Наконец, я встретился с моим отцом вечером в той гостинице, где он остановился. Это был тот самый разговор, который, как я и предполагал, полностью изменил мою жизнь. Оглядываясь на прошлое, я теперь могу назвать этот период третьим и самым крупным кризисом его жизни: крах благополучия в 1929 году, смерть его матери в 1941 году и, наконец, этот разрыв в 1962-м. Он был печален, озадачен, ошеломлен, абсолютно не похож сам на себя. Частично, лишь частично держал он себя в руках. Он спросил, принял ли меня директор школы. Нет, ответил я. Пауза.
— Оливер, твоя мать и я разводимся. — Этого было достаточно. Все остальное я услышал по нарастающей, не помню, в какой последовательности.
— Она уже давно не была прежней.
— Она плачет каждое утро.
— Она влюблена в другого мужчину.
— Я так больше не могу.
— Я не знаю, где она сейчас, но я думаю, что она на некоторое время уедет во Францию. Она тебе позвонит, я в этом уверен. — Однако уверен он в этом не был.
— Кто… Кто этот мужчина?
— Знакомый парикмахер. Майлз Габел.
Это было абсолютно невообразимо! Майлз был «другом» моей матери. Я провел с ним часть прошлого лета. Папа арендовал современный дом в Вест-Хэмптоне с большой лужайкой, бассейном и теннисным кортом. Майлз ранее был парикмахером, однако благодаря помощи мамы он открыл собственную небольшую фотостудию. Я успел сблизиться с ним тем летом. Это был 35-летний мужчина с внешностью кинозвезды, темноволосый, рисковый, с зелеными глазами сиамского кота, простецким акцентом евреев из Куинса. Он любил жизнь, женщин, собак, свой автомобиль MG и свою обожаемую камеру. Он стал для меня почти как старший брат — звеном между моим поколением и поколением моих родителей. Поскольку мой отец проводил основную часть времени в городе тем летом, Майлз часто гостил у нас. Мама заговорщически просила меня не упоминать об этом, поскольку «он не нравится твоему отцу». Я принял это объяснение, поскольку маме часто нравились люди, которые не нравились папе. Это было такое захватывающее лето. Майлз раньше работал спасателем и стал тем отцом из плоти и крови, которого у меня никогда не было. Он учил меня, как быть мужчиной, показывал мне, как заниматься фитнесом и качаться, рассказывал, как вести себя с девушками. Так он трахал мою мать? Это никогда не приходило мне в голову. Они же друзья!
«Он нищеброд!» Отец повысил голос, его переполняли эмоции. У Майлза был взрывной характер, рассказывал отец, он был непредсказуем, он бил мою мать. В самом деле, я как-то заметил у нее на лице синяк. Мой отец продолжал свой рассказ. Мама давала Майлзу деньги — деньги папы. Он был «альфонсом». Их роман продолжался уже почти два года! Мама вела себя дико и каждое утро плакала, потому что она «влюблена в этого парня». Папа ничего не мог поделать с этим, от всего этого он чувствовал себя отвратительно. Он дал ей так много возможностей выкинуть его из ее жизни, однако она не могла это сделать. Похоже, он впервые осознал, что потерял любовь моей матери, и не мог поверить в это, не мог принять мысль, что это произошло из-за его невнимания. Теперь он утвердился в своем решении, и все, во что я верил в отношении собственной жизни — благополучие, привязанность и счастье в отношениях между людьми, — оказалось ложью. У отца больше не осталось любви к маме, я это знал уже из телефонных разговоров. Он принял окончательное решение. Он все еще хотел быть со мной, но не с ней. Он продолжал поддерживать эту «семью» исключительно ради меня — их единственного ребенка. Теперь, когда я достиг «сознательного возраста», я, предположительно, был достаточно взрослый, чтобы понимать все эти вещи. Возможно, они отправили меня в школу-интернат именно потому, что ощущали приближение развязки.
Он сказал, что таунхаус — наш дом — уже был сдан в субаренду знакомому — основателю крупной косметической компании. Все мои личные вещи — картинки, коллекционные бейсбольные карточки, комиксы прошлых лет, игрушечные солдатики — были уложены в коробки и вынесены из моей комнаты. Позже я узнал, что мою мать «выставили на улицу», а ее счета заблокировали.
Развод состоялся в последующие несколько месяцев, которые я оставался в школе. Опека надо мной была передана отцу как ответственной стороне, поскольку у моей матери не было средств на обеспечение. Она еще больше подставила себя согласием пройти психологическое обследование. Мой папа позже рассказал мне, что психиатр описал мою мать как «все еще дитя, живущее в мире фантазий и неспособное нести ответственность за ребенка».
Мама никогда не говорила об этом психиатре. Однако она позже рассказала мне о том, на что пошел мой отец, чтобы получить развод. Он нанял частного детектива, чтобы следить за ней в Лос-Анджелесе, куда сам отправил ее «прийти в себя». Он поселил ее в Beverly Hills Hotel. Детектив нанял фотографа, который запечатлел мою мать в гостиничном номере с Майлзом, который тайком сопровождал ее. Шантаж сработал, и мать согласилась на условия мирового соглашения, установленные отцом. Предвоенная фантазия моей матери о Скарлетт О'Хара стала реальностью, которой она не могла предвидеть. Ее дом — ее Тара — был в развалинах, а она осталась без средств к существованию. Однако она сможет встать на ноги, все у нее наладится! Но не сейчас.
При этом мне не давал покоя вопрос: почему ни тот, ни другая не могли сказать обо всем этом мне в лицо? Было странно услышать обо всем этом удаленно. Разве мой папа не мог взять денек-другой, чтобы повидать меня? Или просто привезти меня в город? Директор школы сказал ему, что это плохая идея, поскольку у учащихся загрузка, и что я могу начать отставать от всех. Или что-то в этом духе. Папа говорил, что волнуется за меня и что объяснит все в деталях во время трехнедельных весенних каникул. Он запланировал поездку для нас двоих во Флориду, где мы могли бы играть в теннис, вместе побыть «холостяками», поговорить и сблизиться. А моя мать должна была отступить на край моей жизни как маргинализированный, не до конца повзрослевший человек.
Но где же была моя мать? Она даже не позвонила. Она позже мне расскажет, что испытала шок. Ее мир рушился в одно мгновение. Она была «в смущении». Ей не хватало денег, и даже пришлось занять $1000 у близкого друга. Мама, если судить по фильмам Ланы Тернер или Джоан Кроуфорд, теперь жила будто заклейменная позором. Несколькими веками ранее ей нашили бы на одежду алую букву[15]. Бóльшая часть друзей моих родителей из респектабельного бизнес-сообщества отвернулись от нее. Она все больше замещала их своими собственными друзьями из изгоев общества: художников, представителей модной индустрии, «педиков», как бы сказали тогда, геев, как сказали бы сейчас, разведенных женщин, распутников, друзей из Европы, которые не судили бы ее по американским стандартам. В конечном счете она стала возвращаться во Францию и оставаться там на полгода, чтобы проводить время в их компании и, насколько я понимаю, чтобы избежать части тех налогов в США, которые в противном случае должен был бы оплачивать мой отец. Ее пребывание за пределами страны имело для него определенный смысл.
Но все это было ложью. Я узнал, что папа заводил романы на стороне с самого начала их совместной жизни. С моделями, женами нескольких их общих друзей, проститутками и даже нашей коренастой экономкой/няней из Швейцарии, которая работала у нас, когда мне было примерно 7 лет… Обо всем этом моя мать, с ее же слов, знала. С течением времени она мне рассказала истории обо всех этих «подругах», которые приходили к нам домой на ужин, для игры в канасту или бридж, проводили время в загородных домах, в которых мы жили. Что же касается «боевых подруг» еще с военных времен, мой отец, похоже, имел их всех! Он был сатиром. И при этом моя мать оставалась «либеральной», не бранила его. Она же была француженкой, а французы понимают, что такое «l'amour». Во всех мужчинах же есть подобная жажда, и было бы нелепо и даже «противоестественно» устраивать из этого публичный скандал. В дальнейшем, наблюдая за партнерами моей матери, я понял, что она по природе своей была экспрессивной и готовой к экспериментам в плотских делах, среди ее сексуальных приключений была и лесбийская любовь. Однако для моего отца, за исключением случаев секса втроем (две женщины, один мужчина), к которым он предлагал ей присоединиться, интимная близость с собственной женой утратила прелесть, как это обычно бывает у супругов, и он вернулся к своему излюбленному архетипу 1940-х годов — прохладной высокой манекенщицы с длинными ногами. Он не хотел, чтобы его секс был слишком реалистичным или житейским. Он предпочитал мысленные фантазии. Этим я, по всей видимости, хочу сказать, что для моей матери никогда не находилось полноценного места в сердце моего отца.
Это было время удостоенной нескольких «Оскаров» «Квартиры» Билли Уайлдера — кинокартины, обнажившей циничную реальность, которую американцы еще не были готовы признать. Со своей стороны этого уравнения, мама вместо того, чтобы, не привлекая излишнего внимания, завести интрижку с мужчиной или женщиной помоложе, как это делали некоторые из ее замужних подруг, по уши влюбилась и поддерживала этого молодого начинающего фотографа. Она была слишком искренней в своих эмоциях, чтобы скрывать их. В результате, когда ей был 41 год, жизнь начала быстро выходить из-под ее контроля и разваливаться.
Я все еще задаюсь вопросом, почему моя мама не нашла себе работу и не вложила в нее свои вкус и талант. Она с детства была амбициозной, всегда стремилась к самосовершенствованию. Крестьянская девчушка из Савойи превратилась в утонченную светскую даму, проживающую не где-нибудь, а на Манхэттене. Она работала с благотворительными организациями, великолепно готовила, была прекрасной устроительницей мероприятий и хозяйкой, которая сама отлично умела делать то, что перепоручала нанимаемым ею людям. Она была практичной, умела чинить вещи. На нее можно было положиться в деле обнаружения потерянного в кустах бейсбольного мячика. В начале 1950-х годов она стала посещать школу дизайна интерьеров, однако бросила ее после двух лет обучения. Как-то она заметила: «Мне жаль, что я не закончила начатое. У меня был дар». При этом она постоянно помогала друзьям обустраивать их дома, не требуя какой-либо компенсации. Она увлекалась модой и делилась с несколькими известными дизайнерами востребованными советами. Среди ее хороших друзей были художники, актеры и писатели. Она обладала прекрасным вкусом во всем — в искусстве, вечеринках, домах, готовке, дизайне. Единственным исключением, по всей видимости, были люди, которым она отдавала свою любовь.
Я верю, что она делала все возможное. В своем бабушкином альбоме для внуков она как-то записала, что всегда хотела «по-старомодному быть хорошей женой и заниматься домом». Я уверен, что она могла стать такой женщиной, если бы мой отец походил на ее отца — прямолинейного мужчину с чистым сердцем. Но он не был таким, он был испорченным. Истина заключалась в том, что наша Скарлетт пыталась выполнить свою часть договоренности, а наш Ретт, руководствуясь своими мотивами, в конечном счете подвел ее. Когда она предприняла попытку найти желаемое в компании мужчин помоложе и привлекательнее, дверь за ней закрылась.
Как бы то ни было, нашей семьи больше не существовало. У меня не было брата или сестры, с которыми я бы мог разделить удар. Неожиданно мы стали тремя разными людьми, находившимися в разных местах. Что значил я для своих родителей, если они даже не могли проявить достаточную заботу, чтобы повидать меня или забрать из школы? Тогда я решил обрести значимость для самого себя. Мне нужно было стать более жестким, самостоятельным, не предаваться ни горю, ни слабости, ни жалости к себе. Я также испытывал глубокий стыд. Мне казалось, что со мной что-то не так, ведь у большинства моих одноклассников были крепкие семьи. За пределами мира больших городов Восточного побережья разводы происходили крайне редко. Пережившие развод родителей ребята чаще всего воспринимались как «проблемные» учащиеся, которых зачастую исключали из школ. На следующий день [после печальных известий], к моему еще большему смущению, я получил нагоняй от директора школы Холла за то, что пропустил нашу встречу. В качестве утешения он посоветовал мне проявить «характер» и преодолеть эти невзгоды.
Тремя неделями позже меня ждало еще одно огромное потрясение во Флориде. Мой отец, переживая заново свой крах во время Великой депрессии, категорически заявил мне, что он «разорен» и «задолжал $100 тысяч» — большую сумму по меркам того времени. Он все свалил на маму, которая транжирила деньги, «изображая, что она богатая, прикидываясь постоянно тем, кем не являлась на самом деле». Он столько раз протестовал против этого, было столько разговоров, но это не помогло. Однако, с его слов, мне волноваться не следовало. Он намеревался продолжать работать и зарабатывать на жизнь, чтобы выплатить долги и оплатить мое обучение в колледже.
Мама позже в свою защиту отмечала: «Твой отец был маленьким человеком. Я заставляла его мыслить широко. Лу зарабатывал со мной больше денег, чем когда-либо. Я знакомила его с богатыми людьми; мы должны были развлекать их, чтобы показать, что они могут доверять твоему отцу». Но это была лишь часть правды. У папы были собственные клиенты, некоторые из них — достаточно обеспеченные. Мама начала воспринимать их брак как провальный эксперимент, который у отца не хватило храбрости закончить. «Если бы только Лу решился и покупал вещи, а не арендовал их, — с горечью сказала она, — он мог бы оказаться на другой стороне и высоко подняться в нью-йоркском обществе». Я же не уверен, что у него была предрасположенность к этому и что он обрадовался бы такой роли. Позже он подтвердит мысль моей матери: «Я маленький человек, сынок, я никогда не был большим человеком».
Это признание сильно тронуло меня, поскольку он к тому моменту уже закончил с эпохой противостояния и воспринимал все по-иному. Мама была права в чем-то. Он действительно в какой-то мере пребывал в состоянии ужаса. К тому же, как я мог доверять самому себе, если я полностью проигнорировал все сигналы, не заметил, что молодой парень трахал мою мать в соседней комнате, пока я спал? Меня поражает моя наивность в 15 лет. Мне потребовалось много времени, чтобы переварить в моем сознании все произошедшее, даже не знаю, удалось ли? У большинства детей развода возникает мысль, что наши жизни, наше существование как таковое — продукт моря лжи. Если бы мои родители по-настоящему узнали друг друга прежде, чем сочетаться браком, то они никогда бы не связали свои жизни, и меня бы вообще не существовало. Дети, подобные мне, оказываются порождением этой первой лжи, и, живя за фальшивым фасадом, страдают по поводу потери, ведь мы ощущаем, что ничто и никто не заслуживает больше нашего доверия. Взрослые люди становятся опасными в наших глазах. Реальность превращается в одиночество. Любовь либо больше не существует, либо не задерживается надолго. Получается, что прошедшие 15 лет моего пребывания на этой земле были «сфальсифицированным прошлым» — наваждением.
В ноябре 1963 года — это был мой последний год в Хилл — был убит президент Джон Кеннеди. Мы все ошарашенно смотрели в наши черно-белые телевизионные ящики, не понимая ничего, за исключением лишь самых поверхностных деталей. Разъяснения озвучивались нашими верховными руководителями. В равной мере мы не осознавали изменения, которые происходили во внешней политике США по мере нашего приближения к началу войны в Азии. После четырех долгих лет я ощущал себя как перегруженный работой клерк, который обязан постоянно что-то делать по чьей-то указке, а не из истинного любопытства к чему-то. Я больше напоминал робота, чем человека, с моими отличными оценками и буквами-нашивками за участие в изнурительном кроссе каждую осень и более приличествующем джентльмену теннисе каждую весну[16]. Поэтому новость о поступлении в Йельский университет — альма-матер моего отца — принесла мне скорее чувство облегчения, чем радость. Я отправился туда осенью 1964 года… Крайне тяжело объяснить, что приводит человека к полному отключению от всего. От меня ждали больших достижений, это было у меня в крови. Американская жизнь ориентирована на движение вверх. Единственный ответ на трудности, которому меня научили, звучал так: «Не сдаваться. Никогда. Никогда». Но я неожиданно как раз сдался. Я пережил «выгорание», даже не осознавая этого. Впрочем, ты никогда не ощутишь его сразу, а в те дни психологические аспекты стресса не брались в расчет. Мне не с кем было поговорить, я не доверял никому. Мой отец счел бы это упущением, которое можно исправить. А моя мать?.. Я очень нуждался в ней тогда, потому что мне не с кем было поделиться своими тревогами. Мне было страшно — как никогда прежде — и одиноко. Но к тому моменту я уже утвердился во мнении, что она лишь слабачка, которая предала нашу семью.
Я договорился с деканом Йельского университета о годе академического отпуска, который тогда был редким явлением. На доске объявлений я нашел информацию от радикальной антикоммунистической католической организации на Тайване о том, что их школа во Вьетнаме нуждается в преподавателях. От меня требовалось лишь добраться до школы, оплата была так себе, но на жизнь бы хватало. Отец был очень сильно расстроен, но принял мое решение уехать, полагая, что я вернусь в Йельский университет.
В июне 1965 года я приступил к обучению нескольких переполненных классов в англоязычной средней школе Шолона, густонаселенного китайского пригорода Сайгона[17]. Я никогда не видел такого количества людей в одном месте. Каждый сантиметр площади был занят кем-то, оспаривался и оценивался. Всё — лица, запахи, секс и мышление — кардинально отличалось от США. При этом военные США постепенно просачивались в город все большими группами по мере приближения войны. Все чаще происходили террористические акты, однако в целом жизнь была довольно приятной. По ночам я без какого-либо страха разъезжал по округе на своем скутере, добираясь до всевозможных необычных мест. Я отпустил бороду и постарался расстаться со своей прежней личностью.
После шести месяцев и двух школьных четвертей я уволился и отправился в одиночку путешествовать по Камбодже, Таиланду и Лаосу. Затем я вернулся в Сайгон и поступил на службу в торговый флот. Я преисполнился очарованием моря из литературы. В те времена брали на работу не состоящих в профсоюзах людей из иностранных портов, чтобы заменять ими членов экипажей, которые не вернулись из зон боевых действий, куда отправились в поисках более хорошо оплачиваемой работы, вслед за женщиной или за чем-то еще. Моя работа — «чистильщик» — предполагала самый низкоквалифицированный труд на борту, что означало работать в самой грязной части машинного отделения, продувать котлы два раза в день и вычищать всякую дрянь.
Я вернулся в США после тяжелого 37-дневного путешествия, которое затянулось из-за шторма, убившего во мне всякое желание выходить в море. Когда я оказался наконец-то на суше, в штате Орегон, то сразу же отправился со своими сбережениями в Мексику. Я заперся в гостиничном номере в Гвадалахаре и начал, к своему удивлению, дни и ночи напролет записывать свои новые впечатления. В действительности я доверял бумаге свои самые сокровенные чувства. Я нуждался в этом. Эмоции рвались наружу мощным потоком, подобно слезам, и превращались в прекрасные, длинные, роскошные, закрученные фразы, которые привлекали внимание к моей персоне — ко мне! Впервые в жизни я существовал не как продолжение кого-то другого, а как самостоятельный человек, пусть только на бумаге.
Это была восхитительная возможность высвободиться — я никогда не испытывал более сильных эмоций. Я редко покидал мою «келью» в той небольшой гостинице. С уставленного цветами балкончика открывался вид на церковь, переулок и вечно лающую собаку. Я провел следующие четыре недели, извергая из себя сыроватые 200 страниц полубиографического «крика в ночи» с точки зрения молодого человека. Я назвал получившийся опус «Ночным сном ребенка», и в моих глазах это было крупное дерзкое произведение, лихорадочное как сон. Вне всяких сомнений, местами претенциозное, однако оно отражало мое независимое существование.
Я прочитал массу книг, которые прошли мимо меня в юношестве, и в сентябре 1966 года я вернулся в Йельский университет. Однако душа у меня не лежала к учебе. Мой интерес к этой параллельной вселенной за пределами Нью-Хейвена только углубился. Я продолжал работать над своим романом с тем же рвением, что и в Мексике. Учебный процесс (по шесть занятий каждый день), похоже, проходил и без моего участия. Я же целыми днями просиживал в своей комнате и собирал вырванные из глубины сердца строки в более упорядоченную вторую черновую редакцию.
К началу зимней сессии меня вызвал декан, чтобы удостовериться, все ли со мной в порядке. В конце концов, не было никаких свидетельств моего присутствия на каких-либо занятиях. Декан показал мне документ. Я помню длинную колонку отметок «F» — или это были нули? Не помню. Я достиг еще одного переломного момента — пугающего выбора, который обязан был сделать. Я все еще с легкостью могу вспомнить тот мрачный осенний день, тиканье часов в кабинете декана, и крики молодых людей, игравших в отдалении в тач-футбол. Декан сказал, что либо я прямо сейчас берусь за ум и наверстываю упущенное, либо во второй и последний раз покидаю Йель, уже без возможности вернуться. Я себе представлял гнев моего отца как по поводу денег на обучение, потраченных впустую, так и моего явного нежелания стать выпускником Йельского университета и влиться в социальный мейнстрим.
Я никогда не забуду этот момент, когда покорно кивнул декану и смиренно сказал: «Я ухожу». Он удивился и спросил, уверен ли я в своем решении. Мне пришлось повторить сказанное. Я не мог попусту тратить слова, меня охватили апатия и подавленность. Я не знал, чем хочу заниматься, с той же очевидностью, с которой понимал, чего не хочу — превратиться в своего отца, несмотря на мою любовь к нему. Судьба никогда не дает нам четкий сигнал. Иногда мы просто отказываемся делать то, что больше не приносит нам удовольствия. Такие моменты нашей жизни сплошь окутаны тайной, и все же мы ясно осознаем, что с этих пор все изменится.
С неохотного согласия папы (но что мог он поделать?) я вернулся в Нью-Йорк. Я продолжил лихорадочно писать в спальне его апарт-отеля. В глубине души я надеялся, что издатель согласится опубликовать книгу и освободит меня от этого созданного мною же ада. Мне было всего лишь 20 лет, и я неустанно работал, напустив на себя виноватый вид, желая продемонстрировать отцу свою решимость. По прошествии трех мучительных месяцев в моей книге прибавилось 200 страниц. На улицах Среднего Манхэттена я с тоской наблюдал, как люди проворачивают дела, зарабатывают буквально на всем в эту новую эру процветания, которую я встречал, погруженный в свой отшельнический нарциссизм. Я ненавидел себя за это. Но в то же время искал нечто иное, что-то более важное. Но что именно?
Роман был передан через друга моего отца, насколько мне известно, двум потенциальным издателям. Первый сразу же дал отрицательный ответ, однако, и это было удивительно, многоуважаемый Роберт Готтлиб из Simon & Schuster рассматривал мой труд в течение нескольких недель. По крайней мере, так мне рассказывали. От его решения зависела вся моя дальнейшая жизнь. Если он скажет «да», я с удовольствием стал бы нью-йоркским романистом. Я бы остался.
Когда в конце концов он сказал вполне ожидаемое «нет», я воспринял это известие крайне тяжело, увидев в нем признак моей никчемности. Я переоценил свои силы. Как Икар, я подлетел слишком близко к солнцу, эгоистично кропая бесконечные строки о самом себе. Я был полон преувеличенного стыда и отвращения к самому себе. Я поставил крест на себе, предполагая, как наивный романтик, что мое сердце «разбилось», когда оно скорее просто «надломилось». Меня одолевали очень мрачные мысли. Те из вас, кто помнит себя в 19 или 20 лет, согласятся, что это опасный период, хотя взрослые в мое время не воспринимали юность как нечто серьезное. Я надеялся, что если у меня не хватит храбрости покончить с жизнью самостоятельно, то, возможно, Бог, веру в которого во мне воспитали, заберет мою душу как расплату за «грех» гордыни.
Именно поэтому я отправился обратно во Вьетнам в составе пехоты США — чтобы принять участие в войне моего поколения. Я «добровольно явился по призыву» в апреле 1967 года — вариант прохождения военной службы в качестве призывника в течение двух лет вместо трех, которые должны были отслужить солдаты в регулярной армии. Я не хотел особого отношения к себе и настоял на прохождении службы во Вьетнаме на самой низшей ступени для пехотинца — в качестве рядового. Я отказался от офицерской школы, учеба в которой отняла бы у меня несколько месяцев до исполнения моего желания. Я спешил попасть на фронт до окончания войны, наступление которого СМИ пророчили в скором времени. Я хотел быть как все: безымянным пехотинцем, пушечным мясом, одним из массы копающихся в грязи людей, о которых я читал у Джона Дон Пассоса. Мои мать и отец были искренне поражены, но не особенно обеспокоены. С учетом собственного жизненного опыта они считали, что события во Вьетнаме не стоит воспринимать как настоящую войну.
15 сентября 1967 года, накануне моего 21-го дня рождения, меня отправили во Вьетнам после шести месяцев базового и продвинутого этапов боевой подготовки пехотинцев в Форт Джексоне в штате Южная Каролина… Я возвращался в эту страну, чтобы найти ответы на мои вопросы. По иронии судьбы при пересечении линии перемены дат часы перескочили в будущее, на 16 сентября, и мой день рождения растворился в синеве Тихого океана.
Меня ожидало долгое путешествие, из которого я вернусь не скоро. Уезжая, никто из нас не размышляет о последствиях. Одиссей, покидая Итаку, думал о своем возвращении домой. Я же не был уверен вообще ни в чем…
На пустошах Нью-Джерси подходил к концу долгий утомительный день. По толпе прошла волна возбуждения. Температура упала ровно настолько, чтобы поддержать липкую сексуальную влажность. Первые залпы фейерверков взорвались над пирсами под продолжительные «охи» и «ахи» мам и пап, поверх которых раздавались громкие вопли их детей. БУМ! ПАФ! БАХ! БАХ! «O say, can you see!»[18] США в состоянии войны. Надирают всем задницы. Им 200 лет! Парусники «Tall Ships» теперь плыли в отблесках красных, зеленых, голубых, белых и фиолетовых огней, символизирующих величие прошлого. А в центре высилась культовая богиня Свободы со своим факелом.
Это было прекрасно. Люди с восхищением наблюдали за взрывающимися с легкими хлопками пиротехническими цветами, складывавшимися в формы всевозможных размеров и оттенков, словно спускающиеся с небес в экзальтированной эйфории пальцы создателя. Мне хотелось верить в то же, что и миллионам людей вокруг, но я не разделял их чувств. Я ощущал их трепет, но одновременно переживал глубочайший ужас, поскольку уже бывал здесь раньше. В такую же ночь я наблюдал самый впечатляющий салют из всех возможных — реальные военные действия. Продолжавшуюся от полуночи до рассвета битву, когда ни на секунду не стихали ни артиллерия, ни вертолеты, ни ливень трассирующих снарядов, ни разрывы бомб. И во вспышках тех взрывов я ясно мог разглядеть тела, столь окоченевшие, что они скорее напоминали скульптуры, созданные Микеланджело. Столько мощи, столько смерти в одном месте и в одно время. Такое не забывается.
2. Странное время
Большинство людей моего поколения помнят 1968 год. Для нас он начался по-настоящему шумно 1 января. Почти две недели мы патрулировали границу с Камбоджей, без особого успеха гоняясь за «апачами». Мы никогда не видели их более двух одновременно. Мы называли их «гуками» и, даже не видя в глаза, боялись и ненавидели их. Было очевидно, что они были рядом, поскольку мы постоянно находили запасы оружия и риса, карты и оперативные документы, но не их самих. Мы были заперты по периметру двух батальонов — нас было примерно 1000–1200 бойцов. Мы делали важное дело: находились в самом пекле, перекрывая коммуникации северовьетнамской армии, идущей из Лаоса через Камбоджу к столице — Сайгону, в 150 км к юго-востоку от нас. Фактически мы, сами не осознавая того, очутились прямо в перекрестье прицела противника.
Мы вырыли окопы на краю джунглей, оставив большую безлесную территорию в центре лагеря под вертолетную площадку и наш хорошо укрепленный батальонный командный пункт, от которого отходило множество проводов и антенн. Вокруг него были вырыты минометные окопы, защищенные мешками с песком. Что удивительно: нам были переданы бронетранспортеры и грозные танки M24, которые были укрыты среди деревьев, охватывая только половину периметра, в то время как пехота занимала оставшуюся половину. Я не разделял подобную стратегию, однако в армии лучше не стоит слишком задумываться о таких вещах, а то у тебя будут проблемы. Я не понимал, почему нельзя было разместить бронетранспортеры на 360° по всему периметру для полноценной поддержки наших пехотинцев? Но я же не учился в Вест-Пойнте[19]. Да и при такой конфигурации у нас была огромная огневая мощь, так что это было не так уж важно. Действовало какое-то временное перемирие в связи с Новым годом по нашему календарю. Накануне Нового года я и трое моих сослуживцев надрались прямо в окопе виски и пивом — редкая возможность в полевых условиях. Сегодня мы, все еще с похмелья, «несли службу» внутри периметра (в некотором смысле, у нас был отгул).
Ближе к концу дня при приглушенном свете наш ночной засадный отряд, состоящий примерно из 10–12 человек, отправился на патрулирование. Ничто не предвещало беды, поскольку все еще действовало перемирие. Наступление вечера всегда означало мирные дела: еду и отдых. Рутинные работы были большей частью закончены, окопы — вырыты, мешки — наполнены песком. Самое время перечитать письма от родных и друзей, которые нам доставили на праздники.
Все началось вскоре после того, как мы сели отужинать горячей пищей вместо обычного сухого пайка. Недвусмысленная пальба и грохот отдаленной стрельбы зазвучали с направления, куда двигался наш засадный отряд. Это было примерно в 400–500 метрах от нас. Мы сразу поняли, что что-то не так: кто-то стрелял, вероятно, не зная о перемирии. Стрельба продолжалась, и стало очевидно, что происходит что-то серьезное. Не было связи из-за радиопомех, и вскоре стрельба утихла. Тишина. Информация передавалась на командный пункт, но ответа мы редко удостаивались.
Прошло около 15 минут. На юге и востоке периметра было замечено движение в нашем направлении. «Танго-2[20], ответьте, — раздался по радио шепот неопознанного человека. — Мы засекли там движение». Снова ничего. Только таинственные статические разряды по рации. В конце концов, мы были посреди джунглей. А где же были «они»? Противник никогда не предпринимал лобовых атак, тем более ночью, у нас было слишком много огневой мощи по периметру. Это было не в его духе. И все же мы были обеспокоены, думая, что оказались в окружении. Человеческое сознание быстро выстраивает безумные сценарии. И тут — свист 155-миллиметровых снарядов, выпущенных с тридцати или более километров из наших гаубиц. Жужжащие вращающиеся снаряды пролетели прямо над нами и разорвались где-то неподалеку. Однако противника все еще не было видно. С различных точек периметра поступали сообщения об очередях из стрелкового оружия, однако было непонятно, кто стрелял — «они» или мы. Важная деталь.
Прямо по ту сторону периметра, примерно в 200 метрах от нас, раздалась заставившая всех вскочить лающая очередь пулемета 50-го калибра, установленного на бронетранспортере. Они увидели или услышали что-то? Опять стрельба, уже из другого сектора. По рации начали передавать слухи: «По периметру замечено движение! Два! Три… Вы там, на Виктор-Чарли, видите их между Браво и Чарли. Отбой…» Где? Пугающая мысль — они уже внутри наших оборонительных линий!
К нашей позиции двигалась человеческая фигура. Лица не было видно. Темный силуэт, передвигающийся осторожно. Слишком крупный, чтобы быть кем-то с их стороны. Или нет? Мужчина что-то выкрикнул… Свой взвод, имя, звание. Мы провели его к нам. Сержант. Он пытался говорить спокойно, но ему это плохо удавалось. «Если увидите, что кто-то приближается, пароль…» Я уже не помню, какой пароль он назвал. «Мы сейчас выпустим несколько „ульев“, не высовывайтесь», — что-то подобное сказал он перед тем, как уйти на следующую позицию. И добавил зловеще: «В роте „Чарли“ говорят, что они сошлись с ними врукопашную. Будьте начеку». Мы бросили взгляд в сторону роты «Чарли», которая была примерно в 300 метрах от нас — это большая дистанция в такой тьме. Сержант побежал. «Врукопашную» значило, что они были очень близко, достаточно близко, чтобы их можно было видеть: вспышки огня, гранаты, шанцевый инструмент. Лицом к лицу. Боже мой. Снаряды-«ульи» были разработаны для борьбы против атак «людскими волнами». При подрыве снаряда в полете выбрасывались тысячи стреловидных пулек, как из дробовика. Если «ульями» стреляли из танка, то они были по мощи сравнимы с фугасными авиабомбами, сбивавшими ударной волной человека с ног. Черт возьми, что происходит? Никто ничего не говорил.
Где-то в другой части периметра, в отдалении от нас, нарастала стрельба. Мучительно медленно прошел час (или, может быть, это было всего 45 минут?). Наконец, прибыл наш спаситель «Волшебный дракон Пафф» — плывущий над нашими головами огромный вертолет CH-47. Он открыл огонь из своих пулеметов 50-го калибра, выплевывая во все стороны красные трассирующие снаряды. Интенсивный сверлящий шум вертолета напоминал рык потустороннего древнего чудища.
Я силюсь собрать воедино картину событий в хронологическом порядке. Нам наконец-то приказали выдвигаться для усиления другой позиции. По команде мы собрались в отдельную группку и начали перемещаться вдоль внутреннего периметра. Большая часть небосвода озарялась всполохами, заменявшими яркий свет полной луны. Мы были видны как на ладони. Со всех сторон звучало все больше взрывов; практически невозможно было услышать что-то иное. Но в какой-то момент я все же услышал другой звук, поскольку он был просто оглушительно громким, а затем ощутил снаряд-«улей», выпускаемый шедшим за нами танком, возможно, примерно в 100 метрах от нас. Почему выстрелили? Это уже было неважно. Кто-то обосрался! Ударная волна накрыла и откинула нас на 10–20 метров, может быть, еще больше. Я отключился. Понятия не имею, как долго оставался без сознания или куда упал.
Через некоторое время — возможно, 5–10 минут, может быть, дольше, я уже никогда не узнаю — я очнулся, но все еще ощущал, будто нахожусь во сне. Возможно, я был контужен, но не понимал этого. Я еле встал на ноги. Никого из моей группы рядом не было. Я мог нормально передвигаться, крови я у себя не заметил и вроде ничего не сломал. Мне казалось, что со мной все в порядке. При этом только неделю назад я наблюдал за погрузкой парня из нашего взвода в санитарный вертолет. Он был ранен в живот и с облегчением покидал поле боя. На следующий день после его эвакуации нам стало известно, что он умер от «внутреннего кровотечения» — смерть, которую я себе не мог представить. А бедняга считал, что ему повезло.
Сжимая винтовку в руках, я бежал к месту, которое, мне казалось, уже видел при свете дня. Бренчание моей амуниции звоном отдавалось в ушах. Один за другим, в отдалении раздавалось все больше взрывов. Знал ли кто-нибудь, что происходит? Не уверен, что хоть кто-то был в курсе. Наконец я все-таки добежал до солдата из моей роты. Он что-то кричал, но я едва слышал его, вероятно, мои барабанные перепонки все еще отходили после встречи с «ульем».
Мне и еще двум-трем бойцам приказали отправляться в джунгли для усиления другого участка периметра. Там мы обнаружили еще одного солдата, сидящего в полном одиночестве в окопе. Он был без каски, страшно испуган, может быть, в состоянии шока. Указывая в неизвестном направлении, он крикнул: «Я видел их! Они там». Но где это «там»? Сколько сейчас времени? Кто-то сказал «2 часа» — середина ночи. Казалось, всего несколько минут назад еще было всего 10 часов вечера.
И тут мы услышали ужасный рев. Возможно, звуки приближающегося конца света? С освещенного ночного неба очень быстро, как прорезающая океан акула, снижался прямо над нашим периметром истребитель-бомбардировщик F-4. Столь близкое расстояние от земли вкупе с апокалиптическим звуковым рядом прочили скорую смерть всем нам. Это было сумасшествие: они собирались сбросить бомбы прямо на нас! Я запрыгнул в окоп к испуганному солдату и закопался как можно глубже в землю, которая тряслась и трепетала от падения где-то недалеко от нас 225-килограммовой бомбы. Боже милостивый! Кого-то разнесло на куски! Ничто не может быть более ужасающим, чем подобная бомба.
Единственное, что мне оставалось делать, — это оставаться живым. Больше всего мы боялись столкнуться с северовьетнамским бойцом, вооруженным ручным противотанковым гранатометом (РПГ), которого было достаточно, чтобы уничтожить наши бункеры с расстояния в 20–50 м. Я уже насмотрелся на тела, разорванные РПГ противника, и все мы страшились этого оружия, отчасти потому, что у нас не было сравнимого по эффективности переносного ракетного комплекса. Да и их АК-47 были гораздо лучше, чем наши игрушечные M16. Наша артиллерия теперь обстреливала джунгли фосфорными зажигательными снарядами, которые вспыхивали белым огнем, уничтожавшим деревья, кустарники и все, что попадалось на пути. Ужасный запах химикатов. По-прежнему никого. И вдруг все звуки стихли. Это было жутко.
Тишина сохранялась какое-то время, лишь периодически нарушаясь отдаленной стрельбой из винтовок и пулеметов, но их звук постепенно затихал. Сколько сейчас было времени? Около 4 часов утра? Как это было возможно? Только что было 2 часа. Мы провели следующий час в состоянии оцепенения посреди пропитанных влагой джунглей. Никого. Все обездвижены. С разных сторон начинают появляться пережившие потрясение солдаты. Некоторые тихо переговариваются между собой. Дневной свет медленно вступал в свои права, как будто ни в чем не уверенный. Произошло боевое столкновение. «Они» были здесь, в этом нет сомнений, однако я так и не увидел ни одного из «них».
Насколько я помню, затем мы начали продвигаться обратно к командному пункту нашего взвода в пределах периметра. Для эвакуации раненых были направлены вертолеты. Пострадавших оказалось гораздо больше, чем я предполагал: около 150 человек с ранениями различной степени тяжести. Это без учета погибших с нашей стороны: мне называли цифру где-то 25 человек, однако трупы я не видел. Хотя я, кажется, все еще не оправился от контузии, мне дали задание обойти периметр и похоронить «гуков», которые начали распространять ставший знакомым всем нам отвратительный запах.
При дневном свете мы увидели обугленные трупы, остатки напалма и серые стволы деревьев. Люди погибали со страшными гримасами и белыми масками химикатов на лицах. Их тела застыли в предсмертных позах: кто-то стоял, кто-то сидел. Это был апофеоз смерти. Некоторые из погибших были покрыты белым пеплом, другие обгорели дочерна. Выражения их лиц, если их было вообще возможно разглядеть, свидетельствовали о чудовищных муках и ужасе. Как человек может принять такую смерть? Прорываясь вперед, под смертоносным градом бомб и артиллерийских снарядов. Зачем? Испытывали ли они страх? Или разум уже покинул их к тому моменту? За что тебе достается такая смерть? Об этом было страшно даже думать, однако я не боялся, а испытывал волнение. Мне казалось, что я покинул наш мир и теперь нахожусь в месте, где специально для меня выставлен свет, позволяющий мне заглянуть в иную жизнь. Возможно, военные сочтут эту сцену адом, я же видел в ней нечто божественное. Человек может преисполниться Духа Святого, испытав и пережив эту великую разрушительную силу.
В последующие несколько часов я осознал масштабы случившегося. Большинство погибших были полностью экипированными и хорошо вооруженными солдатами северовьетнамской армии. Кто-то предположил, что это китайские военные, одетые в форму ВНА[21], но я не разделял это мнение. Погибшие выглядели как вьетнамцы. Те из трупов, которые оставались более-менее целыми, мы уносили на носилках, проходя 50–100 метров в поисках тел (или их частей). Нам пришлось доставить по воздуху бульдозер, чтобы выкопать огромные братские могилы. Я еще долго в этот день помогал закидывать разбухающие тела в эти глубокие ямы. Банданы поверх наших носов и ртов нисколько не помогали от трупной вони. Было примерно 400 погибших. Мы работали посменно, бригадами по 2–3 человека, забрасывая трупы в единую кучу, как рыбаки, вываливающие улов в трюм. Позже мы облили тела бензином, а бульдозер завалил их кучами грязной земли, окончательно похоронив память о погибших.
Ни один человек не должен видеть такого количества смертей. Я был слишком молод, чтобы осознать весь трагизм ситуации, а потому постарался стереть эти воспоминания из сознания. Как это ни парадоксально, но ту сцену я вспоминаю, как поразительно прекрасную ночь с фейерверками: я не увидел ни одного врага, в меня не стреляли, да и мне выстрелить не удалось ни разу. Это было подобно сновидению, после которого просыпаешься целым и невредимым. Я был благодарен за свое спасение, но одновременно оставался в оцепенении и растерянности от произошедшего. Мне вспоминались эпизоды из эпической поэмы Гомера о богах и богинях, спускающихся с Олимпа к залитым кровью полям брани у Трои, чтобы прийти на помощь своим любимцам, окутывая их туманом или плащом и унося в безопасное место.
Прошел почти год. В ноябре 1968 года я покинул Вьетнам. К тому времени я уже отслужил в трех различных боевых подразделениях 25-й пехотной дивизии в южном секторе и 1-й кавалерийской дивизии[22] в северном секторе страны. Меня дважды ранили и эвакуировали: в первый раз — после ночного нападения из засады, где я получил кусок шрапнели (а может быть, и пули), который прошел мою шею насквозь, почти разорвав мне яремную вену; во второй раз — после дневного нападения, где очередная шрапнель, на этот раз из подрывного заряда, установленного на дереве, попала мне в ноги и ягодицы. Отличившись в одной стычке, я был удостоен Бронзовой звезды за героизм. Подробнее я расскажу об этом в главе 3. Я участвовал примерно в 25-ти или более вертолетных десантах и был произведен в ранг специалиста 4-го класса. Даже приобретя боевой опыт, я старался избегать более ответственных должностей, например, связанных с командованием подразделением. Я продлил срок службы на передовой в 1-й кавалерийской дивизии на три месяца, чтобы меня уволили из армии на три месяца раньше изначально положенных двух лет. Это означало, что мне не нужно было потом еще полгода служить на территории США. Некоторые члены моего взвода полагали, что это бессмысленный риск, однако я ненавидел казарменные порядки, предпочитая им опасности и свободу джунглей. Кроме того, я подсел на мощную вьетнамскую травку, к которой пристрастился вместе с моими чернокожими товарищами по оружию, посвятившими меня в новый образ мышления и видения. К этому мы еще вернемся.
Меня наконец-то уволили со службы в Форт-Льюисе, штат Вашингтон. Я снова стал гражданским лицом. Я в самом деле полагал, что возвращение домой станет концом этой истории и началом чего-то нового. Что я буду делать дальше? Снова в университет? В армии я проходил обучение на отдельных заочных курсах. У нас также были разговоры — точнее, разглагольствования — с другом из штата Теннесси об учреждении совместной строительной компании. В первую очередь, однако, я хотел немного расслабиться.
Неожиданно оставшись наедине с собой в униформе цвета хаки, вещевым мешком и кучей денег, я сел на автобус компании Greyhound Lines и отправился на юг, где бесцельно гулял по Сан-Франциско. Я будто бы видел все это в первый раз. И неожиданно начал скучать по сослуживцам. Думаю, никто из нас не представлял свое возвращение домой. Я попробовал ЛСД в Санта-Крузе, доехал на автобусе до Лос-Анджелеса. После нескольких туманных дней под кайфом пересек границу и отправился в Тихуану, будучи в ужасе от страны, в которую только что вернулся. Я остался один и был лишен места, которое мог бы назвать домом. Я не позвонил ни отцу, ни матери, никому вообще. Меня вполне удовлетворяла перспектива скрыться ото всех. Никто не мог со мной связаться. Мне не хотелось думать ни о чем. Как и любой молодой солдат или матрос, все, что я хотел, — это повеселиться, выпить и подцепить мексиканку. Благодаря пакетику с 50 граммами отличной вьетнамской травки я не ощущал боли и чувствовал себя на вершине мира. Гребаные офицеры и сержанты больше никогда не станут указывать, что мне делать. Я свободен! И глуп. Однажды после полуночи на меня накатила депрессия от убогой обстановки Тихуаны, я собрал свои пожитки и побрел обратно к границе США. О чем я только думал? Крыша поехала? Да, точно. Мне было всего лишь 23 года.
На почти пустом пограничном переходе пожилой нервный таможенник попросил меня проследовать за ним. Ничего удивительного, выглядел я не лучшим образом, и его реакция была полностью объяснимой. Может быть, я перепил пива? Неужели я забыл про правила, которые действуют даже для гражданских? В течение часа я оказался прикован наручниками к стулу. Меня допрашивали два представителя ФБР, которые только что сняли показания у моих пособников по контрабандному ввозу наркотиков, схеме, которую я разрабатывал в Мексике. Конечно же, мне следовало оставить чертову травку в солдатском сундучке на территории США. Но, повторюсь, голову я редко включал в то время. У меня не было ни малейшего понятия, куда я направлюсь. Может быть, мои скитания привели бы меня на юг Мексики. Я не знал, что будет дальше.
А они как раз знали. Через день или два меня доставили в тюрьму округа Сан-Диего, рассчитанную примерно на 2 тысячи мест, но вмещавшую на момент моего прибытия примерно 4–5 тысяч человек, в основном суровых чернокожих и испаноговорящих парней, многие из которых были членами преступных группировок. Стиснутые в переполненных камерах, многие из них все еще ожидали суда после шести месяцев заключения. Без денег, без залога, без всего. По прошествии еще нескольких дней меня сковали цепью с еще восемью или девятью другими молодыми парнями. Пристыженные, мы шли в наших тюремных робах по центральным улицам Сан-Диего, не зная куда девать глаза и пытаясь избегать взглядов прохожих. Нас привели в суд, где мне было предъявлено обвинение за нарушение федерального таможенного законодательства в виде провоза контрабанды. Мне грозил тюремный срок от 5 до 20 лет.
Все происходящее очень напоминало мои первые дни во Вьетнаме, где нам также никто ничего не рассказывал. В курс дела меня ввели мои сокамерники. Дела рассматривали два судьи: с тем, который заседал по понедельникам, средам и пятницам, у меня был шанс отделаться тремя годами, а с учетом службы во Вьетнаме я мог быть даже освобожден под честное слово и не мотать срок вовсе; с тем, который был по вторникам/четвергам, меня ждало пять лет, что означало возможность выйти досрочно через три года. Это была малоприятная ситуация, которой не способствовало отсутствие назначенного мне судом адвоката. От него не было вестей уже 6–7 дней. Я еле-еле смог заполучить матрас в камеру для двух человек, где сидели пятеро. Унитазы работали так себе. Тюремщики обращались с нами прохладно. Мне даже не дали сделать тот единственный телефонный звонок, на который я имел право. Я передал своим тюремщикам записку с мольбой: «Ветеран Вьетнама. Только вернулся. Отсутствовал 15 месяцев. Моя семья не знает, что я вернулся. Прошу, позвольте мне сделать мой звонок». Я положил сложенную записку в прикрепленный к нашей камере ящик, который охранники проверяли в конце дня. Лица охранников менялись каждую смену, но ничего не происходило.
Тюрьма. Безликий опыт. Передо мной открылась «америка»[23] без заглавной буквы, о которой рассказывали в газетах нового андеграунда. Инаугурация Никсона еще не состоялась, так что война с наркотиками официально не началась, однако моим сокамерникам, каждый из которых мог побывать во Вьетнаме, было наплевать на это: «Да не моя это проблема, они, суки, здесь и так имеют меня!» Хоть я и белый, но мне были понятны их гнев и страх, потому что я испытывал то же самое. Смогу ли я когда-либо позвонить отсюда или так и просижу здесь все шесть месяцев? Я написал еще одну записку.
У меня уже выработался определенный распорядок дня: как помыться — сделать несколько растяжек из йоги в крошечном пространстве — не связывайся не с тем парнем — не используй по оплошности чужое мыло — не задавай кому-либо вопросы, которые потом могут обернуться против тебя — не рассказывай другим слишком много о себе — не ищи сочувствия, здесь все невиновны. И вообще, наркотики были клевой штукой. «Отморозки» же оставались за пределами стен этой тюрьмы. Они, восседая в Вашингтоне, убивали людей сотнями, выбивая из них все дерьмо, пока ничего от человека не оставалось, и теперь сажали за решетку любого, кто протестовал против этого, любого, кто мог начать бунт против них. Я покинул одну войну и оказался в гуще другой, безбашенной «гражданской войны» у себя дома — следствия боевых действий за рубежом. Как говорил Малькольм Икс по поводу убийства Кеннеди: «цыплята всегда возвращаются на свой насест»[24].
Наконец-то тюремщики разрешили мне позвонить. Я мог набрать лишь один номер по памяти — моего отца. Слава Богу, он ответил, ведь в противном случае следующей возможности позвонить нужно было бы ждать не один день. Его родной голос вызвал во мне прилив надежды. Оператор сообщил ему об оплачиваемом за счет вызываемого абонента звонке из Сан-Диего «от Уильяма Стоуна» (так я назвался). «Вы согласны оплатить звонок?» Мне вспомнилась любимая новелла отца у О. Генри: «Вождь краснокожих», в которой рассказывается о том, как парочка незадачливых мошенников похищает избалованного ребенка, которого никто и не думает выкупать. Заставит ли упрямство моего отца ответить «нет»? «Говорите», — ответил оператор, подключая меня.
«…Папа?»
«Сынок, черт побери, где ты был? Две недели назад мне сказали, что ты покинул Форт-Льюис».
От звука его голоса меня захлестнули радостные эмоции. Я испытал такое облегчение от осознания его присутствия. Это был его голос. Не было возможности извиниться за то, что я не позвонил раньше. Я мог бы начать говорить о наличии авиарейсов, о часовых поясах, о приказах командования. Вместо этого я просто сказал: «Папа, послушай: у меня проблемы».
Молчание. Он ждал, думая о самом худшем возможном варианте. Много лет спустя я попытаюсь воспроизвести этот момент в сцене из «Полуночного экспресса», где отец Билли Хэйса с Лонг-Айленда предается сантиментам на свидании с сыном в Турции, обещая, что нанятый им неряшливый адвокат-турок, не особо заинтересованный в успешном исходе дела, возьмет все хлопоты на себя теперь, когда папа здесь[25] (к сожалению, актер в фильме сильно переигрывал и пытался втиснуть слишком много в свое краткое пребывание в кадре).
Нужно было торопиться. Телефон в этой дыре мог отключиться в любой момент. И что делать тогда? Итак, я рассказал отцу, где я, почему здесь нахожусь и что может со мной произойти. Я объяснил, что было бы хорошо, если бы он смог связаться с государственным защитником[26], имя и номер которого я тщательным образом продиктовал ему, надеясь, что он сможет дозвониться до него (у меня это никак не получалось) и, возможно, адвокат вытащит меня отсюда под залог. Со слов моих сокамерников, чем дольше я оставался здесь, тем меньше были мои шансы выйти на волю.
Мой папа громко вздохнул, и я мог представить себе выражение его лица. Скорее всего, он не был особенно удивлен, всегда ожидая, что я могу плохо кончить. Итак, что же он мне ответил? Говорят, это наиболее часто используемое выражение в нашем языке, которое приходит в голову, как только осознаешь, что машина, несущаяся тебе навстречу, едет слишком быстро, и ты попал.
«Вот дерьмо!»
В конечном счете явился мой адвокат — веселый и доброжелательный парень, которому заплатили $1500 вперед и по результату должны были заплатить еще $6000. Он разобрался со всем в течение одного дня. Я должен был почти неделю оставаться в пределах Сан-Диего — в те времена фактически военном городке — и держаться подальше от наркотиков. Обвинения в отношении меня мистическим образом были «сняты в интересах правосудия». Вот она — сила денег. Мне очень повезло. По возвращении в Нью-Йорк в декабре я был как сжатая пружина, существо из джунглей, готовый ко всему. 24 часа в сутки я был на нервах, даже во время сна. Я очерствел, как никогда прежде. Я абсолютно не осознавал степень своего оцепенения, как будто бы только очнулся после операции под наркозом в больнице. Операции, которая затянулась на 15 месяцев. Что в реальности произошло во Вьетнаме? Я не знал никого из ветеранов в Нью-Йорке и ощущал себя как выброшенная на берег рыба, окатываемая волнами гражданских, которые мельтешили, придавая огромное значение деньгам, успеху, должностям. Они занимались всевозможной личной херней, в моих глазах все еще выглядевшей мелочным повседневным трепыханием по сравнению с актом выживания. Я не верил СМИ, которые начали рассуждать о ПТСР — «посттравматическом стрессовом расстройстве». Для меня это звучало как галиматья. Если бы такой синдром действительно существовал, то он наблюдался бы у миллионов гражданских лиц: как умалишенные они бегали из стороны в сторону, в напряге по любому поводу; они страдали, получается, так же, как и я. Но я не искал жалости и считал тупой отмазкой использовать свою службу во Вьетнаме для получения дополнительных пособий. Я ненавидел всех этих жалких нытиков и ворчунов, которых хватало и в армии.
Я был в растерянности и абсолютно не готов к чему-либо, будь то учеба в колледже или открытие строительной компании с моим другом-ветераном. На меня неожиданно накатывали приступы гнева, когда люди заговаривали о протестах против войны и Никсона, которого только-только избрали президентом и который намеревался продолжать войну в том же духе. Я читал их слова в газетах и видел выступления по телевидению, приходил в бешенство от бесперспективности протестов. С пеной у рта я кричал им: «Да заткнитесь же вы и угробьте в конце концов Никсона! Убейте этого сукиного сына. Достаньте пушки и обрушьтесь на всю дрянную шайку, разгромите их святилище. Все они свиньи!» Никто не понимал меня. Ярость возобладала над моим разумом. Я был неуравновешен, и окружающие сторонились меня, ощущая это. Я становился все более параноидальным и отдалялся ото всех. Я не хотел возвращаться в университет, да и Йельский университет, вне всяких сомнений, уже давно списал меня со счетов. Ну и пошли бы они! Еще на службе я подал заявку в Калифорнийский университет в Санта-Крузе просто потому, что их кампус с босоногими девушками, чистящими лошадей, выглядел мирно и красиво. Однако будучи отчисленным из вуза парнем из другого штата я, естественно, получил отказ — и хвала господу, ведь я мог бы превратиться в абсолютно другого человека, если бы меня приняли: возможно, я стал бы даже приятным калифорнийцем с загаром и машиной, оторванным от страстей своего времени, как и любой выпускник КУ.
С учетом моих выплат за участие в боевых действиях и дополнительно отслуженных 3 месяцев у меня были накоплены значительные средства. Я потратил лишь небольшую сумму на аренду дешевых квартир в нижней части Манхэттена. Среди них выделялась трущоба на 9-й Восточной улице между Авеню B и C, где в те дни располагались притоны наркоманов. Я перекрасил стены, а заодно и потолок, в тревожный красный цвет, символизирующий и кровь, и творческий заряд. Возможно, сказывалось влияние войны на меня. Из любопытства я купил несколько книг с киносценариями. У меня была настоятельная потребность, нервный рефлекс снова начать писать. Положа руку на сердце, это была единственная возможность выразить накипевшее. Музыка и рисование отпадали, поскольку ни в том ни в другом я не продемонстрировал в молодости особого таланта. Конечно же, в моей памяти все еще витало ощущение провала с той чертовой мучительной книжкой, которая стоила мне Йельского университета. Написание киносценария было чем-то новым и более притягательным, чем создание эгоцентричного романа.
Итак, я направил свои чувства в работу над киносценарием, который я озаглавил «Прорыв»[27]. Повествовал он о Вьетнаме, и его тональность идеально сочеталась с атмосферой моей странной квартиры. Сценарий никак не был связан с событиями, которые я пережил. Отображение реальности меня не интересовало, это была бы ненужная конкретика. Кому какое дело до тех историй о войне, которые и без того постоянно освещают по телевидению и в газетах? Нет, сценарий был отражением той реальной мифологизации, которая происходила в нашей культуре, он был о герое песен Джима Моррисона (само название я взял из «Break On Through»[28]). Это был парень, образ которого я узнавал в строках песен «Unknown Soldier» и «The End»[29] группы Doors: молодого человека, бунтующего против своих разведенных и отстраненных родителей, живущих в Большом Городе.
«Время действия: будущее. Белый Мир раскололся, многие молодые люди переселились в леса Востока, где они живут племенами. Реакционный Белый Мир, как и в прошлом, вторгается на Восток, чтобы уничтожить эти отверженные белые расы…»
Так начиналась первая сцена, в которой главный герой Энтони сжигает все свои пожитки и сбегает из колледжа. Он встречается со своим отцом, «либералом-интеллектуалом, который полностью оторван от мира людей действия»:
Отец: Я вырастил не сына, а пиромана.
Энтони (с болью): Что ты хочешь этим сказать?
Отец: Что ты болен.
Энтони: Я тебя разочаровываю?
Отец: Да.
Энтони (пожимая плечами): Мне жаль.
Отец: Энтони, я люблю тебя, ты мой сын.
Энтони: Это слова, папа, такие же слова, как и «пироман».
Энтони арестовывают и отправляют воевать на Восток, где американские захватчики, несмотря на свое технологическое превосходство, оказываются перебиты при помощи копий, камней, луков и стрел. Наш герой ранен и попадает в плен. Он переходит на сторону сил Сопротивления во главе с прекрасной и сексуальной богиней Наоми, с которой он занимается любовью в присутствии змей.
Наоми: Ты же не боишься змей, правда, красавчик?
Энтони: Больше нет.
Наоми: И меня не боишься, красавчик?
Энтони: Я видел тебя… ты снилась мне… Мечты.
Наоми: Снимай одежду, мечтатель… Красивые существа заслуживают свободы. Кто ты?
Энтони: Энтони.
Напыщенный текст, но тогда он казался мне пронзительным. Благодаря Наоми Энтони осознает реальность. Герой, выражающий дионисийское начало, погибает в следующем сражении в столкновении с превосходящими силами врага. Однако он не погибает в обычном смысле, смерть приводит его в некое подобие египетского потустороннего мира, где Энтони предстает перед судом звероподобных существ-гибридов. Затем герой возрождается и каким-то удивительным образом оказывается в калифорнийской тюрьме, переполненной черными, латиноамериканцами и инакомыслящими белыми. Ведомый стремлением к свободе, Энтони организует успешный побег из тюрьмы! В то время люди хотели быть свободны любой ценой. Джим Моррисон преступал все табу и переходил все границы дозволенного — вплоть до смерти в 1971 году. Боже, он же реально пел о том, как убьет отца и отымеет мать! Не было ничего святого, и все было возможно. Мы все ожидали момента, как в песне: «break on through to the other side!» — когда прорвемся на другую сторону.
Смогли ли мы прорваться? Критики, отслеживающие тенденции массовой культуры, обычно списывают 1960-е со счетов. Коллеги засмеют их, если они будут уделять слишком много внимания этому времени. Однако эти люди упускают самое главное. Это было время массового прорыва, который ощущается и по сей день. Неудивительно, что «Аватар» (2009 г.), сфокусированный на схожей теме почти мистического сдвига во взглядах на нашу цивилизацию, стал самым кассовым фильмом всех времен. Его сценарист и режиссер Джеймс Кэмерон[30], хотя и настаивает, что антагонисты главных героев не выступают как олицетворение Американской империи, подводит нас к очень важному моменту: сверхиндустриализированный и построенный на войнах мир возвращается в свое исходное первобытное состояние. Как и мой персонаж из «Прорыва», главный герой «Аватара», обычный парень, раздвигая рамки своего сознания, должен преодолевать в себе присущее Старому Свету желание эксплуатировать и уничтожить при необходимости население Нового Света.
Писалось в той дыре на Авеню B с трудом. Частенько случалось, что быстроногие воры, по большей части отчаявшиеся наркоманы, спускались с крыши по пожарной лестнице в мою квартиру, которую обкрадывали многократно несмотря на отсутствие в ней чего-либо ценного, даже радиоприемника. Однажды молоденький грабитель попытался обчистить меня у главного входа в здание. Я глядел на нож в его руке, будто заново переживая какое-то травмирующее происшествие в моей жизни, и молча, в ужасе отступил от него. Он не знал, что делать, но что-то было явно не так с парнем, которого он собирался обобрать. Еще один нью-йоркский псих? Он выругался и ушел с пустыми руками (в кино вы такое не увидите).
Я и в самом деле был охвачен странным и неясным чувством при виде нависшей надо мной угрозой смерти. Я переселился в небольшой многоквартирный дом без лифта на перекресте Мотт-стрит и Хаустон-стрит. Топили плохо, но той зимой это не имело значения, поскольку я свыкся с холодом. Если я оставлял окно открытым, у моего кухонного стола могло скопиться до 15 см снега. Я продолжал работать над «Прорывом» и одновременно начал писать еще один сценарий. «Мечты Доминики» должны были помочь мне воссоздать мир моей матери по аналогии с тем, как «Джульетта и духи» были посвящены супруге Феллини. Мое произведение открывалось прибытием героини в Нью-Йорк, рассказывало о том, как все в ее жизни пошло наперекосяк, и заканчивалось ее примирением с сыном.
Мне так не хватало моей матери в 15 лет, когда я учился в школе-интернате, и позже, когда я разделял «холостяцкую жизнь» моего отца. Мое сердце иссохло, как у юного героя романа «Над пропастью во ржи». Что стало с любовью, которой мне так не хватало? Я задним числом осознал, что моя мать выступала, по сути, спасательной веревкой моей жизни. Но сейчас… нас будто бы отделяла друг от друга завеса. Ей было около 50, к ней вернулся ее былой шарм. Подобно постаревшей Холли Голайтли из «Завтрака у Тиффани», она жила в уютной квартире на Ист-Сайде. Она почти год проработала над новой успешной линией косметики и парфюмерии ее друга-гея, но разъезды по всей стране для продажи духов покупателям в универмагах были не в ее стиле. Разрушивший ее жизнь человек, темноволосый и опасный Майлз, вспыхнул и сгорел где-то за кадром. Гнев и накал страстей, сопровождавшие развод, — всего этого было достаточно, чтобы погубить, вероятно, изначально невозможный любовный роман, основанный на страсти. Живя на алименты, мама окунулась в новый мир 1960-х с его людьми из мира моды, художниками и завсегдатаями тусовок. Ее жизнь была поделена между Парижем и Нью-Йорком. К ней недавно переехал молодой любовник, прекраснодушный итало-американец, выросший в Гарлеме. Он пытался стать художником (а позже дизайнером интерьеров) и нуждался в душевной силе и финансовой поддержке моей матери. У мамы позже появились другие любовники — неизменно моложе ее, темноволосые и чаще всего со средиземноморскими корнями. Но она оставалась его другом, по природе будучи любящей и заботливой.
Я советовал ей выйти замуж за одного из тех богатых холостяков-натуралов, из тех, что изредка появлялись на вечеринках, где она бывала. Но она отказывалась относиться к ним с тем уважением, которое она когда-то испытывала к моему отцу. Некоторые из этих холостяков пытались подступиться к ней, но либо они лишь унаследовали свои состояния и были безнадежными пьяницами, либо им банально недоставало сильного характера ее бывшего мужа. Какие бы обожатели ни окружали ее, несмотря на все свое уважение к Джеки Кеннеди, она никогда не могла бы последовать ее примеру и вновь выйти замуж исключительно ради денег. Не сказать, что моя мать испытывала неприязнь к деньгам, но ей была присуща гордость. Для нее было неприемлемым гоняться за деньгами, она также бы никогда не склонилась в мольбе о них. В те времена деньги просто «давали»: мужчины обеспечивали женщин, а женщины были обязаны оставаться «желанными». С возрастом у мамы становилось все меньше отдушин, и ее ночи на французский манер посвящались выбору нарядов, ужинам, вечеринкам, танцам и сексу, или же она просто проводила спокойный вечер дома со своим возлюбленным и телевизором.
А еще с телефоном. Вероятно, до трети отведенного ей времени на земле между пробуждением и отходом ко сну моя мать провела за телефонными разговорами, участливо отвечая на звонки оравы случайных знакомых, которых она близко и не знала. Она также безотлагательно помогала попавшим в неприятности друзьям, которые всегда обращались к неизменно доступной и отзывчивой Жаклин. Я никогда не слышал, чтобы она кому-либо отказывала. Многими годами позже, во время эпидемии СПИДа, она будет уделять бесчисленные часы и дни нуждающимся в помощи. Мне приходилось бороться за ее внимание, и временами я ощущал себя просто гостем в ее праздничной жизни. Но что это были за вечеринки! Я теперь лучше, чем в детстве, осознавал ее интеллектуальную ограниченность. Ее не особо интересовали история, искусство, литература — все то, над чем я ломал голову. Маму привлекали люди, дружба и реальная жизнь во всех ее проявлениях. Ее безгранично увлекало общение. Она была фейерверком, который зажигал искры в душах других людей, в том числе и в моей. Тем не менее трудно быть сыном такого человека, и она никогда не могла быть удовлетворена мной ни как сыном, ни как движущей силой ее жизни. Некоторые матери в своем желании быть центром притяжения для своих сыновей проявляют чрезмерную любовь и заботу на грани деструктивности. В жизни моей матери происходило слишком много всего, чтобы ограничивать себя подобной ролью. Я принял свой статус и ценил время, которое мы проводили вместе, позволяя себе, однако, слишком часто третировать ее за то, кем она была.
Ее элегантные друзья-геи, некоторым из которых были присущи декадентские черты, пожирали меня глазами и забалтывали на вечеринках, на которые она меня брала с собой. Они были не прочь поймать свой шанс, ведь ходили слухи, что я склоняюсь в своих привязанностях в их сторону. В самом деле, меня редко видели с девушками, а если и видели, то редко с одной и той же. Иногда я делил свою постель со встреченной на светской вечеринке женщиной из Европы или Южной Америки, близкой по возрасту к моей матери. Я был готов выйти далеко за рамки того, что считал допустимым, будучи застенчивым подростком. Эти женщины постарше были сведущи в вопросах любви и помогали мне оставаться в зоне комфорта. По крайней мере это то, что я помню из времен, когда не был под наркотиками. Обкуриться было моей лучшей защитой, освобождавшей меня от бремени ответственности. Я мог спрятаться за наркотическим опьянением.