Таким образом, в ответе Грозного протестантскому проповеднику Яну Роките и в посланиях польскому корою Сигизмунду II Августу, написанных царем от имени бояр, заключены две различные концепции самовластия: 1) самовластие, дарованное Богом, существует с момента сотворения человека и до грехопадения Адама, после чего прерывается, а затем восстанавливается Иисусом Христом; 2) самовластие, вложенное Богом в первого человека, существовало до времени, когда Адам преступил Божью заповедь, и с тех пор «везде… несвободно есть»{1928}. Означает ли это, что Иван запутался в противоречиях и проявил неспособность усвоить ясный и твердый взгляд на вещи? Нет, не означает. Факт совмещения в его сознании двух концепций самовластия был отражением противоречивости самой действительности, относительной неразработанности проблемы самовластия человека в русской богословской литературе и, что особенно существенно, — отражением чрезвычайной остроты вопроса «о свободном естестве человеческом», обусловленной распространением еретических учений в России того времени, а также участившимися изменами, побегами подданных Ивана IV за рубеж. Само же различие концепций отражало различие задач, решаемых в рамках этих концепций.
В первом случае, представленном в ответе Ивана Грозного брату Яну Роките, в форме богословского диспута разрешалась общая религиозно-философская проблема бытия человека, в частности проблема самовластия, рассматриваемая в антологическом ключе.
Во втором случае, заключенном в посланиях царя Ивана королю Сигизмунду II, обсуждалась частная политическая проблема, связанная с правом свободного отъезда вассала от одного сюзерена к другому, приобретшего в середине XVI века характер одностороннего бегства бояр и служилых людей в иностранные государства, особенно в соседнее Польско-Литовское государство. Сигизмунд II Август, приглашая царских бояр И. Д. Бельского, И. Ф. Мстиславского и М. И. Воротынского к себе на службу, ссылался, помимо прочего, на «вольность» и «честь», дарованные Богом человеку в момент сотворения и с тех пор существующие как его неотъемлемое свойство. Грозный доказывал ошибочность положений польского короля, апеллируя к преходящей истории самовластия человека.
Разумеется, идея самовластия была известна русским интеллектуалам задолго до времени Ивана Грозного. Предметом споров она также стала раньше этого времени. Предысторию подобных споров А. И. Клибанов ведет с начала XIV века{1929}, а действительную историю начинает с рубежа XV и XVI столетий{1930}. Грозный, следовательно, не располагал богатым наследием отечественных мыслителей, трактовавших проблему самовластия. К тому же по большей части то были вольнодумцы и еретики. Однако предшественники у Ивана все-таки были. К ним в первую очередь следует отнести Иосифа Волоцкого.
Сравнение концепции самовластия, содержащейся в ответе Ивана Грозного Яну Роките, с аналогичной концепцией, заключенной в «Просветителе» Иосифа Волоцкого, показывает, что схема рассуждения царя повторяет схему волоцкого игумена «пункт за пунктом», что идеи Грозного тождественны идеям «Просветителя»{1931}. Нет сомнений, что царь Иван, с великим почтением относившийся к памяти Иосифа Волоцкого и прекрасно знавший его «Просветитель», брал именно у преподобного старца многие идеи, в том числе относящиеся к вопросу о самовластии человека. Уже одно это обстоятельство делает неприемлемым вывод А. И. Клибанова об отсутствии существенных различий между концепциями самовластия Ивана Грозного и Андрея Курбского{1932}. Как известно, Курбский питал глубокую неприязнь (если не ненависть) к Иосифу Волоцкому и его последователям — «вселукавым» мнихам-иосифлянам. Невозможно вообразить, чтобы Курбский, подобно Грозному, черпал вдохновение из «Просветителя» Иосифа Волоцкого и заимствовал оттуда идеи, касающиеся столь важной проблемы, как самовластие человека. Князь Андрей пользовался, по всей видимости, другими источниками и фактами. Нельзя в этой связи не отметить некоторое терминологическое созвучие между высказываниями Курбского и Сигизмунда II.
Как можно догадаться по ответу Ивана Грозного польскому королю Сигизмунду II Августу, тот, рассуждая о самовластии человека, пользовался словами «вольность», «воля»{1933}. Курбский, говоря о самовластии, тоже соединяет его с понятием «воля»{1934}. Не свидетельствует ли это понятийное совпадение о том, что польский король и русский князь, толкуя о самовластии, исходили из реалий современной им польско-литовской действительности с ее панскими вольностями? Недаром самовластие, дарованное Богом, ассоциировалось у Курбского с привилеем: «Привилей нарицается царьской златопечатной лист, або грамота самого царя рукою подписана, на что будет данна и свобода им дарована еде в себе обдержить писанием. Сему уподобляюще, привилеем наречете самовластия волю от Бога дарованну и самое самовластие»{1935}. Курбский, следовательно, сравнивал самовластие, дарованное человеку Богом, с практикой пожалования феодальных привилегий, буйным цветом расцветших в Литве и Польше XVI века. Грозный решительно отвергал подобный взгляд на самовластие как несовместимый с русским самодержавством. С изрядной долей сарказма он писал беглому князю: «В нашей же отчине, в Вифлянской земли град Волмерь недруга нашего Жикгимонтов нарицаеши, се убо свою злобесную собацкую измену до конца совершаешь. А еже от него надеешися много пожалован быти, се убо подобно есть; понеже не хотесте под божиею десницею власти быти и от Бога нам данным и повинным быти нашего повеления, но в
Таким образом, источником представлений Курбского о самовластии в сфере социально-политической являлась, по нашему мнению, польско-литовская действительность со свойственной ей вольностью панства. Эти представления, надо думать, возникли у него отнюдь не в годы проживания в Литве, а раньше, когда он входил в Избранную Раду, стремившуюся ограничить самодержавную власть Ивана IV и установить политический строй в России, сходный с тем, что существовал тогда в Литве и Польше. По-видимому, такого рода представления о самовластии разделялись и другими деятелями Избранной Рады. Но это — лишь социально-политический аспект учения о самовластии. Не менее важной является религиозно-философская сторона этого учения. И здесь у Курбского проглядывают довольно любопытные связи, вырисовываются довольно любопытные предшественники.
Понятия
А. И. Клибанов считал «Лаодикийское послание» программным сочинением, содержащим весьма далеко идущие идеи{1939}. Исследователь полагал, что «дух и буква «Лаодикийского послания» погружены в Ветхий Завет, в книги пророчеств Ветхого Завета, высоко ценимого <…> еретиками (не без этой причины их заклеймили православные обличители «жидовствующими»)»{1940}. Мотивы «Послания», по убеждению историка, «навеяны Ветхим Заветом и подобраны тенденциозно в духе реформационных идей»{1941}. «Лаодикийское послание», полагает он, было предметом пристального внимания «в тесном кружке еретиков, непосредственно связанных с Федором Курицыным: здесь мог быть истолкован и обсужден каждый тезис сочинения»{1942}. По вполне правдоподобному мнению А. И. Клибанова, теория «Лаодикийского послания» «в рассеянном, в корпускулярном состоянии присутствовала в мировоззрении и мировосприятии еретиков, и не их одних, а в кругах свободомыслящих людей, им современных»{1943}. Наполненность идейной атмосферы «корпускулами» этой еретической теории, очевидно, возрастала по мере нового прилива еретических движений в России, способствуя их проникновению в разные слои русского общества. Именно такую картину мы наблюдаем на Руси в середине XVI века.
Своей ветхозаветной стариной некоторые идеи «Лаодикийского послания» могли импонировать Курбскому, любившему, по выражению Ивана Грозного, «ветхословие». Но исключительное следование этим идеям уводило в сторону от православия. Коснемся лишь двух сюжетов «Послания», подтверждающих, как думается, нашу мысль. Они заключены в первой и последней строках «Лаодикийского послания», несущих, по всему вероятию, основную смысловую нагрузку произведения. Не случайно, как заметил А. Л. Юрганов, оно «начинается и заканчивается одним и тем же словом — «душа»{1944}. В центре «Лаодикийского послания», следовательно, находится самовластная душа, символизирующая суверенного, свободного человека, имеющего опору не в Боге, а в себе самом{1945}. Перед нами сочинение, пронизанное духом индивидуализма, присущего реформационным гуманистическим теориям, но чуждого православной культуре, можно даже сказать, ей враждебного.
«Душа самовластна, заграда ей вера» — так звучит первая строка «Лаодикийского послания». Возникает вопрос, допустимо ли построчное исследование памятника. Я. С. Лурье уверенно заявляет: «Нет необходимости доказывать, насколько ошибочен такой метод исследования. Как ни мало по величине «Лаодикийское послание», его, как и всякий источник, надо все же исследовать полностью, а не вырывать из контекста отдельные фразы, давая им произвольное, а подчас и просто искаженное толкование»{1946}. По нашему мнению, исследование данного источника, взятого в целом, не исключает его построчного изучения, что превосходно продемонстрировано А. Л. Юргановым{1947}.
Не входя в обсуждение спорного вопроса о значении слова
Еретики, именовавшиеся «жидовствующими», придерживались все-таки взглядов, отличных от церковной традиции, и возражать против этого можно лишь по недоразумению. Что касается формулы
Мы знаем, что вера, которую исповедовали и проповедовали еретики в Новгороде и Москве на рубеже XV–XVI веков, была отступлением от христианства, своего рода новой верой, призванной заменить русское православие. Об этом свидетельствует не только «самовластие души», вышедшее за рамки христианской ортодоксии, но и сама «душа», находящаяся, согласно «Лаодикийскому посланию», в процессе создания, т. е. творения или созидания. Вот соответствующий текст Послания:
Привлекает внимание последняя фраза
Согласно этому учению, сформулированному в «Лаодикийском послании», самовластная душа созидается по мере утверждения человека в новой вере («сим съоружается душа»), исполненной пророческой мудрости. Пророк, следовательно, наделялся качествами, превращавшими его в некое подобие земного бога. То был явный отход от христианской догматической концепции сотворения души, имеющей свой источник в Боге, созданной промыслом Божьим и обладающей свободой воли (самовластием), дарованной Богом.
Итак, князь А. М. Курбский и его друзья по Избранной Раде имели перед собой две разновидности учения о самовластии души: 1) богословски традиционное, представленное в святоотеческой учительной литературе; 2) еретическое, вышедшее из сообщества противников Христовой Веры, возглавляемых Федором Курицыным, и передававшееся еретиками от поколения к поколению на протяжении XVI века. Они взяли на вооружение второе и поступить иначе не могли, поскольку, следуя принятой в христианском богословии теории самовластия души, должны были признать русское самодержавство, основанное на единстве православной веры, апостольской церкви и самодержавной власти. Это единство выразительно запечатлел Иван Грозный в посланиях Сигизмунду II Августу, написанных от имени бояр. В двух из них, отправленных якобы боярином И. Д. Бельским и боярином И. Ф. Мстиславским, читаем: «…тричисленнаго божества воля и милость и десница самодержьство царя нашего утвержает и нас, достойных советников его, благостью осияет, и никакая же сия не токмо малая и худая сия пена, но и велие треволнение не может потопити, на камени бо церковьнем стоим, юже Христос утверди, ей же врата адова не одолеют, сего ради самодержавство царя нашего и наш вернейший совет не боимся погрязновения»{1960}. Еще раз на сей счет сказано в послании Сигизмунду II от имени боярина М. И. Воротынского: «…тричисленого божества воля и благость и десница самодержство царя нашего утвержает и нас, достойных советников его, благодатию осияет, и никакая же сия малая и худая пена, но и велие треволненье не может потопити, якоже реченно есть: «да ся пенит море и збесит, но Иисусова карабля не может потопити, на камени бо церковном стоит, юже Христос утверди, ей же врата адова не удолеют». Сего ради самодержство царя нашего и навернейший совет не боимся погрязновенья…»{1961}.
Идеи Ф.Курицына о самовластии души, разделявшиеся А.Курбским и другими представителями Избранной Рады, вели прямой дорогой в схизму. Накат на Россию новой волны ереси в середине XVI века, разлившейся чуть ли не по всей стране, свидетельствовал, как мы уже отмечали, о сочувственном (если не покровительственном) отношении к еретикам со стороны Избранной Рады и ее главарей Сильвестра и Адашева, державших в своих руках аппарат власти. В противном случае ересь была бы подавлена на корню и вряд ли получила бы столь широкое распространение, проникнув, можно сказать, во все социальные группы российского общества, начиная от низших классов и кончая княжеско-боярской аристократией. По этому факту сочувствия (или покровительства) можно судить о том, какая серьезная опасность нависла тогда над православной верой, тем более что еретики выступали против основных догматов церкви, отвергая Святую Троицу, божественную природу Иисуса Христа, животворящую силу Креста, святость Девы Марии, веру в святых, особенно новоявленных, и др.
Не следует думать, будто церковные соборы 1553–1554 гг. полностью погасили ересь. Нет, это не произошло по той причине, что благоприятная обстановка, созданная еретикам Избранной Радой, позволила ереси основательно укорениться. Поэтому выкорчевать ее было очень не просто. К тому же Сильвестр, Адашев и другие члены Избранной Рады пока еще находились у власти, что давало возможность им и далее оказывать схизматикам не только моральную, но и материальную поддержку.
Есть основания полагать, что в конце 50-х — начале 60-х гг. XVI века религиозная обстановка на Руси снова обострилась. Косвенным образом об этом говорят некоторые элементы переписки Ивана Грозного с Андреем Курбским, особенно первые послания корреспондентов, уверяющих друг друга в своей приверженности православным догматам. Так, Курбский старается убедить Грозного, что неколебимо верит в «пребезначальную» Троицу, «богоначального» Иисуса Христа, «заступницу», «владычецу» Богородицу и «всех святых», во Второе Пришествие и Страшный Суд{1962}. Послание Ивана Грозного открывается знаменательным вступлением: «Бог наш Троица, иже прежде век сый и ныне есть, Отец и Сын и Святый Дух, ниже начала имеет, ниже конца, о нем же живем и движемся, им же царие величаются и сиянии пишут правду; иже дана бысть единородного слова Божия Исус Христом, Богом нашим, победоносная хоруговь крест честный, и николи же победима есть…»{1963}. Затем на протяжении всего послания неоднократно звучат вариации на эту основную тему: «Но убо самое победоносное оружие, крест Христов, силою Христа Бога нашего, вам сопротивник да будет»{1964}; «мы же убо, християне, веруем в Троицы славимого Бога нашего Исус Христа <…>. Мы же убо, християне, знаем предстатели тричисленное божество, в не же познание приведени быхом Исус Христом Богом нашим, тако же заступницу християнскую, сподобльшуся быти мати Христа Бога, Пречистую Богородицу; и потом предстатели имеем вся небесныя силы, архаггели, и аггели…»{1965}; «сице аз верую Страшному судищу Спасову»{1966}, и т. п.
Усердие и настойчивость, с которыми авторы посланий говорят о своей преданности догматам православной веры, могут на первый взгляд показаться излишними и даже странными: в самом деле, надо ли было столь методично заявлять о том, что являлось самоочевидным, самим собою разумеющимся. Однако всякие вопросы отпадут, если вспомнить напряженную и очень тревожную религиозно-политическую обстановку, возникшую на Руси середины XVI века вследствие нового всплеска еретических учений, подвергавших сомнению фундаментальные положения православной веры. Заявления Ивана Грозного и Андрея Курбского о приверженности постулатам православия следует, по всей видимости, рассматривать как их реакцию на деятельность еретиков. Но эта реакция имела в каждом отдельном случае особый смысл.
Царь Иван IV, говоря насчет своей веры в христианские святыни, свидетельствовал о неизменной верности православию, тогда как Андрей Курбский, делая аналогичные признания, стремился произвести впечатление о себе как невинно страдающем добропорядочном христианине. Глубоко верующий государь не нуждался в религиозной реабилитации. Другое дело — Курбский, запятнанный связями с партией, покровительствовавшей еретикам, с партией, чьи лидеры Сильвестр и Адашев недавно были осуждены собором 1560 года. Ему требовалось подновление православного облика. Достичь этого он мог посредством изъявления преданности православным догматам и развенчания собора, осудившего Сильвестра и Адашева как «ведомых злодеев» и «чаровников»{1967}. Первое мы наблюдаем в послании Курбского царю Ивану, второе — в его «Истории о великом князе Московском».
В этой «Истории» автор поместил злобную сатиру на собор, состоявшийся, как предположил С. Б. Веселовский, во второй половине сентября 1560 года{1968}. Царь, по словам Курбского, «собирает соборище — не токмо весь сенат свой мирский [Боярскую Думу{1969}], но и духовных всех, сиречь митрополита и градских епископов призывает, и ктому присовокупляет прелукавых некоторых мнихов — Мисаила, глаголемаго Сукина, издавна преславного в злостях, и Васьяна Беснаго, поистинне реченного, неистоваго, и других с ними таковых тем подобных, исполненых лицемерия и всякого безстыдия дияволя и дерзости. И посаждает их близу себя, благодарне послушающе их, вещающих и клевещущих ложное на святых и глаголющих на праведных безакония со премногою гордынею и уничижением. Что же на том соборище производят? Чтут, написавши, вины оных мужей (Сильвестра и Адашева. —
Князь Курбский в принципе не отрицал способность людей к чародейству. Он отвергал лишь клевету в чародействе, возведенную на его друзей Сильвестра и Адашева «ласкателями» Грозного — Захарьиными и другими «нечестивыми губителями всего тамошнего царства». При этом не только дружеские чувства здесь руководили им, но и личный интерес. Ведь обвинения в чародействе (колдовстве, еретичестве) близких сотоварищей Курбского бросали тень, собственно, и на него. Поэтому он постарался приписать «ласкателям» то, в чем они обвиняли Сильвестра и Адашева: «Тогда цареви жена умре, они же реша, аки бы очеровали ее оные мужи. Подобно, чему сами искусны и во что веруют, сие на святых мужей и добрых возлагали»{1972}.
Воспроизводя речи «ласкателей», Курбский увлекается и рассказывает то, что ему не следовало бы вообще ворошить в памяти. По его словам, «ласкатели», приводя доводы в пользу заочного суда на Сильвестром и Адашевым, говорили: «Так худые люди и ничемуже годные чаровницы тебя, государя, так великого и славного и мудрого, благовенчанного царя, держали пред тем аки во оковах, повелевающе тебе в меру ясти и пити и со царицею жити, не дающе тебе ни в чесомже своей воли, а ни в мале, а не в великом, а ни людей своих миловати, а ни царством твоим владети. И аще бы не они были при тебе, так при государе мужественном и храбром и приселном и тебя не держали аки уздою, уже бы еси мало не всею вселенною обладал. А что творили они своими чаровствы: аки очи тебе закрывающе, не дали ни на что же зрети, хотящи сами царствовати и нами всеми владети. И аще на очи присътупишь их, паки тя, очаровавши, ослепят. Ныне же, егда отогнал еси их, воистинну образумился еси, сиречь во свой разум пришел и отворил еси себе очи, зряще уже свободно на все свое царство яко помазанец Божий, и никтоже ин, точию сам един тое управляюще и им владеющее»{1973}.
Сравнение речей «ласкателей» с тем, о чем говорит Иван Грозный в первом послании Андрею Курбскому, обнаруживает немало аналогий, касающихся попыток Сильвестра и Адашева ограничить власть царя, регламентировать его поведение, помешать успешному ведению им военных предприятий и покорению вражьих земель{1974}. Складывается впечатление, что эти речи — своеобразный ответ Курбского царю Ивану, обеляющий Сильвестра и Адашева, оклеветанных якобы «ласкателями», т. е. боярами Захарьиными, их родичами и приятелями. Это впечатление еще более усиливают некоторые подробности, введенные Курбским в свое повествование и отсутствующие у Грозного, например вмешательство в личную жизнь царя. Ясно, что Курбский знал многое из того, что было между Иваном IV и лидерами Избранной Рады в пору их могущества. Но ему надо было оправдать своих друзей и, следовательно, себя. Однако он почему-то не учел простого обстоятельства: «ласкатели», говоря царю о покушении на его права «оных мужей», сообщали о вещах, хорошо ему известных. Поэтому ложь здесь вряд ли могла пройти. Захарьины, по верному замечанию Р. Г. Скрынникова, напоминали Ивану «старые обиды»{1975}. Так Курбский, сам того не желая, подтвердил справедливость обвинений Грозного в узурпации царской власти со стороны Сильвестра и Адашева.
Описывая события, связанные с собором 1560 года, Курбский изобразил митрополита Макария, как мы знаем, сочувствующим Сильвестру и Адашеву, которые, узнав о предстоящем соборном суде над собой, «начаша молити, ово епистолиями посылающе, ово через митрополита руского, да будет очевистное глаголанные с ними»{1976}. На соборе митрополит, проникшись якобы сочувствием к опальным, заявил: «Подобает приведеным им быти зде пред нас, да очевисте на них клеветы будут, и нам убо слышети воистинну достоит, что они на то отвещают»{1977}. Но митрополита Макария царь Иван и его окружение будто бы не послушали.
Известия Курбского о соборе 1560 года навели историков на мысль о том, что митрополит Макарий принял сторону Сильвестра и Адашева, даже пытался оборонить их от недругов, выступив с возражениями и протестом против заочного суда над ними. «Митрополит Макарий и все «добрые люди», согласные с ним, возражали»; «царь созвал совещание освященного собора и бояр, на котором один митрополит Макарий осмелился возвысить голос и высказаться за удовлетворение просьбы опальных о суде», — замечал С. Б. Веселовский{1978}. «Приговор был вынесен в отсутствие обвиняемых, несмотря на протест митрополита», — читаем у Л. В. Черепнина{1979}. «Несмотря на угрозы Захарьиных, — говорит Р. Г. Скрынников, — митрополит Макарий открыто взял под свою защиту опальных вождей Рады и предложил вызвать их на собор для очного суда. Но он не смог добиться единодушной поддержки даже со стороны духовенства. Против его предложения выступили Мисаил Сукин, приглашенный на собор по настоянию Захарьиных, а также некий старец Васьян, архимандрит кремлевского Чудовского монастыря Левкий, а также Троицкие старцы-иосифляне»{1980}. В другой своей книге Р. Г. Скрынников пишет: «Митрополит Макарий не побоялся выступить в защиту опальных <…>. Глава церкви пользовался большим авторитетом. Но ему не удалось добиться послушания членов священного собора»{1981}. Идею защиты Сильвестра и Адашева от преследования со стороны Ивана IV, «печалования» о них перед монархом развивает С. О. Шмидт: «Можно полагать, <…> что Макарий пытался противодействовать царю, начавшему преследовать своих бывших главных советников (А. Адашева и Сильвестра). Во всяком случае, допустив соборное обсуждение, а точнее сказать, осуждение их в 1560 г., пытался использовать митрополичье право «печалования», пригласив их на суд. Но в итоге вынужден был согласиться с заочным осуждением»{1982}. Согласно В. В. Шапошнику, «попытка митрополита спасти осужденных, требуя очного разбирательства дела, не привела к успеху»{1983}. В другой книге В. В. Шапошника митрополит Макарий уже не пытается «спасти осужденных», а стоит лишь на страже традиционных норм: «Этот заочный суд (над Адашевым и Сильвестром. —
Святитель едва ли сомневался в чародейских способностях, по крайней мере, Сильвестра. Предложение Макария судить Сильвестра и Адашева очно основывалось отнюдь не на его желании возразить по поводу несправедливого и необоснованного суда над ними, защитить или спасти их от жестокого наказания. Еще Н. М. Карамзин замечал, что митрополит Макарий «саном Первосвятительства утверждаемый в обязанности говорить истину, сказал царю, что надобно призвать и выслушать судимых»{1985}. Истина заключалась в том, чтобы соблюсти традиционный порядок судебного разбирательства, предполагающий присутствие на суде обвиняемых{1986}, особенно если это касалось вопросов вероисповедания. Митрополит в силу своего положения обязан был напомнить о названном порядке{1987}. Но это не означало, будто он сомневался в справедливости выдвинутых против Сильвестра и Адашева обвинений. Не сомневалось в том и большинство участников собора, включая виднейших представителей духовенства. Более того, можно думать, что оно было уверено в обоснованности обвинений, составивших целый список, зачитанный на соборе. И уж, конечно, в полной уверенности относительно виновности Сильвестра и Адашева находился царь Иван. Нельзя согласиться с Р. Г. Скрынниковым, что Грозный не имел оснований и улик для суда над Адашевым, что царь чувствовал «неуверенность в благополучном исходе суда в случае появления в Кремле подсудимых»{1988}. Ничего подобного: как раз уверенность государя, митрополита и большинства соборян в доказанности вины Сильвестра и Адашева сделала их участие в суде излишним. Однако не это, по-видимому, послужило главным основанием для решения произвести заочный суд над бывшими вождями Избранной Рады. Причину тут мы видим в отсутствии возможности быстрой доставки обвиняемых на суд. Адашев в это время, как известно, находился в Ливонии, а Сильвестр — в Заволжье. Дело же было большой государственной важности и не допускало никаких отлагательств, поскольку затрагивало не только судимых, но и целую партию, осуществлявшую политику под руководством Сильвестра и Адашева. Интересы государства требовали незамедлительного приведения к присяге (крестоцелованию) на верность государю сторонников Сильвестра и Адашева в Боярской Думе, их нейтрализации в других местах.
По составу участников собор 1560 года являлся церковным и светским, что обусловливалось неоднородностью решавшихся на нем задач, религиозных и политических по своему характеру. Были некоторые и формальные основания для подбора именно такого состава лиц, участвующих в работе собора. С. Б. Веселовский писал: «По каноническим правилам Сильвестр, как лицо духовного звания, не мог быть судим светской властью без предварительного осуждения церковным судом и лишения священнического сана. А. Адашева, как человека в думном чине, царь должен был судить по старым обычаям вместе с боярами. Чтобы обойти эти затруднения и придать всему делу вид законности, был созван собор «всего сената», т. е. всех думных людей, и так называемого «преосвященного собора», т. е. митрополита и епископов. Кроме того, на собор были призваны некоторые «прелукавые» монахи — Мисаил Сукин, издавна прославленный «в злостях», и «бесный», т. е. одержимый бесом, Вассиан (Топорков?) и некоторые другие»{1989}. Правильно обозначив проблему, С. Б. Веселовский начинает в присущей ему недоброжелательной к царю Ивану манере разоблачать последнего. В самом деле, почему историк уверен в том, будто Грозный созывает собор «всего сената», чтобы «придать делу вид законности» и «обойти затруднения» суда над Сильвестром и Адашевым, связанные с порядком, предусмотренным «каноническими правилами» и «старыми обычаями»? Ведь с равным основанием можно предположить и другое: Иван Грозный созывает собор «всего сената» ради исполнения «канонических правил» и «старых обычаев». В любом, однако, случае состав собора соответствовал специфике тех задач, которые ему предстояло разрешить. Что касается заочного суда над Сильвестром и Адашевым, то эта форма судопроизводства была избрана не лично царем Иваном, а всем собором, причем после специального обсуждения, последовавшего за открытым заявлением митрополита, т. е. избрана гласно, публично, по соборному решению, а не по царскому велению{1990}. И это — один из главных элементов суда над Сильвестром и Адашевым, с чем исследователь не имеет права не считаться. Он не может также не задуматься над вопросом, был ли собор 1560 года подлинным собором, а не его имитацией. Постановка этого вопроса возвращает нас к проблеме участников собора.
С. О. Шмидт, обращаясь к данной проблеме, говорил: «Членами освященного собора помимо митрополита и архиереев были и «некоторые» монахи (имена двух из них — Мисаила Сукина и Васьяна Бесного — Курбский называет). Сложнее установить по описанию Курбского состав «всего сената мирского». Допустимо предположить, что участниками собора были не только «думные люди», но и другие советники из «множайших и бесчисленных лжесчивальцев», окружавших царя. Именно в связи с осуждением Адашева и Сильвестра Курбский пишет о том, что царь «собрал и учинил уже окрест себя яко пресильный и великий полк сатанинский». Этот «полк сатанинский» мог тоже быть частью «сонмища ласкателей», осудивших руководителей Избранной рады»{1991}.
Начни с определения исторической роли и значения собора 1560 года, исследователь намного облегчил бы свой поиск. На соборе решалась не только личная судьба Сильвестра и Адашева. По наблюдениям Р. Г. Скрынникова, «опала на Адашева и Сильвестра означала крушение всей Избранной рады, в которой они были ключевыми фигурами. Переворот затрагивал интересы влиятельных политических сил»{1992}. Действительно, суд над Сильвестром и Адашевым был последней точкой в ликвидации Избранной Рады. Верно и то, что крушение Избранной Рады затрагивало «интересы влиятельных политических сил». Однако упразднение Рады являлось не «переворотом», как считает Р. Г. Скрынников, а напротив, — остановкой ползучего переворота, осуществлявшегося Избранной Радой, нацеленной на изменение церковно-государственного строя Руси по типу западных монархий. Поэтому если посмотреть на проблему шире, как того требует научный подход к изучению прошлого, то станет ясно, что суд над вождями Избранной Рады подводил черту под целым историческим периодом России XVI века, сложным и противоречивым, далеко не однозначным: с одной стороны, отличавшимся проведением необходимых реформ, а с другой — попытками партии Сильвестра и Адашева свернуть страну с национального пути развития, ограничив самодержавную власть царя и подвергнув существенному реформированию русскую православную церковь. Всем этим и определяется значение и роль собора 1560 года как чрезвычайно важного события в религиозно-политической жизни Руси эпохи Ивана Грозного, допускающего сравнение (как это ни покажется кому-то странным) с учреждением Опричнины{1993}.
Масштаб события требовал соответствующего набора его участников, подразделявшихся, так сказать, на две палаты, составленные из духовенства и мирян, — Освященного собора и, по лексике Курбского, Сената мирского. Освященный собор, несомненно, включал митрополита, архиепископов, епископов, архимандритов, игуменов и авторитетных старцев. На подобный состав Освященного собора намекает и Курбский, говоря, что царь «собирает духовных всех», хотя, перечисляя духовные чины, пропускает игуменов и архимандритов. И все же смысловой акцент заключен, по нашему убеждению, в его фразе
По мнению С. О. Шмидта, собор 1560 года был по существу «актом судебного процесса, и этот процесс, как и многие другие подобные процессы того века, превратился в «колдовской»{1994}. Отсюда один шаг до признания собора церковным, поскольку вопросы, связанные с колдовством (чародейством), находились в ведении духовенства. Но С. О. Шмидт не сделал этот шаг. Его совершил Л. В. Черепнин. «Думаю, — заявлял он, — что правильно будет отнести собор 1560 г. к категории церковных, а активное участие в нем светских лиц — характерное для того времени явление»{1995}. Л. В. Черепнин, как и С. О. Шмидт, склонен усматривать в соборе 1560 года «акт судебного процесса»{1996}. Несколько иначе взглянул на собор Р. Г. Скрынников, который, оценив суждения о соборе С. О. Шмидта и Л. В. Черепнина, замечал: «В некоторых отношения суд над Сильвестром и Адашевым действительно был колдовским процессом. Недаром Курбский бросил царю упрек в том, что он лживо обвинил своих «доброхотов» в измене и «чародействе»{1997}. Но «по существу дела собор 1560 г. был скорее политическим, чем церковным. На соборе, созванном в Москве в 1549 г., Адашев и его друзья устами девятнадцатилетнего царя изобличили неправды боярских правителей, стоявших у кормила власти «до государева возраста», и объявили о начале реформ. На соборе 1560 г. обличения адресовались самому Адашеву и его единомышленникам. Собор мало напоминал судебный процесс в собственном смысле и нужен был царю для публичного осуждения недавних учителей и советников. В отличие от «собора примирения» 1549 г. его можно было бы назвать «собором вражды и суеверия». Он положил конец десятилетию реформ»{1998}.
На наш взгляд, собор 1560 года нельзя характеризовать только как судебный, а также как церковный или политический. Этот собор сочетал в себе и то и другое, более соответствуя наименованию
Этот собор навсегда прекратил деятельность Избранной Рады, ее политику утеснения самодержавной власти, церковной организации и православной веры, открыв перспективу восстановления этих, образно говоря, несущих опор Святорусского царства. Поэтому его можно было назвать «собором возвращения Руси на торную дорогу национального развития», временно потерянную в годы правления Избранной Рады. Таково наше общее представление о соборе 1560 года. Однако сейчас было бы к месту обратить внимание на религиозную часть работы этого собора.
Описание собора 1560 года живо напомнило С. О. Шмидту «соборы «на еретиков» середины 1550-х годов»{2000}, к чему Л. В. Черепнин добавил: «Я бы сказал — и более раннего времени»{2001}. Полагаем, что собор 1560 года отчасти напоминал соборы против еретиков середины 1550-х годов XVI века и более раннего времени, причем одной лишь стороной своей деятельности, связанной с осуждением Сильвестра и Адашева, обвиненных в чародействе, т. е. в еретичестве. Если искать более близкий аналог собору 1560 года, то следует, как нам кажется, остановиться на Стоглавом соборе, рассматривавшем, подобно собору 1560 года, религиозные и мирские вопросы. Правда, Р. Г. Скрынников считает, что в чародействе (колдовстве) «были обвинены не сами царские советники (Сильвестр и Адашев. —
Факт осуждения собором 1560 года Адашева и Сильвестра за чародейство имел двоякое значение, личное и общественно-политическое. Личное значение этого факта состояло в том, что еретиками Сильвестр и Адашев были объявлены персонально со всеми вытекающими отсюда последствиями для их конкретных судеб. Общественно-политическое значение данного факта обусловливалось тем, что Сильвестр и Адашев, будучи вождями Избранной Рады, олицетворяли ее, и потому оценка деятельность Рады напрямую зависела от оценки деятельности бывших царских советников и друзей. Признав деятельность Сильвестра и Адашева еретической, собор тем самым дал оценку деятельности Избранной Рады. Таким был итог правления Избранной Рады. Он и не мог быть иным. И вот почему.
Нельзя, разумеется, отрицать положительных моментов в политике Избранной Рады, таких, например, как военная и земская реформы. Но вред, причиненный Радой Русскому государству, был большим, чем польза. Ее деятельность, направленная, как мы могли убедиться, против самодержавия, апостольской церкви и православной веры поставила Россию на грань национальной катастрофы. Речь по существу шла о переменах, равных ликвидации этих главнейших основ Святой Руси. Необходимы были самые решительные меры, чтобы удержать Русское государство от падения. Поворот к Опричнине стал неизбежным.
Комментарии
1
2
3
4 Там же.
5 См.:
6
7
8 Там же. С. 331.
9 Там же.
10
11 Очерки истории СССР. Период феодализма. Конец XV в. — начало XVII в. С. 293.
12 Там же.
13 Власть и реформы. От самодержавной к советской России. СПб., 1996. С. 58–59.
14
15 История России. С древнейших времен до конца XVII века. М., 1996. С. 418–419.
16 См.:
17
18 Там же. С. 74.
19
20 Там же. С. 80, 82, 84, 85, 94, 98, 124, 127.
21 Там же. С. 87, 98, 107, 113, 115, 119.
22 Там же. С. 115.
23 Там же. С. 119.
24 Там же. С. 127.
25
26
27 Р. Г. Скрынников замечает, что историки, как правило, «использовали понятие «Избранная рада» для обозначения правительства реформ 1550-х гг.» (Там же). Но дальше этого не идет, заявляя лишь, что «обращение к «Истории» Курбского позволяет выявить ошибку в исходном пункте всех рассуждений о раде» (Там же). Этим как бы утверждается мысль о необходимости переоценки «всех рассуждений» отечественных исследователей об Избранной Раде.
28 Там же. С. 117, 118.
29 Там же. С. 110, 112, 120.
30 Там же. С.117, 118.
31 Там же. С. 118.
32 Там же.
33 Там же. С.116, 118.
34
35 Р. Г. Скрынников очень ценит исследования А. Гробовского за то, что в них, как он полагает, «традиционная точка зрения подверглась основательной критике» (Там же. С.121). Однако достоинства исследований А. Гробовского не столь безусловны, как представляется Р. Г. Скрынникову. См.:
36
37 Там же. С. 282–283.
38
39
40
41
42
43 Там же. С. 146.
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53 Там же.
54
55
56
57
58