифицированным специалистом-землеустронтелем. Однако работа землемера-агронома не нравилась Максиму, тем более в годы столыпинской реформы-хуторизации земельной. Да и в землемерно-агрономи­ческое училище Максим зачислен был не потому, что это совпадало с его интересами, а только потому, что из бедной крестьянской семьи туда было легче попасть и учиться на стипендию.

Максим понимал, что путь на белорусский Парнас очень труден и тернист. Главной помехой на этом пути были не только материальный недостаток и отсутствие свободного времени, но и ограниченность знаний, куль­туры.

Поэтому приобретение научных знаний путем са­мообразования стало его первоочередной необходи­мостью на длительное время.

Удовлетворить эту потребность Максиму помогали природные способности и такие характерные черты его личности, как целенаправленность, твердость решений, самодисциплина, огромная требовательность к себе, неутомимая трудоспособность, скромность, чувство высокого долга перед народом, родными.

Целенаправленность всей жизни Максима была удивительной; это — служение белорусской литературе, всем существом, всеми силами, всеми средствами, всем временем, всей жизнью.

Такой целенаправленности соответствовала и твер­дость решений Максима, его самодисциплина, жесткая требовательность к себе. Все это способствовало неуто­мимой трудоспособности Максима: он мог работать по 12—16 часов в сутки, с небольшими перерывами для курения.

Содержание произведения Максим обдумывал, об­суждал сам с собой заранее; не удивительно, что ориги­налы его, черновики почти не имеют правок... На столе у Максима было чисто, аккуратно. Во время писания лежала хорошая белая бумага тетрадочного размера, сложенная стопкой. Почерк у Максима был ясный, четкий, легко читаемый, неизменный сквозь годы.

Максим был очень скромным человеком. Все сделанное им, все достигнутое казалось ему недостаточным. Всегда хотелось большего, лучшего. Издавая свои от­дельные произведения, особенно в 1924—1928 годах в Минске, он многократно переделывал их.



Поделиться книгой:

На главную
Назад