— Что доброго можно ждать из Дагестана? Гумилёва и Кузмина, а не только Расула Гамзатова, — сказал Макавин.
— Пока русские пьянствуют, националы прибирают к рукам русскую культуру, — заметила Наталья.
Одолевая гам и гогот, раздался напев, похожий на слёзное причитание. Это поэт Николай Тряпкин, выпив водки, стал декламировать свои восхитительные стихи. Он заикался и потому не говорил, а пел. Так пели волхвы, чародеи, сказители, сидя на высоком кургане, откуда виднелись реки, леса и озёра. Сейчас Тряпкин пел балладу о гагаре, горюющей в пустом небе. “Летела гагара, — рыдал напев. — Летела гагара.” Глаза сказителя были закрыты, смотрели в глубину собственной души, обожающей и оплакивающей.
Среди гомонящего Пёстрого зала было немало женщин. Многие из них уже были пьяны и доступны. Время от времени мужчины вставали и уводили подвыпивших красоток. чтобы наутро их не вспомнить. Сюда приходили повесы и пропойцы, чтобы обзавестись на одну ночь подругой, не слишком заботясь о её духовном содержании.
— Наш немецкий толстячок принимает дары угодливых славян. — Макавин кивнул в дальний угол зала, где восседал тучный, с рыжеватой щетиной на розовых щеках, приехавший из Западной Германии переводчик Саша Кемпфе. Он представлял издательство “Бертельсман”, которое вознамерилось издавать книги русских, не известных Западу писателей.
Кемпфе представлялся сыном военного атташе в довоенном посольстве Германии и русской актрисы. У него был хороший русский, достаточный вкус и добрый нрав. Он приезжал в Москву, собирал свежеизданные книги, выбирал пригодные для перевода. Любитель поесть, он столовался в домах тех, кто вручал ему свои книги. Сначала вёл остроумную беседу, но по мере того, как наедался, впадал в спячку. Глядел остановившимися целлулоидными глазами и посапывал. Сейчас он приближался к черте, когда звуки мира для него замолкали, а глаза цвета бутылочного стекла останавливались и смотрели в пустоту.
— Пойду поразведаю, что сообщит Кемпфе о “Шепчущих камнях”. Он был у меня на прошлой неделе и съел гору плова, страшно раздулся и уснул за столом. — Макавин, оставив Куравлёва и Петрову, стал пробираться к столу Кемпфе, уставленному множеством чашечек и тарелок с бутербродами.
— Витя, ты должен показать ему свои “Небесные подворотни”. Я опубликую рецензию и сама передам ему книгу.
— Ты ко мне очень добра, Натали, — рассеянно ответил Куравлёв.
На освободившееся место присел завсегдатай Пёстрого зала Карпович,
приставленный Лубянкой к московским писателям. У Карповича была лысая голова с остатками белых волос и большой грачиный нос, который тянул вниз, отчего голова Карповича была слегка опущена и свёрнута на сторону.
— Можно к вам притулиться, ребятки?
— Всегда рады, — пригласил Куравлёв.
Карпович не был тайным агентом, внедрённым в интеллигентскую среду. Все хорошо знали о его службе на Лубянке. Да и он не скрывал. Любил посидеть в Пёстром зале, переходя от столика к столку. Хорошо выпивал. Был приветливый говорун. Его не боялись. Он вызывал симпатию своими рассказами о том, как был внедрён в ряды Народно-трудового союза и жил под вымышленным именем в Германии и Финляндии. Шла “перестройка”, и на КГБ случались частые нападки. Карпович уже смотрелся не как карающий меч государства, а как общительный выпивоха.
— О чём я вас хотел попросить, дорогой Виктор Ильич. — Карпович со смаком выпил водки. — Я написал роман о моём внедрении в Народно-трудовой союз. Описал всех отвратительных и циничных людей. Рассказываю об этой организации, о русской иммиграции “второй волны”. Но я не писатель. Не обладаю стилем, приёмами. Не могли бы вы, Виктор Ильич, прочитать рукопись и честно, по-товарищески указать на недостатки? И вообще, стоит ли её нести в издательство?
Куравлёву не хотелось брать на себя обузу, читать сырую рукопись очевидного графомана. Но реликтовая осторожность не позволила отказать офицеру Лубянки с таким смешным грачиным носом.
— Конечно, приносите рукопись, я прочитаю.
— Вот спасибо! — Карпович снялся с места и пересел за отдалённый столик.
Куравлёв наблюдал за очередью, протянувшейся к буфетной стойке. Там стояла женщина, вдруг взволновавшая его. Это напоминало лёгкий порыв ветра в лицо. Казалось, женщина приблизилась, прильнула своим лицом к его лицу, своей грудью к его груди, совпала с ним, стала им. Это совпадение длилось мгновение и оставило ощущение моментального счастья.
Женщина стояла в очереди, порываясь уйти. Она оказалась здесь случайно, её ошеломляло шумное многолюдье. У неё было милое растерянное лицо, светлые коротко подстриженные волосы, открывавшие красивую белую шею, которая поднималась из ворота малинового платья. Оно было длиннее колен, но не скрывало стройности ног. Её глаза пугливо щурились, словно искали опасность. Свежие, чуть припухлые губы делали её юной и беспомощной. Она казалась беззащитной, чужой в этом безумном зале, куда попала, спасаясь от неведомой угрозы, и теперь боялась покинуть это ненадёжное убежище. Она не знала, что секунду назад её выхватили из очереди и перенесли в глубину чужой души.
— Куравлёв, что нам сидеть среди пьяниц? Поедем ко мне. — Наталья опять накрыла ладонью руку Куравлёва. — Я покажу тебе эфиопские миниатюры, написанные на коже. Представляешь, там святые, Богородица и сам Христос — все черного цвета. Все негры! — Она сжала пальцами руку Куравлёва так, что ему стало больно.
— Давно я не видел негров, — ответил Куравлёв и встал из-за стола.
Женщина у стойки уже получила долгожданную чашечку кофе, держала на весу, не находя свободного места в зале.
Куравлёв подошёл к ней:
— Здесь, к сожалению, вы не найдёте свободного места. Хотите, я провожу вас в бар? Там обычно бывают места.
— Я вам так признательна. — Она благодарно улыбнулась, и эта улыбка сделала её ещё привлекательней. Она была красива со своими белоснежными зубами, ямочкой на щеке, крохотной родинкой на шее, с глазами цвета прозрачного зеленоватого сердолика.
— Ступайте за мной.
Уходя из Пёстрого зала, Куравлёв заметил, как зло провожает его Петрова. Её козье, с большими ноздрями лицо потемнело от негодования. Она ненавидела его. Макавин покинул переводчика Кемпфе и вернулся, занял место рядом с критикессой.
Глава третья
В баре был мягкий сумрак. Теснились столики, среди которых один оказался не занят. Куравлёв усадил незнакомку, позволяя ей осмотреться.
За резной стойкой колдовала барменша Валентина, немолодая, с благородной голубой сединой; она священнодействовала, изготовляя популярный в ЦДЛ коктейль “Шампань Коблер”. Коктейль состоял из шампанского, коньяка и вишнёвого сока. В него кидался кубик льда и ломтик лимона. Вишнёвого цвета стакан кипел пузырьками, мерцал льдинкой.
— Вы позволите, я закажу такой коктейль? — спросил Куравлёв.
— Да. Я не знаю. Если можно.
Скоро два высоких благоухающих стакана мерцали на столе. Куравлёв сделал глоток, ощутив бесподобный вкус волшебного напитка.
— Меня зовут Виктор Куравлёв. А вас?
— Я — Светлана, — ответила женщина и, помедлив, добавила: — Пожарская.
— О, да вы из славного княжеского рода!
— Да нет, это фамилия мужа. Моя девичья фамилия Саврасова.
— Моя жена Куравлёва. А девичья фамилия — Печорина.
— Какие славные имена! И славные люди. — Светлана прикусила пластмассовую трубочку, сделала глоток. Глаза её сузились, в них исчезла зелень, губы сжались, тянули сладость коктейля. Куравлёв смотрел на её розовые пьющие губы, и ему хотелось их поцеловать.
— Вы писатель? — спросила Светлана.
— Что-то в этом роде.
— У меня не было знакомых писателей.
— Ну вот, появился первый. Вы пришли в ЦДЛ посмотреть на живого писателя? Вам повезло, у меня нет копыт и хвоста. А в Пёстром зале водятся копытные и хвостатые.
— Мне было любопытно посмотреть, как писатели проводят время. При входе сидят такие строгие старухи, с одинаковыми каменными лицами. Как ленинградские сфинксы.
— Ну вот, смотрите. Спрашивайте, если что-то вас заинтересует.
За одним столиком собралась компания, душой которой был писатель Домбрович, автор чудесной книги “Собиратель раритетов”. Он отсидел в лагерях, был в моде, в чести, но страдал русским недугом и напивался до “чёртиков”. Теперь же с худым, смуглым, как у мулата, лицом он двигал всеми своим морщинами, блестел вишнёвыми глазами и смешил окружавших его мужчин и женщин. Ему то и дело подносили коктейли, и он приближался к порогу, за которым с ним случалась буйная истерика.
— Юрий Домбрович изумительный стилист. В этом стиле мука проведённых в неволе лет и ликование человека, обретшего долгожданную свободу. — Куравлёв произнёс эту выспренную фразу и смутился. — В нём ощутим надлом. Он похож на канатоходца, который вот-вот сорвётся с каната.
— Я всегда хотела понять, что заставляет человека писать романы. Почему человек становится писателем. Я и двух слов написать не сумею.
— Это особая болезнь, которой заболевает человек. Вы, к счастью, здоровы.
— А как вы стали писателем? Что вами движет?
Куравлёв хотел отшутиться, но её глаза, столь близко блестевшие, смотрели серьёзно. Ей это действительно было интересно. И Куравлёву вдруг захотелось ей поведать, что за странный позыв — создавать искусственный мир, который является искажённым отражением реального мира. Тем самым совершается насилие над подлинной жизнью, даже если в произведении художника эта жизнь обретает черты, ей недостающие. Он вспомнил библейское: “Дело рук художника ненавижу.”
— Я много ездил, кружил по России, по старым деревням, по заросшим погостам. Собирал народные песни, получал в дар домотканые полотенца с алыми крестами и волшебными деревьями. Всё это было восхитительно и причиняло боль. Эта красота уходила, исчезала вместе с деревней, с крестьянскими хорами, мастерицами ткать и лепить из глины чудесные игрушки. Я описал скитания моего героя, который желал сохранить эту красоту, не дать ей погибнуть. Это и заставило написать первую, самую дорогую для меня книгу.
Куравлёв говорил всё это, и загадочным образом сидящая перед ним женщина, едва знакомая, чужая, сопутствовала ему в тех скитаниях. Пела вместе с ним бесконечные, как колесо, без начала и конца песни. Входила в разорённые храмы с пустыми иконостасами, с лежащими под ногами драгоценными иконами. И не она ли пришла к нему тёплой ночью на берег Волги, по которой плыли теплоходы с пылающими отражениями в чёрной воде? Они лежали на жёстких, сгоревших от засухи травах. И она вдруг надвинулась, легла на него всем своим лёгким, с полынными запахами телом, и он задохнулся от её поцелуя.
— Вам было страшно, что умрёт красота? — сказала она.
Куравлёв не мог понять чары этого перевоплощения, как будто эта женщина принесла весть из прошлого. Существовала в его прошлом. Была его прошлым.
— Вторая моя книга посвящалась платоническому роману, который у меня случился с чудесной женщиной, редактором моей книги. Она была старше меня. Утверждала, что полюбила меня за мои повествования, за все эти песни о конях и орлах, за чёрные платки в алых розах, за тонкий золотой след, что оставляют сани на ледяной дороге. Мы мучили друг друга всё время, пока готовилась к выходу книга. А потом она исчезла, растворилась, перестала являться, умерла. И мне захотелось запечатлеть её, мои удивительные переживания. — Куравлёв произнёс это, и опять образ той исчезнувшей женщины слился с образом этой. Она вплеталась в его книги, в его сны, вплеталась в его жизнь.
— Я не знаю, что такое платонический роман. У меня были девичьи влюблённости, но потом возникло сильное чувство, и эти ранние влюблённости были предвестницами любви.
— Любви к мужу?
— Да.
— Так почему вы не с ним? Почему одна?
— Он офицер. Воюет в Афганистане. Не знаю, в какой провинции. В письмах не пишет о военных делах. Только нравы, природа. Какая-то пустыня красного марсианского цвета. Идущие по пустыне караваны верблюдов. Шумные рынки в городах. Горы яшмы и лазурита на прилавках. Не знаю, чем он там занимается. Он военный разведчик. Уже отвыкла от него. Все одна да одна.
— Хочу в Афганистан. Хочу написать о войне.
— Значит, я снова останусь одна, — засмеялась Светлана.
За соседним столиком раздался звон стекла, истошный крик. Вскочивший с места Домбрович швырнул в стену ещё один стакан с недопитым коктейлем:
— Ты — сталинская сволочь! Сталинский вертухай! Сексот! Ненавижу! — Домбрович напоминал смертельно раненного зайца, который кричит, как ребёнок, и при этом скалит резцы. — Такие, как ты, сука, клали нас “под железо”! — Он махал руками, отбиваясь от друзей, которые увещевали его:
— Юрий Маркович, вы не так поняли! Я пошутил. Мы все вас любим. Вы великий русский писатель! Ничего лучшего, чем “Собиратель раритетов”, не читал. Поезжайте домой, Юрий Маркович. Мы вызвали такси!
— Вы сталинские живодёры! Буду вас грызть зубами! Стреляй, на, стреляй! — он рвал на себе рубаху, обнажая впалую, с седыми волосками грудь.
Барменша Валя с ужасом кричала:
— Заберите, заберите его! Он всю посуду переколотит! Вы обязаны заплатить!
— Ненавижу! Всех, как собак! Все сексоты! Подсадные суки! Не верю! — истерика Домбровича продолжалась, его ярость была разрушительна для него самого. — Не верю тебе, мразь сталинская, мясник! Вот ему верю! — Он вдруг увидел Куравлёва, и безумные, крутящиеся глаза воззрились на него. — Тебе верю! Все кругом вертухаи! Ты — нет!
Куравлёв был едва знаком с Домбровичем, и тот вряд ли в своём помрачении узнал его. Но в этом помрачении он принял Куравлёва за светлое, спасительное существо и устремился к нему.
— Виктор Ильич, умоляем! Посадите Юрия Марковича в такси! Отправьте его домой, в Сокольники!
— Да, да! — умоляла барменша с синими волосами. — Домой его!
Куравлёв колебался, глядя на несчастного разъярённого человека, который тратил в припадке последние силы и был готов упасть.
— Извините. — Куравлёв обратился к Светлане, которая смотрела испуганно, но и с острым интересом на это больное зрелище. — Я вас ненадолго оставлю. Скоро вернусь!
Он обнял Домбровича, повлёк его тощее тело в вестибюль, чувствуя, как Домбрович дрожит, словно рыдает, издаёт предсмертный свист.
— Сексоты! Сталинские овчарки!
Куравлёв нашёл в кармане Домбровича номерок. С помощью гардеробщика надел на него худое пальто, обмотал тощую шею шарфом. Шапка пропала, и таким, без шапки, не стоящего на ногах, Куравлёв вывел Домбровича на улицу, в моросящий холод. Такси стояло с погашенным огоньком. Таксист недовольно смотрел на опьяневшего пассажира.
— Садитесь, Юрий Маркович, вам ведь в Сокольники? Скажите водителю адрес. — Куравлёв подвёл Домбровича к машине, стал открывать дверцу. Домбрович упирался, вырывался. Посмотрел на Куравлёва, вскинув бровь:
— Узнаю тебя! Ты сексот! Гебистская сволочь! Уходи!
— Юрий Маркович, это я, Куравлёв. Умоляю, садитесь в машину.
— Уйди прочь, сексот! — Домбрович норовил убежать, рвался на проезжую часть, где летели машины. Куравлёв не знал, что делать. Мимо шёл милиционер. После дежурства торопился домой. Хотел бочком пройти мимо скандалиста. Куравлёв остановил его:
— Прошу, помогите! — Куравлёв схватил милиционера за рукав. — Это большой писатель! Всесоюзная величина! Помогите усадить в машину!
— Я не на дежурстве! Пусть его везут в вытрезвитель!
— Подойдите к нему и скажите: “Гражданин Домбрович, в машину”!
Милиционер вернулся туда, где раскачивался Домбрович, что-то выкрикивая в холодную пустоту, где ему мерещились ужасные призраки.
— Гражданин Домбрович, в машину пошёл!
Домбрович словно увял. Увидел форму, милицейскую фуражку. Услышал рыкающий приказ. Что-то замкнуло в нём. Он послушно завёл руки за спину и сутулясь пошёл к машине. Куравлёв помог ему сесть.
— Вот, командир, деньги. Отвези пассажира в Сокольники.
Машина ушла, а Куравлёв чувствовал, что совершил низость. Сыграл на
реликтовом страхе измученного человека. Вернулся в ЦДЛ. Опустился измождённо за столик, где ждала его Светлана.
— На чём мы остановились? — спросил он устало.
— Какой несчастный, больной человек! Он так настрадался! Ему нужна ласка, тепло, терпеливая женская любовь.
Куравлёва изумило это глубокое сострадание, и тем больнее он почувствовал совершённую низость.
— Ну что ж, мне пора, — сказала Светлана. — Я здесь всего насмотрелась.
— Я вас провожу.
— У вас роль всех провожать?
— Не хочу расставаться!