Нелегко было прокормиться в те времена. Петька, конечно, помощник, да не всегда. Иной раз с утра уйдет со своим Славкой, а возвращается только к вечеру. Поворчит тетя Груня, но пальцем не тронет: большой уже парень, вон как вымахал…
Славка ушел. Не решаясь сразу же-начать разговор, Петро некоторое время еще повозился с гильзами, помолчал для приличия, затем заговорил:
— Теть Груня, а Славка с дедом в город собираются. И мне бы с ними.
— Да на кой тебе город! Чего ты там забыл?
Однако у Петра уже созрел план разговора.
Перехватив интонацию тети Груни, он заявил, что ничего там не забыл, да и вообще плевать ему на город. Но ведь давно пора прирезать кабанчика. А куда, спрашивается, ветчину девать, сало? Ну, часть, конечно, себе оставить, а остальное надо в городе продать…
— Угу! — насмешливо кивнула тетя Груня. — А на деньги пряников накупишь, да? Там их в городе под вид коней делают, а то еще как звезды и прочее, чтобы покупателей посильнее заманить.
— Та не истрачу, тетя, денег, ей-богу.
— А хоть не истратишь, какой толк? Нынче деньги, как бумажки на растопку.
Петро подумал, что тетя Груня права. Какие теперь деньги? Петлюровцы приходят — свои в оборот пускают. Махновцы — свои. И на тех ассигнациях написано: «Эй, жинко, веселись, у Махна гроши завелись!» Это правда, Петька своими глазами видел. Или вот в прошлом году какой-то шалопутный атаман заскочил на неделю в Гусаровку и приказал населению взамен продуктов — мяса, яиц, молока — принимать… бумажки с печатью аптекарского управления губернии.
Быстро сообразив, что к чему, Петро хитро прищурил глаз и сказал:
— Я, тетя, маху не дам, буду менять сало не на деньги, а на керосин и спички. Ну, еще на соль…
Тетя Груня заколебалась, так, по крайней мере, показалось Петру, и он, стремясь пока закончить разговор на приятной для него ноте, не прибавил к сказанному ни слова. Пошел к лежанке, лег и укрылся стареньким одеялом.
В оконце, мутное от недавней побелки, несмело заглядывали звезды. Тетя Груня еще долго ходила по хате, гремела ухватами, но Петька делал вид, что спит. Вскоре он и вправду уснул.
Сперва Славка решил пробираться к дому напрямки: мимо левады[1] и переулком. Но в стороне послышалась песня — красивая и какая-то чужая, в селе таких не пели. Он узнал голос Стецька, сына попа Авксентия.
Стецько когда-то был студентом, проучился год в Петрограде, а потом вернулся в Гусаровку. Ни к одной из банд он открыто не примкнул, но атаманы — они обычно поселялись в доме попа — были его первейшими друзьями. «Ну и гад!» — Славка аж скрипнул зубами, вспоминая о сегодняшнем событии в лесу.
Песня не умолкала, и Славка решил приблизиться к поповскому дому, понаблюдать. Честно говоря, ему не очень хотелось этого: там ведь и кладбище недалеко, а по ночам на могилах что-то светится — деревенские хлопцы любили заводить об этом речь. Видеть не видели, но говорили.
Все-таки Славка пересилил себя, пошел. А тут еще луна поднялась повыше, кисейное облачко с себя скинула — ровным светом стала заливать село.
Странное дело, окна домика были темными. Откуда же песня? Ах, вот оно что, из сада. Конечно, оттуда.
Славка прижался к забору, стараясь хоть что-нибудь разглядеть. Низкий — над самой землей — костер, фигуры людей, позвякивание стекла (наверное, стаканов или рюмок). И перебор гитарных струн, и голос Стецька: «Оч-чи черные, оч-чи ясные».
Потом песня окончилась, и Славка перестал шевелиться, замер: как бы не обнаружили. Но тут донесся голос рыжего Савелия:
— Ох и добрая штука! — Савелий что-то качнул на ладони. — Пальнуть бы для проверки.
Теперь нетрудно было догадаться, что в руках у него оружие.
Славка до этого стоял на коленях и глядел через маленькое отверстие в доске. А теперь лег на траву: кто его знает того рыжего? Еще палить вздумает.
Но Савелий стрелять не стал.
Стецько, отложив гитару, сказал ему:
— Дай-ка эту штукенцию.
— Не лапай, не купишь, — отрезал Савелий. — Это мой трофей, заслуженный.
— Да я же только взгляну!
— Не трожь. Маузер что надо, двенадцать зарядов.
«Это он в лесу снял, паразит», — догадался Славка. Ему до боли стало жалко убитого красного кавалериста, и тут же он подумал: «Эх, мне бы такую пушку».
А Стецько, наверное, обиделся на Савелия, потому что помолчал и снова взял гитару. Ударил по струнам, но резко оборвал аккорд и вызывающе сказал:
— А мой трофей лучше!
— Нож-то?
— И нож хороший. Но я про другое: документы сотника червонного казачества — это вещь!
— Ерунда! — разочарованно сказал Савелий. — Документы не стреляют. Хотя, впрочем…
— Уразумел? Эх ты, — и Стецько шутливо постучал пальцем по лбу рыжего Савелия. Двое других, сидящих у костра, рассмеялись. И затем все запели: «Очи черные, очи ясные».
Славка продолжал лежать в траве, не отводя глаз от костра. Он подумал, как было бы хорошо подкрасться к бандитам и незаметно унести маузер. «Вот подожду немного, пускай окончательно перепьются — может, тогда…» Но он почти знал наперед, что не сделает этого: слишком опасно. И все-таки дразнил свое воображение. «Поймают? Ну и что же, скажу, мол, за яблоками полез. Убивать сразу не станут, только отлупцуют… Но что, если не поверят? Яблоки-то еще неспелые».
«А ведь если не поверят, — продолжал прикидывать он, — то, наверняка, догадаются, что разговоры ихние подслушивал. А может быть, они еще в лесу подметили? Когда с Петром деру дали?» …Славка стал отползать от забора. И правильно сделал, потому что в эту минуту в переулке послышались голоса и храп коней. Кто-то въезжал в сад.
— Эгей! — закричал Стецько на всю Гусаровку. — Милости прошу к нашему шалашу.
«Пора уносить ноги», — подумал Славка и, тихо поднимаясь, отошел от забора. Направо он старался не смотреть: там кладбище. Вдруг на могилах и вправду что-то светится? Ведь это еще страшнее, чем Стецько и его гости. Даже руки и спина холодели, становились влажными.
Когда в каком-то дворе, мимо которого он проходил, залаяла собака, Славка даже присел от неожиданности. Но сразу же успокоился: подумаешь, собака!
Теперь он подходил к своей хате и слегка насвистывал. И топал старенькими сапогами. Что? Проснется старый Никифор? Ругать начнет? Даже закричит?.. Пусть! После пережитого страха сейчас ему хотелось именно громкого голоса, яркого света.
А сборы в дорогу были короткими. Вещей немного: самые необходимые, да и те отбирались строго.
Старый Никифор возился с лошадью. Худой и серый, по иронии судьбы названный Громом, конь лениво обмахивал хвостом свои бока — мух отгонял. «Елки-палки, — подумал Славка о Громе, — еще развалится у нас в дороге… на составные части».
И тут же мысленно заступился за него. Задавать бы Грому ежедневно овса, как знать, возможно, и стал бы доброй конягой.
Думая так, Славка продолжал рыться в ящике, где лежало его добро: гильзы, гвозди, куски кожи. Кожу он стал обнюхивать. Ох, и запах! Напоминает военную амуницию, бойцов напоминает, атаки и марши. Старые подсумки и ружейные ремни, казалось, таят в себе запах пороха и еще чего-то приятного, боевого.
Однако не брать же с собой в город никому не нужные гильзы или куски ремня. Да и рваные подсумки ни к чему. Славка вздохнул, прощаясь с любимыми вещами.
А вот сапожничий нож надо взять — пригодится.
Выехали они в полдень. Обычная крестьянская телега, конечно, безрессорная, подпрыгивающая тяжело на каждом бугорке, миновала леваду и остановилась у домика тети Груни.
Петро был наготове. В залатанном пиджачке, с небольшим узелком в руках он подошел к телеге. Дед Никифор, улыбаясь, спросил:
— Все твое добро?
Тетя Груня подозрительно взглянула на деда:
— Не дала я ему сала, только на еду трохи, и вам со Славкой по кусочку, — смягчилась она. — А еще носки шерстяные, шесть пар. Пускай в городе продаст, сама я пряла, вязала. Может, он их на ботинки поменяет, эти-то вконец развалились.
У Петра, и вправду, ботинки никудышные: сквозь дырку пальцы торчат…
Пока они разговаривали с тетей Груней, из села выехали два всадника и запылили по степной дороге. Из-под надвинутой на брови хустки тетя Груня всмотрелась и определила:
— Савелий и Стецько. Куда это их понесло? Чи тоже в город?
— Им там делать нечего, — возразил Славка. — В городе, наверное, красные.
А дед Никифор сердито взглянул на внука: не болтай, мол, лишнего.
…Желтая однотонная степь безмятежно лежала вокруг. Горизонт был слегка лиловым и нечетким. А бездонное бледно-голубое небо, горячо опрокидываясь над всем земным, казалось, звенит беспечными птичьими голосами — и песней той навевает сон. Да еще ведро, плохо привязанное к телеге, издавало монотонный звук. Наконец Славка соскочил на землю, прикрутил его потуже.
И Петро соскочил, чтобы согнать с себя сонную одурь. По траве побежал, не отставая от телеги. И сразу же в воздух взлетели испуганные перепелки. А коршун над головой — не плыл, не кружился — продолжал висеть на одном месте, будто невидимой нитью прикрепленный к небесам.
Вдалеке показались стройные, как свечи, тополя и цепочка невысоких холмов. Уже можно было различить и домики — дорога в том месте подходила к сахарному заводу.
Старик попридержал Грома, и тот поплелся шагом — лениво и покорно. А когда конь поравнялся с первыми строениями, Никифор огрел его кнутом — и Гром, задрав морду кверху, рысцой пронесся мимо них и, оставляя облачко пыли, снова вырвался в открытую степь.
Дед опасливо оглянулся. Облегченно присвистнул: «Ну, слава богу, никого!»
И опять потянулась однообразная, еще более горячая равнина.
Время было тревожное. Совсем недавно петлюровское войско занимало значительную территорию от Днестра до Буга. Поддерживаемые польской шляхтой, гайдамаки мечтали еще больше расширить ее — даже Киев захватить. Но просчитались. Под ударами красной кавалерии отряды желтоблакитников вынуждены были бежать к реке Збруч, к линии тогдашней границы, под крылышко пана Пилсудского.
Полковник Палий, да и сами Удовиченко и Тютюнник, носившие громкие звания генерал-хорунжих, без оглядки мчали зализывать раны на сопредельную сторону: им уже было не до Киева.
Однако, отступая, петлюровцы оставили после себя всякое отребье. В лесах Подолии, Балтщины, Гайсинщины, в прочих местах Украины, особенно ее правобережья, действовали десятки, сотни мелких банд. Они вели агитацию в пользу самостийников, вырезали советских работников и активистов, держали в страхе местное население.
Богатые села, сахарные заводы — излюбленные места бандитов. «Як мухи, до сладкого тянутся, сто чертей ихнему батьке!» — дед Никифор в душе ругал петлюровцев, но в эту минуту был недоволен и самим собой.
Надо было стороной объехать сахарный завод, а не рисковать.
На сей раз, однако, обошлось.
Утомленный жарой и волнениями, Никифор вскоре направил телегу с дороги в траву и там остановил Грома.
— Ну, хлопцы, привал. Залазь под телегу.
Укрывшись от солнца, они решили немного поесть. Достали хлеба, зеленого луку. Петро хотел развязать узелок и вынуть по кусочку сала, но дед остановил его: мол, успеется, держи про запас.
Поели, попили водицы из старого солдатского котелка. И — снова в путь. Гром выехал на дорогу, дожевывая сочную траву.
К вечеру впереди показался хутор. Дед Никифор попридержал лошадь и неуверенно сказал:
— Объедем стороной, ага, хлопцы?
То ли песня, то ли просто пьяные голоса послышались со стороны хутора. Можно было различить и треньканье балалайки.
— Объедем… Да только воды бы набрать, — сказал Славка. — Давай, деду, ведро, я сбегаю.
И Петро вызвался с ним.
— Чего захотели! Не отпущу.
— А как же без воды-то? Надо поить Грома, а до Ингула еще часа четыре с гаком.
— Ты-то откуда знаешь? — улыбнулся Никифор.
— Знаю, — ответил Славка и стал отвязывать ведро.
Старик нахмурился, но сказал спокойно:
— Брось! Как стемнеет, я сам схожу: колодец тут недалеко.
Густая, как мазут, темнота стояла на хуторе. Собачий лай сливался с пьяными голосами — второй день здесь находился отряд Буряка. Кто-то из бандитов спешно справлял свадьбу, и потому стаканы вновь и вновь наполнялись самогоном.
В центре хутора, из окон крепкого нового дома, пробивались бледно-желтые полосы света. Здесь сам Буряк с группой ближайших друзей и местных кулаков резался в карты.
Игра серьезная — только на царские золотые.
Буряку сегодня дьявольски везло. Справа, у его рук, уже высились на столе два золотых столбика из монет. Потрескивала над головой керосиновая лампа, и в ее свете — сквозь густой махорочный дым — монеты казались теплыми и до блеска начищенными.
Пот покрывал крутой лоб и щеки Буряка. Атаман то и дело лез за цветастым платком и при этом вынимал из кармана все содержимое — и прежде всего отливающий синью браунинг. Лица партнеров в эти минуты вздрагивали, что доставляло Буряку немалое удовольствие.
Блеск золота настраивал его на веселый лад. Еще бы! Сколько получал Грицько Буряк, учительствуя на Екатеринославщине, а? Ерунду получал. «А теперь…» — и глаза атамана слезились от золота. И радостью переполнялась душа.
Спасибо Палию, это он когда-то познакомил Буряка с самим паном Головным, с Симоном Васильевичем. А благоволение Головного атамана — много значит. Не раз в подогретой самогоном башке Буряка возникали картины: во главе отряда он победоносно скачет сквозь всю Украину, и сам Симон Петлюра при народе трясет ему руку, по-христиански лобызает.
Но время шло, а настоящих побед у Буряка, как впрочем и других атаманов, было немного. Вот вчера его «орлы» зарубили председателя комнезама (комитета незаможников, то есть бедноты)… какая же это победа? Не хочет идти народ за самостийниками — с каждым днем это становится все очевиднее.
Приходилось утешаться другим: подобием власти, житейскими наслаждениями. Что ж, попить, поесть — пока хватает. Кулачье, тесно связанное с бандитами, несет само, а бедняка можно и пограбить, отобрать последнее. Впрочем, Буряку, бывшему учителю, по душе было другое слово, более культурное — реквизировать.
И с оружием полная воля: сегодня парабеллум, завтра манлихер или браунинг — у атамана выбор большой, бери любое.