Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Как начать разбираться в архитектуре - Вера Владимировна Калмыкова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В основе ампира лежит все та же симметрия, что в палладианстве и классицизме. Массивные геометрические объемы, широкие плоскости стен, контрастирующие с узкими декоративными поясами, плотно расположенный орнамент, колонны, пилястры, лепнина – все это знаковые черты ампирного декора. Внимание к античным образцам сближает этот стиль с историзмом.

Но, помимо римских образцов, архитекторы обращали внимание и на древнеегипетские – эта тенденция появилась после экспедиции Наполеона в страну фараонов, действительно имевшей некую культурно-исследовательскую задачу помимо военной. И то, что египетские символы вошли в число эмблем французской государственности, безусловно, было важно для Наполеона, который мыслил себя вторым всемирным императором после Александра Македонского, провозгласившего себя, как мы помним, сыном Амона и фараоном Египта. В этом ключе исполнены «Фонтан Феллаха», «Фонтан Победы» (со сфинксами на нем), «Фонтан Мира». Это забавно, если знать, чем закончились египетские походы Наполеона: полный провал с большими потерями – вот, пожалуй, самая точная формулировка. Однако в культурном смысле это была, напротив, победа: все, что французы могли вывезти из Египта, они вывезли, и со временем уникальные древние предметы вошли в богатейшие музейные собрания.

У императора должен быть дворец, и не один. Архитекторы Шарль Персье (1764–1838) и Пьер Фонтен (1762–1853) работали над созданием резиденций Бонапарта Мальмезон и Тюильри (перед Тюильри установлена Триумфальная арка на площади Каррузель). Их называют довольно посредственными зодчими, но императора они устраивали. Если есть в ампире и бидермейере нечто общее, то это, конечно, ориентация на средние вкусы среднего человека – плюс пышность в случае ампира, разумеется.

Для своих построек Наполеон не жалел денег и, задумав Храм Славы, повелел, как считается, доставить для него 52 коринфские колонны непосредственно с территории Эллады. Как бы там ни было, ныне здание, предназначенное для прославления деяний французского императора, – это и есть уже знакомая нам церковь святой Мадлен в Париже. Триумфальная арка (1806–1836) в Париже на площади Звезды – тоже один из наполеоновских проектов, но, в отличие от Храма Славы, все-таки законченный после того, как император был низложен. В 1840 году его прах провезли через его арку. Еще одна парижская Триумфальная арка находится на площади Каррузель (1806–1808), и вот ее Наполеон видел. Триумфальные арки, воздвигнутые в честь побед как памятники воинской славы и политической мощи, украшались барельефами работы известных в те времена скульпторов, а квадрига святого Марка с арки Каррузель, перевезенная по приказу императора из Венеции, где она хранилась до его воцарения и куда вернулась после его падения, вообще, по преданию, была сделана эллинским скульптором Лисиппом (IV в. до н. э.).

Квинтэссенцией французского ампира стала Вандомская колонна (другое название – колонна Вандом). Ее сооружение началось после победы наполеоновских войск в битве при Аустерлице. Созданная по образцу мемориала императора Траяна (I век н. э.) в Риме, она украшена барельефами на сюжеты основных событий кампании. Жан-Батист Лепер (1761–1844) и Огюст Дюмон (1801–1884) явились основными авторами скульптурного декора, однако над ним трудилось еще около десяти французских мастеров. В целом считается, что символами французского ампира стали как раз Триумфальные арки и Вандомская колонна, т. е. скорее сооружения, нежели здания.

Нетрудно заметить, что все произведения ампира носят синтетический характер: здесь архитектура выступает в теснейшей связи со скульптурой. Вообще почти ни одно здание XIX века, в каком стиле оно ни было бы сооружено, не лишено статуй, выражавших разные идеи – от верности христианскому служению до торжества национального оружия. Стиль ампир, как и другие, распространялся на остальные виды искусства, вплоть до декоративно-прикладного. Французский живописец Давид Жак Луи (1748–1825), которого многие называют отцом ампира, проектировал мебель для Наполеона, а не только писал картины, возвеличивавшие его воинскую доблесть. Считается, что Давид своим интересом к Древнему Риму обусловил возможность появления неоримского стиля, хотя, с другой стороны, тот же художник относится к мастерам классицизма. Говорят даже, что именно Давид определил абрис будущего стиля – впервые в истории это был художник, а не архитектор. Но это, при всем уважении к Давиду, конечно, явная натяжка. Хотя он, надо отдать ему должное, занимался не только мебелью, но и дизайном женской одежды: вот насколько сильным было в нем стремление создать новую реальность, задать французскому обществу новые идеалы нравственного и социального устройства – через усвоение древнеримских образцов.

Синтетизм ампира имеет одно важное следствие, сближающее архитектуру как вид искусства с театром. Как и палладианство, как и барокко, ампир проникнут театральностью. Недаром многие постройки больше похожи на декорации, чем на здания функциональной направленности. Мебель, обильно украшенная разнообразной символикой, обтягивалась тканями ярких, контрастных цветов (в классицизме и романтизме предпочтительней была светлая неяркая гамма).

Если формы искусства, архитектура ли это или живопись, рассматривать как некие знаки духовного состояния человека, то первую половину XIX столетия можно охарактеризовать как судорожные попытки вернуться к целостности восприятия, свойственной Античности и Средневековью. Развивавшаяся и набиравшая скорость секуляризация сознания на фоне триумфа научного метода познания, т. е. разделение картины мира на «материальную» и «духовную» составляющие, к этому столетию достигла небывалой доселе степени. И если комфорт существования (конечно, в состоятельной и образованной среде) поднялся на высокий уровень, то с жизнью духа все обстояло значительно сложнее. Религиозность фактически перестала быть единственным стержнем, вокруг которого росло и концентрировалось человеческое существование. Человек постепенно начал считать, что он может существовать и самостоятельно.

В самом начале XIX столетия сформировалось явление, которое стало последней ступенью, последним этапом формирования новой картины мира – это романтизм, принесший в культуру индивидуальное сознание. И множество разнообразных явлений, начиная с первых экспериментов мастеров готики под руководством аббата Сугерия, с введения личной исповеди и заканчивая новым самосознанием личности в романтизме, сделало возможным искусство XIX века в том виде, в котором оно нам знакомо. Художники-романтики восставали против условности классицизма и академизма, они утверждали необходимость «жизнеподобия», но очень часто подчиняли его задаче изображения непознаваемого. Именно романтики заговорили о необходимости изучать историю и фольклор, искать черты, помогающие осознать свою принадлежность к определенной нации.

Первым художественным объединением XIX века, созданным в 1808 году и вполне отвечавшим запросам эпохи, было «Братство святого Луки», созданное молодыми немецкими и австрийскими художниками в Вене. Известно также второе название художественного объединения – «назарейцы». Их называли «последними немецкими римлянами» и «дюрересками».

Среди назарейцев были Фридрих Иоганн Овербек (1789–1869), Франц Пфор (1788–1812), Йозеф Зюттер (1781–1866), Петер фон Корнелиус (1783–1867), Юлиус Шнорр фон Карольсфельд (1794–1872) и другие, всего чуть больше двадцати человек. Пфора в объединении звали «мастер», а Овербека – «священник». Сразу заметна ориентация на некоторый «средневековый» принцип объединения людей.

В венском дворце Бельведер они изучали собрание старонемецких мастеров, в частности, живопись Альбрехта Дюрера. Культ Дюрера и Рафаэля стал основой художественного языка назарейцев. В 1809–1811 годах все художники переехали из Вены в Италию.

У назарейцев было две основных ценности. Первая – понимание их объединения как братства, крепость и нерушимость родственных – в искусстве – уз. И вторая: идея творческой организации по модели старой мастерской, средневековой гильдии, корпорации, цеха. Художественное творчество они воспринимали как род религиозного занятия, когда работали – молились, и недаром название их объединения указывает на город Иисуса Христа – Назарет. Живопись для них была средством сказать о мире красками, как поэт говорит словами. Первыми в истории они задумались о психофизиологическом значении цвета, о его воздействии на зрителя, и связали мистическое понимание мира с колористическим его ощущением.

В творчестве назарейцев заметна та же черта, что и в живописи мастеров Северного Возрождения: в свои работы они очень любили включать элементы городского пейзажа. «Римские немцы» в упоении изображали виды Италии, грезя о ее состоянии в прошедшие эпохи. На картине Франца Теобальда Хорни (1798–1824) «Рим в эпоху Возрождения» представлена панорама величественных строений, среди которых развалины Колизея и другие античные руины. Изображая сцену посещения принцем Людвигом I Баварским испанской траттории в Риме (1824), Франц Людвиг Катель (1778–1856) не забыл открыть занавеску при входе, чтобы мы вместе с посетителями траттории видели римские развалины. Вообще всяческие зарисовки во всевозможных изобразительных техниках были для этих художников более чем естественными. Архитектурные мотивы помогали назарейцам решить две задачи: с одной стороны, погрузить исторических персонажей в достоверную среду обитания (такова картина Пфора «Въезд Рудольфа Габсбургского в Базель в 1273 году», 1808–1810), с другой – показать современному зрителю прекрасный потерянный мир гармоничных пространственных соотношений. Некоторые работы впрямую связаны с ранним Ренессансом, например, «Суламифь и Мария» все того же Пфора.

Архитектурные мотивы занимали все более значительное место в живописи. Трактовали их по-разному. Так, Уильям Тернер (1775–1851) подчинял изображения руин или старинных зданий своей главной задаче – показывать нечто грандиозное, будь то природный катаклизм или стихия времени, разрушающая камень. На многочисленных полотнах, где Тернер вводил изображения руин, настоящим действующим лицом становилось художественное время, не щадящее ничего, но взамен создающее особую атмосферу вечности.

Сам принцип рисования и живописи во время назарейцев были, конечно, «академическими» (Тернер нашел возможность отказаться от него, но подобных мастеров было крайне мало) – тут никуда не деться, революционер ты или нет, учили всех одинаково. После романтизма, пусть во многом и «академического», но в пейзажах англичан вырывающегося за пределы академизма, оживить классицизм оказалось уже невозможно. Тем более тематически романтизм поборол предшественника в других национальных традициях. Попытки вдохнуть в него утраченную жизненность, ставшие основной задачей академической живописи, уже не могли удовлетворять художников, которые не довольствовались найденным и хотели идти вперед, продолжая творческий поиск средств и приемов, выражающих видение мира вокруг себя.

Не забудем, что в предыдущие столетия умнейшие люди Европы твердили если еще не просвещенному, то, во всяком случае, усердно просвещаемому человечеству, что самое главное в мире, самый достойный внимания и изучения объект – это природа. И неслучайно те живописцы, которые хотели творческой свободы, выбрали для своих поисков реалистическую стилистику, т. е. изображение жизни в формах, которые естественным образом принимает сама жизнь. Практически все столетие прошло под знаком стремления запечатлеть на холсте изобразительными средствами облик прекрасной, многообразной и многоразличной земной поверхности, которая теперь во многом утратила символический смысл, как это свойственно религиозному искусству, и стала просто многообразием явлений, которое живописцы стремились познать и воссоздать с помощью кисти и красок.

Эталоном мастерства и вкуса для современников по-прежнему, как и в XVII–XVIII вв., оставалось французское искусство. Огромную роль в формировании национальной живописной школы Франции сыграли традиции, заложенные Давидом. Но эти художники работали в рамках классицизма, следовали межнациональным идеалам вечной и неизменной красоты. Учителя Камиля Коро (1796–1875) придерживались той же точки зрения.

Но сам Коро отступил от принципов пейзажа, провозглашенных классицизмом. Благородный и возвышенный сюжет, взятый из древней истории или мифологии, ушел для художника на второй план уже в работах 1820-х годов, сделанных в Риме («Вид на Колизей от садов Фарнезе», 1826). Вернувшись на родину, Коро принялся разрабатывать полюбившийся пейзажный жанр. Он писал окрестности Парижа, лес Фонтенбло, сельские виды Нормандии, Пикардии и Бургундии. В 1834 году он вновь поехал в Италию и создал «Утро в Венеции». Здания на набережной Большого канала и вдали, в перспективе – дворец Дожей, библиотека Сансовино, колонны святого Марка, церковь Санта Мария делла Салюте – узнаваемы, но нельзя сказать, будто они являются здесь основным предметом изображения или даже его темой: для Коро основной задачей стала передача сияющего утра, атмосферы, свето-воздушной среды. Никаким образом это произведение не похоже на классицистическое или барочное, ни намека на величественность или театральность: только натура, только впечатление, только личное восприятие прекрасного и радостного мира.

Коро интересовал конкретный облик той или иной местности, он приглядывался к различным состояниям природы, воздуха, света. Атмосферные явления и причудливые эффекты, туманы, меняющие очертания и контуры предметов, привлекали живописца все больше. Он шел по пути индивидуализации художественного изображения. В 1850-х годах художник переключился на создание поэтического образа обыденности. Самоценное значение приобрела не «тема» картины, а живопись – изощренность творческого приема, изысканность цветовой гаммы, тонкие, легкие оттенки, пластические ходы, движения кисти. Он добивался утонченных цветовых отношений, неуловимых переходов тона и колорита. Но пейзаж для него – средоточие человеческих эмоций, отражение пережитого, лирика, душевная драма («Колокольня в Аржантее», 1870; «Башня ратуши в Дуэ», 1871).

Заметно, как величественность архитектуры для этого художника уходила на второй план, уступая место иным задачам, иной теме – создания образа визуально неделимого мира, в котором все части равнозначны. Художник не тосковал о прошлом, не создавал идеальный образ ушедшей эпохи, а жил в настоящем, и старинные здания как знаки прошлой славы совсем не занимали его. Он ощущал современность как прекрасное визуальное событие и переживал это событие, а французская готика – что ж, она становилась его частью.

Теодор Руссо (1812–1867) также сосредоточился на пейзаже, причем не только отбросил классицистический канон, но и даже отказался ехать в Италию, заявив, что хочет быть художником своей страны. Он путешествовал, жил то в Оверне, то в Нормандии, то в Берри, то в Фонтенбло. В 1833 г. написал и выставил в Салоне большую работу «Вид в окрестностях Гранвиля», ставшую программной для пейзажистов 1830-х годов. Здесь обыденность значительна, сиюминутность материальна, спонтанность вещественна. Некие строения на втором плане, скажем, типичный французский дом с высокой крышей, никак не выделяются, они просто часть пейзажа.

Школа итальянского изобразительного искусства XIX века формировалась в иных обстоятельствах. Проблема национальной идентификации стояла для итальянцев острее: слишком долгое время страна существовала под эгидой Австрии. Лишь во второй половине XIX столетия в результате победы «рисорджименто» (по-итальянски «пробуждение»; движение за изгнание чужеземцев и объединение страны) обрела независимость. Идеалы освободительного движения художники выражали на языке классицизма с его культом патриотических страстей и романтизма, воспевавшего свободу. Франческо Хайец (Айец; 1791/1796-1882) не только по образованию, но и по характеру и вкусам был склонен к эстетике классицизма. Живопись мастеров Возрождения стала его идеалом. Он писал картины на исторические сюжеты, работал как портретист, создавал монументальные композиции – росписи итальянских палаццо, причем занялся этим под влиянием идей современников о необходимости возрождения национального искусства фрески. Хайец стал профессором исторической живописи Академии Брера (1850), почетным членом Неаполитанской (1831), Венской (1836), Болонской (1860) Академий художеств, кавалером государственных орденов.

Манера Хайеца – яркий, сочный колорит и контрастная светотень.

Обратим внимание: и в немецкой, и в итальянской традиции в эпоху, когда народы этих стран боролись за национальную независимость, живопись стала средством национальной самоидентификации.

В итальянской живописи развивался и пейзажный жанр, признанный мастер которого, Ипполито Каффи (1809–1866), создал замечательные работы в жанре ведуты. Венеция славилась ведутами издавна. Каффи сумел сберечь традицию. Страстная натура художника толкала его к освоению нового: то он вместе с французским воздухоплавателем Арбаном поднимался на воздушном шаре и видел Рим «с птичьего полета», то стремительно переезжал из города в город, с Запада на Восток, то собирался в Россию… Увы, художник пал жертвой жажды сильных впечатлений: он принял участие в морском сражении с австрийским флотом и погиб на взорванном корабле.

Но не только Каффи искал новой натуры, небывалых видов, выразительных ракурсов. В поисках новой художественной реальности возник стиль «ориентализм» (от orient – восток, oriental – восточный). Живописный ориентализм использовал мотивы и стилистические приемы восточного искусства, заимствовал исторические, мифологические, фольклорные сюжеты, перерабатывая все это на языке культуры Запада: важно, что все ориенталисты были европейцами. Кто бы мог подумать, что конструкции Ле Корбюзье навеяны созерцанием мусульманской вязи!.. Но, однако, это именно так.

Исторически ориентализм был обусловлен наличием восточных колоний у сильных европейских держав. Вместе с войсками, с «цивилизованным» на европейский лад в Индию, в Египет, в Сиам отправлялись и художники. Конечно, у них были свои цели – познакомиться с новой натурой. Но присутствовал здесь и государственный заказ: правительствам европейских стран было выгодно, чтобы с Востока попадало в Европу как можно больше изображений. Фотография в те годы находилась в зачаточном состоянии, и пейзажная живопись приучала парижан или лондонцев к тому, что их государства простираются далеко и выглядят необычно. В архитектуре ориентализм проявился в Королевском павильоне в Брайтоне (1815–1823, архитектор Джона Нэш). Помимо французского нео-египеткого стиля, родились неомавританский и… индо-сарацинский. Ориентализму отдал дань и известный нам Карл Фридрих Шинкель.

Ориентализм трудно отделить от романтизма, хотя далеко не все художники-романтики предавались путешествиям на Восток. Для художников-романтиков все «другое» (иной культурный мир, иной художественный язык) превращалось в символ лучшего, более прекрасного, справедливого, а главное – естественного мира. Блага цивилизации, так восхищавшие буржуа, многих художников пугали: они чувствовали, что житель Европы утрачивает связи с миром природы, перестает интересоваться тайнами бытия, слишком погружается в материальное существование. В дальних странах, не подверженных влиянию европейской цивилизации, романтики искали «естественного человека» – и находили его то на рыночной площади какого-то города, то в горах, то в хижине бедняка, на улице, в поле, в пустыне… Так поступал Эжен Фромантен (1820–1876), который был не только живописцем, но и писателем, художественным критиком. Его работы появились под впечатлением путешествия в Алжир, предпринятого Фромантеном в 1840–1850-х годах.

Разумеется, многие мастера отправлялись и в традиционные путешествия по Европе. Эжен-Эммануэль Амори-Дюваль (1806/1808–1885), один из лучших учеников великого Энгра, объездил всю Италию, был во Флоренции, Неаполе и Риме, изучал искусство итальянского Возрождения. Во всем Амори-Дюваль стремился придерживаться принципа, сформулированного во второй половине XIX столетия: основа всего есть «золотая середина», французская «le juste milieu» или английская «the middle of the road», предполагавшая меру и вкус во всем, сдержанность страстей, благородство чувств, экономию эмоций.

А изображение руин и героических сцен на темы древнеримской жизни постепенно отходило на второй план… Теперь уже неизвестно, кто первый сказал о картинах на античные темы, что это «живопись пожарных». Сейчас эта шутка непонятна, а тогда она была весьма едкой. Дело в том, что шлемы пожарников снабжались такими же гребнями, что и шлемы древнегреческих воинов: массивное металлическое навершие в Элладе призвано было смягчить удар меча, а в Европе XIX века – падающей деревянной балки или другого тяжелого горячего предмета. Развивая аналогию, острые на язык критики объявили исторические картины дурным вкусом, который выдавал себя за хороший… Конечно, «дети» всегда ниспровергают «отцов». Но внуки и правнуки судят уже более объективно.

В чем нельзя отказать большинству представителей академизма – так это во владении ремеслом. Порой «салонные художники» были лучшими педагогами, чем самостоятельными мастерами. Тома Кутюр (1815–1879) стал знаменитым в 31 год благодаря работе «Римляне эпохи упадка» (1847). Живописец тут же открыл свою мастерскую, впоследствии у него учились Эдуард Мане и Пюви де Шаванн, замечательные мастера импрессионизма и символизма, бунтари и новаторы.

Мало-помалу в среде художников, исповедовавших заветы академизма, вырабатывался особый стиль жизни. Становилось хорошим тоном стремиться в Париж, приобретать в «столице мира» ателье или мастерскую и оттуда отправляться путешествовать. Именно так поступил, например, немецкий художник Адольф Шрейер (1828–1899). Он учился в Дюссельдорфе, затем в Мюнхене, потом переехал в Париж и оттуда ездил в Венгрию, Румынию, Турцию, Южную Россию, Сирию, Египет. Яркие, динамичные, исполненные внутреннего драматизма, выполненные широким, «эскизным» мазком полотна Шрейера пользовались большим успехом у публики.

Похожие процессы и события происходили и в немецком искусстве, особенно с учетом того, что немецкий и австрийский романтизм в начале XIX века развивался едва ли не более интенсивно, чем в других странах. Характерным представителем немецкого ориентализма является мастер второго ряда Людвиг Корнелиус Мюллер (1864–1946). На формирование его собственной манеры, не отличавшейся особой оригинальностью, но изящной и виртуозной, оказало влияние творчество великих соотечественников – Адольфа Менцеля, Франца Ленбаха, Антона фон Вернера, Макса Михаэля, Фрица Августа Каульбаха, австрийца Августа фон Петтенкофена.

Становление искусства XIX века показывает: постепенно мастера освобождались от воспроизведения античных и готических образцов и начинали искать новых путей, новой образности, погружаясь в мир натуры, учась ценить обыденное, а то, что традиционно считалось высоким, воспринимая как жизненную данность среди прочих равных. Но и от открытий в области красоты, сделанных в предыдущие эпохи, никто не собирался отказываться.

Приближалась эпоха обновления.

Формула одиннадцатая

Восстановить утраченное единство

В 1850-х годах Париж пережил так называемую «османизацию». Нет, нашествие турок-осман здесь ни при чем. Название процесса тотальной реконструкции города происходит от фамилии барона Жоржа Эжена Османа (1809–1891), с 1853 по 1870 год занимавшего должность префекта департамента Сена. По его инициативе и была осуществлена перестройка центральных улиц французской столицы, за которую барон удостоился членства в Академии изящных искусств (1867).

…Когда великий французский художник-импрессионист Огюст Ренуар (1841–1919) был мальчиком, он вместе с другими парижскими гаменами играл на улицах своего детства, пролегавших аккурат под окнами Лувра. Супруга Наполеона III императрица Евгения, желая вздремнуть после обеда, вынуждена была выходить на балкон и бросать оборвышам конфеты – только на таких условиях они соглашались прекратить дикие вопли у дворцовых стен.

Не по этой ли причине последний французский император выделил громадные средства на реконструкцию Парижа?..

На самом деле Наполеон III и сам любил заниматься градостроительными проектами и на досуге чертил планы идеального современного города.

Барон Осман взялся за дело и осуществил свою задачу достаточно быстро. Он распорядился привести в порядок набережные Сены и снести дома на мостах. Разрушил множество кривых и узких маленьких улочек, построив вместо них широкие авеню. Распорядился заложить парки и площади, а также общественные здания и крытые рынки. Но главное, конечно, проспекты и бульвары небывалой для парижан ширины. Симметрия и регулярность во всем – вот была его главная мысль. В известном смысле он продолжил градостроительную политику Людовика XIV, в правление которого появились первые парижские бульвары. Окончательный вид приобрела, например, уже известная нами площадь Звезды, от которой теперь лучами расходились 12 проспектов. Ну и историческое сердце Парижа, остров Сите, то самое место, где находится Нотр-Дам де Пари. Ну и система водоснабжения и канализации.

Конечно, обаяние средневекового города исчезло безвозвратно. Однако, как мы видели, это самое обаяние являлось спутником, если не основной причиной, эпидемий, выкашивавших европейское население в течение столетий. Так что овчинка в итоге стоила выделки.

Одна из крупнейших европейских столиц преобразилась, став символом цивилизации. И все-таки цивилизованность не заменяет духовность, а ее не хватало – люди это чувствовали.

Выход предложили живописцы.

…А может, ученые правы, и все-таки Жак Луи Давид придумал ампир?..

Во всяком случае, стиль модерн в архитектуре совершенно точно был подготовлен художниками.

Вернемся ненадолго к академизму. Академический подход устраивал далеко не всех живописцев, если им хотелось выйти за рамки удобного и принятого в хорошем обществе и вложить в свои полотна еще какое-либо содержание, кроме пафоса – возвышенно-исторического, возвышенно-политического или возвышенно-личностного. Что же не удовлетворяло в той манере, которую всячески насаждали академики? То же самое, из-за чего барона Османа критиковали современники: тенденция к унификации.

Во-первых, своего рода глобализация изобразительного языка: всюду учителя следовали одним и тем же образцам, всюду ученики постигали одни и те же приемы в искусстве. Попытка насадить универсальный для всей европейской культуры художественный язык входила в противоречие с желанием не только немцев или итальянцев, но и англичан и французов осознать себя как народ, познать свою специфику и отличие собственного народного духа от других. Меж тем академизм отрицал единство в многообразии.

Язык академизма основывался, во-вторых, на изобразительных формах XVII и XVIII веков, не согласовывавшихся с реалиями современности. В XIX веке уже одевались не так, говорили не так, как и в Средние века, и в эпоху Возрождения, иначе строили отношения на любом уровне, хотя основу элитарного образования по-прежнему составляли тексты древнеэллинских и древнеримских авторов и классические языки. Поэтому искусство оказывалось сферой, чрезвычайно удаленной от жизни, и разрыв настоящего с прошлым усиливался. Исторический опыт утрачивал актуальность. Неслучайно во второй половине XIX века, когда тип культуры, во многом благодаря романтизму, изменился, массово начали выходить из печати жизнеописания великих людей – чтобы облагородить современность их опытом.

Основным пороком академической традиции стала отделенность прошлого от настоящего. Ее поддерживал живописный язык. И удаленность искусства от жизни. При этом для каждого приличного человека знать искусство, иметь какое-то с ним соприкосновение было обязательно.

Если прошлое – только условность, только призрак, тема для интеллектуальной беседы, то можно перекраивать городские ландшафты хоть каждое столетие, не заботясь о том, чтобы памятники оставались в современности. При таком подходе они ничего не значат.

Не забудем, что живопись в те времена – единственная пища для глаза, единственный способ визуально насытиться: неслучайно в каждом более-менее состоятельном, даже не богатом доме непременно имелась картина, а то и не одна.

Разумеется, существовали жанры, которые изнутри, без деклараций, разрушали порядок вещей. Это, во-первых, натюрморт, расцвет которого начался в европейском искусстве с XVII века. Такую же роль играли марины (морские пейзажи).

Необходимо было искусство, столь же высокое, как и академизм, но более целостное и близкое к жизни. Ведь отдельному человеку, сообществу, народу всегда нужен высокий образ, с которого он будет строить свою картину мира.

Первая попытка такого рода была предпринята в Австрии в искусстве назарейцев. Кумирами для них оказались Рафаэль и Дюрер, и будущность немецкого народа они связывали со сближением немецкой и итальянской культур: усваивая язык итальянской живописи Ренессанса, немцы, по мысли назарейцев, смогут гармонизировать свой духовный облик и придут к духовному обновлению. Отправляясь в Италию, назарейцы тем самым, как думали они сами, способствовали пробуждению германского народа.

Миссия их была благородна, но попытки реализовать ее оказались недостаточными, и в первую очередь потому, что они не искали нового живописного языка для выражения своих идей, хотя существенно высветляли красочную палитру по сравнению с академистами и по возможности снижали пафос. Однако романтические по духу картины назарейцев все-таки оказывались академическими по исполнению, по языку.

Спустя несколько десятков лет этот парадокс сформулировал русский поэт-символист, культурный герой модернизма в России Валерий Брюсов, сказавший, что на языке Гомера нельзя рассуждать о спектральном анализе. Образно говоря, и академисты, и назарейцы пытались сделать как раз это – поговорить о современном состоянии человеческой души на языке форм, передававших совершенно иное состояние, свойственное совершенно иной эпохе. Когда форма не соответствует содержанию, возникает эффект комического; в известном смысле комично выглядят претензии назарейцев на создание всеобъемлющего мифа, воскрешающего духовность на непригодном для этого языке. Трудно говорить о порыве духа, о высоком напряжении чувства, когда колорит картины не передает ни порыва, ни напряжения, когда он словно намеренно тускловат, дан через некую пленку, мутноватое стекло и не передает эмоцию – чистую, захватывающую, забирающую зрителя в свой водоворот.

Но при всем этом назарейцы, конечно, остро чувствовали надвигавшуюся на Европу трагедию секуляризации мира.

И, безусловно, без их опыта невозможно было бы искусство прерафаэлитов.

Собственно прерафаэлитов было трое: Уильям Холман Хант (1827–1910), Джон Эверет Миллес (1829–1896), Данте Габриэль Россетти (1828–1882). Впоследствии их манеру разделили и другие художники.

Лидером, не входившим, однако, в группу, являлся Форд Мэдокс Браун (1821–1893). Благодаря Брауну будущие прерафаэлиты узнали о назарейцах.

Картина Брауна «Виклиф читает свой перевод Библии Джону Гонту» (1847) была показана в 1848 году на выставке в Королевской Академии и произвела огромное впечатление на юного Данте Габриэля Россетти. В марте того же года он написал старшему коллеге восторженное письмо с просьбой принять его в ученики. Браун, не привыкший к похвалам, заподозрил в письме издевку и отправился на встречу с Россетти, кипя от негодования и прихватив массивную трость, дабы как следует проучить юнца. Но, увидев в глазах молодого человека непритворное благоговение и энтузиазм, смягчился и все-таки взял его в ученики. Их отношения переросли в настоящую дружбу, которая в скором времени подверглась проверке на прочность. Россетти отличался порывистым характером и довольно быстро отказался от услуг Брауна в качестве учителя, предпочтя ему консультации Ханта, в мастерскую которого на Кливленд-стрит, 7 перебрался уже в августе. Однако это никак не сказалось на отношении Брауна к бывшему ученику, с которым он поддерживал отношения в течение всей жизни Россетти, а после его смерти в 1882 году стал автором проекта надгробия на его могиле.

Благодаря Россетти Браун познакомился с Хантом и Миллесом. Художник с симпатией относился к их эстетической программе, хотя и не во всем соглашался с ними. Будучи старше по возрасту и обладая независимым и достаточно сложным характером, Браун никогда не предпринимал попытки вступить в Братство, предпочитая свой собственный путь в искусстве.

Надо сказать, что и сами прерафаэлиты не слишком желали присоединения Брауна. Миллес и Хант относились к нему с предубеждением, так что Россетти, который был не прочь принять друга в Братство, оказался в меньшинстве. Тем не менее, оставаясь номинально независимым, Браун не избежал влияния прерафаэлизма, проявившегося в первую очередь в отношении колорита, который стал более ярким и сочным. В свою очередь прерафаэлиты, оставаясь закрытым объединением, испытывали воздействие мощной и животворной художественной манеры Брауна.

Двадцатилетний Миллес начал работу над картиной «Изабелла (Лоренцо и Изабелла)» (1849) сразу после того, как было создано Братство прерафаэлитов, поэтому это одно из первых произведений, в котором воплотились принципы прерафаэлитской эстетики. Цвета очень яркие, насыщенные, каждая фигура выписана с особой тщательностью. На ножке стула Изабеллы можно обнаружить инициалы прерафаэлитского Братства – P.R.B. (англ. Pre-Raphaelite Brotherhood).

Сюжет картины взят из поэмы английского поэта-романтика Джона Китса «Изабелла, или Горшок с базиликом». Изабелла и Лоренцо полюбили друг друга, но жестокие братья Изабеллы убили ее возлюбленного. Голову Лоренцо Изабелла сохранила в цветочном горшке, где рос куст базилика.

Как было принято у прерафаэлитов, Миллес изобразил на картине своих близких и друзей. Братья Изабеллы написаны с Ф. Д. Стивенса (молодой человек слева, с бокалом в руке), У. Деверелла (слева, задний план), Д. Харриса (толкает собаку). На заднем плане справа – Россетти (пьет из бокала). Пожилой человек, вытирающий губы салфеткой – отец Миллеса. Для Лоренцо позировал У. Россетти, для Изабеллы – жена сводного брата Миллеса.

Сюжет картины Миллеса «Наводнение» основан на реальном факте. 18–19 ноября 1421 года произошло наводнение, одно из крупнейших в истории Нидерландов за пять предыдущих столетий. Около 300 квадратных километров были залиты водой. Полностью затопленными оказались 72 населенных пункта. Сколько народу утонуло, погибло или пропало без вести, точно не известно – от 2 до 10 тысяч. Было также разрушено множество зданий, погибли урожаи и скот. Волны и подводные течения двигали колокола на верхушках затопленных церквей и часовен, поэтому наводнение сопровождал колокольный звон. По легенде, лишь немногих счастливчиков, в том числе и одного ребенка, находившегося в колыбели с кошкой, волнами выбросило на небольшой участок суши. Спасла жизнь ребенку кошка: она прыгала по ней с края на край, пытаясь сохранить равновесие, чтобы кроватка не утонула.

Прерафаэлиты во многом опирались на принципы назарейцев. Их группа также называлась братством. Они тоже восстали против принципов академизма. Тоже нашли эстетический идеал в прошлом. Тоже считали, что должны перестроить свой образ жизни, подчинив обычаи, привычки искусству, иначе невозможно создать необходимые произведения.

Но на этом сходство назарейцев и прерафаэлитов заканчивается.

Во-первых, эпоха, выбранная художниками как эталон. Название группы свидетельствует: они обращались к эстетическим принципам изобразительного искусства до Рафаэля, до Высокого Возрождения, до того момента, когда был создан совершенный образ прекрасного богоподобного человека. С их точки зрения, творчество Рафаэля – это, как мы говорим в уничижительном смысле, салон. Область их поиска – столетия Средневековья, которое действительно дало миру второй после Античности образ цельного человека, единого духовно, физически, социально и практически. В самом явлении, выбранном как эталон, не имелось противоречия между сущностью человека, его стремлениями и занятиями.

Во-вторых, прерафаэлиты вырабатывали собственный изобразительный язык и бескомпромиссно его применяли. Они, конечно, были романтиками, как и назарейцы, но опыт назарейцев для них оказался значительно менее важным в плане творчества, чем опыт Уильяма Тернера, который по-своему обращался и с грунтами холстов, и с красочной палитрой. Помимо этого, прерафаэлиты обратились к тем принципам изготовления и нанесения красок, которые были приняты в эпоху Раннего Возрождения. Художник в любом виде искусства начинается тогда, когда вступает в индивидуальные взаимоотношения с материалом. Если говорить очень коротко, то маслом прерафаэлиты писали как акварелью, а акварелью (Россетти) – как маслом, сухой кистью.

В тот момент, когда прерафаэлиты отказались от традиционной коричневой грунтовки холста и выбрали белую, они, по сути, предопределили облик своих произведений и их общую тональность. И это снимает возможные в любой иной ситуации последствия следующего пункта: в-третьих, они отказались от «большой формы» (фреска) и обратились к малой – к книжной иллюстрации в первую очередь. Опять-таки с этим связано и появление чистого цвета на их полотнах, а чистый цвет невозможен без белого грунта.

Насколько глубоко погружены в литературу прерафаэлиты и их последователи, свидетельствует история с вышеупомянутой поэмой Китса. С одной работой из этой естественно сложившейся серии мы познакомились у Миллеса. Другая принадлежала Ханту (1867 или 1868). И целая череда – художникам, воодушевленным идеями прерафаэлитов: Джону Страдвику (1879), Джону Уайту Александру (1897), Генриетте Рае (1905), Джону Уильяму Уотерхаусу (1907).

Прерафаэлиты воскресили средневековую метафору мира как текста, бытия как Книги. Отсюда их связь с литературой, прежде всего с английской, и сугубое внимание к визуализации словесного образа. Через литературу они попали в самую сердцевину английской народной души, английского народа, английской культуры – к Шекспиру, Китсу, Мильтону, Мэлори. И в Артуровский цикл, что очень важно, т. к. оригинальной изобразительной традиции в средневековой Англии, как мы видели, не было, а литературная – была.

В-четвертых, прерафаэлиты воплотили основную идею XIX столетия. Это опять, в который раз, однако на новом уровне – стремление познать и возвеличить природу как Творение, проявления воли Творца и Его близости к людям. Вот почему они с такой тщательностью воссоздавали малейшие детали пейзажа, вот почему над той или иной работой корпели по несколько месяцев. Это очень точно подметил искусствовед Джон Рескин, писавший, что на самом деле легко научиться управлять кистью и писать травы и растения с достаточной верностью и жизнеподобием. Но вот передать тайну, скрытую в каждом растении, или нежный изгиб и волнистую тень взрыхленной земли, найти во всем, что кажется мелким, проявление вечного божественного созидания, красоты, величия – это по-настоящему трудно.

Раз ставится задача познать законы божественного созидания, красоты и величия, значит, дается установка на подлинность и достоверность. Например, Миллес для своей «Офелии» (1852) обрядил натурщицу Элизабет Сиддал в старинное платье из антикварной лавки, да еще и уложил девушку в ванную с водой (по сюжету картины тело утонувшей Офелии плавало в реке). А Хант для создания картины «Козел отпущения» (1856) на библейский сюжет выехал на Ближний восток (в места, описанные в Ветхом завете), да еще и притащил на берег моря живого козла.

Раз ставится задача выразить духовное содержание, раз говорится о человеческой душе – и все это в XIX веке, который благодаря романтизму уже знаком с индивидуальностью – значит, важно найти средства, передающие жизнь человеческой души. Работам прерафаэлитов присущ психологизм. Вглядимся в картину Миллеса «Гугенот» (1852). Молодой человек и девушка: ее бледное запрокинутое лицо и его нежная улыбка. Это прощание. Он знает, что в ближайшие часы погибнет страшной смертью – грядет ночь длинных ножей, в веках известная как Варфоломеевская, когда тысячи гугенотов во Франции были истреблены католиками. Но он не надевает белую повязку, предложенную католичкой-возлюбленной. Он защищает свою веру ценой собственной жизни.

И все это отражено на его лице.

Психологизм не интересовал ни назарейцев, ни салонных живописцев, ни ориенталистов, ни импрессионистов, ни представителей направления «бель-эпок». Мастеров всех этих художественных течений в первую очередь занимала прекрасная земная поверхность, но именно как поверхность, как мириады увлекательных, удивительных, разнообразных обликов. Прерафаэлиты были первыми, кто стремился передать реальное душевное состояние персонажей. И поэтому их интересует, например, свет или светотень (Хант, «Тень смерти», 1870–1873) как средство психологической характеристики, то, что выявляет конкретное душевное движение. Вот работа Джона Роддама Спенсера Стэнхоупа «Винный пресс» (1864). Автор ее близок ко второму поколению прерафаэлитов, и мы сразу можем видеть, что, несмотря на явно выраженное декоративное начало, свет в этом произведении играет огромную роль.

Вот почему прерафаэлиты имели в виду восприятие зрителя и моделировали это восприятие. Всматриваясь в картины, мы видим, что задний план дается, разумеется, в перспективе, но под неправдоподобно острым углом. Мастера Возрождения решали эту проблему, помещая на задний план возвышенности или горы или показывая вид из окна. Прерафаэлиты писали так, как если бы предполагалось, что зритель, смотрящий на их произведения, находится на некотором возвышении от условного уровня земли (Хант, «Детский праздник», 1964). С этой позиции мы действительно видим даль несколько более приподнятой, чем если стояли бы на плоскости. Благодаря этому мы оказываемся как бы внутри сферы.

Если речь идет о духовности… Духовность не может принадлежать никому или характеризовать одного человека, это некоторое общее состояние, и прерафаэлиты имели в виду распространять его среди зрителей. Это не методы, которыми пользовалась эпоха Просвещения, вообще не обучение. Созерцание живописного произведения, восприятие его – дело сугубо индивидуальное, и любая работа прерафаэлитов предполагала индивидуальный диалог с каждым зрителем. Поэтому можно сказать, что их искусство представляет собой попытку синтеза: задача была свести воедино и духовную, и душевную, и материальную составляющие человеческого существа.

С изобразительного искусства прерафаэлитов началось незначительное количественно, но очень важное качественно религиозное возрождение в Англии. Уильям Моррис, идеолог модерна, в молодости собирался стать католическим священником (в антикатолической Англии!). Великие английские писатели Толкиен и Льюис были католиками. Их связи с живописью прерафаэлитов отчасти установлены, отчасти ждут своего исследователя.

Прерафаэлиты старались физиологически наглядно передать сверхчувственное – точно так же, как делал это Джотто, представитель одновременно и зарождавшегося Ренессанса, и «физиологически гениального» (Мандельштам) Средневековья. В «Благовещении» Россетти (1849–1850) это желание передано двумя способами: во-первых, Ангел парит над полом, а во-вторых, он на наших глазах – и на глазах Марии – материализуется, облекается в человеческий образ из пламени. Ужас Марии, ее чисто человеческая реакция совершенно понятны, психологически достоверны. Обратим внимание, что из-за обилия белого цвета картина не воспринимается как изображение только. В ней есть некоторое ощущение незаконченности, неоформленного, незавершенного действия. Наиболее материальными здесь оказываются ткацкий станок и полотно на нем.

Первая фаза развития прерафаэлитизма продлилась всего пять лет, с 1848 по 1853 гг. Затем произошел конфликт между членами Братства. Вторая волна прерафаэлитизма больше связана с именем Россетти. После распада Братства и смерти своей возлюбленной, жены и прерафаэлитской музы Элизабет Сиддал он ушел в новую сферу, однако, если вдуматься, развитие его эстетики логично. Из области сверхчувственного он перешел в область чувственного, земного, начал искать некоторую универсальную формулу земной красоты. Речь об эросе, об эротизме в высоком смысле, о связанной с ним телесности. Работы Россетти начиная с 1860-х гг. – это своего рода гимн теплому дыханию, прикосновению, физическому контакту, ласке, – словом, тем особенностям человека, которым ранее уделялось очень незначительное место в изобразительном искусстве, а если уделялось, то случайно, на уровне единственного, очень сдержанного и скупого жеста («Невеста», 1866).

В начале 1860-х гг. Россетти познакомился с Уильямом Моррисом (1834–1896).

Моррис прожил недолго, но мало кто из деятелей искусства XIX века так тесно связан с сегодняшним днем, как он. Он не просто породил явление, которое мы сегодня называем стилем модерн, хотя одного этого было бы достаточно. Он создал целую философию красоты повседневной жизни, которая кажется недосягаемым идеалом. То, что он сделал, в будущем помогло снять конфликты между утилитарностью и эстетикой, между дорогим и дешевым, массовым и уникальным, даже между богатыми и бедными. Выходец из состоятельной семьи, с юных лет увлеченный культурой, английской древностью, легендами о короле Артуре, он сумел найти баланс между прошлым и современностью и выразить его в конкретных пластических формах.

Моррис воспринял новую в творчестве Россетти попытку визуализации чувственности, передачи одухотворенности телесной жизни. Она была ему очень близка, поскольку он сам уже с середины 1850-х годов задумывался о программе нового искусства, которое охватило бы все сферы человеческой деятельности. Причем это должно было быть такое искусство, которое смогло бы противопоставить ценности природные и эстетические – ценностям цивилизации, для Морриса отвратительные. Сначала он хотел стать католическим священником и даже основать монастырь; затем, после путешествия по Франции и посещения Руанского собора, которое он считал одним из главных событий своей жизни, решил стать архитектором. При этом он был замечательным поэтом, всесторонне и богато одаренным человеком.

Встреча с Россетти оказалась судьбоносной. В искусстве прерафаэлитов Моррис увидел дальнейший путь.

Дело в том, что Моррис вовсе не разделял всеобщего восхищения искусством эпохи Высокого Возрождения. Он был уверен: именно в тот роковой момент искусство и ремесло разделились и пошли каждое своей дорогой. Мы видели, что в эпоху готики ремесленник гордился своим изделием, будь то кусок ткани, горшок, собор, плуг или скульптура. В тот момент, когда живописец начал гордиться картиной больше, чем кузнец – отлично сработанной подковой, и объявил ее высшей ценностью, считал Моррис, и произошла катастрофа.

Если искусство станет достоянием узкого круга ценителей, оно обречено – ему не выстоять против напора конвейерной массовой продукции: в этом Моррис был совершенно уверен.

Нельзя не отметить его прозорливость.

Моррис построил для себя и жены Джейн Красный дом (Red House), в котором каждая мелочь выражала идею сочетания высокого эстетизма и ненавязчивой, но продуманной практической полезности. Строительство шло в 1859–1860 году и велось архитектором Филиппом Спикменом Уэббом (1831–1915) при непосредственном участии хозяина на всех стадиях, от проектирования до возведения.

Примечателен выбор места для нового здания – конечно, не случайный. Это точка на паломническом пути из Лондона в Кентербери, к Кентерберийскому собору, где находились мощи святого архиепископа Томаса Бекета. Собор построен в готическом стиле, которым увлекались и Моррис, и Уэбб; недаром вход в дом носил название «Отдых пилигримов». Окружающий пейзаж сам Моррис характеризовал как среднеанглийский, обычный, без неограниченных пространств, безлюдных лесов, неприступных гор. Он радовался, что здесь всего в меру – небольших речек, равнин, плоских холмов. Не скучно, но и не слишком впечатляет. «Свою крепость» он не считал ни особняком, ни дворцом, только «скромным благопристойным домом» в национальном вкусе.

Отказавшись от всего бравурного, вызывающего, Моррис отверг также исконную, казалось бы, для архитектуры идею главного фасада здания. Г-образное в плане, оно имеет обход по всему периметру и стоит так, чтобы отовсюду выглядеть красиво. Во внутреннем углу находится колодец, тоже из красного кирпича, материала в равной степени элегантного, прочного и, что называется, на все времена. Готические элементы отделки (например, проемы дверей и окон) не выглядят нарочито, здесь нет ничего слишком стрельчатого или чересчур высокого. Сами пропорции дома совпадают с человеческими: потолки не очень высокие – но и не низкие, помещения не велики и не малы.

Ломаная кровля и окна всех возможных форм, от круглых до сильно вытянутых прямоугольных подчеркивают не только разные объемы внутри, но и различное функциональное назначение помещений. Здесь все индивидуально, и бросается в глаза гармония внешнего облика с интерьером. Ничто не выставлено напоказ и одновременно ничто не объявлено недостойным: везде есть свет, простор, удобство – и красота. Внутри – встроенная мебель (сохранилось не так много ее образцов, т. к. Моррис продал дом, и новые хозяева многое перестроили). Скамья, украшенная плиткой по рисунку Морриса, шкаф – все это отвечает своему назначению и одновременно удобно. Витражи частично выполнены по рисункам Эдварда Коли Берн-Джонса (1833–1898), еще одного представителя второго поколения прерафаэлитов. Маршрут по дому продуман, нет ничего запутанного. От холла отходят коридоры, создающие внутреннюю структуру здания. Гостиная, столовая, кухня – и рядом мастерские. Труд, общение, любовь – все происходит в согласии.

Девиз Морриса может быть таким: «Честность и простота». Честность – добровольный отказ от всего, что может нанести ущерб любому другому живому существу. Простота – отказ от всего избыточного, того, что не доставлено трудом.

«Моррис не сомневался, что здание искусства будет возводиться на зыбком болоте, покуда подавляющее большинство людей считают труд проклятием и готовы трудиться разве лишь для пропитания или в предвкушении будущего отдыха. Нет, труд должен стать радостью, и не имеет значения, кому принадлежат средства производства, если человек по-прежнему останется придатком машины, принужденным вытирать ей пот, принимать помет и умащать промежности елеем.

Но радость может доставлять лишь труд творческий, при котором человек сам задумывает и доводит до исполнения собственные планы.»

Александр Мелихов

Моррис прославился как лучший в современной ему Европе дизайнер рисунков для ткани и обоев. Живописцем он тоже был, но свои создания ценил невысоко и вскоре забросил их. Причиной послужила организация фирмы «Моррис, Маршалл, Фолкнер и Ко» (1861) по производству предметов декоративно-прикладного искусства, которыми можно было пользоваться в быту. Сам Моррис, Берн-Джонс, Браун, Уэбб, Россетти делали для нее эскизы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад