Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История всех времен и народов через литературу - Евгений Викторович Жаринов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В связи с этой интересной мыслью Блунчли о влиянии самой должности на психологию и личностный тип поведения того, кто этой должностью обладает, хочется привести следующий немаловажный факт, касающийся личности императора Николая I. Так, М.О. Гершензон в своей книге о П.Я. Чаадаеве замечает, что Чаадаев на предложение декабриста Якушкина согласился принять участие в деятельности тайного общества, выразив, правда, сожаление, что напрасно его не приняли раньше: тогда он не ушел бы в отставку, а остался бы на государственной службе «и постарался бы попасть в адъютанты к великому князю Николаю Павловичу, который, может быть, из эгоистических видов оказал бы поддержку тайному обществу».[75]

К этому любопытнейшему факту уместно было бы добавить следующий комментарий: так эгоистично, в интересах только собственной карьеры мог вести себя только великий князь, то есть человек, еще не отмеченный Высшей Властью, но не Император Всероссийский. Согласно данным барона М. Корфа, будущего русского царя воспитывали жестоко, регулярно избивая до потери сознания (об этом речь ниже). Свою мать великий князь почти не видел в раннем детстве. Подобные обстоятельства, столь характерные для воспитания всей дворянской молодежи конца XVIII – начала XIX в.[76], видно, формировали общий тип психологии и поведения, характеризующийся крайним эгоизмом и полным равнодушием к окружавшим. Но став императором, Николай I неизбежно начинает подчиняться общей концепции власти и уже не только не поддерживает декабристов, а наоборот, жестоко расправляется с ними. Но именно эта жестокость, с одной стороны, всегда служила самым ярким и бесспорным моментом в обвинении российского императора, а с другой – свидетельствовала, скорее, о том, что должность, по Блунчли, еще не начала благотворно и в полной мере воздействовать на характер и личность Николая Павловича. Не будем забывать, что приход к власти для самого великого князя был неожиданностью, не было еще осознания своей законности. По-видимому, именно эта неуверенность в переломный момент и раскрепостила, выпустила наружу все его самые низменные черты, которые и были им унаследованы еще из детства. Николай Павлович только в зависимости от ситуации и мог поддержать декабристов «в пику» своему коронованному брату, но, неожиданно оказавшись на престоле, с такой же эгоистичностью начал расправляться с возможными союзниками. О том, что это вполне было вероятно, говорит еще и тот факт, что рано утром 12 декабря из доклада генерала Дибича, основанного на доносах предателей, Николай Павлович узнал имена заговорщиков. «Но тогда он не мог ничего предпринять: он еще не был императором».[77]

Однако оставался ли до конца своей жизни русский царь именно таким деспотом и садистом, каковым его и представляют традиционно историки советского периода? Не уместно ли было бы предположить, что характер императора менялся на протяжении всего периода царствования под влиянием все той же общей доктрины монаршей власти?! Обратим хотя бы внимание на то, как менялось обращение со своими подданными у русского царя. Так, если на допросах декабристов Николай I позволял себе такие выражения, как «я вас в крепости сгною» или «если вы не хотите, чтобы с вами обращались как со свиньей», «что вы мне с его превосходительством и с вашим мерзким честным словом!»[78], то уже ближе к середине своего тридцатилетнего царствования речь императора отличается размеренностью (свидетельство маркиза де Кюстина, лично беседовавшего с Николаем I), невозмутимой уверенностью и христианско-пророческими интонациями. Об этом свидетельствует и еще один собеседник русского царя, некто Ю.Ф. Самарин. Он, в частности, пишет: «Я благодарен судьбе, доставившей мне случай видеть покойного императора с глазу на глаз, слышать прямодушную речь его и унести из кратковременного с ним свидания образ исторического лица, неожиданно передо мной явившегося в строгой и благородной простоте своего обаятельного величия».[79]

Именно это влияние должности в высочайшей степени достигается в монархиях посредством династичности. По мнению Тихомирова, это влияние «есть влияние нравственной силы династичности, в которой дух предков, дух истории, дух национального целого – подчиняет себе личные устремления монарха».[80]

В соответствии с этим принципом династичности огромную, чуть ли не ведущую роль в жизни и правлении будущего монарха будет играть его воспитание, начиная с самого раннего детства.

Тихомиров определяет два пути возможного воспитания. Первый – это куртизанство, «которое стремится извлекать выгоды путем лести, угождения, потворствования слабостям, а второй – это грубо ожесточенное отношение к царскому ребенку, лишение его всякой материнской и отцовской привязанности, любви и уважения к своему учителю». Именно второй путь, по мнению историка, и является наиболее приемлемым для воспитания будущего наследника престола. Тихомиров, в частности, пишет, что в России целый ряд замечательных монархов вышел именно из детей, в молодые годы испытавших много огорчений и унижений: таким был Иоанн Грозный, таким был Петр I. Наоборот – из детей, особенно тщательно и любовно воспитываемых, выходили иногда монархи без воли, как, например, Александр I, любимец своей бабушки.

Правда, лишение родственных связей и ранние страдания должны компенсироваться общей демократической направленностью в воспитании будущего царя, дабы он мог находить недостающую семейственность и родственность не в ограниченном кругу своих близких и в обществе так называемой золотой молодежи, а в умении располагать к себе всех людей без исключения, ибо Высшая власть находится над частной человеческой судьбой, с одной стороны, а с другой – проникает в жизнь каждого подданного.

Следовательно, вторым необходимым условием будущего самодержца, по мнению Тихомирова, является его общая православная направленность в воспитании, которая так близка понятию коллективной религиозности русского народа.

Третьим же условием является ориентация на хорошее физическое развитие наследника престола и развитие к нем мужественных черт воина. История не знает ни одного монарха, который бы принес благо своему народу, не отличаясь, по крайней мере, средними качествами мужества.

В соответствии с указанными принципами идеального монарха посмотрим, насколько будущий царь Николай Павлович им соответствовал. Начнем с самого детства и выясним, кто и как воспитывал самодержца, который так сумел повлиять на весь ход российской истории, включая и духовное развитие русского народа.

Вот, например, как барон М. Корф описывает воспитание Николая Павловича, доверенное императором Павлом попечениям генерала Ламсдорфа.

«Неизвестно, – пишет барон М. Корф, – на чем основывалось то высокое уважение к педагогическим способностям генерала Ламсдорфа, которое могло решить выбор императора Павла… Ламсдорф не обладал не только ни одной из способностей, необходимых для воспитания особы царственного дома, но был чужд и всего того, что нужно даже для воспитания частного лица. Он прилагал старания лишь к тому, чтобы переломить его (воспитанника) на свой лад. Великие князья были постоянно как в тисках. Они не могли свободно и непринужденно ни встать, ни сесть, ни ходить, ни говорить, ни предаваться обычной детской резвости и шумливости: их на каждом шагу останавливали, исправляли, делали замечания, преследовали морально и угрозами… Николай Павлович особенно не пользовался расположением своего воспитателя. Он действительно был характера строптивого, вспыльчивого, а Ламсдорф вместо того, чтобы умерять этот характер мерами кротости, обратился к строгости и почти бесчеловечно, позволяя себе даже бить Великого князя линейкой, ружейными шомполами и т. п. Не раз случалось, что в ярости своей он хватал мальчика за грудь или воротник и ударял его об стену, так что он почти лишался чувств».[81] Также воспитатель очень усердно прибегал к сечению детей розгами.

«Вообще, – заключает барон М. Корф, – если, несмотря на бесконечные препоны, положенные развитию его самостоятельности и особенностям его характера, если вопреки всем стараниям уничтожить в нем исключительность его натуры, опошлить ее и подвести под общий уровень все-таки из этого тяжкого горнила вырабатывалось нечто столь могучее, самобытное, гениальное – то, конечно, Николай всем обязан своей внутренней силе».[82]

Непосредственное же общение великого князя Николая Павловича со своими родителями проявилось следующим образом. Если отец, император Павел, любил быть с детьми, то императрица относилась к ним иначе. Великий князь Николай Павлович в раннем детстве только раз или два в день пользовался свиданиями с матерью. Свидания продолжались час или два. В 1798 г. в течение срока от 5 мая до 1 июня Николай Павлович провел с матерью не более 6 или 7 часов. В ноябре виделся с нею 15 раз.

Однако такая, заложенная еще с раннего детства, ориентация на замкнутость, на эгоизм и жестокость, судя по всему, в сильной натуре Николая Павловича вызвала стремление к внутреннему сопротивлению, на что и указывал барон М. Корф, что приводило к крайней мобилизации всех внутренних резервов личности российского императора.

Умение располагать к себе людей проявлялось в Николае I не только по отношению к близким ему людям, но даже по отношению к своим смертельным врагам, например, декабристам. Этого факта не могли отрицать даже те исследователи, которые достаточно тенденциозно стремились интерпретировать личность русского царя.[83] Но это обаяние, это удивительное умение располагать к себе людей, что, вроде бы, должно было противоречить всему предшествующему воспитанию и жестоким впечатлениям детства, распространялось не только на людей русских, исповедующих одну веру, но и на представителей совершенно чуждых и даже враждебных русской духовности ориентаций Запада. Об этом свидетельствуют, например, мемуары знаменитого маркиза де Кюстина. Отмечая общее подобострастие, которое царило при дворе Николая I да и во всей стране в целом, французский аристократ между тем замечает: «L’Empereur est le seul homme de l’Empire avec lequel on puisse causer sans craindre le delateurs: il est aussi le seul Jusqu’a present en qui J’ai reconnu des sentiments naturels et un laugage sincère. Si je vivais en ce pays, et que J’eusst secret à cacher. Je commencerais par aller le lui confier».[84]

Если глубже рассмотреть причины и обстоятельства, приведшие к Крымской войне, то мы увидим, что русский император оказался в полной изоляции со стороны Франции, Англии и особенно Австрии. Такого поворота событий никто не ожидал. Советская историография толковала этот факт без учета субъективных, а во многом и идеальных обстоятельств, которые зачастую были определены самой личностью русского царя. Основной акцент делался на расхождение политических интересов. Так, мы читаем: «Преувеличивая противоречия между Англией и Францией, Николай I рассчитывал на изоляцию Франции, а также на поддержку Австрии за оказанную ей в 1849 году «услугу» в подавлении революции в Венгрии. Расчеты Николая I оказались глубоко ошибочными… Австрия опасалась усиления влияния России на Балканах и готова была поддержать любую акцию, направленную против нее».[85]

Но вот что пишет об этой же ситуации Таксиль Делорд, автор «Истории Второй империи». Французский историк второй половины XIX века, что называется по свежим следам, видимо, располагая свидетельствами очевидцев и редкими документами, отмечает все то же удивительное свойство царя привлекать к себе даже людей враждебно к нему настроенных или в силу политических соображений не могущих откровенно выразить свои искренние чувства. Т. Делорд отмечает, например, особое расположение австрийской гвардии к русскому императору, причем расположение это явно могло вызвать гнев иди неодобрение со стороны Франсуа-Жозефа, восседавшего тогда на австрийском престоле. Так, в частности, мы читаем: «Le czar, depuis la guerre de Hontrie, mettait grand soin à entretenir la fraternite d armes entre l’Autrivh et la Russie; iltraitait les généraux autrichiens mieux gue le siens, et toutes le Jois gu’il arrivait à Vienne, il faisait en simple camarade des visites aux plus importants d’entre eux, les comblant de croix et de présents. Les officiers autrichiens, sepsibles à ces avances, en etaient venus à considérer pour ainsi dire le czar comme leur empereur. Tirer l’épée contre lui leur semblait un manque de loyauté».[86]

Заметим, что эта оценка дается с позиций французского историка и по свежим следам, следовательно, здесь естественно было бы ожидать враждебной реакции, а не такого воспевания удивительных черт личности Николая I.

Но умение располагать к себе людей, по мнению того же Тихомирова, происходит от заложенного в императоре еще с детства общенародного религиозного чувства. Этим чувством, по свидетельству современников, Николай I обладал в немалой степени. Так, тот же маркиз де Кюстин пишет о том, что во время богослужения русский царь отличался таким совершенным знанием церковной службы, что вел уже себя не как правитель, а как пастырь, не позволяя даже малого нарушения и отклонения от правил. Причем французский аристократ с удивлением отмечает, что самодержец Всероссийский вместе со всеми пал на колени и начал при всех усердно молиться, полностью забыв о своем высоком положении во время церковной службы.[87]

Однако тот же Тихомиров говорит о том, что вся сложность в воспитании общенародного религиозного духа среди наследников русского престола заключалась в изолированности придворной церкви. Как же тогда в таком случае Николай I смог вобрать в себя эту особую религиозность, которая воплощалась в умении располагать к себе людей не только русских, но и, по сути дела, всего близлежащего европейского мира.

Скорее всего это определяется общей ориентацией русской монархии на мистицизм. Еще Павел I носил звание магистра Мальтийского ордена и, по данным историков, пытался в определенный период своего царствования управлять Россией по законам ордена тамплиеров[88], за что и получил негласную кличку Дон Кихот. В этом смысле эпоха Александра I была не менее, а даже более мистична, чем предшествующая.

В частности, М.О. Гершензон по этому поводу замечает: «Для нас достаточно констатировать факт необычайного увлечения мистицизмом, охватившим в промежуток времени 1815 по 1823 г. все классы русского общества. Во главе движения стоял, как известно, сам царь: его двор и двор императрицы были полны искренних и убежденных мистиков, как кн. Голицын, кн. Мещерская, Хитрово и др.; немало было их и среди высших сановников и высших иереев русской церкви; пред общим увлечением не устоял даже Филарет, а Штиллинга, Гюйона, Эккартсгаузена читали все, от митрополита до сельского священника».[89] Не будем забывать, что именно при Александре I получило распространение русское масонство, которое имело и имеет слишком много общего с тамплиерами.

По поводу масонов тот же М. Гершензон отмечает, когда речь заходит о декабристах и Чаадаеве: «Само собою разумеется, что Чаадаев был и масоном: такова была тогдашняя мода, и большинство будущих декабристов отдали ей дань».[90] Так, в тайную ложу Amis Reunis входили Пестель, Волконский, Матвей Муравьев-Апостол и др.[91]

Мы располагаем косвенным свидетельством причастности самого Николая I к масонству. В частности, А.В. Семенова пишет о том, что русского царя от немедленной казни декабристов удержал законовед М.М. Сперанский. Это он предложил царю не пользоваться воинским уставом 1716 г., позволявшим немедленно расстрелять всех арестованных, а сначала провести расследование и затем уже организовать судебный процесс. «Надо дать всему форму законности, – убеждал царя Сперанский, – которая к тому же откроет много важного, ибо, я полагаю, не одни военные замешаны в этой истории».[92] Но также известно, что вышеупомянутый Сперанский, обладающий огромным влиянием на царя, изменивший монаршью волю, состоял членом масонской ложи под названием «Полярная звезда». Там же числились и братья Тургеневы, принявшие впоследствии активное участие в декабристском движении.[93]

Словно сам собой напрашивается вывод о совершенно неожиданной трактовке всего декабристского восстания – это похоже было не только на политическую борьбу, но и на конфликт внутри масонства, конфликт, носящий уже не столь политический, сколь мистический характер, и молодой император Николай I невольно принял в нем участие, рассматривая его не как дело государственное, а как внутриклановое столкновение среди организаций разной мистической ориентации.

К сожалению, задачи данной работы не позволяют более подробно разобрать суть философии масонства и, в частности, философию власти, в соответствии с которой речь должна была бы идти о мировой христианской монархии во главе с монархом-мессией. Но то, что во внешней политике Николая I идеал так или иначе проявлялся, пожалуй, нет никаких сомнений. Его война на Кавказе, а затем и Крымская являют собой странный прообраз некоего крестового похода. Если в Кавказской войне это ясно и очевидно, то в войне Крымской участие Франции, Англии и частично Австрии несколько затушевывает проблему. Однако, по данным все той же «Истории Второй империи» становится ясно, что именно желание защитить русскую православную общину на территории Османской империи и побудило Николая I начать войну.[94]

В российской истории существует немало мифов, и один из них о враждебном отношении николаевского режима к философу Чаадаеву. Вряд ли сейчас следует подробно анализировать эту проблему. Для нас важнее установить, была ли некая внутренняя связь между тем, что писал в своих письмах опальный философ, с внешней политикой российского императора.

Так, в одном из своих писем Чаадаев пишет, что западноевропейское общество идет во главе человечества; оно – как бы фокус, откуда распространяется действие христианской истины. Изгнаны мавры из Европы, уничтожены языческие культы Америки, сломлено владычество татар; недолго ждать уже и крушения Оттоманского царства, а там настанет черед и других нехристианских народов по всему лицу земли до отдаленнейших ее пределов.

Общий философско-мистический контекст царствования императора Николая I, судя по всему, вел его к осознанию своей мировой мессианской роли как христианского монарха – отсюда, может быть, и такое стремление русского царя расположить к себе всю Западную Европу. В этом смысле он чувствовал себя прямым потомком Петра I, с одной стороны, и неким легендарным королем Артуром – с другой.[95] Указание же русского философа-мистика на завоевание Оттоманского царства как на первостепеннейшую задачу всей политики Западной Европы, с учетом общей атмосферы эпохи, могло ориентировать российского императора на определенные конкретные действия в области внешней политики России. Именно об этом идеалистическом характере внешней политики русского царя каждый раз упоминает Т. Делорд в своей «Истории Второй империи».

Итак, если война Кавказская и война Крымская были своеобразным повторением крестовых походов, то это как ничто иное подтверждает идеализм Николая I. Именно идеализм, а не корыстные цели определили во многом проигрыш в Крымской войне. Этот же идеализм определил и застой в общей экономической системе, отразившийся в русской литературе в образе Обломова и его беспробудном сне. Обращение в прошлое, в эпоху средневековой Европы (о чем и писал Чаадаев), а не ориентация на современную ситуацию промышленного переворота, игнорирование опошления или обуржуазивания всего западного общества в целом стали причиной гибели идеалов русского монарха.

Сам собой напрашивается вывод: на российском престоле в течение 30 лет находился августейший идеалист, который в какой-то мере продолжал донкихотские традиции своего отца Павла I. Но мы знаем, что именно идеалисты в большей степени, чем материалисты и циники, способны повлиять на духовную жизнь нации. Приведем только один самоочевидный факт: за период правления Николая I в русской литературе появились: Лермонтов, Гоголь, Герцен, Белинский, молодые Тургенев, Достоевский, Некрасов, Толстой. О взаимоотношениях Пушкина и царя говорилось выше. Почему же тогда смог произойти такой невиданный всплеск русской духовности в эпоху страшного деспотизма? По этому вопросу хочется высказать следующее смелое замечание, и речь здесь должна пойти об особенностях русского менталитета. Традиционно православие как крайне бескомпромиссное, в отличие от римско-католической концепции[96], воплощение христианской веры именно Христа воспринимало даже на личностном уровне как высший идеал добра. Следует подчеркнуть здесь именно этот личностный, то есть живой, а не абстрактно-отвлеченный образ Спасителя, который и существует только в православной вере. Николай же Павлович в силу своего идеализма сам принял на себя функции христианского монарха в соответствии с масонской идеологией, т. е. посягнул на святая святых русской ментальности. Естественно, что общественное сознание немедленно вытеснило образ императора и свело его до уровня некоего духовного самозванца, но самозванцем Христа может быть только Антихрист – отсюда и такая негативная оценка в русской классической литературе, извечно стремившейся выразить основные проявления народной духовности выступить в роли некоего адвоката («но есть и божий суд») перед властью всей деятельности русского царя. Но это противоречие оказалось диалектическим противостоянием и дало свои потрясающие результаты: в русском менталитете в результате сформировалось очень ясное представление об основных нравственных категориях. И добро, и зло в духовной жизни России обрело то, чего не было и не могло быть в это же время в Западной Европе, а именно: конкретную персонификацию основных нравственных понятий, без которых немыслима ни одна духовная культура (Николай I – Антихрист, противостоящий Христу).

Такая ясность в представлении основных понятий и родила мощный нравственный потенциал нации.

Хотел того или нет русский император, но именно его 30-летнее правление явилось своеобразным толчком в процессе духовного прозрения нации.

Кавказ в различные периоды творчества Л.Н. Толстого

Отечественными исследователями давно установлено, что творческий метод Толстого на протяжении всего жизненного пути не оставался неизменным.[97] Более того, определено даже, как конкретно изменился тот или иной элемент художественной структуры в зависимости от времени создания того или иного произведения: пейзаж, портрет, характер внутренних монологов, особенности сюжета и т. д.

Постараемся обнаружить конкретные закономерности, которые, по сути дела, и определили все вытекающие частности в изменении художественного метода Толстого к концу творческого пути, и закономерности эти как ни в каком другом произведении наиболее ярко проявляются именно в «Хаджи-Мурате».

В частности, в том, что образ Хаджи-Мурата, созданный на основе художественных средств, не имеющих, казалось бы, отношения к «диалектике души», тем не менее дает исчерпывающее представление о внутреннем мире восточного человека именно в движении, в диалектической смене ощущений, чувств и мыслей.

Но прежде чем Толстой вплотную подошел к созданию образа Хаджи-Мурата, он проделал довольно большой путь от первых своих кавказских рассказов («Набег», «Рубка леса») до создания «Хаджи-Мурата». Что же это был за путь? Каким образом развивалась творческая мысль автора?

Для того чтобы определить в полной мере оригинальность самого Толстого в разработке кавказской темы, необходимо сопоставить его творчество с рядом других известных авторов.

В повестях А.А. Бестужева-Марлинского, например, читатель глава за главой открывает для себя все новые и новые стороны характера героя, проявляющиеся в цепи сюжетных сцен, монологов-исповедей и описаний природы.[98] В отличие от повестей этого писателя герой Лермонтова, Печорин хотя и меняется на протяжении всего повествования, но изменение это дано как бы в дробном виде: в каждой сюжетной сцене Печорин остается неизменным.[99] И единый процесс духовного изменения заменен простыми указаниями на определенные стадии.

Толстой же в отличие от предшественников преследует в кавказских рассказах принципиально новую задачу: показать, как под влиянием окружающей среды, войны с горцами постепенно, день за днем, начинает меняться сознание человека. Задача, на первый взгляд, кажется восходящей к руссоистским представлениям: в общении с природой, с первобытным, неиспорченным обществом городской человек преображается – сам характер его меняется.[100] Ярче всего эта особенность толстовского психологизма проявилась в его повести «Казаки». Чего стоит хотя бы сцена, где Оленин впервые увидел горы. Писатель подчеркивает, что «с этой минуты все, что только он (Оленин. – Е.Ж.) видел, все, что он думал, все, что он чувствовал, получало для него новый, строго величавый характер гор. Все московские воспоминания, стыд и раскаяние, все пошлые мечты о Кавказе, все исчезли и не возвращались более» (6, 14).

* * *

О полемике Толстого со своими предшественниками говорит еще и тот факт, что, задумав в 1853 г. написать рассказ «Разжалованный» – правда, этот замысел осуществился только три года спустя, – писатель в центре своего художественного исследования поставил ничтожную личность – деклассированного дворянина Гуськова. В этом рассказе Толстой буквально уничтожает одно из очень стойких романтических представлений о кавказской жизни. Разжалованные в солдаты дворяне всегда представлялись читателю в ореоле романтики и таинственности. Здесь же, напротив, все жизненно и снижено до предела. Разжалованный в данном случае оказывается даже ниже, чем все остальные кавказские офицеры. Мы видим, что писатель уже в своих ранних кавказских произведениях оказывается до конца верным своему ведущему художественному принципу «срывания всех и всяческих масок». Более того, это стремление к кропотливому анализу жизненных явлений и обусловило, на наш взгляд, поступательное развитие всей кавказской темы. И развитие это шло не только по изучению внутренней жизни кавказских офицеров. Главным направлением оказалось изучение людей чуждой и незнакомой культуры Востока.

Так, горцы в рассказе «Рубка леса» (1855) представлены в виде темной враждебной силы или непонятных существ, населяющих сказочную страну «Кавказ» в интерпретации устных солдатских баек. Солдат Чикин рассказывает своим товарищам небылицу «о тавлинцах», которые «в каменных горах живут и камни замест хлеба едят. Те большие, говорю, равно как колода добрая, по одному глазу во лбу, и шапки на них красные вот так и горят…» (3, 49).

По мнению У.Б. Далгат, в этом юмористическом рассказе Чикина о «тавлинцах» слышится отзвук преданий об одноглазых великанах, широко известных в Дагестане и за его пределами.[101]

А вот как автор описывает начало боя: «Впереди нас, за срубленным лесом, открылась довольно большая поляна. По поляне со всех сторон расстилался где черный, где молочно-белый, где лиловый дым костра, и странными фигурами носились белые слои тумана. Далеко впереди изредка показывались группы верховых татар, и слышались нечастые выстрелы наших штуцеров, их винтовок и орудий» (3, 51).

Герои рассказа Толстого смутно представляют, что такое горцы. Для них это просто татары – без каких бы то ни было национальных различий. Они – некая нерасчлененная враждебная масса, причудливо воспринимаемая народным сознанием. Враждебная потому, что несет смерть русским. А что они, русские солдаты, убивают горцев, жгут аулы, угоняют скот, уносят чужое имущество, – это до них не доходит. Они не понимают самого главного – того, что уже постиг Толстой (как до него Пушкин, Лермонтов, Бестужев-Марлинский, Полежаев) в то время: война Николая I против горцев Кавказа – несправедливая война. Правда, даже на этом этапе Толстой уже попытался отразить многолетний опыт войны на Кавказе. Пусть смешно и нелепо, но все-таки в народном сознании постепенно начинает появляться определенная дифференциация, различие кавказских народностей, а мы знаем, что всякого рода расчленение – это первая ступень познания.

* * *

Если в 50-е гг. Л. Толстого не интересовало, что думает и чувствует горец, то через пятьдесят лет все кардинально изменилось. Об этом свидетельствует сопоставление близких и в то же время различных по своим внутренним задачам сцен.

На первый взгляд в сцене набега в повести «Хаджи-Мурат» и в раннем рассказе Л. Толстого «Набег» один и тот же сюжет, одна и та же система образов, более того, отдельные факты – и те совпадают: песня про Шамиля, например, в обоих случаях повторяется слово в слово. Но если в рассказе основной акцент сделан на описание переживаний повествователя, и все события рассматриваются через призму его восприятия, то в повести мы на все смотрим глазами бесстрастного судьи.

В «Хаджи-Мурате» писатель подчеркнуто убирает романтический оттенок, ранее присущий образам офицеров. Здесь нет и вопроса о храбрости, основного вопроса, решаемого в «Набеге» на всех уровнях: философском, бытовом, нравственном. Описание как бы приземлено, снижено до уровня бытовизма. Они, русские офицеры, теперь – или люди жестокие и ограниченные, или откровенные пьяницы. Ничего привлекательного в них нет и быть не может. Толстой как бы спорит с самим собой и показывает не только «подвиги» русских военных, но и последствия их «подвигов». В самостоятельную главу выделено детальное описание тех бед и ужасов, которые обрушились на горцев. Описание последствий набега развивается по нарастающей.

Толстой специально обращает внимание читателей, что это был тот самый аул Махкет, в котором в свое время остановился Хаджи-Мурат. Читатель уже знает Садо. Его гостеприимство и готовность ценой собственной жизни защищать неприкосновенность Хаджи-Мурата, бесспорно, завоевали определенную симпатию у читателя. Тем более усиливается чувство несправедливости, когда мы узнаем, что у Садо русские разрушили дом, убили сына.

В «Набеге» описывается старик-чеченец, который безропотно идет в плен к русским.

«Старик, всю одежду которого составляли распадавшиеся в лохмотьях пестрый бешмет и лоскутные портки, был так хил, что туго стянутые за сгорбленной спиной костлявые руки его, казалось, едва держались в плечах, и кривые босые ноги насилу передвигались. Лицо его и даже часть бритой головы были изрыты глубокими морщинами; искривленный беззубый рот, окруженный седыми подстриженными усами и бородой, беспрестанно шевелился, как будто жуя что-то; но в красных, лишенных ресниц глазах еще блистал огонь и ясно выражалось старческое равнодушие к жизни.

Розенкранц через переводчика спросил его, зачем он не ушел с другими.

– Куда мне идти? – спросил он, спокойно глядя в сторону.

– Туда, куда ушли другие, – заметил кто-то.

– Джигиты пошли драться с русскими, а я старик.

– Разве ты не боишься русских?

– Что мне русские сделают? Я старик, – сказал он опять, небрежно оглядывая кружок, составившийся около него.

Возвращаясь назад, я видел, как этот старик, без шапки, со связанными руками, трясся за седлом линейного казака и с тем же бесстрастным выражением смотрел вокруг себя. Он был необходим для размена пленных» (3, 34–35).

В данном случае все ограничивается как будто бы внешним описанием: и худоба старика, и его глубокие морщины, и красные, лишенные ресниц глаза, в которых блестел огонь и ясно выражалось старческое равнодушие к жизни, – все это мало чего говорит нам о внутреннем мире героя. Идет простое перечисление, необходимое автору только для того, чтобы еще более усилить у читателя впечатление необычности для европейского человека восточного фатализма, с которым старик спокойно отправляется в плен к русским.

Ничего новаторского в этом пока еще нет. Восточный фатализм был известен Р. Киплингу, Р. Стивенсону, Д. Конраду, У. Коллинзу и происходил от неправильно понятого Корана. Но уже здесь заложено то, что откроется потом!

Два мира с двумя несовпадающими системами нравственных понятий здесь едва намечены, но уже «присутствует» авторское осуждение одной из сторон. Неуважение к старику, насилие над ним остались как бы за кадром. Но в кадре – связанные руки и непокрытая голова: шапку или сбили, или отняли.

Вот перед нами тот же самый старик, только уже в «Хаджи-Мурате»: «Старик дед сидел у стены разваленной сакли и, строгая палочку, тупо смотрел перед собой. Он только что вернулся с своего пчельника. Бывшие там два стожка сена были сожжены: были поломаны и обожжены посаженные стариком и выхоженные абрикосовые и вишневые деревья и, главное, сожжены все ульи с пчелами» (35, 80).

Здесь нет места восточному фатализму, ставшему еще задолго до Л. Толстого литературным штампом. Здесь идет перечисление потерь, причем указывается самая большая из них: «главное, сожжены все ульи с пчелами». Вспомним, с какой радостью потчевал старик Хаджи-Мурата этим медом. Мед для него очень многое значит, это его, старика, достоинство и гордость. Толстой специально подчеркивает, что обожженные абрикосовые и вишневые деревья были посажены стариком и выхожены. Автор скрупулезно обращает внимание читателя на то, что именно два стожка сена были сожжены русскими. Не будем забывать, как суровы горы, какого труда стоит людям обрабатывать эту землю, собирать урожай. Каждая из перечисленных потерь в сознании жителей немирного аула Махкет связана с мыслью о неминуемой голодной смерти.

Это была несправедливая война. Толстому был известен документ, полный драматизма для горцев. В «Обозрении высочайше предначертанного плана к общему усмирению кавказских горских племен» (от 13 марта 1840 г.) была изложена установка Николая I: силой оружия, голодом и разорением подавить сопротивление горцев. Император требовал удушить освободительное движение «посредством постепенного овладения всеми или большей частью способов, какие теперь имеют горцы к своему существованию».[102] Реализуя этот план, царские генералы вырубали леса, прорубали просеки, «удобные» для расстрела картечью толп ополченцев, жгли сады, вытаптывали посевы, взрывали сакли и мосты, добивались «занятия русским поселением удобных к хлебопашеству низменностей»[103], блокировали черноморское побережье, стремились перекрыть торговые связи горцев с казаками и турками.

Вот этот грозный лик несправедливой войны и показывает Толстой.

На основе анализа одного из ключевых эпизодов повести «Хаджи-Мурат» мы видим, что писателю в работе над повестью горец-мужик был ближе, чем русский мужик, одетый в солдатскую шинель.

Но для того, чтобы дойти до такого уровня обобщения, Л. Толстому необходимо было создать еще ряд кавказских повестей и рассказов, еще ближе подойти в своем художественном исследовании к проблеме непознанного человека Востока.

Как мы уже отмечали, в рассказе «Рубка леса» нет детального анализа внутренней жизни горцев. И этот рассказ как будто бы ничего нового нам не дает. Но если мы внимательнее всмотримся в повесть «Хаджи-Мурат», то увидим странное совпадение или повторение одного из важных узлов повествования: детальное описание двух смертей (солдата и самого Хажди-Мурата). В этом противопоставлении, безусловно, проявляется авторский замысел. Несмотря на такое яркое различие двух героев (покорный Авдеев и человек действия, бунтарь Хаджи-Мурат), объединяет их одно: и тот, и другой – жертвы деспотичного антигуманного государства.

* * *

Тема жертвенности, присущая любой яркой, талантливой личности, – ведущая тема повести Л. Толстого, является главной в осуждении современного писателю государства. Тема эта начинает звучать еще в рассказе «Рубка леса». Вспомним, что центром всего повествования является смерть солдата Веленчука. Параллелизм сцены разговора офицеров в палатке, где речь идет только о наградах, водке и мнимых военных подвигах, со сценой солдат у костра, где описано истинное горе и скорбь по погибшему товарищу, как нельзя лучше подтверждает мысль, что Веленчук действительно жертва Кавказской войны, и это обстоятельство, безусловно, роднит его с Авдеевым.

Так, задолго до повести «Хажди-Мурат», Толстой уже тщательно разработал тему жертвенности русского солдата в несправедливой Кавказской войне, но еще не подошел к философско-нравственному осуждению деспотического государства.

Горцы с их чаяниями и горестями в рассказах «Набег», «Рубка леса» и «Разжалованный» еще не были показаны в свете уже сложившихся традиционных характеристик.

* * *

Повесть «Казаки» явилась большим шагом вперед по сравнению со всеми предыдущими кавказскими произведениями на пути познания еще неизвестных мировому читателю типов человеческой психологии.

Многими отечественными исследователями уже отмечались такие особенности психологизма толстовских героев, как автономия внутреннего мира и духовная свобода.[104]

В нашем литературоведении постоянно ставился вопрос о генезисе «диалектики души». В частности, рассматривалась органическая связь Толстого с молодыми представителями натуральной школы (И. Тургенев, Ф. Достоевский, И. Гончаров, А. Герцен).[105]

Естественно, молодой Л. Толстой, формируясь как художник, учитывал творческие достижения предшественников, и собственный психологический метод во многом определялся пониманием человека, а это понимание – результат полемики с романтиками и представителями «натуральной школы»[106] (В. Даль, В. Григорович и др.), которые утверждали, что бытие полностью определяет сознание, т. е. сознание не имеет относительной самостоятельности, оно тождественно своему источнику, бытию.

Перед нами юношеские дневники Л. Толстого. Перемены в жизни необходимы, рассуждает будущий писатель: «Но нужно, чтобы эта перемена не была произведением внешних обстоятельств, но произведением души» (46, 30).

И еще одна запись в 1847 г.: «Дойду ли я когда-нибудь до того, чтобы не зависеть ни от каких посторонних обстоятельств? По моему мнению, это есть огромное совершенство; но в человеке, который не зависит ни от какого постороннего влияния, дух необходимо по своей потребности превзойдет материю, и тогда человек достигнет своего назначения» (46, 32).

Но вернемся к «Казакам» и посмотрим, как на примере психологического анализа внутреннего мира Оленина проявляется новое, во многом революционное, понимание Л. Толстым законов человеческого сознания.

Ровно год живет герой повести, Оленин, на Кавказе, живет не в затишье, а на переднем крае, на левом фланге Кавказской линии, где почти ежемесячно совершались организованные набеги горцев во главе с приспешниками Шамиля, бесконечные стихийные налеты абреков и ответные карательные походы русских. Оленина каждую минуту могут убить. Но постоянные набеги, походы, стычки с горцами, если убрать динамическую рамку повествования – убийство абрека и смерть Лукашки, – на первый взгляд никак не отражаются на судьбе героя. Это как «дурная бесконечность» по Гегелю: масса фактов бесконечно возрастает, но не переходит в новое качество. В самой станице Новомлинской (домов 266, душ мужского пола 897, женского – 1012) идет непрерывная война с горцами, мужчины воюют – их убивают, а герой в этот год два раза сходил на охоту (из контекста можно понять, на охоту он ходил чаще, но рассказано только о двух случаях), провел вечер с казачками, бессонную ночь у Марьянкиной двери, участвовал в поимке абреков.

Если исходить из того, что характер может раскрываться только в конкретном внешнем действии, то не совсем были неправы те критики, которые обвинили Л. Толстого в якобы антиобщественной направленности его повести, в проповеди самоустранения от гражданственной деятельности.[107]

«Казаки» написаны Толстым в обстановке первой революционной ситуации, но события в повести разворачиваются далеко от прогрессивных центров. Но правомерно ли отождествлять, например, таких героев, как Оленин и Базаров? Правомерно ли подходить к ним с одинаковыми критериями? Ведь Тургенев и Толстой преследовали разные художественные задачи. И действительно ли Оленин совершенно выпадает из среды, или влияние ее все-таки сказывается на духовном мире героя? С одной стороны, нарочитая объединенность сюжета, отсутствие ярких событий в «Казаках» говорит о том, что не внешние события, а внутренние искания заставляли Оленина измениться, а с другой – писатель явно дает нам понять, что напряженность жизни на Кавказе косвенно влияет на внутренний мир героя; условия Кавказа, война с горцами настолько действуют на него, что, как под прессом, формирование убеждений происходит намного интенсивнее, чем в обычных мирных условиях. Мысль о том, что он живет «по соседству» со смертью, бесспорно влияет на весь внутренний и духовный мир Оленина.

За один год (1852) Оленин словно перерождается: из столичного франта он становится человеком, близким к убеждениям автора. Меняться так, как Оленин, значит изменять своему сословию, идеологическим устоям… Речь идет о какой-то внутренней революции героя.

Современники не заметили обновления Оленина. «Казаков» я читал, – писал И. Тургенев А. Фету в апреле 1863 г., – и пришел от них в восторг (В. Боткин тоже). Одно лицо Оленина портит общее великолепное впечатление. Для контраста цивилизации с первобытно нетронутой природой не было никакой нужды снова вводить это возящееся с самим собою, скучное и болезненное существо».[108]

Такая отрицательная оценка Тургеневым характера Оленина была совершенно закономерной. Дело здесь заключается в различном понимании двумя художниками принципов психологизма.

В своей рецензии на сочинения Л. Толстого Н.Г. Чернышевский дает краткое описание метода психологического анализа И. Тургенева. В частности, он отмечает, что Тургенева «особенно привлекают положительным или отрицательным образом относящиеся к тому, что называется поэзиею жизни, и к вопросу о гуманности».[109] Тургенева, по мнению критика, в анализе внутренней жизни человека не столько привлекал сам психологический процесс (как, например, в случае с Л. Толстым, Ф. Достоевским, А. Островским, М. Салтыковым-Щедриным), сколько «влияние общественных отношений и житейских столкновений на характеры»[110] в их эстетическом преломлении.

* * *

Для периода 80-х гг., как вообще для революционного времени, было характерно убыстренное развитие общественного сознания. Именно это обстоятельство толкало художников к поиску новых изобразительных средств, с помощью которых можно было бы художественно воспроизвести эту ускоренность и интенсивность.

В 1863 г. публикуются «Казаки», а через год, в 1864 г., Тургенев закончил повесть «Призраки», в которой применены фантастические формы убыстрения процесса возмужания, идейного созревания человека. За несколько дней герой приходит к выводу, что весь земной шар покрыт плесенью, именуемой жизнью. Все есть в мире: сила природных стихий и милитаризма, мещанское оболванивание, народные восстания, только нет в нем силы красоты. «Призраки» – это протест против произвола и насилия, царящих в мире.

После 1861 г. у Н. Некрасова возникает замысел поэмы «Кому на Руси жить хорошо». С ранней весны и до второй половины августа странствуют мужики и наконец приходят к Грише Добровольскому.[111]

Но какое все это имеет отношение к «Хаджи-Мурату»? Самое непосредственное.

Созданная в декабре 1904 г., накануне первой русской революции, повесть «Хаджи-Мурат», так же как и «Казаки», отразила, по сути дела, тот же самый процесс интенсивного изменения сознания человека под влиянием до предела обострившихся противоречий действительности. За сравнительно короткий срок Хаджи-Мурат проходит ни с чем не сравнимый путь познания. Горец с родоплеменными взглядами на мир, выросший в условиях патриархального быта, слабо поддающегося натиску мусульманского мира, он не оставался неизменным, не окостенел духовно, а в короткий срок поднимается не только до порицания деспотизма Шамиля, но и до осуждения всей Российской империи в целом.

И в связи с этим возникает интереснейшая проблема: куда, в каком направлении двигался в своем развитии Хаджи-Мурат? К чему он мог бы прийти? К чему привел бы этот стихийный бунт против деспотизма?

* * *

Но для того, чтобы понять образ Хаджи-Мурата в целом, чтобы наделить его такой же духовной жизнью, какой живут все любимые герои Л. Толстого, для всего этого художнику необходимо было отойти от традиционного представления о восточных людях как фаталистах, слепо полагающихся только на судьбу. Преодолев данный стереотип, наделив горцев обычными человеческими качествами, Толстой оказался готовым к глубокому психологическому анализу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад