Ксения Шелкова
Не ангел
Глава 1
«Нечисто там у них. Не по-божески», — вот что слышали мы с сестрицей всякий раз, едва только родители начинали толковать меж собою о семье моего дяди, папашиного брата. Сами мы никогда не видали дядюшки, а на наши любопытные вопросы: «а что дядя? каков он?» — матушка отнекивалась незнанием и украдкой торопливо крестилась, точно и впрямь отгоняла нечистую силу; отец же и вовсе молчал, неодобрительно покачивая головой. Вся эта таинственность еще более раззадоривала нас, детей. Моя младшая сестра Даша расспрашивала няньку, горничную, лакеев, но те не могли помочь: они были взяты в дом уже после папашиного отъезда из Петербурга и ничего о дядюшке не ведали. А немногие старые слуги, что были в Петербурге при папашином семействе, точно воды в рот набрали. «Барин Александр Николаич живы, в Петербурхе проживать изволют», — только и сообщил мне наш бывший кучер, дряхлый Захар, служивший еще моему деду. Впрочем, он был разговорчивее других: от него мы узнали, что дядюшка Александр Николаевич Рашетовский старше моего отца на пять лет, женат на какой-то дальней родственнице и детей не имеет. На вопрос, почему же отец никогда не желал не только увидеться с братом, а и списаться с ним, Захар точно так же давал уклончивые, ничего не значащие ответы.
Так было все наше детство; повзрослев же, я был определен в кадетский корпус и уж более не думал о моем таинственном дядюшке.
Теперь мне ярко вспоминается тот день, когда я получил из дома страшное известие, повергшее меня в тоску: моих дорогих родителей не стало, сестрица Даша осталась одна; испуганная и растерянная, она молила меня немедленно приехать. Я же находился в то время в Петербурге, в Константиновском военном училище, где должен был оставаться еще год. Я испросил у начальства отпуск и поехал.
Родной дом встретил меня трауром и запустением. Холера, свирепствующая летом в Петербурге, не пощадила ни отца, ни мать, ни их прислугу. По всей вероятности, отец заразился, будучи в столице, так как в наш уездный город Ораниенбаум он вернулся уже больным. Даша уцелела благодаря бдительности матери: поняв, что с отцом худо, мамаша спешно отправила ее гостить к батюшкиным друзьям. Сестра провела у них две недели. Болезнь пощадила ее, но, воротившись со своей горничной обратно, Даша обнаружила почти опустевший дом…
Вот так, оставшись в шестнадцать лет сиротой, Даша не имела других родственников, кроме меня — и мне предстояло взять на себя ответственность за ее судьбу. Я не мог ехать, не решив, что станется с ней дальше. Будучи лишь на полтора года старше, неожиданно потеряв родителей, я вдруг почувствовал себя таким же растерянным ребенком — но постепенно свыкся с нашим горем и начал рассуждать. После смерти отца мы с сестрой получали небольшой капитал; мне предстояло продать дом и обстановку, Дашу же я предполагал определить в какой-нибудь пансион с хорошей репутацией. И тут вдруг явилась мне мысль, которая показалась весьма удачной: я вспомнил о нашем петербургском дядюшке. Правда, я ровно ничего о нем не знал, но все же это был единственный наш близкий родственник. Так неужели же он откажется приютить несчастную племянницу, дочь младшего брата, круглую сироту?
Я написал несколько писем — все они остались без ответа, и я уж было отчаялся, как вдруг пришло письмо за подписью дядиной жены, Ольги Аркадьевны. Оно было написано на превосходном французском языке, сухо и холодно. Без малейшего сочувствия и утешения обращалась она ко мне, уведомляя, что готова принять сестру в своем доме, но имеет несколько условий: что Даша обязуется вести себя тихо и пристойно, не совать нос не в свое дело, не докучать ей и ни в чем не перечить.
Признаться, этот резкий тон покоробил меня: я уже готов был отписать в ответ, что не могу воспользоваться тетушкиной милостью, коли общество племянницы будет ей столь в тягость. Но слезы и мольбы испуганной Даши заставили меня сдержаться: сестра была готова на все, лишь бы быть поближе ко мне. Живя у тети в Петербурге, она сможет видеться со мной по воскресеньям и праздникам, а этого уж будет ей довольно для счастья, как бы тетушка с ней не обращалась. Скрепя сердце я согласился.
Мы уезжали из Ораниенбаума по железной дороге четырнадцатого августа. Горничную сестры пришлось отпустить: это было одним из условий тетушки Ольги Аркадьевны — никакой чужой прислуги в ее доме. Мне все это было весьма не по вкусу, но я не хотел огорчать Дашу, у которой тоска сменялась робкой надеждой. «В конце концов, — рассуждал я, — тетушка, какая бы она не была, все-таки согласилась взять Дашу к себе, ее суровость, вероятно, напускная. Даша — добрая, кроткая девушка, настоящий ангел; неужто тетя с дядей не полюбят ее?» Но мысли, что сестра будет жить, в сущности, у чужих ей людей и не увидит от них ни ласки, ни привета — эти мысли не давали мне покоя.
— Боюсь я, Ванюша, как бы что не помешало, — заметила сестра. — Вот, кажется, вроде ладно выходит — а глядишь, так сейчас и история какая случится. Ты будь, мой милый, с тетушкой поласковее, не разгневай ее; а уж я и подавно что угодно стерплю, лишь бы жить к тебе поближе, не расставаться надолго. Даст Бог, закончишь свое учение, меня к себе возьмешь.
— Непременно, душенька.
— А до тех пор я и с тетушкой как-нибудь полажу… С Божьей помощью.
Мы надолго замолчали, каждый углубился в свои невеселые мысли. На Петергофский вокзал мы прибыли ранним утром. Над Петербургом стоял туман, было зябко и промозгло… Ни дядя, ни тетушка не озаботились выслать за нами экипаж — пришлось кликнуть извозчика. Я был уже изрядно возмущен тем, что нас так третируют, а простодушная Даша ничего не замечала: она впервые очутилась в столице, все ей было в новинку, все восхищало. После нашего тихого городка громадный, строгий, чопорный Петербург казался ей недосягаемым и прекрасным.
— Куда, барин? — хриплым голосом спросил озябший ванька. Я вынул тетино письмо, где она хоть и сухо, но весьма подробно объясняла, как лучше проехать и как найти их дом, попутно приказывая не расспрашивать о них у соседей или дворников. Но каково же было мое изумление, когда я вытащил письмо и развернул его. Передо мной был лист дорогой почтовой бумаги — и совершенно чистый! Ни единой буковки, ни даже следа чернил на нем не было.
Я протер глаза и начал лихорадочно рыться в карманах — тщетно! Другого документа, похожего на тетушкино письмо, у меня не имелось.
— Да будет тебе, Ваня, — сказала Даша при виде моего замешательства. — Ты, верно, перепутал бумаги, а то письмо так и осталось на папашином бюро лежать.
Это было бы самым естественным объяснением, если бы не одно «но»: я давно приобрел привычку складывать важные письма и бумаги особым образом, если они могли мне еще пригодиться. И даже в сильной задумчивости я не стал бы складывать так же пустой лист!
Это уже было очень странно, однако мне ничего не оставалось, как согласиться с сестрой. Я назвал адрес тетушки по памяти, заодно объяснив, что дом господ Рашетовских находится в самом конце Надеждинской улицы… При этих словах извозчик как-то удивленно посмотрел на меня.
— Ну, в чем дело? — спросил я нетерпеливо.
Извозчик, весьма неряшливый и неприятный субъект, путано стал объяснять, что тот дом последний — он уж наверняка не последний, а если и последний, то вовсе не на Надеждинской… Мне все это начало докучать, так что я прикрикнул на него: «Давай, трогай!», и он, ворча, собрал наконец поводья.
Светало, и фонарщики на улицах гасили масляные фонари, ловко взбираясь по лесенкам. Стучали лошадиные копыта по деревянной мостовой, но город был еще пуст: кроме городовых и дворников, принимавшихся мести улицы, дворы да разносить дрова, мы никого не встретили. Сестра во все глаза разглядывала высокие каменные дома, которых все больше попадалось нам по пути. Однако туман еще не расходился, и все, что находилось не рядом с нами, а чуть поодаль, рассмотреть было невозможно.
То ли благодаря туману, то ли потому, что ванька наш плохо знал город, — мы заплутали. Долго кружились по одним и тем же улицам, мимо одних и тех же домов, но нужный никак не находился. Извозчик бормотал себе под нос, что нет такого дома, «хоть казнить вели, барин, а нету», Даша, хотя и куталась в бархатную тальму, совсем продрогла. Осердясь, я приказал остановиться. Я был уверен, что нам достался донельзя бестолковый деревенский ванька, и из-за его оплошности мы и ездим по кругу; сам же я в этой части города прежде не бывал. Я закрыл глаза, стараясь вспомнить наставление тетушки — удивительно, память моя как по волшебству нарисовала дорогу к нужному дому. Теперь я сам указывал, куда ехать — мимо поплыли улицы, все еще окутанные туманом — Бассейная, Малая Итальянская… И, наконец, впереди выросли очертания искомого дома; каким образом я понял, что это тот самый дом, в ту минуту я не смог бы объяснить. Дом был большой, деревянный, двухэтажный, старинной постройки, с резными наличниками и двумя островерхими башенками. Я протянул извозчику деньги, но тот вместо того, чтобы принять их и поблагодарить, ошарашенно уставился на меня.
— Вы, барин, что же…
— Сюда, сюда, — нетерпеливо ответил я, не понимая, что нужно этому бездельнику.
— Да ведь… Вы же говорить изволили…
Но я перебил его; мне хотелось скорее уже добраться до родственников, представить им мою сестру. Я сунул извозчику монету и поставил на землю Дашин сундучок и узел с вещами. Даша с любопытством разглядывала дом, но тут мне на глаза снова попался извозчик: он расширившимися глазами смотрел то на дом, то на нас с сестрой и, наконец, точно опомнившись, начал нахлестывать лошадь.
Нам, однако, было уже не до него. Я стал звонить в колокольчик; довольно долго никто не отзывался, а я был уверен, что нас разглядывают из окон: темная штора в окне второго этажа как будто дрогнула. Потом я перестал звонить и прислушался: есть ли какие-то звуки в доме? Я ничего не слышал.
Дверь распахнулась внезапно и бесшумно, так что мы вздрогнули от испуга. На пороге стояла немолодая женщина в темном платье, гладко причесанная; меня поразило, как она уставилась на нас без всякого выражения, пустыми глазами — ни удивления, ни вопроса.
— Здесь ли живут Александр Николаевич и Ольга Аркадьевна Рашетовские? — откашлявшись, проговорил я.
Служанка молча отступила, пропуская нас внутрь. Уже взойдя в переднюю, а после — в гостиную, я поразился вторично: в доме стоял странный могильный холод, точно печей не топили уж несколько лет; воздух был затхл. Я огляделся: гостиная была роскошно убрана, с мягкими диванами и креслами, начищенными канделябрами, потолок украшала затейливая лепнина, паркетный пол блестел, а в камине, украшенном фигурными изразцами, весело потрескивали дрова — никаких следов запустения. Было полутемно — служанка зажгла три свечи.
«Очень странно, — подумалось мне. — Дрова горят, ни следа пыли, а точно в склеп взошли».
Безмолвная служанка принесла поднос, на котором был сервирован чай. Даша спросила ее о тетушке, но ответом было молчание: женщина посмотрела сквозь нее невидящими глазами и вышла.
— Она, должно быть, немая, — произнесла Даша дрогнувшим голосом и поежилась.
Мне тоже было очень не по себе, однако не хотелось пугать сестру еще больше; мне и так было больно представлять, как моя Даша, которую папенька с маменькой самозабвенно любили и нежили, будет жить в таком склепе. Мы подошли с Дашей к окну, занавешенному плотными шторами; отогнув штору, сестра внимательно вгляделась в туманные очертания улицы, затем начала развязывать тальму…
…Давешняя горничная возникла около нас так внезапно и бесшумно, что Даша вскрикнула от неожиданности. Казалось, служанка появилась прямо из стены. Она помогла Даше снять плащ и шляпку и удалилась.
— Как… Как она вошла, ты видел? — пробормотала сестра. — И руки у нее такие ледяные… Страшно мне что-то, Ваня.
Клянусь, в эту самую минуту я уже хотел предложить Даше уйти из странного дома подобру-поздорову; меня останавливало лишь сознание, что в этом случае ее мечта быть ближе ко мне разбивается в прах. Во всем Петербурге мы не знали ни единой души, кроме дяди с тетей и моих друзей по военному училищу, поселить же такую молодую девушку у чужих людей я не считал возможным; тем временем мне самому пора было приступать к учению. Оставалось одно: возвратиться в Ораниенбаум, упросить подругу матушки принять Дашу у себя, пока найдется место в пансионе.
Я уже собирался предложить сестре идти, как вдруг она вгляделась в дальний угол гостиной и испуганно взвизгнула. Я посмотрел, куда она указывала дрожащим пальцем. Оказывается, все это время мы были не одни! Там, в углу, в высоком кресле, напоминающем трон, сидел человек, одетый в весьма старомодный коричневый сюртук с бархатным воротником и пестрым муслиновым галстуком. Он не смотрел на нас; его неподвижные темные глаза уставились куда-то в стену, поверх наших голов. Мы не могли оторвать от него глаз; казалось, человек этот еще не стар, его лицо не бороздили морщины, а волосы не были тронуты сединой — но он был настолько изнуренным на вид, что казался едва живым. Неужели это хозяин дома?
— Рашетовский Александр Николаевич, ваш дядюшка, — раздался позади нас старческий голос. Мы с Дашей подскочили и обернулись, испытав, впрочем, настоящее облегчение от того, что услышали, наконец, человеческую речь.
Сзади стоял маленький старичок, по виду — лакей; верно, он состоял при дядюшке. В отличие от самого дяди и странной служанки, он выглядел почти обычно: почти — потому, что его глаза тоже были неподвижны. Когда он обратился к нам, улыбаясь, то улыбались только его губы.
— Вы дядюшке прислуживаете? Вас как звать? — начал спрашивать я, но Даша меня перебила.
— Постой же, Ваня: невежливо! Надобно же дядюшке представиться…
Я откашлялся и начал рекомендоваться сидящему в кресле полуживому человеку, который ничего не отвечал и даже не глядел на меня. На всякий случай я еще раз пересказал то, что уже было в моих письмах к ним: его младший брат, а мой папаша, Николай Николаевич Рашетовский, с супругою преставились, мы с сестрою получили от тетушки письмо с приглашением приехать и счастливы видеть в добром здравии… Тут я несколько смешался. Выручила Даша: она подошла к дядюшке, поцеловала у него руку и уселась рядом с ним. Тот ничем не выразил своих эмоций, но и руки не отнял. Я повернулся к лакею.
— Что дядюшка, он, верно, болен?
— Меня, барин, Тимофеем зовут, еще твоему дедушке прислуживал; теперь при барине Александре Николаиче неотлучно состою. Еще махоньким его знал. Да вы садитесь; вишь, и барышня присесть изволили. Барыня нескоро выйдут, а я покамест вам расскажу про вашего дядюшку, коли желаете.
Его мягкий старческий голос совершенно меня успокоил, даже как будто стало теплее. Я присел в кресло и стал смотреть в огонь, стараясь не думать о неподвижных глазах старого Тимофея, которые неотступно сверлили меня.
И Тимофей начал рассказ, который я передам здесь своими словами.
Глава 2
Это было время, когда предчувствие перемен уже охватывало самые различные круги общества. Но отец семейства Рашетовских, Николай Алексеевич, ко всем этим новым веяниям вовсе не питал интереса. Рашетовский-старший был настоящим русским барином и к таким вопросам, как отмена крепостного права, просвещение народа и тому подобное, относился если не враждебно, то скептически. По складу своего характера он был озабочен лишь тем, чтобы как можно веселее убить время; впрочем, Рашетовский был по природе человеком мягким и добросердечным, уважал науки, а любовь к книгам, музыке и театру была у него развита до страсти. Он получал хороший доход со своего родового имения — села Дубки, владел четырьмястами душами — этого вполне хватало для житья «на широкую ногу» в столице. Едва вкусив столичной жизни, Николай Алексеевич уже не считал нужным находиться неотлучно в имении и передал все заботы управляющим; он наслаждался жизнью в Петербурге, где со свойственным ему увлечением организовал собственный домашний театр с оркестром.
В особняке на Надеждинской для осуществления сего прожекта были сломаны перегородки нескольких комнат: из получившегося большого помещения устроили зал для представлений. Актеров же Николай Алексеевич с воодушевлением набрал из собственных крепостных: в основном, актеры были пригожие, молодые, с приятными голосами. Рашетовский нанял для них учителей по вокалу, танцам и декламации. Музыкальное сопровождение для спектаклей составляли те же крепостные, кто умел играть на гитаре, скрипке, свирели; руководил этим самодеятельным оркестром учитель музыки, приглашенный для сыновей Рашетовского.
К моменту переезда в Петербург его сыновья, Саша и Николенька, были двенадцати и семи лет; родители весьма заботились об их образовании, а отец тем паче желал приобщить мальчиков к своему увлечению театром, чем менее его супруга, мать семейства, сочувствовала этому самому увлечению. Мария Ивановна Рашетовская была полной противоположностью мужу: искусством не интересовалась вовсе, любила простые удовольствия вроде катаний на тройке, хороших обедов и бесед с приятельницами за чаем и кофеем. Будучи хорошо воспитанной, Мария Ивановна не позволяла себе критиковать супруга и до поры до времени не высказывала своего недовольства приучением сыновей к искусству.
Жили Рашетовские беззаботно и весело; домашние спектакли и концерты сменялись поездками за город, пикниками, развлечением гостей. Порой, весьма нечасто, они всем семейством, с учителями и гувернерами, приезжали в имение — на месяц, а то и на два. В один из таких визитов домашний театр Рашетовских обогатился новым актером, а семейство получило прибавление.
Как-то раз после обеда барин Николай Алексеевич отдыхал у себя в комнате с чашкой кофею и трубкой, как вдруг услышал звонкий мальчишеский голос, произносивший упоенно и с воодушевлением дивные лермонтовские строки:
Рашетовский послушал еще немного, затем, не утерпев, высунулся из окна и застыл от изумления: он увидел крестьянского паренька в простой грубой холщовой рубахе, лохматого и худощавого.
— Эй, ты! — позвал он паренька. — Поди сюда, поближе. Поди-поди, не бойся.
Мальчик несмело приблизился. Он стоял, уставившись на собственные босые ноги, и не смел взглянуть в лицо барину.
— Ты это чей такой? Как звать?
— Федькой, барин… — пробормотал мальчишка.
— Грамотен? — с улыбкой спросил его Рашетовский.
— Не… — мальчик помотал кудлатой головой.
— Ишь ты! Откуда ж ты Лермонтова знаешь? Стихи, которые сейчас читал?
Выяснилось, что Федьку посылали в барский дом работать в саду, и он сквозь открытые окна частенько слышал, как учитель сыновей Рашетовского, Саши и Николеньки, занимается с ними словесностью и разучивает стихи. Обладая прекрасной памятью, Федька выучивал их едва ли не с одного раза. Однажды он попробовал прочесть особенно полюбившееся вслух — и пришел в такой восторг, что стал читать сам себе все, что сумел запомнить — а запомнил он немало.
— Матрена! — закричал Рашетовский. — А ну-кось, проводи ко мне сюда этого лицедея.
Федьку привели к нему в комнату, и Рашетовский заставил его читать наизусть стихи и отрывки из поэм. Несомненно, мальчишка обладал не просто сильной памятью — он читал страстно, с увлечением; казалось, то, что барин слушает очень внимательно, не только не смущало, а, наоборот, раззадоривало его. Приглядываясь к нему, Рашетовский заметил, что, несмотря на заношенную одежду и дурную прическу, Федька обладал красивыми и тонкими чертами лица, большими чистыми глазами и был хорошо сложен. А когда он принимался читать, глаза его блестели, голос дрожал от восторга; в эти мгновения он казался едва ли не принцем, по недоразумению одевшимся в рубище. Впрочем, едва заканчивалось стихотворение, он снова конфузился, опускал взгляд и отвечал на вопросы барина, еле слышно бубня себе под нос.
Матрена исполняла в доме обязанности экономки и знала все про всех в селе. Про Федьку болтали, будто он сын крепостной девки Акулины и ее барина, молодого князя В., их ближайшего соседа, который четырнадцать лет назад был влюблен в эту Акулину. Его же мать, узнав о связи сына и крепостной, поспешила продать Акулину, уже носившую ребенка от князя. Более точных сведений, от кого Акулина родила мальчика, не было, а к Федьке намертво прилепилось прозвище «Князек».
От этой истории романтично настроенный Рашетовский пришел в совершенный восторг. Даже если все это было вымыслом, Федька-то и впрямь имеет недюжинные способности! А если его умыть, приодеть, подучить малость…
Рашетовский, несмотря на изумление супруги, приказал тотчас взять Федьку «в комнаты» в качестве воспитанника да заставить учиться вместе с барчуками. Мария Ивановна, едва веря своим ушам, пыталась убедить супруга, что все это сказки про князя В., что Федька — обычный крепостной, прижитый неизвестно от кого, да еще и лентяй: вместо того, чтобы работать в саду, то и дело сидел под окном, уши развесив, и что вместо учения надо его на конюшню отправить да высечь хорошенько. Рашетовский же, будучи в ажитации от того, что открыл недюжинный талант, лишь отмахнулся.
— Вы не понимаете, Мари, — в присутствии Федьки и сыновей вскричал он по-французски. — Это же дарование! Это будущий великий актер! Вы только послушайте, как он читает Лермонтова — чудо! Страсть!
Практичной же Марии Ивановне пребывание этого «чуда» за одним столом с собственными сыновьями казалось унизительным и абсурдным, но она хорошо знала своего романтического супруга: уж если тот забрал что-то в голову, спорить было бесполезно. Поэтому она смирилась, затаив в душе на Федьку досаду и злость.
Сыновья Рашетовские, которым волею папаши навязали общество крепостного, отнеслись к Федьке совершенно по-разному. Младший, Николенька, очень похожий на отца, был мальчик простого и доброго нрава и скоро начал весело заговаривать с Федькой, тащить его в детскую, чтобы показать игрушки, старался втянуть в общие забавы. Но Саша, любимец матушки, довольно холодный и сдержанный по характеру, хотя и не проявил недовольства папашиной затеей, но в душе разделял раздражение матери. Он негодовал, как это папаша ни с того, ни с сего решил взять в воспитанники крепостного — и только привычка ничего не предпринимать, не подумав, подсказала ему молчать. А поразмышляв, он рассудил, что высказывать папаше свое недовольство делу во вред, ибо тот лишь рассердится да оборвет… Папаша же — человек увлекающийся, то вспыхнет, то остынет — даст Бог и сам к Федьке-оборванцу переменится.
Но время шло, а Николай Алексеевич не только не охладел к Федьке, а все больше к нему привязывался. Застенчивый и неотесанный, тот обладал огромными способностями к учению, был усерден, любознателен — учителя не скупились на похвалы. Светские манеры, поначалу дававшиеся ему с огромным трудом, Федька усваивал все быстрее. С Николенькой они уж стали друзьями, а от Саши Федька держался на почтительном расстоянии, величал его не иначе, как «вы, барин», и не допускал ни малейшей фамильярности. Видимо, помимо таланта к учебе и театру, Федька имел большой врожденный такт и инстинктивно чуял, как следует вести себя с окружающими. Все в доме Рашетовского как-то быстро приняли и полюбили его — все, кроме барыни, которой Федька старался как можно реже попадаться на глаза. И Саша, по-прежнему недолюбливая его и ревнуя про себя к папаше, все-таки невольно восхищался Федькиной обходительностью, любовью к учебе и чтению. Читать он выучился почти мгновенно, с удовольствием читал им с Николенькой вслух и никогда не отказывал, если его просили переписать начисто в тетрадь или пересказать на память утренний урок.
По приезде в Петербург мальчики не только вместе занимались — они гуляли в сопровождении гувернера, болтали по-французски, проказничали. Саша не спускал глаз с Федьки: раздражаясь и досадуя, он ловил себя на том, что уже очень хочет с ним подружиться. Ему стало завидно смотреть, как Николенька и Федька резвятся и играют вместе, тогда как он, Саша, стоит в сторонке и чопорно наблюдает…
В тот погожий мартовский день, когда снег еще лежит, а солнце уже греет изо всех сил, ручейки весело бегут по мостовой и воздух так пахнет весною, мальчики в сопровождении m-r Simonа отправились на прогулку. Гувернер, пожилой и благообразный, радовался хорошей погоде, Николенька и Федька весело переговаривались между собою, а у Саши настроение было никудышным: ему казалось, все, кто его окружают — счастливы и довольны, все, но не он… Он снисходительно слушал, как Федька рассказывает что-то по-французски Николеньке и гувернеру; Саша пару раз поправил его произношение, которое и без того было уже весьма недурным: ему нравилось, что Федька, как-то незаметно сделавшийся всеобщим любимцем, почтительно благодарит его. Они шли по широкой, засаженной тополями улице, и удалились довольно далеко от дома, как вдруг Николенька заметил огромного и злющего цепного пса в одном из дворов.
Когда они поравнялись с этим двором, расшалившийся Николенька, стремясь привлечь внимание старших, принялся дразнить собаку. M-r Simon вконец разомлел на солнце и лишь благодушно улыбался. Пес рвался, рычал и скалил зубы, угрожающе припадая на передние лапы. Николенька же звонко смеялся и размахивал палкой прямо перед ощеренной мордой.
— Николай Николаич, брось, не надо! — с тревогой позвал Федька.
— Оставь, Nicolas. Ну, что за ребячество, в самом деле? — лениво поддержал его Саша.
Однако младший брат не унимался и продолжал шалить. Саша отвернулся и начал топать ногой по огромной луже, разбивая уже истончившийся лед, сквозь который просачивалась вода… Гувернер, похоже, собирался ждать, покуда Nicolas наскучит его забава, а Саше хотелось идти дальше. Он уже намеревался подойти к брату и взять его за руку, как вдруг предостерегающе вскрикнул Федька: Саша успел только заметить, что скоба собачьей цепи, вделанная в непрочное дерево будки, вот-вот оторвется, в то время как пес продолжал бесноваться… И тут m-r Simon с громким воплем припустил вперед по улице.
Дальнейшее произошло так быстро, что заняло всего несколько мгновений. Федька в два прыжка подскочил к Николеньке, схватил его и, напрягая силы, подсадил на нижнюю ветку большого старого тополя, который, по счастью, рос совсем рядом. В ту же секунду пес с рычанием и лаем сорвался-таки с цепи. Некий инстинкт подсказал Саше, что бежать нельзя: пес обязательно кинется следом — но Федька уже дернул его за руку, больно и грубо — с его помощью Саша подтянулся и в последний миг взлетел на спасительное дерево.
— Лезь выше! — в панике крикнул он Николеньке.
Делать этого не следовало, но Саша было так страшно; он забыл, что даже самые свирепые собаки не умеют лазать по деревьям, казалось, этот огромный, похожий на волка пес вот-вот дотянется до них с братом… Саша, не глядя, стал на следующую ветку, раздался треск… Противное чувство внезапного падения с высоты сменилось болью в ушибленной спине и затылке… Ошарашенный, он даже не мог приподняться, когда услышал смрадное дыхание и увидел оскаленную зубастую пасть прямо над собой — лишь вскинул руки в слабой попытки защитить лицо. Сверху в пронзительном ужасе заверещал Николка… Саша зажмурился изо всех сил, но успел заметить, что кто-то подскочил к нему и заслонил собою…
Саша слышал хриплое злобное ворчание пса, какую-то возню неподалеку от себя; потом издалека послышались голоса. Он отнял руки от лица: в сажени от него Федька, весь в крови, в разодранной рубахе лежал на земле и изо всех сил сдавливал шею пса, который тщился достать его своими зубами. К ним уже бежал, размахивая руками, дворник и еще какие-то люди…
Гувернера обнаружили неподалеку: объятый страхом, тот прятался в чужом дворе. Пришлось позвать извозчика, так как никто из них не в состоянии были идти. Федька хромал, его рука и плечо были изорваны; у Саши страшно кружилась и болела голова и тряслись ноги; Николка же, едва дворник снял его с дерева, бросился к Саше, обхватил за пояс и уткнулся лицом в грудь. Саша дрожащей рукой гладил брата по голове и пытался встретиться взглядом с Федькой.
Федькой, который, возможно, спас им с Николкой жизнь.
Дома, разумеется, по этому поводу ахали, ужасались, всплескивали руками, кричали, топали, возмущались. Немедленно послали за доктором: Федьке пришлось накладывать швы на плечо и руку, Саше прописали полный покой и постельный режим. Гувернер был выгнан в шею, Николенька наказан. Но еще до этого младший брат много раз описывал, как Саша сорвался с дерева, и, увидев это, Федька также мгновенно спрыгнул со спасительного тополя и отвлек внимание пса на себя, прямо сказать, закрыл Сашу собою. А потом пес впился зубами ему в плечо, а Федька, не имея ничего под рукой, несмотря на боль, старался задушить пса.
Папаша страшно осердился на поведение француза, да и сыновьям досталось порядочно. С Федькой же отец провел несколько часов, прогнав всех вон и заперев дверь. О чем они говорили, никто не знал, только после этого Николай Алексеевич Рашетовский, и без того души не чаявший в воспитаннике, стал уделять ему еще больше внимания и почти не отпускал от себя. Николка понимал, что очень виноват, и то и дело забегал то к Саше, то к Федьке, носил им пряники, варенья, пирожки, предлагал почитать вслух книги или хотя бы картинки посмотреть. Саша позволял брату ухаживать за собой, ожидая лишь одного: когда ему позволят встать с постели и увидеть Федьку.
— Ты Николку спас. Меня собой заслонил, — сказал Саша Федьке, внимательно вглядываясь ему в глаза. Федька читал, лежа в постели; при виде Саши он попытался привстать, но не смог. Саша помог ему усесться, поправил подушки.
— Я как после батюшки вступлю в наследство, так сейчас тебе вольную грамоту выпишу, — продолжал Саша. — Захочешь быть актером — будешь, а то у нас останешься за жалованье. А жениться порешишь, так своим домом будешь жить, как свободный человек. Не сомневайся, Федор.
— Спаси Бог, барин, — наклонил голову Федька.
Саша взволнованно схватил его за раненую руку, так что Федор слегка поморщился от боли.
— Не говори ты мне «барин»; давай будем просто так, как мы с Николкой, как братья!.. Побратаемся, Федор, хочешь? Сегодня вечером, да хоть сейчас!
Той же ночью мальчики побратались — Саше хотелось обставить это как можно серьезнее. Он взвесил про себя, готов ли взять в побратимы крепостного, каковы его подлинные чувства к Федору, в самом ли деле он готов любить его, как родного, как Николеньку, или же его порыв — просто следствие пережитого ужаса. На все свои вопросы он ответил утвердительно; дабы отсечь Федору все пути к отступлению, он порешил не только брататься кровью, но и обменяться нательными рубашками. Таким образом, поздно ночью Саша пробрался к Федьке в комнату с перочинным ножом. Он смотрел, как Федор, не дрогнув, провел лезвием себе по запястью таким красивым, решительным движением — и снова на миг испытал восхищение, смешанное с завистью. «Хочу стать таким же смелым, умным. Чтобы меня все любили», — подумал он.
После того, как они приложили надрезанные запястья друг к другу, Саша предложил еще набрать смешавшейся крови в чашку и выпить, но Федор заметил, что это уже лишнее. Еще оба поклялись пока не выдавать тайну никому, даже Николке; на этом настоял Федор.
— Ты ведь знаешь, барыня меня не любит… Узнает, разгневается, осердится на тебя.
— Да что не любит! — воодушевленно воскликнул Саша. — Это все раньше было; а если б не ты, нас с Николашей бы тот пес насмерть разорвал. Бог с ней, с мамашей, посердится, да и перестанет. Зато папенька вот как обрадуется!