Вереникина поднялась, лихорадочно думала: «Что говорить? Призывать к объединению? Об этом уже говорилось… Хвалить за кровавые победы над нашими? Язык не повернется. Провозглашать эсеровскую программу? За Советы, но без коммунистов? Снова вспомнить о муже?..»
Пауза затягивалась.
— Ну, Кузьминишна, — усмехался Безручко. — Слухаем тебя.
— Давайте, господа, выпьем за… любовь! — неожиданно для себя сказала Катя. — За любовь, которая дает нам силы и веру, за любовь, помогающую в борьбе с врагами, какие мешают нам строить свободную жизнь. За любовь, которую ничто и никто не сможет сломить в русском человеке, ибо это любовь к России, к Отчизне!
— Ура-а!.. — заорали, захлопали полковые, а вслед за ними и штабные, лишь Колесников с Безручко явно не спешили присоединиться, раздумывали.
— За любовь к свободной и счастливой России, господа! — настойчиво повторила Вереникина, глядя на Колесникова, и тот усмехнулся криво, приподнял стакан. А остальные тянулись к ней через стол, тупо били стаканами в ее стакан, орали:
— За любовь!
— За нее, солодкую!
— За ба-а-а-аб! — ревел Пархатый, и голос его был услышан всеми, подхвачен многократно и дружно: «За длинноволосых, хай им грэць!»
Безручко стучал ложкой по краю тарелки, призывая к порядку и вниманию.
— Браты! — крикнул он, вставая. — Очень уместно сказала тут Кузьминишна о любви. Ридна наша батькивщина держится… це она дуже гарно сказала — на любви к ближнему и ко всей российской земле. Но любовь эта проявляется у нас по-разному. Кто бьется с ворогом на поле, кто обеспечивает победу своею головою, то есть думае за нас с вами. И такие люди среди нас тоже есть. И сегодня один из нас заслуживает высокой награды. Я кажу про тебя, Иван Сергеевич. — Безручко повернулся к Колесникову. — Мы побалакалы меж собою и решили, шо ты заслужив, як генерал и полководец, той дивчины, шо рядом с тобою. Нехай она будет для тебя, Иван Сергеевич, законною жинкой.
— Горько-о-о! — завопили тут же полковые, забили в ладоши, в кружки, стаканы…
Выбритое лицо Колесникова дрогнуло недоуменной гримасой: что еще за шутки? Жена у него есть, все об этом знают. А Лида… ну что ж, побалуется он с ней, а там жизнь покажет. Но глотки штабных орали все настойчивей, все требовательней, и он понял, что д о л ж е н принять участие в задуманной, оказывается, игре, что должен принять как дар эту испуганную беленькую девушку, что его насилие над ней теперь как бы узаконивалось, признавалось…
Под непрекращающийся рев Колесников встал, молчком потянул за руку Лиду; она поднялась, трясясь всем телом и плача.
— Горько, сучка-а! — рявкнул Марко́ Гончаров, но Григорий Назаров, сидевший рядом с ним, ткнул его кулаком в бок: жинка командира, дубина. Не понимаешь, что ли?!
Колесников повернул к себе Лиду, взял ее мокрое испуганное лицо жесткими сильными пальцами.
— Лучше убейте меня! Убейте! — отчаянно закричала Лида и стала вырываться из рук Колесникова, а Вереникина поняла: вот он, момент, которого она ждала! Вот когда она может оказаться рядом с Лидой!
Расталкивая штабных, Катя бросилась к Соболевой, прижала к себе. Лида истерически вскрикивала что-то нечленораздельное, билась в ее руках, а Катя гладила ее по голове, успокаивала.
— Я побуду с ней, Иван Сергеевич, — сказала она тоном, который не терпел возражений. — Ей надо отдохнуть, прийти в себя.
— Ну ладно, ладно, — хмуро и согласно ронял Колесников, отступая перед напором Вереникиной и видом Лиды. — Там, в боковухе, нехай полежит. Воды чи шо ей треба… Эй, Опрышко! — зычно крикнул он. — Наладь-ка воды. А ты, Филимон, к доктору, Зайцеву, паняй. Нехай капли, что ли, даст. Или сам прибежит.
— Не надо, ничего не надо, — торопливо говорила Катя и вела Лиду сквозь примолкших, расступающихся штабных. — Полежит, придет в себя, успокоится…
В боковухе, плотно прикрыв дверь, Катя твердым шепотом говорила Лиде:
— Лида, милая, возьми себя в руки и слушай, что я тебе буду говорить. Ты меня слышишь? — Лида слабо и настороженно кивнула. — При первой же возможности я помогу тебе убежать отсюда, поняла?.. Не удивляйся и не смотри на меня так. Твоя мама жива и здорова, в Меловатке бандиты больше не появляются. Пока потерпи и помоги мне…
Лида оторвала от подушки мокрое вздрагивающее лицо, глаза ее смотрели на Вереникину недоверчиво, настороженно.
— Правильно, правильно! — говорила Катя. — На твоем месте я бы тоже так смотрела. — Но у меня нет времени, Лида! Сюда могут войти каждую минуту!
— Что ты от меня хочешь? — спросила Лида.
— Расскажи мне все, что ты знаешь о бандах, все, что увидела и услышала здесь. Какая численность дивизии, какое вооружение, связи. Особенно связи, это очень важно. Через каких-то людей Колесников знает о наших планах…
— Я не понимаю.
— Ну… кто и откуда приезжает к вам… к ним в штаб, дает сведения о красных? Кто снабжает банды Колесникова боеприпасами… Быстрее, миленькая, быстрее!
— Ты кто? — прямо спросила Лида и села с ногами на кровати, отодвинулась к стене. Смотрела теперь со страхом на Вереникину, судорожно смахивала с лица волосы, заправила их за маленькие аккуратные уши. — Ты хочешь, чтоб меня убили, да? Тебя Сашка Конотопцев подослал, да?
Катя в отчаянной растерянности обернулась к двери. Бог ты мой, ну что делать, что?! Она и сама страшно рискует, ведь Лида может не выдержать, в случае чего!.. Но Наумович сказал твердо: это наша, советская дивчина, Катя, а все остальное ты должна сделать сама. Может, не спешить, подождать другого раза? А будет ли еще возможность увидеться? Что-то, конечно, она и сама уже знает, пройдет время — узнает больше, если, конечно, все будет благополучно. Теперь же дорог каждый день, каждый час, губчека нужны сведения, через три дня за ними придут, возможно, Павел Карандеев или Федор Макарчук… Всего этого Лиде говорить нельзя, единственное, что она должна знать, чувствовать, что рядом с нею надежный человек, на которого можно положиться, довериться ему… Как все это объяснить бедной девушке?!
— Колесников… он надругался над тобой, да? — спросила Катя.
Лида, отвернувшись к стене, тихо и горько заплакала, не ответила ничего; потом вытерла щеки ладонями, решительно повернулась, сказала:
— Ладно, может, ты и врешь все, и меня могут убить… Но за Макар Василича, за Ваню Жиглова… За всех наших, меловатских, которых бандиты побили…
Дверь в этот момент открылась, вошел Зайцев, врач, — в городском сером пальто, в круглых, запотевших с мороза очках, в серой заячьей шапке. В комнате резко запахло лекарством, табаком. Зайцев не стал ничего спрашивать, покачиваясь — он явно был пьян, — накапал в кружку какого-то лекарства из желтого пузырька, протянул Лиде.
— Выпей. И полежи с полчаса, если… хе-хе… дадут. Обычный нервный срыв, пройдет. Некоторые молодые особы отчего-то боятся приятных занятий. Напрасно. Х-хе-хе… — и ушел, посмеиваясь, аккуратно прикрыв дверь.
— Говори, Лида, быстрее! — потребовала Катя.
Лида, лежа, стала лихорадочно вспоминать все, что знала: штабные обрывочные разговоры, бумаги, которые переписывала, визиты из штаба Антонова, Моргуна, его внешность, фамилию «Выдрин», которую она случайно подслушала…
— Так, так, — тихо повторяла Катя. — Умница, молодец.
— Письмо от Антонова привез Моргун, и он знает Выдрина, я это поняла, — шептала Лида.
Дверь снова открылась, на пороге стоял Безручко.
— Ну, шо тут у вас, Кузьминишна? — грубо спросил он. — Невеста готова? Надо иттить, а то гости скоро попадають.
Лида встала, глянула на Катю.
— Иди, — сказала та. — Иди, милая.
Бледная, как полотно, Лида сделала несколько неверных шагов вперед. Безручко захохотал.
— Ну шо за бабы пошли, а? Ее замуж берут, а она еле ноги переставляе…
В горнице между тем нетерпеливо взвизгивала гармошка, а Ванька Стреляев, дерезовский, бил в пол тяжелыми сапогами.
— Горько-о!.. Горько-о!.. — орали штабные, завидев вернувшуюся Лиду, а она шла на подкашивающихся ногах сквозь, этот звериный рев, табачный плотный дым, визг гармошки и липнущие взгляды сытых жеребцов; Колесников молча посмеивался, ждал ее…
«Выхватить бы сейчас у кого-нибудь из них наган, да в морды эти, в морды…» — думала Катя, сцепив зубы, всеми силами унимая в себе дрожь; и тотчас поймала на себе внимательный, вовсе не пьяный взгляд Сашки Конотопцева…
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
В штабном доме Колесникова деду Сетрякову постоянного места не нашлось; Зуда, он же «боец для мелких поручений», только в первую ночь спал вместе с охранниками атамана, Опрышкой и Струговым; потом Сетрякову было велено перейти в пристрой, где у хозяев размещалась, видно, летняя кухня. Зуда на такое распоряжение начальника штаба Нутрякова нисколько не обиделся, наоборот, его больше устраивал этот тесный, но теплый закуток, в котором он целыми днями топил гудящую волком грубку, варил себе то супец, из остатков штабного стола, то картошку, жарил семечки и беспрерывно почти лузгал их, думал о странностях жизни. Исправно топил он печь и в штабном доме, старался, чтобы в нем было тепло, но Филька Стругов покрикивал на Сетрякова, мол, жарко больно накочегарил, старый черт, не баня тут, мозги у их благородий от жары плавятся, а это вредит умственному соображению по военной части, а также протрезвлению после выпивок. Зуда кидался тогда открывать двери и вьюшки в печи, дом быстро настывал, и Филька умолкал. Он приказал в нужной температуре ориентироваться на его лысину: если жарко, то она потеет, а если холодная — то, значит, в самый раз. Все было бы ничего, на башку Стругова можно было и равняться, но лысый этот мерин весь день ходил в шапке, не снимал ее и на ночь, и попробуй тут угадай, вспотела она у него или нет. Однажды, когда Филька заснул, дед Зуда полез к нему под шапку, скользя по лысине, как по бабьему колену; Стругов, хоть и был, собака, пьяным, тут же подхватился, сунул Сетрякову в зубы костлявым кулаком, разбил губу.
— Ты чого тут шаришь, ворюга?! — заорал он дурным голосом, а вскочивший следом Опрышко, деловито сопя, клацал уже затвором винтовки.
Переполох кончился тем, что Филька обматерил Зуду, велел за лысиной наблюдать «при случа́е», и лучше спросить, а не лапать, да еще ночью. «Прибью, если еще разбудишь», — пригрозил он Сетрякову.
Дед ушел к себе в пристрой, вздыхал, вспоминал непутевую свою жену, бабку Матрену. Матрена, как только он вступил в банду, поделила их избу ситцевой занавеской на две половины и запретила за эту занавеску заходить. Отделила она и чугунки-кастрюли, картошку в подполе, остатки зерна в ларе, а кусок желтого сала, который он берег еще с той зимы, просто спрятала. Явно спятившая Матрена таким образом обрекала его на голодную смерть, ни в какие переговоры не вступала — с бандюком, мол, ей не об чем говорить. Хорошо, что он при штабе, кой-чего из харча перепадало. Спасибо Колесникову, определил на хорошую должность, тут хоть и забижают, зато тепло и сытно. А вот Матрена круто завернула, душа у него на место никак не станет.
Обо всем этом дед Зуда жалостливо рассказал как-то заглянувшей в его пристрой Лиде, а она возьми и спроси: чего ты, дед, в банду-то пошел, не стариковское это дело.
Сетряков в смущении отвел глаза в сторону, стал сердито шуровать в грубке кочергой…
— Да как тебе сказать, милаха. Все пийшлы и я тож. Наверно, надо так.
— Кому надо-то? — наступала Лида.
— «Кому»… Нам, стало быть, и надо. Вон Безручко шо казав: свободную жись построим без коммунистов и без этой… тьфу, чертяка!.. Без разверстки, вот.
— Эх, дед, — вздохнула Лида. — Сколько годов ты на свете прожил, а ничего так и не понял. Одурачили тебя, обрез в руки дали, ты и пошел убивать.
Сетряков нахмурился, дернулся было идти к Колесникову — вон, мол, что твоя жинка говорит, а потом поостыл; решил, что донести командиру всегда успеет, до штабного дома ступнуть два раза, девка же говорит интересно, занятно и, самое главное, не боится его!
— Слухай, милаха. А я вот возьму и скажу Ивану Сергеевичу, а? Шо ты тогда будешь робыть? Не злякаешься?
Лида — в расстегнутом пальто и сброшенном на плечи платке (жарко натопил свою грубку дед Зуда) — сидела напротив, на маленькой скамеечке, спокойно смотрела ему в глаза. Сетряков заметил, что пленница как-то быстро повзрослела за эти три недели, ничего в ее лице не осталось прошлого, девичьего, сидела перед ним взрослая ожесточившаяся женщина.
— Не скажешь, — усмехнулась она. — Ты и сам, дед, в плену у них, и я хочу, чтобы ты понял это.
Сетряков аж поперхнулся семечками, так и застыл с разинутым ртом.
— Это… как же так? — потрясенно спросил он. — Я же сам в банду вступил, по своей воле.
Лицо Лиды стало суровым.
— Ты, дед, погляди на себя со стороны. Шут ты при штабе, а не боец. Над тобой и полковые потешаются, и тот же Безручко. Такие байки про тебя рассказывают, что уши вянут.
— Замолкни! — дед Зуда вгорячах схватился за кочергу. — А то звездану меж глаз-то.
— Да это вы умеете. — Горькая складка легла на лице Лиды. — Нагляделась я… — Приблизила гневные глаза: — А тронешь хоть пальцем, на себя пеняй. Отомстят за меня, так и знай. И Колесникову вашему достанется, и Безручке… всем!
Сетряков омертвело хлопал глазами, кочерга из его рук выпала, он отодвинулся от Лиды, принялся было снова за семечки, но тут же бросил их в поддувало, вытер ладонью рот.
— Ты чого хочешь-то, милаха? — спросил он приглушенно и оглянулся на дверь: не дай бог, кто войдет сейчас!
— Помоги мне бежать отсюда, дед! — сказала Лида. Сетряков дернулся.
— Дак что помогать-то? — осторожно спросил он. — Тикай на все четыре стороны… — А про себя подумал: «Конешно, девка при военных делах — баловство. Тут головы летят, кровь льется… А скажи попробуй — самому голову сымут. Тот же Филька Стругов полоснет ножиком по горлу. Да и Кондрат Опрышко цацкаться не станет. Молчком, подлюка, придавит ночью, и не охнешь…»
— Такая уж ваша бабья доля, — Сетряков опустил глаза, заглянул в топку, и красные отсветы огня заплясали на его морщинистом лице…
Лида пришла потом еще, но не говорила больше о побеге, а толковала с ним на разные темы: про большевиков и комсомол, про Ленина. Ленин, мол, всегда пекся о хлебопашцах и солдатах, для них и Советскую власть устанавливал. А то, что в Калитве эту власть кулаки и дезертиры временно сбросили, еще ничего не значит: Россия большая, правда и сила народная все равно верх возьмут, возврату назад не будет. Их, бандитов, несколько тысяч, народа же российского миллионы, не для того они царя сбрасывали и законную свою власть устанавливали… А кулаки хитрые и подлые: они хотят власть свою, помещиков и фабрикантов, вернуть, и потом, как и при царе, будешь ты, дед, на них ишачить…
Замутила девка душу, совсем замутила!..
Филимон Стругов позвал деда Зуду в штаб. Вошел к нему в пристрой, потянул носом воздух, сморщился.
— В катухе и то дух легше, — сказал он и сплюнул. — То ли псиной у тебя тут воняет, то ли козлом… Идем-ка, начальство зовет.
Сетряков заволновался, стал было приводить себя в порядок — кожушок подпоясал, шапку о колено выбил — а Филька засмеялся:
— Шо ты как петух перед курой затанцював? И так гарный. Идем.
В штабе сидели только Нутряков и Конотопцев. Зуда малость расстроился, думал, что вызвали к «самому», а тут…
— Ну, как существуешь, Сетряков? — миролюбиво спросил начальник штаба.
— Да як… помаленьку, Иван Михайлович. С божьей помощью.
— Хорошо, хорошо… А воюешь за что — знаешь?
— А як же! За народну власть, без коммунистов шоб була, да без… тьфу, черт, выскочило из башки!.. Нутряков с Конотопцевым засмеялись.
— Ты, дед, политически подкованный, хвалю. — Нутряков закурил, лениво отгонял дым рукою. — А с бабкой что у тебя? Говорят, мол, прогнала она тебя, так?
— А нехай говорят. — Зуда махнул снятой шапкой. — У баб, сам знаешь, волосья довгие, а ума с воробьиный нос.
— Если она супротив нас, ты сообчи. — Сашка скорчил начальственную физиономию. — Не поглядим, шо стара: выпорем на площади, як шкодливую козу. Евсею, вон, скажу, тот и ридну мать не пожалее…
Нутряков встал, обошел стол, тонким карандашиком ткнул в карту.
— Вот что, Сетряков, — сказал он строго. — В разведку пойдешь. А точнее, съездишь. Сани тебе дадим, лошадь… Как? Справишься? Не побоишься?
Дед Зуда судорожно проглотил слюну. Вот оно, настоящее дело! Не зря звали, сгодился!
— Шо прикажете, Иван Михайлович, то и сполню. — Зуда встал, попытался принять стойку, даже рваные валенки сдвинул — нога к ноге.
— Ты не суетись, Сетряков, — Сашка Конотопцев с прежним начальственным выражением на лисьей мордочке расхаживал по комнате. — Разведка — дело сурьезное, тут дуриком ничо́го не возьмешь. А хитростью, осторожностью… Понял?
— Да шо тут не понять, Александр Егорыч. Сполню как положено! — снова дернулся в стойке Зуда.
Нутряков с Конотопцевым переглянулись.
— А в чека попадешь, дед? Ты при штабе у нас, знаешь, поди, много.
— А ничо́го не знаю, Иван Михайлович!.. Живу в Калитве, до родни еду в Гороховку або в Ольховатку, сало на хлиб менять. И ни яких у нас бандитов нэма.
— Да не бандитов, — поморщился Нутряков. — Повстанцы мы, понял? А чего восстали, зачем — не розумиешь. Понял? Ну ладно, иди сюда. — Начальник штаба стал тыкать карандашом в карту: — Нас интересует, есть ли у красных гарнизоны в той же Гороховке, Ольховатке, какие силы стягиваются к Евстратовке. Конная наша разведка работает, другие люди есть, а ты тоже езжай. Тебе надо сделать вот такой круг… видишь? За два-три дня, не больше. Спрашивать и смотреть надо осторожно, как бы между прочим. Чтоб и не подумал никто…