Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Грозная опричнина - Игорь Яковлевич Фроянов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Наконец, по А. Л. Хорошкевич, существенное значение в выборе Иваном IV направления военных действий «сыграл Посвольский договор 15 сентября 1557 г. Великого княжества Литовского и Ордена, создавший угрозу установления литовской власти в Ливонии»{905}.

Трудно согласиться со всеми мыслями А.Л.Хорошкевич, но ее заключение о том, что выход к морским берегам и внешнеторговые интересы России не являлись главными «в ряду причин, приведших к Ливонской войне», представляется нам плодотворным. Оно позволяет несколько иначе взглянуть на события того времени, чем принято в историографии, включая, впрочем, и труд А.Л.Хорошкевич.

Завоевание Казанского и Астраханского ханств заметно улучшило безопасность южных границ России. Это позволяло русским повернуться на запад и сосредоточиться на главном и наиболее опасном противнике, олицетворяемом Польшей, Литвой и Ливонским орденом. Если со стороны мусульманского Востока Русскому государству угрожали разорительные военные набеги и домогательства по части уплаты даней, не затрагивающие основ его внутренней жизни, то со стороны католического и протестантского Запада шла политическая и религиозная экспансия, ставящая под сомнение само существование Святой Руси с ее важнейшими институтами — самодержавием, православной верой и церковью. Именно Запад принимал и укрывал изменников и государственных преступников; прямо или косвенно поддерживал политические интриги, направленные против самодержавной власти Ивана IV, превращенного западной пропагандой в кровавого тирана. Именно с Запада накатывались на Русь волны папской агрессии; оттуда же проникали в Россию и ереси, разрушавшие православную веру и апостольскую церковь, следовательно, — русскую государственность. Навредив порядком на Руси, еретики, спасаясь от справедливого наказания, бежали (и это — факт!) на Запад, в соседние Литву и Польшу, находя там надежное укрытие. Вот почему Иван Грозный, начиная Ливонскую войну, старался защитить свое царство с наиболее опасного западного рубежа, а отнюдь не стремился, как наивно считает А. Л. Хорошкевич, «обладать «всею вселенною», чтобы удовлетворить свое «гипертрофированное желание утвердить себя в качестве истинного и законного преемника и наследника Пруса». Хотя Иван и был отчасти мечтателем, но не до такой степени, как полагает А. Л. Хорошкевич. И уж совсем несправедливо корить Россию за эскалацию войны, как это делает А. Л. Хорошкевич. Война была неизбежной{906}. «Вина» царя Ивана состояла лишь в том, что он сумел выбрать самый благоприятный для России момент начала похода на Ливонию{907}.

Итак, «время звало» Москву на запад, но не только к морским берегам, а к достижению таких жизненно важных для России геополитических перемен, которые позволили бы ей сохранить свою национальную, государственную, религиозную независимость и самобытность. В условиях ползущей из западных стран экспансии этого можно было добиться, лишь сдвинув границы Руси на запад и взяв под контроль важнейшие портовые города, расположенные, кстати сказать, на землях, находившихся раньше в сфере русского влияния, утраченного в результате управляемого папской курией германского «натиска на Восток»{908}. Сопротивление такой политике, шедшее со стороны Избранной Рады и ее лидеров являлось предательством национальных интересов России{909}. Иван IV преодолел это сопротивление, что свидетельствовало о приближающемся конце всевластия Сильвестра и Адашева. Но пока партия Сильвестра — Адашева была еще сильна. И царю Ивану было, по-видимому, очень не просто заставить замолчать в Думе горластых противников военной кампании на западе.

Говоря о противниках и сторонниках войны с Ливонским орденом вообще, не следует, на наш взгляд, делить их по социальному признаку: бояре — противники, дворяне и богатые торговцы — сторонники. Линия раздела между ними проходила не в общественной, а религиозно-политической сфере, характеризуемой положительным или отрицательным отношением к самодержавию Ивана, соблюдением или нарушением чистоты православия и незыблемости православной церкви. За Иваном IV шла часть боярства, причем, похоже, большая часть, если судить по возобладанию решения воевать с Ливонским орденом, а не с Крымским ханством. Несомненно и то, что в числе противников войны на западе были, помимо бояр, и дворяне, так или иначе связанные с княжеско-боярской знатью{910}.

Несмотря на свое поражение, противники войны с немцами не складывали оружия, перейдя к скрытым методам борьбы, переходящей нередко в прямую измену и предательство. А. Л. Хорошкевич описывает примечательный в данной связи случай. «Началу военных действий, — говорит она, — предшествовал весьма любопытный эпизод. Павел Петрович Заболоцкий, «знатый боярин», названный гонцом фогта Нейшлосса «Bawick», предупреждал о грозящем Ливонии нападении царского войска из Пскова, причем в этом походе он должен был участвовать и сам. «Bawick» советовал свезти весь хлеб в замок, пока войско еще не покинуло Пскова. 11 января 1558 г. фогт передал новость ливонскому магистру, позднее аналогичное сообщение поместил Й. Реннер в своей хронике, добавив, что русский воевода был очень хорошо настроен по отношению к немцам («gut deutsch»)»{911}. П. П. Заболоцкий, по всему вероятию, принадлежал к партии Сильвестра — Адашева.

Главой войска, выступавшего из Пскова в поход на Ливонию, был назначен, как известно, бывший казанский хан Шигалей (Шах-Али){912}. По некоторым известиям, татарин не обрадовался такому назначению и, согласно многочисленным слухам, не хотел воевать с немцами{913}. Его нежелание сражаться с ливонцами во многом объяснялось влиянием А. Ф. Адашева, с которым он, по догадке некоторых исследователей, находился в близких отношениях{914}. По-видимому, эти отношения завязались во время пребывания Шигалея в конце 40-х годов при царском дворе в Москве{915}, когда к власти пришла Избранная Рада со своими вождями Сильвестром и Адашевым. Впрочем, у Шигалея имелись и свои резоны: будучи наследником ханов Большой Орды, Шах-Али враждовал с крымскими Гиреями, претендовавшими на Казань{916}. Этим также объясняется его заинтересованность «в проведении восточной политики»{917}. Важно, однако, отметить согласие Шигалея и Адашева относительно внешнеполитических приоритетов Русского государства середины XVI века, их общее стремление воевать с Крымом, а не с Ливонским орденом. Не потому ли и не по инициативе ли Адашева Шигалей был поставлен командовать царским воинством в походе на Ливонию?.

В январе 1558 года Шигалей во главе сорокатысячного войска{918}, сконцентрированного в районе Пскова, перешел ливонскую границу. Орден оказался бессилен перед лицом русских войск, которые «Немецкую землю повъевали и выжгли и людей побили въ многих местех и полону и богатства множество поймали»{919}. Были взяты Новгородок, Алыст, Корслов, Костер{920}. Казалось, следовало бы развивать успех. Но Шигалей ни с того ни с сего ушел из Ливонии и, «вышедчи» из нее, отправил послания ливонскому магистру, рижскому архиепископу и дерптскому епископу, наивно предлагая им «исправитца», начать переговоры с Иваном IV и покориться ему. Произошло это, по всему вероятию, не без стараний Сильвестра и Адашева. У нас нет причин подозревать Ивана Грозного в неправде, когда он рассказывает: «Како убо, егда начася брань, еже на германы, тогда посылали есмя слугу своего царя Шихалея и боярина своего и воеводу князя Михаила Васильевича Глинсково с товарыщи германы воевати и от того времени от попа Силивестра и от Алексея и от вас каковая отягчения словесная пострадах, ихже несть мощно подробну изглаголагати! Еже какова скорбная ни сотворится нам, то вся сия герман ради случися!»{921}. И еще: «Како же убо воспомяну о германских градех супротисловия попа Селивестра и Алексия Адашова и всех вас на всяко время, еже бы не ходити бранию…»{922}.

Историки по-разному рассматривают прекращение военных действий русскими зимой 1558 года. «Первое вторжение русской армии в пределы Ливонии, — говорит В. Д. Королюк, — не преследовало цели осады и захвата городов и замков. В его задачи входило разведать силы противника и настроение местного населения»{923}. Вместе с тем «параллельно в Русском государстве велись приготовления к организации планомерного завоевания Прибалтики»{924}. И вот для того, чтобы скрыть эти приготовления и «усыпить бдительность встревоженных январским походом 1558 г. Литвы, Польши, Швеции и Дании», Шигалей прервал столь успешно начатую кампанию и вернулся в Псковскую область{925}.

Январский поход 1558 года Б. Н. Флоря назвал «скромным военным предприятием», представлявшим собою «военную демонстрацию, которая должна была принудить Орден отказаться от своей тактики саботажа финансовых претензий царя»{926}. По мнению Б. Н. Флори, русское правительство, посылая войска в Ливонию, «еще не приняло решения о войне. Речь шла о мерах давления, которые должны были заставить Орден выполнить взятые на себя обязательства. Не случайно, возвращаясь из похода, командующий войсками касимовский хан Шах-Али призывал власти Ордена, «будет у вас есть хотения перед государем исправитца», прислать в Москву послов, обещая в этом случае вместе с боярами ходатайствовать за них»{927}. Сходным образом рассуждает И. Граля. Он пишет: «Учитывая военный потенциал Ордена, сближение Ливонии с Польско-Литовским государством и назревающий конфликт с Данией, зимнее наступление царский войск было задумано лишь как демонстрация силы с целью вынудить ливонцев сесть за стол переговоров, которые в конечном итоге могли привести к подчинению Ливонии власти Ивана IV. Об этом свидетельствуют и два послания-манифеста, которые командующий московским войском Шах-Али направил магистру Ордена и церковным иерархам Ливонии, уговаривая их положиться на царскую милость, выплатить задолженность, но прежде всего — возобновить переговоры»{928}.

Более убедительной нам представляется догадка А. Л. Хорошкевич, по словам которой «уже на первом этапе Ливонской войны дали знать о себе разные подходы к этому военному начинанию царя. Задуманный с огромным размахом, поход разбился о подводные камни внутриполитических разногласий, которые сопровождали Ливонскую войну на протяжении почти всего ее хода»{929}. Что касается посланий Шигалея, то царь Иван, «уступая боярской оппозиции, возглавляемой или вдохновляемой Сильвестром и Алексеем Адашевым», «приказал направить эти послания ливонским властям»{930}.

Отдавая в данном случае должное исторической интуиции А.Л.Хорошкевич, следует все же заметить, что она сглаживает остроту ситуации, говоря о «разных подходах к военному начинанию царя» и «внутриполитических разногласиях» по данному вопросу в правящей верхушке, тогда как, по нашему убеждению, речь должна идти о предательстве России придворной партией Сильвестра — Адашева, способствующей успеху противника и военному поражению своей страны.

Это предательство выступало в разной форме, в том числе в виде саботажа и нерадивости. Иван Грозный, вспоминая о возобновлении военных действий летом 1558 года, говорит Андрею Курбскому: «Егда же вас послахом на лето на германские грады, — тебе бо тогда сущу в нашей вотчине, во Пскове, своея ради потребы, а не нашим посланием, — множае убо седми посланников послали есмя к боярину нашему и воеводе, ко князю Петру Ивановичу Шуйскому, и к тебе; вы же егда поидосте с малейшими людьми, и нашим многим посланием напоминанием множае пятинадесять градов взясте. Ино, се ли убо тщание разума вашего, еже нашим посланием напоминанием грады взясте, а не по своему разуму»{931}. Все это не похоже на выдумку. И что же мы видим? Мы видим одного из виднейших военачальников, занятым в военное время своими нуждами и, следовательно, не радеющим о воинских делах. Мы видим двух воевод, игнорирующих приказы государя, которому приходится неоднократно («множае убо седми») отдавать эти приказы, пока воеводы изволят подчиниться им, а точнее — имитировать послушность. Мы, наконец, видим безынициативных командиров, действующих на территории врага не по собственному желанию и разумению, а по принуждению и указаниям из Москвы. Трудно все это именовать иначе, чем неисполнение долга и нарушение присяги, данной государю. А. Л. Хорошкевич, комментируя цитированный текст из письма Грозного Курбскому, замечает: «Оппозиционные настроения по отношению к Ливонской войне… дали о себе знать уже накануне ее. Должно быть, у Ивана IV имелись основания для жалоб на П. И. Шуйского и А. М. Курбского, которым он якобы направил семь посланий…»{932}. Слово «якобы» выдает недоверчивое отношение исследовательницы к свидетельствам Ивана Грозного. И все же она вынуждена признать обоснованность высказанных царем претензий к Шуйскому и Курбскому. Вряд ли стоит называть их жалобами, как это делает А. Л. Хорошкевич. Грозный не жаловался, а обвинял! Не следует также, на наш взгляд, прибегать к неопределенному выражению «оппозиционные настроения», когда налицо, если называть вещи своими именами, неповиновение государю, правда завуалированное и скрытое. Эту и ей подобные акции на Западе могли только приветствовать.

Надо сказать, что уже первый поход на Ливонию зимой 1558 года вызвал настоящий переполох в Европе, став предметом толков на имперских, региональных и ганзейских съездах, во множестве летучих листков и в частной корреспонденции{933}. Из одного безымянного конспективного обзора международной конъюнктуры в начальный период Ливонской войны, хранящегося во флорентийском архиве Медичи, узнаем о том, что «польский король, герцог саксонский, свободные города Северной Германии (del mare di Germania) совместно решили потребовать от «Московита», чтобы он отступил в пределы своей земли и покинул Ливонию. «Московит» ответил на это, что он так и сделает, но сначала возвратит те земли, которые ливонцы оккупировали. И после того, как ливонцы пообещают, что в будущем не будут менять границ, строить укрепления, они останутся в пределах своей страны»{934}. Короли и государи, получившие такой ответ, «стали помышлять о войне, но не для того, чтобы помочь Ливонии, а чтобы удержать этого «варвара»{935}. Западная пропаганда превращала Ивана Грозного «в «наследственного врага христианства» (Erbfeind der Christenheit), а его подданных в «кровавых собак московитов»{936}. Цивилизованному Западу мерещилось, будто на него с востока надвигается нечто громадное и опасное. Один французский протестант, Юбер Лангэ, проживавший в саксонском Виттенберге, в таких гиперболических выражениях писал Кальвину: «Московский государь опустошил почти всю Ливонию и взял города Нарву и Дарбат [Дерпт]. Говорят, что совсем недавно он занял Ревель [!], большой приморский город с очень удобной и безопасной гаванью. В Любеке снаряжается флот на средства саксонских городов для подания помощи ливонцам. Но это больше ничего, как приготовление легкой добычи Мосху, который собирает до 80 или 100 тысяч конницы. Король польский остается праздным зрителем этой трагедии; но Мосх выбьет из него эту лень, если займет Ливонию, потому что Литва, Пруссия и Самогития граничат с нею. Да и не похоже, чтобы властитель Московитский успокоился: ему двадцать восемь лет, он с малого возраста упражнялся в оружии и по натуре очень свиреп, причем эта воинственность еще усилилась благодаря ряду удачных войн с татарами, которых он, говорят, побил до 300 или 400 тысяч. Он постоянно возит за собою трех пленных царей, между ними того, у которого он вырвал Казань. В недавнем времени он жестоко напал на шведского короля, который только ценой денег смог купить себе мир. Если суждено какой-либо державе в Европе расти, так именно этой»{937}.

Все это показывает, что война России с Ливонским орденом имела не региональное, а общеевропейское значение, что, стало быть, Ливония являлась одновременно и форпостом Запада в его продвижении на Восток, и оборонительным валом, защищающим европейские государства от России, и в некотором роде буфером, отделяющим «просвещенную» Европу от «варварской» Руси. По сути, то была война двух цивилизаций: католико-протестантского Запада, отошедшего от истинного христианства и погрязшего в ересях, с православным Востоком, хранящим в чистоте святоотеческую веру. Вот почему Сильвестр и Адашев со своими сторонниками, выступая против войны с Орденом и чиня затем всяческие помехи ее ведению, действовали в угоду интересам Запада и во вред интересам России.

К весне 1558 года царю Ивану удалось, надо полагать, преодолеть сопротивление группы Сильвестра — Адашева и возобновить военные действия. И опять — большой успех. В мае названного года русским сдалась Нарва, а в июле пал Дерпт. В итоге весной и летом 1558 года русские овладели всей восточной частью Эстонии{938}. Однако вскоре русские рати прекратили наступление, дав возможность орденским войскам в октябре — ноябре 1558 года попытаться перейти в контрнаступление{939}. Не исключено, что и здесь поработали Сильвестр с Адашевым.

В январе 1559 года наступление нашей армии возобновилось. «Крупные русские силы были двинуты под Ригу. Под Тирзеном (Тирзе) были разгромлены войска рижского архиепископа. Русские войска доходили до самой Риги. У Дюнамюнде (Даугавгриве) были сожжены рижские корабли. Военными действиями была охвачена северная часть Латвии. Русские войска проникали в Курляндию и доходили до границ Восточной Пруссии и Литвы»{940}. В результате Ливонский орден в январе — феврале 1559 года оказался на грани полного разгрома. И вот «при таких, казалось бы, необычайно благоприятных для Русского государства обстоятельствах, буквально накануне полного разгрома и подчинения Ливонии, в военных и политических планах русского правительства произошел неожиданный поворот. Ливонии было предоставлено продолжительное перемирие — с марта по ноябрь 1559 г.»{941}. По справедливому мнению В. Д. Королюка, чьи слова только что приведены, «перемирие 1559 г. было заключено под влиянием группировавшихся вокруг Алексея Адашева участников Избранной рады, в руках которых в это время все еще оставалось практическое руководство военными и политическими делами»{942}. Стало быть, «вместо того, чтобы продолжать успешно начатое наступление против Ливонии, московское правительство, по настоянию Адашева, предоставило Ордену перемирие»{943}. Это было «алогичное с военной и политической точки зрения перемирие»{944}.

Следует со всей определенностью подчеркнуть, что «перемирие 1559 г. было невыгодно для Русского государства. Ливонские феодалы получили совершенно необходимую им в военном отношении передышку{945}. Это прекрасно понимал и сам Грозный, когда писал Курбскому: «Лето цело даете безлепа фифлянтом збиратися»{946}. Но не менее важными оказались военно-политические последствия этого «перемирия». 31 августа 1559 года в Вильно (Вильнюсе) между Ливонским орденом и Польско-Литовским государством было заключено соглашение, по которому польский король Сигизмунд II Август принимал в свою «клиентелу и протекцию» Орден, обещая защищать ливонских рыцарей от Русии. Очень скоро (15 сентября) королевский протекторат распространился и на рижское архиепископство. Стратегическая победа ускользала из рук русских. И виной тому были Сильвестр и Адашев с подельниками. Иван Грозный, имея в виду перемирие 1559 года, скажет потом Андрею Курбскому: «И аще не бы ваша злобесная претыкания была, и з Божиею помощию уже бы вся Германия была за православием»{947}. Или: «К сему же и Ливонская брань учинилася вашею изменою и недоброхотством и нерадением безсоветным»{948}. Царь был тут, конечно, прав{949}. Становится также ясно, что не он являлся инициатором заключения перемирия, нанесшего русским национальным интересам, можно сказать, непоправимый вред. «Виленские соглашения 31 августа и 15 сентября 1559 г. Литовского княжества и Ливонии, — говорит А. Л. Хорошкевич, — полностью переломили ситуацию в Ливонии. Сигизмунд Август принимал под свою протекцию и клиентелу Ливонский орден и рижского архиепископа, получив в залог юго-восточную часть орденской территории вдоль Двины, которая тотчас была занята литовскими войсками. Ливонская война грозила превратиться в русско-литовско-датско-крымскую»{950}.

По словам другого исследователя, «виленское соглашение круто изменило ход Ливонской войны. Для русской дипломатии оно было тяжелым поражением. Теперь России противостояло не слабое, раздробленное государство, а мощное Литовско-Польское государство»{951}. Больше того, «война между Русским государством и немецко-ливонскими сословиями превратилась в борьбу за ливонское наследство между всеми заинтересованными в балтийском вопросе государствами»{952}. Помимо Польши и Литвы, то были Дания и Швеция. Так война с одним противником переросла в войну с рядом европейских государств, а по существу с Западной Европой{953}. Это произошло опять-таки по вине Избранной Рады и ее лидеров — Сильвестра и Адашева, предоставивших возможность Западу произвести, пользуясь перемирием, перегруппировку сил и поставить Россию перед необходимостью вести войну на несколько фронтов. «Та же оттоле, — говорил царь Иван, — литаонский язык и готфейский и ина множайшая воздвигосте на православие»{954}.

Трудно согласиться с Р. Г. Скрынниковым, когда он, вопреки своим прежним утверждениям о роли Адашева в выборе направления главного удара, заявляет, будто «в Москве, наконец, осознали, какими опасностями грозит одновременная война в Прибалтике и в ордынских степях. Чтобы избежать распыления сил, русское правительство предоставило Ордену перемирие и предприняло выступление против Крыма»{955}, поскольку, полагает исследователь, «в глазах опытных политиков главную угрозу для России представляли степные кочевники»{956}. Согласно мнению другого исследователя, А. И. Филюшкина, Алексей Адашев как «опытный и талантливый дипломат, видимо, понимал опасность для России перспектив развития Ливонской войны. Начавшись как локальный конфликт, она быстро обнаружила тенденцию к перерастанию в большую войну европейского масштаба. А к такому крупному масштабному конфликту Россия была явно не готова. На наш взгляд, пониманием Адашевым этих обстоятельств можно объяснить его настойчивое стремление к перемирию и поиску компромисса с противником, его отзывчивость на частые просьбы дипломатов «склонить царя на мир»{957}. Вряд ли это так: московское правительство, управляемое Адашевым и стоящим за ним Сильвестром, предоставило перемирие Ордену отнюдь не потому, что стремилось «избежать распыления сил», и не потому, что понимало «опасность для России перспектив Ливонской войны» или быстро обнаружило тенденцию к ее перерастанию «в большую войну европейского масштаба», а потому, что желало спасти Ливонский орден от полного разгрома. Кстати сказать, именно Адашев своей «миролюбивой» дипломатией способствовал такому перерастанию. В. Д. Королюк справедливо квалифицирует перемирие с Орденом, заключенное правительством Адашева, как «предательство русских государственных интересов»{958}. Вот почему трудно согласиться с Б. Н. Флорей, который характеризует заключение перемирия с Орденом в качестве одной из ошибок Алексея Адашева{959}. Перед нами отнюдь не случайная ошибка, а осознанное стремление спасти Орден от катастрофы военного поражения, что нельзя именовать иначе, чем изменой Русскому государству и его главе — российскому самодержцу{960}. Имеют место попытки некоторых историков вставить предательское перемирие 1559 года с Орденом в ряд неуспехов внешней политики России. Так, А. И. Филюшкин утверждает, будто «неудачи русской дипломатии были очевидными: ей не удалось предотвратить вмешательства в конфликт Польско-Литовской стороны. И они были в первую очередь связаны с именем Алексея Федоровича Адашева»{961}. Но это как посмотреть: с точки зрения интересов Русского государства или же со стороны тайных замыслов Алексея Адашева «со товарищи». В последнем случае вряд ли стоит говорить о неудаче Алексея. Напротив, надо вести речь об удаче Адашева, озабоченного положением находящегося на грани ликвидации Ордена и сумевшего дать ливонцам передышку. Иное дело, если исходить из русских государственных интересов. Здесь им был нанесен несомненный урон, предопределивший в известной мере поражение России в Ливонской войне. Следует также заметить, что после завоевания русскими Казани и Астрахани главную угрозу для России представляли не столько степные кочевники, в частности Крымское ханство, сколько Запад. Это с особой наглядностью показала Смута начала XVII века.

Что касается «выступления против Крыма», предпринятого «русским правительством» в летний период 1559 года, то оно было организовано, по всей видимости, с целью перевода внимания царя Ивана с западного фронта на южный фронт, с целью прекращения войны с Орденом, чего упорно добивалась придворная партия Сильвестра — Адашева, болевшая за Ливонию — «сирую вдовицу», по жалостливому выражению благовещенского попа. Поэтому, надо полагать, Адашев и его советники намеревались увлечь в это предприятие самого царя, который, по их плану, должен был возглавить поход на Крым. Началась даже соответствующая подготовка. Так, князю М. И. Воротынскому был отдан приказ идти за города Тулу и Дедилов «на Поле мест розсматривать, где государю царю и великому князю и полком стоять»{962}. Личным участием царя в южной экспедиции Сильвестр, Адашев и Ко хотели придать войне с Крымским ханством первостепенное значение сравнительно с Ливонской войной. Государь, однако, в поход не пошел. Крымский же поход брата А. Ф. Адашева, окольничего Д. Ф. Адашева, не принес существенных успехов{963}. Больше того, война с Крымом нанесла непоправимый вред Русскому государству: «Военные операции против Крыма, поглотившие немало средств и сил, не принесли результатов, обещанных Адашевым, а благоприятные возможности победы в Ливонии были безвозвратно упущены»{964}. Однако, вопреки всему этому, официальная летопись, к составлению которой Алексей Адашев имел непосредственное отношение, всячески расхваливала поход Даниила Адашева{965}. Столь же хвалебен и князь Андрей Курбский, по словам которого Данила Адашев с «другими стратилаты» «немалу тщету учиниша во Орде: яко самых побита, такоже жен и детей их немало поплениша, и христианских людей от работы освободили немало, и возвратишася восвояси здравы»{966}. По справедливому мнению Р. Г. Скрынникова, ближе к истине был царь Иван, «указывавший на полную безрезультатность похода»{967}. Грозный писал Курбскому: «Что же убо и ваша победа, еже за Днепром и Доном? И колико убо злая истощения и пагуба християном содеяшася, супротивным же ни малыя досады!»{968}. Вряд ли перед нами поздние впечатления монарха. Это скорее оценка результатов крымского похода, относящаяся к тому времени, когда он состоялся. Поэтому Иван не поддался на уговоры Адашева и его друзей, увлекавших государя заманчивыми перспективами борьбы с Крымской ордой. Курбский свидетельствует: «Мы же паки о сем (войне с Крымом. — И.Ф.), и паки царю стужали и советовали: или сам потщился итъти, или бы войско великое послал в то время (после возвращения Даниила Адашева из крымского похода. — И.Ф.) на Орду. Он же не послушал…»{969}. Нежелание царя Ивана слушать советы Адашева и других представителей Избранной Рады еще больше накалило между ними и без того не простые отношения. К тому же Иван мог ощутить горькие плоды внешнеполитического курса своих бывших любимцев.

Перемирие, предоставленное Ордену, позволило ливонским рыцарям собрать военные силы и напасть на русских, не ожидая окончания времени перемирия. «За месяц до истечения срока перемирия орденские отряды появились в окрестностях Юрьева и обратили в бегство воеводу З. И. Плещеева. 11 ноября 1559 г. магистр Кетлер нанес московским войскам второе поражение, разгромив близ Юрьева отряды З. И. Плещеева и З. И. Сабурова. Ливонцы осаждали Юрьев в течение всего ноября»{970}. На фоне этих поражений «в декабре 1559 г. литовский посол А. И. Хоружий проводил сепаратные переговоры с дипломатической комиссией Боярской думы — А. Ф. Адашевым, Ф. И. Сукиным, И. М. Висковатым. Речь шла о необходимости найти способ повлиять на Ивана IV, склонить его к прекращению войны. В январе 1560 г. посол М. Володкевич передал российской стороне ультимативное требование немедленно прекратить войну в Ливонии. Он также пытался добиться частной встречи с А. Ф. Адашевым и И. М. Висковатым»{971} Подобные «сепаратные переговоры» и «частные встречи» с иноземными послами не были случайными. К ним нередко прибегали дипломаты Избранной Рады, проводившие «свой курс вопреки воле царя»{972}. Возможно, под впечатлением этого дерзкого своеволия, а также военных неудач осени 1559 года царь Иван послал Алексея Адашева на Ливонский фронт в качестве одного из воевод. Впрочем, вполне вероятна и еще одна причина удаления А. Ф. Адашева из Москвы, связанная с царицей Анастасией. Дело в том, что об осеннем 1559 года поражении русских войск и об осаде ливонцами Юрьева царь узнал в Можайске, будучи там на богомолье. Сильвестр и Адашев настаивали на срочном возвращении Ивана в Москву. Государь, всерьез обеспокоенный их призывами, прервал богомолье и с тяжело больной царицей отправился в обратный путь, несмотря на жестокую осеннюю распутицу, превратившую дороги в труднопроходимые болота. По свидетельству летописца, ехать «невозможно было ни верхом, ни в санех: беспута была кроме обычая на много время. А се грех ради наших царицы не домогла»{973}. Каково же было удивление и негодование царя, когда он, воротившись в столицу, обнаружил, что зря спешил, что для столь срочного его возвращения в Москву не было никакой надобности{974}. Потом Грозный с досадой и раздражением скажет: «Како убо воспомяну, иже во царствующий град с нашею царицею Анастасиею с немощною от Можайска немилостивное путное прехождение? Едина ради мала слова непотребна!»{975}. Царь имел все основания и в данном случае быть недовольным Адашевым и Сильвестром, мог даже подозревать своих советников, понудивших его отправиться в столь трудную дорогу, в желании навредить «немощной» Анастасии, чтобы ускорить ее кончину. Но как бы то ни было, посылка Адашева на Ливонский фронт являлась знаковой. Она свидетельствовала о немилости Ивана Грозного по отношению к своему недавнему фавориту, будучи, в сущности, началом царской опалы{976}. Что касается самого Адашева, бывшего главой московского правительства{977}, то отрешение от этой должности и отъезд из столицы означали начало конца его политической карьеры. Вряд ли это было полной неожиданностью, свалившейся, как снег, на голову Алексея. Предвестником падения могущественного правителя можно считать уход в монастырь старшего Адашева — Федора Григорьевича, который постригся в монахи (около 1555–1556 гг.{978}) под именем Арсения. Не уловил ли Ф. Г. Адашев начавшуюся перемену в отношении царя Ивана к своему сыну Алексею? И не потому ли он счел за благо укрыться в монашеской келье? Утвердительный ответ здесь весьма возможен. Однако вернемся опять на ливонский театр военных действий.

Летом 1560 года война в Ливонии распространилась на значительную территорию{979}. Русская армия, возглавляемая И. Ф. Мстиславским и А. Ф. Адашевым, перешла в наступление. В результате, несмотря на мощные укрепления, пал город Мариенбург (Алуксна). Затем московские рати двинулись на Феллин (Вильянди), слывший лучшей крепостью Ливонии. На пути к этому городу стала орденская армия, которую наши наголову разгромили в битве 2 августа 1560 года. Вскоре русское войско под командованием А. М. Курбского осадило Феллин и взяло его. Среди взятых в плен рыцарей оказался также престарелый магистр Ордена Фюрстенберг, отправленный к царю Ивану и милостиво принятый им. Военный успех Москвы не был, однако, безоблачным: русские потерпели неудачу под Вейссенштейном (Пайде). Тем не менее В. Д. Королюк резонно говорит, что «военные действия 1560 г. в целом нельзя не признать удачными. Главным результатом их был полный разгром Ордена как военной силы»{980}. И все же, по словам В. Д. Королюка, «царь не был доволен поведением своих командующих и впоследствии упрекал своих бывших сотрудников по Избранной раде во главе с Адашевым в нерасторопности, считая успехи 1560 г. явно недостаточными»{981}. Действительно, Грозный писал Курбскому: «Потом же послахом вас с начальником вашим Алексеем и зело со многими людьми, вы же едва один Вельян взясте, и туто много наряду нашего погубисте. Како же убо тогда от литовские рати детскими страшилы устрашистеся. Под Пайду же нашим повелением неволею пойдосте, и каков труд воином сотвористе и ничтоже успеете!»{982}. В. Д. Королюк, толкуя данные упреки Ивана Грозного, замечает: «Возможно, что причиной недовольства царя был отказ воевод двинуться под Ревель (Таллин), на чем настаивал Грозный. Вместо того была предпринята неудачная осада Вейссенштейна (Пайде)… В поведении обоих воевод (Алексея и Даниила Адашевых. — И.Ф.) царь, по-видимому, угадывал теперь сознательное стремление ограничить в Прибалтике успехи русского оружия»{983} От исследователя ускользнула одна существенная деталь в словах государя, а именно то, что воеводы под Феллином «много наряду нашего погубисте». Царь, очевидно, хотел этим указать на ничем не оправданное, чрезмерное расходование воеводами воинского снаряжения{984}, а сказать конкретнее — на потери в орудийном парке{985}. Учитывая саботаж военачальников, о котором догадывался В. Д. Королюк, можно предположить намеренное с их стороны небережливое отношение к армейскому снаряжению, к важнейшей его пушечной части с тем, чтобы затруднить дальнейшее ведение военных действий. Царь Иван понимал реальность подобных нежелательных последствий, осознавал их пагубность для русских войск в войне с Орденом и потому вспомнил в своем послании Курбскому предосудительное поведение воевод под Феллином. И, тем не менее, успехи летнего наступления 1560 года открывали «возможность быстрого завершения войны с Ливонией. Военные силы Ордена были сокрушены, по всей Эстонии крестьяне восстали против немецкого дворянства. Однако русское командование в Ливонии, во главе которого оказался тогда А. Ф. Адашев, не использовало благоприятной обстановки». Адашев «противился расширению военных действий против ливонцев»{986}.

Сопровождавшие войну в Ливонии бесконечные интриги, нерадивость, саботаж и предательство воевод, связанных с Алексеем Адашевым и попом Сильвестром, переполнили чашу терпения царя Ивана. Последней каплей, выплеснувшей его гнев наружу, стала кончина царицы Анастасии 7 августа 1560 г{987}.

* * *

Летописец сообщает: «Преставися благовернаго царя и великого князя Ивана Василиевича вся Русии царица и великая княгиня Анастасия и погребена бысть въ Девичье монастыре у Вознесения Христова въ городе у Фроловских ворот. Та бысть первая царица Русская Московского государьства, а жила со царем и великим князем полчетвертанатцата году, а осталися у царя и великаго князя от нее два сына: царевичь Иван 7 лет, а царевич Федор на четвертом году. Бе же на погребении ея Макарей митрополит всея Русии и Матфей епископ Крутицкий и архимандриты и игумены и весь освященный собор, со царем же и великим князем брат его Юрьи Василиевич и князь Володимер Ондреевич и царь Александр Сафа-Киреивич и бояре и велможи. И не токмо множество народу, но и все нищии и убозии со всего града приидоша на погребение, не для милостыни, но со плачем и рыданием велием провожаше; и от множества народу въ улицах едва могли тело ея отнести въ монастырь. Царя и великаго князя от великаго стенания и отъ жалости сердца едва под руце ведяху. И роздаде же по ней милостыню доволну по церквам и по монастырем въ митрополие и во архиепископиах, и во всех епископиях, не токмо по градцким церквам, но и по всем уездом, много тысящь Рублев; и во Царьград и во Ерусалим и во Святую гору и в ыные тамошние страны и во многие монастыри многую милостыню посла. Бяше о ней плачь не мал, бе бо милостива и беззлобна во всем»{988}. Как видим, смерть и похороны Анастасии вылились в событие огромного общественного значения. Москва погребала первую русскую царицу и добрую, милостивую женщину, готовую всегда прийти на помощь ближнему. Тем тяжелее вина людей, возможно, повинных в ее смерти.

Надо сказать, Иван Грозный был уверен в насильственной смерти своей супруги. Современная наука подтвердила эту уверенность{989}. Он также нимало не сомневался в том, среди кого надо искать виновников этой трагедии. Царь говорил Курбскому: «А из женою вы меня про что разлучили? Толко бы вы у меня не отняли юницы моея, ино бы Кроновы жертвы не было»{990}. Грозный был уверен, что Анастасия погибла вследствие заговора Адашева, Сильвестра и К°. Не случайно также за повествованием государя о тяжком пути из Можайска в Москву с больной царицей, предпринятом по вине Сильвестра, за рассказом о том, что из-за неожиданного отъезда в «царствующий град» пришлось прервать богомолье и тем лишиться покрова Божьего и, следовательно, защиты Господа, за словами об отсутствии врачебной помощи Анастасии и «чадам» ее следует такое заявление Грозного: «И сице убо нам в таковых зелных скорбех пребывающим, и понеже убо такова отягчения не могохом понести, еже нечеловечески сотвористе, и сего ради, сыскав измены собаки Алексея Адашева со всеми его советники, милостивно ему свой гнев учинили; смертные казни не положили»{991}. Иван, как видим, поставил в прямую связь судьбу царицы Анастасии с изменой «собаки Алексея Адашева». Однако, когда государь проявлял «милостивный» гнев по отношению к своему недавнему любимцу, ему, судя по всему, не было еще известно о причастности Адашева к смерти Анастасии. Вскоре эта причастность вскрылась. И теперь уже ничто не могло его спасти. Р. Г. Скрынников отмечает, что «в дни отставки Адашева в Москве не было влиятельных членов Избранной рады. Д. И. Курлятев с весны находился в Туле, откуда его перевели в Калугу. И. Ф. Мстиславский и М. Я. Морозов сражались в Ливонии»{992}. Д. И. Курлятев, кстати сказать, тоже находился в Ливонии, сидя в Юрьеве, куда в 1558 году царь послал его на год воеводой{993}. Но, будь даже эти влиятельные люди в Москве, они все равно не сумели бы защитить Алексея Адашева, судьба которого царем Иваном была уже решена бесповоротно.

Несмотря на пришедшее к государю в августе 1560 года известие от воевод об одержанных победах и, следовательно, о заслугах Адашева, являвшегося во время этих побед помощником главнокомандующего{994}, тот был снят с должности третьего воеводы Большого полка и определен воеводой в Феллин{995}. Надо заметить, это произошло через три недели после смерти царицы Анастасии, что косвенно свидетельствует о связи данных событий. Назначение Адашева в Феллин, пусть даже воеводой, означало отстранение назначенца от руководства Ливонской кампанией. Царь явно не доверял своему прежнему фавориту. Однако посылка Адашева в Феллин не являлась в строгом смысле слова отставкой, как считает Р. Г. Скрынников{996}, или почетной отставкой, как об этом пишут А. А. Зимин и А. Л. Хорошкевич{997}. Правильнее, на наш взгляд, было бы рассматривать назначение А. Ф. Адашева воеводой в Феллин как резкое понижение по службе.

Согласно Р. Г. Скрынникову, Феллин — «замок, стоявший на острие русского копья, направленного в глубь Ливонии»{998}. То была «самая опасная точка»{999}. Но опасность здесь грозила Адашеву не столько от ливонцев, сколько от своих. Едва он появился в Феллине, как один из дворянских голов О. В. Полев, не имевший ни думного, ни воеводского чина, затеял тяжбу с ним о местах, бив челом государю, что ему, Полеву, «меньши Алексея Одашева быть невместно»{1000}. В этом местническом споре царь Иван стал на сторону Полева, не отказав себе в удовольствии лишний раз показать, что взял и возвысил Адашева «из гноища».

В Феллине Адашев навлек, по-видимому, на себя со стороны Ивана Грозного новое серьезное подозрение. Князь Андрей Курбский, рассказывая о пребывании Алексея Адашева в Феллине, говорит о том, будто «не мало градов вифлянских, еще не взятых, хотяще податись ему, его ради доброты…»{1001}. Трудно поверить в такую готовность «градов вифлянских»{1002}. Но, быть может, в приведенном рассказе Курбского заключена завуалированная информация о контактах Адашева с ливонцами, что и насторожило царя Ивана. Понятным тогда становится перевод его в Дерпт (Юрьев) под начало и надзор боярина князя Дмитрия Хилкова. Юрьев — последнее пристанище Алексея Адашева. Здесь вкусил он горечь лишений и унижений. Отсюда он ушел на тот свет. О предсмертных днях Адашева узнаем из Истории о великом князе московском А. М. Курбского и Пискаревского летописца.

В Истории Курбского читаем: «И абие повелел (Царь Иван. — И.Ф.) оттуду (из Феллина. — И.Ф.) свести в Дерпт и держан быти под стражею. И по дву месяцех потом в недуг огненный впаде, исповедався и взяв святыя Христа Бога нашего тайны, к нему отъиде. Егда же о смерти его услышавше, клеветницы возопиша цареви: «Се твой изменник сам себе здал яд смертоносный и умре»{1003}. Другой источник, Пискаревский летописец, сообщает: «И как почал множитца грех земской и опришнина зачинатися, и князь велики его послал на службу в Юрьев Ливонской к воеводе ко князю Дмитрею Хилкову, а велел ему быти в нарядчиках. И князь Дмитрей ему быти в нарядчиках не велел, и он ему бил челом многожды, и он не велел быти… И послал его убити князь велики. Пригнал гонец убити, а он преставился за день и лежит в гробу. И послали о нем государю»{1004}.

А. А. Зимин, оценивая приведенные известия, замечал: «Обстоятельства последней ссылки Адашева неясны. Курбский пишет, что царь его «повелел оттуду свести в Дерпт, и держан бысть под стражею». По словам автора Пискаревского летописца, царь «его послал на службу в Юрьев Ливонский, а велел ему быти в нарядчиках. И князь Дмитрей ему быть в нарядчиках не велел, и он ему бил челом многажды, и он не велел быти»{1005}. Историк, похоже, усматривал в Истории о великом князе московском и Пискаревском летописце источники, освещающие последнюю ссылку Алексея Адашева разноречиво и несогласованно, тогда как они, на наш взгляд, не противоречат друг другу, а скорее, дополняют друг друга. Из них явствует, что перевод А. Ф. Адашева из Феллина в Юрьев означал окончательное падение временщика, хотя внешне могло показаться, что он еще остается при деле. Ведь царь велел Адашеву быть в Юрьеве «нарядчиком», т. е. командиром крепостной артиллерии{1006}. И это было в порядке вещей. Известно, например, по летописи, что в один из моментов Ливонской войны «нарядчиком» выступал брат Алексея Адашева Даниил Адашев: «А у наряду околничей и воевода Данило Федорович Адашев да Дмитрей Пушкин да с ними дети боярские многие и головы стрелецкие»{1007}. Назначался на ту же должность и Г. Нагой: «А у наряду Григорий Нагой»{1008}. Так что назначение Адашева в Юрьев на роль «нарядчика» вряд ли могло вызвать у Алексея особые опасения. Правда, это назначение сравнительно даже с его положением воеводы Феллина, не говоря уже о предшествующих постах, являлось существенным понижением по служебной лестнице. Трагический поворот в собственной судьбе Адашев в полной мере осознал, вероятно, по прибытии в Юрьев в распоряжение воеводы князя Д. И. Хилкова, который обошелся с недавним своим начальником самовластно, запретив ему быть «нарядчиком». Как понимать поведение Хилкова? Так ли, что тот нарушил повеление государя? По-видимому, нет. И вот, надо думать, почему.

На наш взгляд, Грозный о посылке Адашева в Юрьев «нарядчиком» распорядился устно: он велел, а не указал быть ему при «наряде». О том, что слово велел в рассказе Пискаревского летописца употребляется в смысле устного распоряжения, говорит текст, относящийся к Хилкову, который Алексею «быти в нарядчиках не велел, и он бил ему челом многажды, и он не велел быти». Едва ли воевода оформлял свой запрет письменно. И здесь Хилков, конечно, следовал примеру царя. Но, если бы существовал письменный указ Ивана Грозного о назначении Алексея Адашева «нарядчиком» в Юрьев, воевода вряд ли посмел нарушить его. Не исключено также и то, что Иван, передав через гонца устный приказ Адашеву, одновременно через другого посланца инструктировал Дмитрия Хилкова, как обращаться с Адашевым. Грозный играл с Адашевым как кошка с мышью. Подобные игры были в духе его артистической натуры. О негласной инструкции царя Ивана воеводе Хилкову свидетельствует, по нашему мнению, арест Адашева, о котором сообщает Курбский, и реальность которого признают современные исследователи{1009}. Жизнь свою Алексей Адашев закончил в тюрьме.

Причина его смерти остается до сих пор не выясненной, и исследователи высказывают по этому поводу разные версии. Например, А. А. Зимин говорит о том, что Адашев умер «неожиданной смертью» от непонятного «огненного недуга»{1010}. С. Г. Шмидт, не касаясь подробностей кончины Адашева, пишет: «В 1560 г. был заключен под стражу в Юрьеве (Тарту), где и умер»{1011}. Столь же немногословен А. Г. Кузьмин: «В 1560 г. умерла Анастасия. В том же году умер в Юрьеве и Адашев»{1012}. Согласно Р. Г. Скрынникову, «Адашев не выдержал свалившихся на его голову бед и «в огненный недуг впал». Он умер от нервной горячки»{1013}. По догадке В. Б. Кобрина, Адашев умер накануне ареста, должно быть оттого, что «сердце не выдержало тяжелых переживаний, связанных с падением Избранной рады»{1014}.

Сразу после смерти Адашева возникли слухи, что он сам покончил с собой, приняв яд. По-видимому, проявления «огненного недуга» походили на отравление. Однако князь Курбский отрицал самоубийство Адашева, называя эти слухи клеветническими{1015}. Поступить иначе Курбский не мог. В противном случае Адашев предстал бы как великий грешник, совершивший богопротивное дело — самоубийство. К тому же это самоубийство легко истолковывалось людьми того времени как признание самоубийцей своей виновности. Курбский, изображавший Адашева человеком, который «ангелом подобен»{1016}, ни под каким видом не мог принять версию о его самоубийстве. Но это не значит, что данная версия должна быть отброшена как несостоятельная. Нам она кажется вполне допустимой. По всему вероятию, Алексей Адашев совершил самоубийство после собора 1560 года, признавшего его виновным в смерти царицы Анастасии{1017}. Воображение внушало ему, что теперь от жизни ждать нечего, кроме страшных мучений. И он решился на крайнюю меру. Нельзя, конечно, исключать и того, что князь Хилков или его люди заставили Адашева принять яд, выполняя приказ Грозного. Если это так, то царь «отмеривал мерой», какою «мерили» его противники, пытавшиеся отравить государя. И в этом отношении смерть Алексея Адашева предвосхищает смерть Владимира Старицкого.

И последнее замечание относительно судьбы Алексея Адашева. Возникает вопрос, почему Иван Грозный не захотел доставить Адашева для разбирательства в Москву. Думается, потому, что, во-первых, он не сомневался в его виновности и, во вторых, в столице у Адашева было еще немало сторонников, по терминологии царя Ивана, «единомышленников», которые могли вступиться за опального. Это показали ближайшие события после падения Адашева. Но, прежде чем говорить об этом, предельно кратко об уходе Сильвестра с политической сцены.

Грозовые тучи, нависшие над Алексеем Адашевым, убедили Сильвестра в безвыходности собственного положения. Он счел за благо ретироваться и просил царя Ивана отпустить его на покой в монастырь. У исследователей нет твердой уверенности, в каком монастыре оказался Сильвестр. Одни из них называют местом его пребывания Кирилло-Белозерский монастырь{1018}, другие — Соловецкий{1019}, третьи говорят, что Сильвестра постригли в монахи и «отправили сначала в Кирилло-Белозерский, а потом еще дальше — в Соловецкий монастырь»{1020}, наконец, четвертые колеблются, упоминая в данной связи то Соловецкий, то Кириллов монастырь{1021}. Для нас неважно, в каком монастыре поселился Сильвестр. Более существенно то, что Грозный, положив опалу на Адашева и Сильвестра, обошелся с ними сравнительно милостиво. Напомним, как Иван сам говорил об этом: «Сыскав изменщ собаки Алексея Адашева со всеми его советники, милостивно ему свой гнев учинили; смертные казни не положили, но по розным местом розослали. Попу же Сильвестру, видевше своих советников ни во что же бывше, и сего ради своею волею отоиде, нам же его благословне отпустившим, не яко устыдившеся, но яко не хотевшу ми судитися здесь, но в будущем веце, пред агньцем Божиим, еже он повсегда служа и презрев лукавым своим обычаем, злая сотвори ми; но в будущем веце хощу суд приятии, елико от него пострадах душевне и телесне… И того ради убо попу Селивестру ничего зла не сотворих»{1022}. Царь не тронул и Анфима — сына Сильвестра: «Того ради и чаду его сотворих и по се время во благоденстве пребывати; точию убо лица нашего не зря»{1023}. Государь пощадил Сильвестра даже после того, как собор признал его вместе с Адашевым виновным в смерти царицы Анастасии. Преставился Сильвестр, по предположению исследователей, где-то около 1570 года{1024}.

Как видим, Иван IV, проявляя «милость к падшим», еще не убедился в необходимости «Кроновых жертв». Примечательно, что царь мирно обошелся с «единомысленниками» и «советниками» Адашева и Сильвестра, приведя их к новой присяге на верность престолу, но, увы, напрасно: «Исперваже убо казнию конечною ни единому коснухомся; всем же убо, иже к ним (Адашеву и Сильвестру. — И.Ф.) не приставше, повелехом от них отлучитися, и к ним не приставати, и сию убо заповедь положивше и крестным целованием утвердихом». Однако, продолжает Иван, «наша заповедь ни во что же бысть и крестное целование приступивше, не токмо отсташа от тех изменников, но и болми начаша им помогати и всячески промышляти, дабы их на первый чин возвратити и на нас лютейшее составляти умышление…»{1025}. Измены, следовательно, не прекратились и после падения Сильвестра и Адашева. Можно сказать больше: они, судя по всему, даже умножились. Для этого были свои причины. Главная из них состояла в том, что «опала на Адашева и Сильвестра означала крушение всей Избранной рады, в которой они были ключевыми фигурами»{1026}. Это крушение затрагивало «интересы влиятельных политических сил»{1027}, прежде всего тех, что стремились переделать самодержавство Ивана IV в ограниченную монархию наподобие королевской власти в Польско-Литовском государстве. Именно Избранная Рада, возглавляемая Сильвестром и Адашевым, пыталась «утвердить в Русском государстве систему ограниченной монархии, где царь «почтен» лишь «председанием», обладает лишь номинальной властью, в то время как власть реальная находится в руках его советников»{1028}. С падением Избранной Рады рушились и планы переустройства Русского государства на западный манер. Становилось ясно, что парламентаризм в России Ивана Грозного не пройдет{1029}. Но оставшиеся при власти члены упраздненной Избранной Рады, а также их сторонники не расставались с надеждой изменить политическую систему на Руси в соответствии с западными образцами. Скомпрометированные участием в политике Избранной Рады, враждебной русскому самодержавию, лишенные опоры в Избранной Раде, ликвидированной Грозным, они вынуждены были перейти от легальной борьбы к борьбе нелегальной, воплотившейся в разного рода изменах.

* * *

Эти измены нередко принимали форму побегов от царя в Литву, к польскому королю Сигизмунду II Августу. То были отнюдь не безобидные «перелеты», как может показаться с первого взгляда. В бегство обычно пускались те, кто обладал ценной информацией о Русии, часто информацией секретной. Ценой измены престолу и выдачи государственных секретов беглецы покупали благорасположение к себе короля и безбедную жизнь в Польско-Литоском государстве.

Сохранилась крестоцеловальная Запись князя Василия Михайловича Глинского, родича государя по материнской линии, составленная в связи с чрезвычайным обстоятельством, произошедшим с ним. О том, что этот случай имел место, удостоверяет начальный текст Записи: «Се яз князь Василей Михайлович Глинский, что есми перед своим Государем перед Царем и Великим князем Иваном Васильевичем всеа Русии проступил, и яз за свою вину бил челом Государю своему Царю и Великому князю Ивану Васильевичу всеа Русии, отцем его, господином своим, Макарием Митрополитом всеа Русии и его детми, своими господами…»{1030}. Глинский не уточняет своей вины перед Иваном. «В чем состоял проступок Глинского, — говорит А. А. Зимин, — сказать трудно. Возможно, князь Василий, как и многие в придворной среде, выражал недовольство браком царя с «бусурманкой», т. е. с Марией Темрюковной{1031}. Но из содержания Записи, толкующей в первую очередь о недопустимости отъезда князя в Литву{1032}, с полной очевидностью, как нам представляется, следует, что провинность его связана с неудавшейся попыткой бегства за рубеж или, во всяком случае, с замыслом этого бегства. Польский король, тамошние князья и паны часто провоцировали такого рода побеги, посылая к потенциальным беглецам через лазутчиков{1033}, соблазнительные грамоты и речи{1034}. Они замышляли лихо и на русского государя, засылая к нам исполнителей лихих дел — «лиходеев», по терминологии крестоцеловальной грамоты. Это следует из таких ее слов: «А к лиходеем ми Государя своего Царя и Великого Князя Ивана Васильевича всеа Русии в здешней земле, и в иных землях (выделено нами. — И.Ф.) ни в которых никак не приставати никакими делы, никоторую хитростию. А хто мне учнет говорити какие речи на Государя моего лихо Царя и Великого князя Ивана Васильевича всеа Русии, и о его Царице и Великой Княгине Марье, и о Государя моего детех и о их землях, Русин, или Литвин, или Лях, ино иной хто ни буди: и мне ко Государю своего лиходеем не приставати никакими делы, никоторую хитростью…»{1035}. Следовательно, измена таких людей, как В. М. Глинский, таила опасность не только Русскому государству, но также лично Ивану Грозному и всей его семье. И все же царь, идя навстречу просьбе митрополита Макария и Освященного собора, простил князя и «вину ему отдал»{1036}. Это прощение приобретает особую значимость, если учесть, что В. М. Глинский приходился родным племянником боярину Д. И. Немому, являвшемуся сторонником князей Старицких{1037}, доставивших царю Ивану массу неприятностей. По весьма вероятному предположению Р. Г. Скрынникова, «Глинский через свою родню боярина князя Немого не раз «износил» Старицким царскую думу»{1038}. И все же царь не держал зла на Глинского. Напротив, он «возводит его в бояре (в конце 1561 — начале 1562)… Осенью 1562 г. князя Василия Михайловича мы встречаем третьим в «навысшей раде» (Ближней думе), после И. Д. Бельского и И. Ф. Мстиславского, и вторым (после Бельского) в комиссии бояр, ведших переговоры с литовским посольством»{1039}.

Аналогичный происшествию с В. М. Глинским случай был у князя И. Д. Бельского, тоже царского родственника, но дальнего. В отличие от Глинского, «Бельский был не заподозрен, а уличен в измене и намерениях бежать в Литву»{1040}. Согласно летописи, в январе 1562 года «царь и великий князь положил опалу свою на боярина на князя Ивана Дмитриевича Бельского за его измену, что преступил крестное целование и клятвенную грамоту, а царю и великому князю изменил, хотел бежати в Литву и опасную грамоту у короля взял; а с князем Иваном хотели бежать дети боярские царя и великого князя Богдан Посников сын Губин, Иван Яковлев сын Измайлов да голова стрелецкий Митка Елсуфьев: тот ему дорогу на Белую выписывал. И царь и великий князь князя Ивана посадил за сторожи на Угрешском дворе, а животы его велел запечатати, а з двора возити их не велел; а Митке Елсуфьеву велел вырезати язык зато, что князя Ивана подговаривал в Литву бежати он; а Ивана Михайлова и Богдана Посникова велел казнити торговою казнью, бити кнутьем по торгу, и сослал их с Москвы на заточение в Галичь»{1041}.

Помимо летописи, сведения об «измене» князя Ивана Бельского сохранились в крестоцеловальной Записи, составленной в апреле 1562 года с учетом материалов его допроса, на котором он повинился, признав, что изменил царю Ивану: «Преступил есми крестное целованье и свое обещанье, по которой есми грамоте положил на себя клятву и неблагословение, и, забыв жалованье Государя своего, Государю есми своему Царю и Великому Князю Ивану изменил, з Жигимонтом Августом Королем есми ссылался, и грамоту есми от него себе опасную взял, что мне к нему ехати, и хотел есми бежати от государя своего Царя и Великого Князя Ивана Васильевича всеа Русии к Жигимонту Королю…»{1042}. Бельский присягнул на том, что «к Жигимонту Августу Королю Польскому и Великому Князю Литовскому, или иной хто Государь будет на Литовской земле, и мне к ним не отъехати; также ми и к иным Государем ни к кому не отъехати и до своего живота… А которые дети Государя моего на уделех, и мне к ним не отъехатиж; также ми и к удельным князем ни к кому не отъехати, и не приставати ми к удельным князем ни в какове деле никоторую хитростию; и с ними ми не думати ни о чем, и с их бояры и со всеми их людьми не дружитеся, и не ссылатися с ними ни о каком деле»{1043}. В поручной грамоте бояр, поручившихся за князя Бельского, среди возможных мест, куда он мог бежать, называется еще и Крым: «Ему [Бельскому] за нашею порукою от Государя нашего Царя и Великого Князя Ивана Васильевича всеа Русии, и от его детей от Царевича Ивана да от Царевича Федора не отъехать в Литву, ни в Крым, ни в иные никоторые государства ни в уделы»{1044}. Поручная запись «по тех бояр, кои поручилися по Князе Иване Дмитриевиче Бельском», содержит тот же перечень мест княжеского отъезда{1045}. Вряд ли приходится сомневаться в том, что иноземные правители, принимавшие беглецов, были настроены враждебно по отношению к русскому царю.

Довольно симптоматичны с точки зрения политической ситуации в Русском государстве начала 60-х годов XVI века другие клятвенные обязательства И. Д. Бельского и, в частности, следующее: «а к лиходеем ми Государя своего Царя и Великого Князя Ивана Васильевича всеа Русии никак не приставати никакими делы, никоторую хитростию. А хто ни буди учнет мне говорити какие речи на Государьское лихо Царя и Великого Князя Иваново, и его Царицы и Великие Княгини, и их детей, и о их землях: и мне к Государскому лиходею не приставати ни какими делы, никоторую хитростью; а которые речи учнет мне говорити, и мне речи их сказати своему Государю Царю и Великому князю Ивану Васильевичу всеа Русии, и его детем в правду, безо всякие хитрости. Или где которого лиходея Государя своего Царя и Великого Князя Иванова изведаю, или услышу думаючи на Государя своего лихо, или от кого ни буди что изведаю или услышу о Государя своего Царя и Великого Князя Иванова, и о его Царице и Великой Княгине, и о их детех и о их землях о добре или о лихе: и мне то сказати Государю своему Царю и Великому Князю Ивану Васильевичу всеа Русии, и его детем в правду безо всякие хитрости, по сей укрепленной грамоте»{1046}.

Существенный интерес представляет обязательство Бельского, в соответствии с которым он клятвенно обещает: «Иноземцев мне никаких к себе не приимати, и с ними не говорити ни о каком деле, ни приказывати ми к ним ни с кем никакова слова. А хто мне иноземцы учнут говорити, или ко мне что прикажут с каким человеком ни буди: и мне те их речи все сказати Государю своему безо всякие хитрости, а не утаити мне у Государя никакова слова никакою хитростью, по сему крестному целованью»{1047}. Это обязательство, сходное с тем, которое давал князь В. М. Глинский, свидетельствует об актуальности вопроса, связанного с политическими происками иностранцев, приезжающих со «спецзаданиями» в Россию.

Какие наблюдения и выводы можно вывести из летописи и крестоцеловальной грамоты, где заключены известия об «измене» князя Дмитрия Ивановича Бельского, о попытке его бегства за рубеж к польскому королю и великому князю литовскому Сигизмунду II Августу? Первое, о чем надлежит сказать, заключается в том, что за годы правления Избранной Рады измена русскому самодержцу и, следовательно, самодержавному государству пустила длинные корни, пронизавшие всю толщу господствующего класса от княжеско-боярской знати до низших слоев служилого люда{1048}. Недаром к измене князя Бельского пристали дети боярские Б. Ф. Губин-Маклаков (Богдан Посников), И. Я. Измайлов (Иван Яковлев), а с ними стрелецкий голова Н. В. Елсуфьев (Митька Елсуфьев){1049}, причем то были дети боярские царя и великого князя Ивана, а что касается Елсуфьева, то еще пуще, поскольку перед нами не рядовой служилый человек, а один из начальников трехтысячного корпуса стрельцов — личной охраны царя{1050}, дислоцированной в «Воробьевской слободе»{1051}. Этот Елсуфьев, имевший поместье в Белой, расположенной поблизости от литовского рубежа{1052}, не только подговаривал Бельского бежать в Литву, но и составил для него, как свидетельствует летопись, подорожную роспись до границы, проявив тем самым деятельное участие в подготовке побега. Показательна причастность к измене князя Бельского и Б. Ф. Губина-Маклакова, отец которого Постник Федор Губин-Маклаков во время правления Алексея Адашева служил в Посольском приказе, принадлежал к числу самых влиятельных приказных дельцов{1053} и, по-видимому, был связан с вождями Избранной Рады. Вот почему участие его сына в измене Бельского приобретало для государя особый смысл. «В глазах царя, — справедливо замечает Р. Г. Скрынников, — заговор Бельского, вероятно, был связан с семенами «измены», посеянными Избранной Радой»{1054}. Следует только добавить, что так оно и было в действительности.

Если изменники находились в ближнем служилом кругу Ивана Грозного, то можно представить, сколько их было среди детей боярских, служивших княжеско-боярской знати и прочно связанных с ней. А это означает, что угроза русскому «самодержавству» исходила не только от боярства, но и от определенной части дворянства. Вспомним хотя бы детей боярских старицкого князя Владимира, приготовлявшихся в 1553 году к захвату власти в пользу своего сюзерена, что, несомненно, привело бы к уничтожению московского «самодержавства». Вспомним также сына боярского Матвея Башкина и группировавшихся вокруг него детей боярских, которые уже вследствие приверженности еретическим воззрениям являлись противниками теократического самодержавия, выпестованного православным учением о высшей земной власти. Вспомним еще и о том, что «первые опалы царя Ивана поразили главным образом рядовых дворян, и в особенности родственников и «согласников» павших вельмож…»{1055}. Поэтому принятая в советской историографии мысль о том, будто дворянство, в отличие от боярства, являлось главной опорой самодержавия{1056}, нуждается, по крайней мере, в оговорках.

Иван IV жил в постоянной тревоге за безопасность собственную и своей семьи. Отсюда, надо полагать, требование к И. Д. Бельскому сторониться «лиходеев», замышляющих зло в отношении царя и его домашних, а также извещать государя о подобных «лиходеях». Это требование согласуется со словами Грозного о том, что после падения Сильвестра и Адашева их сторонники начали «на нас лютейшее составляти умышление»{1057}, т. е. искать случая, чтобы совершить цареубийство и произвести замену на троне.

Эти помыслы соответствовали интересам удельного княжья, в первую очередь интересам старицкого князя Владимира Андреевича. Поэтому Запись требует от князя Бельского не отъезжать и не «приставать» к удельным князьям, ни в каком деле и думе с ними не быть, с их людьми и боярами не дружить и «не ссылатися с ними ни о каком деле». По Р. Г. Скрынникову, данный «запрет имел в виду удельных князей Старицких, Воротынских, Вишневецких и т. д.»{1058}. Возможно, это так. Но главная опасность все-таки исходила от Владимира Старицкого и его матери княгини Ефросиньи. Поэтому, несмотря на широкую формулировку этого запрета, включающую всех удельных князей (даже не существующих, но могущих появиться в будущем), он прежде всего подразумевал, на наш взгляд, старицких князей. Вскоре жизнь снова подтвердила названную опасность.

Непосредственно царю Ивану грозили не только враги внутренние, но и внешние. Здесь весьма характерен запрет, налагающий на князя И. Д. Бельского обязанность никаких иноземцев у себя не принимать, никакие дела с ними не обсуждать, ничего им не «приказывать» и «приказов» их не слушать, а обо всех их речах докладывать государю «безо всякие хитрости». Последнее обстоятельство указывает на государственную важность вопросов, поднимаемых иноземными вояжерами. Значит, иностранцы, приезжающие в Россию, вмешивались во внутреннюю жизнь Русского государства, действуя через влиятельных в Москве людей в интересах правительств своих стран. Деятели типа князя Бельского, сотрудничающие с враждебными Русии иностранцами, являют собой яркий пример изменников и предателей. И таких тогда было немало. Недаром в польском сейме существовало преувеличенное, но не беспочвенное мнение о том, что при одном появлении королевского войска на территории Русского государства «много бояр московских, много благородных воевод, притесненных тиранством этого изверга (Ивана Грозного. — И.Ф.), добровольно будут приставать к его королевской милости и переходить в его подданство со всеми своими владениями».

Р. Г. Скрынников, характеризуя случай с И. Д. Бельским, говорит: «На допросе Бельский во всем повинился и признал, что изменил государю <…>. Несмотря на признание, следствие по делу Бельского вскоре зашло в тупик. Слишком много высокопоставленных лиц оказалось замешанным в заговоре. Среди подозреваемых оказался Вишневецкий. Причастность этого авантюриста к заговору не вызывает сомнения. Бельский получил тайные грамоты из Литвы к январю 1562 г. Обмен письмами с королем должен был отнять не менее одного-двух месяцев. Следовательно, тайные переговоры начались не позднее ноября-декабря 1561 г. Но именно в это время в Москву приехал Вишневецкий, уже имевший охранные от короля грамоты. Нити измены тянулись в Белевское удельное княжество и, возможно, в другие, более крупные уделы. В такой ситуации правительство сочло благоразумным вовсе прекратить расследование»{1059}.

С князем Бельским Иван Грозный поступил милостиво, тем более что Освященный собор во главе с митрополитом Макарием ходатайствовал за него. За Бельского поручились влиятельные члены Боярской Думы и «более сотни княжат, дворян и приказных»{1060}. Это солидарное поручительство выдает в некоторой мере умонастроения поручителей, причем отнюдь не лучшего свойства. Однако ради прошения и челобитья отцов церкви государь простил Ивана Бельского{1061}. После освобождения князь «вернулся к исполнению функций официального руководителя Боярской Думы, хотя доверие Ивана он надолго потерял{1062}. По-другому он обошелся со своими детьми боярскими, вина которых усугублялась тем, что они были царскими служилыми людьми. Стрелецкому голове Елсуфьеву царь «велел вырезати язык» за то, что подговаривал Бельского бежать в Литву. Остальных было приказано подвергнуть торговой казни и отправить в заточение в Галич. Важно отметить, что ни один из изменников не был казнен смертною казнью. Тут опять-таки проявился нрав Ивана IV, отнюдь не кровожадный, как об этом принято думать. На первых порах Грозный не хотел прибегать к репрессиям{1063}. Однако класть голову в песок и не замечать «изменных дел» своих недругов царь уже не мог, так как слишком опасными и рискованными для Русского Православного Царства они становились.

В конце июля 1562 года царь Иван, будучи в Можайске, узнал об измене князя Д. И. Вишневецкого. Летописец сообщает: «Приехали ко царю и великому князю Ивану Васильевичи) всеа Русии в Можаеск с Поля з Днепра Черкасские казаки Михалко Кирилов да Ромашко Ворыпаев и сказали, что князь Дмитрей Вишневецкой государю царю и великому князю изменил, отъехал с Поля з Днепра в Литву к Полскому королю со всеми своими людьми, которые с ними были в Поле; а людей его было триста человек». Вишневецкий взял также с собой в Литву «казацкого Московского атамана Водопьяна с его прибором, с полскими (службу несущими в Поле. — И.Ф.) казаки, а казаков с ним было с полтораста человек». Часть казаков перебежчик пытался увести к польскому королю принудительно, но не сумел: «А которые Черкасские Каневские атаманы служат царю и великому князю полскую службу, а живут на Москве, а были на Поле со князем Дмитреем же Вишневецким, Сава Балыкчей Черников, Михалко Алексиев, Федка Ялец, Ивашко Пирог Подолянин, Ивашко Бровко, Федийко Яковлев, а с ними Черкасских казаков четыреста человек, — и князь Дмитрей имал их в Литву к королю Полскому с собою силно, и они со князем Дмитреем в Литву не поехали и королю служити не похотели и приехали ко царю и великому князю со своими приборы, со всеми Черкасскими казаки, на Москву служити государю царю и великому князю всеа Русии»{1064}. Князь Д. И. Вишневецкий, как видим, привел к Сигизмунду Молодому пятьсот пятьдесят воинов, т. е. за малым вычетом целый полк. Это — существенное воинское прибавление к королевскому войску. Мало того, он оголил важный участок русской обороны на юге. Однако была еще одна очень важная (быть может, самая главная) услуга, оказанная Вишневецким польскому королю. Оправдываясь перед «Жигомонтом» за свой прежний отъезд к русскому царю на Русь, он писал польскому властителю, что хотел «годне» ему служить, «справы того неприятеля (Ивана IV. — И.Ф.) выведавши»{1065}. Вероятно, с этими «справами» (московскими государственными секретами) Вишневецкий и ехал в Литву. Комментарии здесь, как говорится, излишни.

Новая царская опала обрушилась на князей Воротынских. В сентябре того же года «царь и великий князь Иван Васильевичь всеа Русии положил свою опалу на князя Михаила да князя Олександра на Воротынских за их изменные дела, и вотчину их Новосиль и Одоев и Перемышль и в Воротынску их доли велел взяти на себя, и повеле князя Михаила посадити в тюрму со княгинею на Белеозере, а князя Александра и со княгинею велел посадити в тыне в Галиче за сторожи»{1066}. Важный штрих, дополняющий картину, содержится в описи царского архива, в котором, как явствует из нее, находился «сыскной список и расспросные речи боярина князя Михаила Ивановича Воротынского людей 71-го году»{1067}. Дознание показало, что Михаил Воротынский «пытался околдовать («счаровать») царя и добывал на него «баб шепчущих»{1068}. Тогда это было равносильно покушению на жизнь государя, бывшему по тем временам наиболее тяжким преступлением. Если сюда добавить подозрение Грозного (по всей видимости, обоснованное) о приготовлении Воротынских к отъезду в Литву{1069}, то станет ясно, что Иван Грозный не без основания опалился на них{1070}. Тем удивительнее обращение царя с М. И. Воротынским. В тюрьму «опальному боярину было разрешено взять с собой 12 слуг и 12 черных мужиков и «женок». На содержание семьи опального князя отпускалось ежегодно около 100 рублей. В июне 1563 г. опальному были присланы из Москвы шубы, кафтаны, посуда и т. д. Только в счет за 1564 г. Воротынский получил в следующем году «жалованье» три ведра рейнского вина, 200 лимонов, несколько пудов ягод (изюма), а также 30 аршин бурской тафты, 15 аршин венецианской на платье княгине и т. д.»{1071}. Одним словом, не тюрьма, а курорт какой-то. Однако наши историки продолжают уныло твердить о злобном, жестоком и злопамятном нраве царя Ивана IV. Но справедливо ли?

А. А. Зимин, а вслед за ним и Р. Г. Скрынников, как бы смягчая действительную вину Воротынских, замечают, что на князя А. И. Воротынского царь со времени свадьбы своей с Марией Темрюковной «косо смотрел» и даже «на него гнев великой держал»{1072}. «Причиной раздора, — полагает Р. Г. Скрынников, — был, вероятно, вопрос о выморочной трети Новосильско-Одоевского удельного княжества, перешедшего после смерти князя А. И. Воротынского (1553) в руки его вдовы княгини Марьи. Земельное уложение 1562 г. начисто лишало двух младших братьев Воротынских права на выморочный «жеребей», включающий лучшие земли удела. Новый закон обсуждался в Боярской думе в январе 1562 г., и Воротынские, надо думать, выразили свое отношение к нему. Обсуждение затрагивало имущественные интересы, и бояре не выбирали выражений. Официальная версия сводилась к тому, что «князь Михаиле государю погрубил», что и явилось причиной опалы на Воротынских. Помимо того, власти подозревали, что Воротынские намерены идти по стопам Бельского и Вишневецкого и готовят почву для отъезда в Литву. Опасения подкреплялись тем, что Новосильско-Одоевское удельное княжение расположено было на самой литовской границе»{1073}. С нашей точки зрения, личные стычки царя Ивана с князьями Воротынскими нельзя считать основной причиной их опалы и ареста. Таковой были «изменные дела» удельных князей, включавшие, судя по всему, покушение на жизнь государя со стороны Михаила Воротынского, который посредством «чар» и «шепчущих баб» старался извести его. Перед нами еще одно свидетельство правдивости Ивана Грозного, говорившего в послании Курбскому о том, что после отставки Сильвестра и Адашева бояре не только не исправились, но стали «составляти» на самодержца «лютейшее умышление». Веским основанием для изоляции Воротынских послужило также подозрение насчет подготовки ими почвы для отъезда в Литву на службу к «Жигимонту». Здесь благодушие и выжидательность могли обернуться крупными потерями для Русии, и лучше было перестараться, нежели дать свершиться измене. Ведь владетельные князья уходили к новому сюзерену вместе с людьми, над которыми властвовали. В условиях Ливонской войны такого рода потери были для Русского государства совершенно нежелательны. Что касается неприятия удельными князьями, в частности Воротынскими, земельного уложения 1562 года, то за этим неприятием надо видеть отвержение самодержавия Ивана Грозного, распоряжающегося по собственному усмотрению и в интересах государства земельными владениями своих вассалов. Поэтому за официальным сообщением о том, что при обсуждении земельного уложения 1562 года «князь Михаиле государю погрубил», скрывалось раздражение самодержавными приемами властвования царя Ивана. Воротынские боролись против русского «самодержавства». На фоне наших суждений странно звучат слова С. Б. Веселовского, размышлявшего над причиной наказания Воротынских. «На этот раз, — говорит он, — дело шло не о побеге, и неизвестно, были ли Воротынские в чем-либо уличены. Летописец говорит коротко, что за «изменные дела» царь положил опалу на Воротынских…»{1074}. Летописец, на самом деле, говорит кратко. Но это не значит, что «дело шло не о побеге», что «неизвестно, были Воротынские в чем-либо уличены». Летописец недвусмысленно заявляет об их «изменных делах», оставляя нас, правда, догадываться относительно конкретного содержания этих дел. Но о самой измене удельных князей он заявляет ясно и прямо. Однако мы знаем, что измена князей в рассматриваемое время главным образом состояла в бегстве к иностранному правителю. Вот почему в поручной записи бояр «по князе Александре Ивановиче Воротынском» речь идет только о гарантиях поручителей относительно такого бегства и ни о чем другом: «Ему [А. И. Воротынскому] за нашею порукою от Государя нашего Царя Великого Князя Ивана Васильевича всеа Русии, и от его детей от Царевича Ивана, да от Царевича Федора, да от Царевича Василья не отъехати в Литву, ни в Крым, ни в иные ни в которые государства, ни в уделы»{1075}. Поручная за князя А. И. Воротынского была составлена по случаю прощения Иваном Грозным преступления удельного правителя. Царь простил, в конце концов, и Михаила Воротынского, который в специальной поручной (1566) признал, что «проступил» против государя, и тот своего «холопа пожаловал» и «вины ему отдал»{1076}.

29 октября 1562 года Иван положил опалу на близкого друга, соратника Сильвестра и Адашева боярина князя Д. И. Курлятева, бывшего в Избранной Раде ключевой фигурой, одним из «подлинных вершителей дел при Адашеве», по выражению Р. Г. Скрынникова{1077}. Для Грозного это было, безусловно, отягчающим вину опального боярина обстоятельством. «Царь и великий князь Иван Васильевич всеа Русии, — сообщает летописец, — положил свою опалу на князя Дмитрея Курлятева за его великие изменные дела; а велел его и сына его князя Ивана постричи в черньцы и отослати в Коневец в монастырь под начало; а княгиню княже Дмитрееву Курлятева и дву княжон велел постричи в Оболенску, а, постригши их, велел вести в Каргополе в Челмъской монастырь»{1078}.

По словам С. О. Шмидта, отдаленность от столицы Коневецкого Рождественского монастыря, расположенного на острове Коневец на Ладожском озере, «и соответственно известная независимость ссыльных и монастырских властей от правительства допускали возможность — реальную или кажущуюся царю — облегчения участи осужденных. Кроме того, местонахождение монастыря недалеко от западной границы государства могло вызвать опасения, что Курлятев снова предпримет попытку бегства…»{1079}. Для подобных опасений у царя Ивана были основания. Дело в том, что после суда над Сильвестром Д. И. Курлятева назначили воеводой в Смоленск. Оттуда вскоре Курлятев прислал в Москву грамоту, которая хранилась в государевом архиве в «коробочке 187» со следующей пометой: «Да тут же грамота князя Дмитреева Курлятева, что ее прислал государь, а писал князь Дмитрей, что поехал не тою дорогою; да и списочек воевод смоленских, в котором году, сколько с ними было людей»{1080}. Р. Г. Скрынников по этому поводу ставит ряд правомерных вопросов (он их называет «недоуменными») и дает на них, по нашему мнению, правильный ответ: «Зачем сосланному в Смоленск Курлятеву понадобилось оправдываться перед царем за то, что он поехал не тою дорогой? Куда мог заехать опальный боярин, если иметь в виду, что Смоленск стоит на самом литовском рубеже? Для какой цели царю нужны были сведения о воеводах, служивших в Смоленске до Курлятева, о численности их вооруженных свит и т. д.? Все эти вопросы получают объяснения в том случае, если предположить, что во время пребывания в Смоленске Курлятев предпринял попытку уйти за рубеж в Литву, но был задержан и оправдался тем, что заблудился. То обстоятельство, что он «заблудился» со своим двором и вооруженной свитой, вызвало особое подозрение у правительства и служило уликой против опального»{1081}. Следует поставить еще два вполне уместных в данном случае вопроса. Почему Курлятев был назначен в порубежный город, откуда легко было уйти в Литву? Как такое назначение могло состояться? По свидетельству Ивана Грозного, уже приводимому нами, «приятели» Адашева и Сильвестра после отставки этих «изменников» начали им всячески помогать и «промышляти, дабы их воротить на первый чин». Нет ничего невероятного в том, что друзья Сильвестра и Адашева, а значит и Курлятева, позаботились об опальном боярине и сумели добиться его посылки в Смоленск, чтобы облегчить ему бегство в Литву. И Курлятев попытался бежать, но был задержан. Данное предположение приобретает еще большую убедительность при сопоставлении с другим событием, связанным с Дмитрием Курлятевым. Известно, что постриженного в монахи Курлятева отправили в Коневецкий монастырь, расположенный, как отметил С. О. Шмидт, неподалеку от западной границы России{1082}. Оттуда хотя сложнее и труднее, чем из Смоленска, но все-таки можно было бежать за рубеж. Облегчало побег и то обстоятельство, что Курлятев, несмотря на пребывание в Коневецком монастыре «под началом», находился там в качестве чернеца, а не узника. Возможно, московские друзья Курлятева помогали ему и здесь. Царь, по-видимому, понял это и распорядился перевести «изменника» в другой монастырь.

В описи Посольского приказа 1626 года читаем: «Столпик, а в нем государева (Ивана IV. — И.Ф.) грамота из Троицы из Сергиева монастыря к Москве, к дияку к Ондрею Васильеву, да другая ко князю Дмитрею Хворостинину да к дияку к Ивану Дубенскому, писана о князе Дмитрее Курлетеве, как велено ево вести в монастырь к Спасу на Волок…»{1083}. Надо полагать, то был Иосифо-Волоколамский монастырь, хотя абсолютной уверенности тут у исследователей нет{1084}. Но если это так, то перед нами знаковое событие. По замечанию Р. Г. Скрынникова, «именно этот монастырь служил тюрьмой для наиболее опасных государственных преступников»{1085}. Следует добавить: Иосифо-Волоколамский монастырь «служил тюрьмой для наиболее опасных государственных преступников», поврежденных, как правило, ересью. По всей видимости, не являлся здесь исключением и Курлятев, так как другие руководящие деятели Избранной Рады, насколько мы знаем, не отличались чистотой православной веры. Если верить А. М. Курбскому, князь Д. И. Курлятев и его сродники через какое-то время («по коликих летех) были погублены («подавлено их всех»){1086}.

В деле Курлятева внимание С. Б. Веселовского привлекло то, что можно, как он полагает, «нередко наблюдать в опалах царя Ивана, это — тесное сплетение политических мотивов опалы с личными счетами царя»{1087}. Поэтому исследователь предлагает двойственное определение причины расправы с Курлятевым и его семьей. Он пишет: «Из послания царя Ивана к Курбскому видно, что кн. Дмитрий Курлятев был «единомысленником» Сильвестра и Алексея Адашева, т. е. в числе бояр, которые, по представлению царя, отняли у него всю власть. Можно думать, что Д. Курлятев продолжал держать себя независимо и высказывать непрошеные и неугодные царю советы, и в этом была вся суть его вины. Но оказывается, что дело было не только в этом. В том же послании <…> царь с большой горечью вспоминает такие интимные подробности своих ссор с боярами, которые нам совершенно непонятны, но очень характерны: «А Курлятев был почему меня лучше? Его дочерям всякое узорочье покупай, — благословно и здорово, а моим дочерям — проклято да за упокой. Да много того, что мне от вас бед, всего того не исписати»{1088}.

Весьма сомнительно, что князь Курлятев после опалы своих друзей Сильвестра и Алексея Адашева «продолжал держать себя независимо и высказывать непрошеные и неугодные царю советы». Не такой он был простак, чтобы не чувствовать заколебавшейся под собою почвы. Внимательное прочтение приведенного отрывка из послания Грозного Курбскому убеждает в том, что царь действительно вспоминает непонятные современному исследователи интимные подробности, но ничего не говорит о ссорах с боярами. Из слов Ивана следует, по нашему мнению, лишь одно: «единомышленники» вождей Избранной Рады вели себя недостойно, обидно и оскорбительно по отношению к государю; он это запомнил и по прошествии многих лет выказал свою обиду Курбскому. Но то была обида не столько на самого Курлятева, сколько на тех, кто унижал государя. Поэтому при объяснении опал Ивана Грозного не стоит столь усердно сплетать политические мотивы с личными счетами царя, хотя отвергать последние полностью тоже не следует. Вопрос в том, что превалировало в решениях Ивана Грозного. По нашему убеждению, Иван IV, будучи, как сейчас выражаются, государственником, исходил, прежде всего, из государственных интересов страны, которой правил. Вот почему, говоря о Курлятеве, необходимо сказать, что он подвергся опале по совокупности преступлений перед самодержавным государством и поплатился за все «изменные дела», содеянные им в период правления Избранной Рады и несколько позже, за близость к Сильвестру и Адашеву — недругам российского самодержца и Святорусского царства.

Громкую известность приобрело бегство к польскому королю князя А. М. Курбского, в недавнем прошлом видного деятеля Избранной Рады{1089}, ставшего главнокомандующим русскими войсками в Ливонии и наместником ее{1090}. Было это в конце апреля 1564 года{1091}. Бежал Курбский под покровом ночи из Юрьева, куда царь его направил на годичную службу после полоцкого похода. Князь, вероятно, воспринял приказ государя как дурное предзнаменование{1092}. Он мог вспомнить, что «Юрьев послужил местом ссылки «правителя» Алексея Адашева. Не прошло и трех лет с того дня, как Адашев после победоносного похода в Ливонию отбыл к месту службы в Юрьев, где он был заключен в тюрьму и умер в опале»{1093}. Это, наверное, побудило его замыслить побег. Однако не следует думать, будто Курбский неожиданно снялся с места и, гонимый страхом, побежал в Литву. Его бегству предшествовали достаточно длительные секретные переговоры с польско-литовской стороной. «Сначала царский наместник Ливонии получил «закрытые листы», т. е. секретные письма, не заверенные и не имевшие печати. Одно письмо было от литовского гетмана князя Н. Ю. Радзивилла и подканцлера Е. Воловича, а другое — от короля. Когда соглашение было достигнуто, Радзивилл отправил в Юрьев «открытый лист» (заверенную грамоту с печатью) с обещанием приличного вознаграждения в Литве. Курбский получил тогда же и королевскую грамоту соответствующего содержания»{1094}. В решающую фазу, согласно предположению Р. Г. Скрынникова, переговоры вступили «в то самое время, когда военная обстановка приобрела кризисный характер. Сильная московская армия вторглась в пределы Литвы, но гетман Н. Радзивилл, располагающий точной информацией о ее движении, устроил засаду и наголову разгромил царских воевод. Произошло это 26 января 1564 года. Через три месяца Курбский бежал в Литву»{1095}. Становится ясно, что князь Андрей оказывал услуги врагам России уже во время переговоров с ними, причем не бесплатно. Он продал свое Отечество, получив за предательство немалые деньги. Русско-литовскую границу беглец перешел с мешком золота, в котором звенели 300 золотых, 30 дукатов, 500 немецких талеров и 44 московских рубля. Но, как говорится, «Бог шельму метит». Когда Курбский добрался до замка Гельмет, где его поджидали королевские люди, то тамошние «немцы» отняли у него золото. В замке же Армус местные дворяне забрали у перебежчика лошадей и даже содрали с головы лисью шапку{1096}.

Курбский служил польской короне старательно. «Интриги против «божьей земли», покинутого отечества, занимали теперь все внимание эмигранта. По совету Курбского король натравил на Россию крымских татар, а затем послал свои войска к Полоцку. Курбский участвовал в литовском вторжении. Несколько месяцев спустя с отрядом литовцев он вторично пересек русские рубежи. Как свидетельствуют о том вновь найденные архивные документы, Курбский благодаря хорошему знанию местности сумел окружить русский корпус, загнал его в болота и разгромил. Легкая победа вскружила боярскую голову. Изменник настойчиво просил короля дать ему 30-тысячную армию, с помощью которой он намеревался захватить Москву. Если по отношению к нему есть еще некоторые подозрения, заявлял Курбский, он согласен, чтобы в походе его приковали цепями к телеге, спереди и сзади окружили стрельцами с заряженными ружьями, чтобы те тотчас же застрелили его, если заметят в нем неверность; на этой телеге, окруженный для большего устрашения всадниками, он будет ехать впереди, руководить, направлять войско и приведет его к цели (к Москве), пусть только войско следует за ним»{1097}. Предатель служил новым господам истово, «не за страх, а за совесть». Только совесть эта, как сказал бы царь Иван, «прокаженна».

Прав Р. Г. Скрынников, когда говорит: «На родине Курбский не подвергался прямым преследованиям. До последнего дня он пользовался властью и почетом. Когда же он явился на чужбину, ему не помогли ни охранная королевская грамота, ни присяга литовских панов-сенаторов. Он не только не получил обещанных выгод, но, напротив, подвергся прямому насилию и был ограблен до нитки. Он разом лишился высокого положения, власти и золота. Жизненная катастрофа исторгла у Курбского невольные слова сожаления о земле божьей — покинутом отечестве. Изменник не мог сказать ничего конкретного по поводу несправедливостей, причиненных ему на родине. Но он должен был как-то объяснить свое предательство. Именно поэтому он встал в позу защитника всех обиженных и угнетенных на Руси, в позу критика и обличителя общественных пороков… Курбский ничего не мог сказать о преследованиях на родине, лично против него направленных. Поэтому он прибегнул к обширным цитатам богословского характера, чтобы обличить царя в несправедливости»{1098}.

Таким образом, князь Курбский, отвергавший вместе с другими деятелями Избранной Рады самодержавное развитие Русии, стал на путь сознательной измены и предательства своей родной Земли и своего Государя{1099}, угождая польскому королю, чья ограниченная вольностями вельможных панов власть являлась для беглого князя притягательней и выгодней, чем самодержавие русского царя. Курбский не был гоним на Руси. Он сам погнался за идеей «конституционной монархии». Этот «первый диссидент», как его иногда называют в современной историографии, мечтал о «феодальной демократии». Перед нами, так сказать, продавший душу мамоне первый феодальный демократ на Руси — исторический предтеча нынешних российских демократов.

С. Б. Веселовский верно указал на то, что во времена Ивана Грозного и раньше побеги за границу не имели уже ничего общего с правом отъезда служилых людей от сюзерена к сюзерену, что «огромное большинство московских служилых родов уже более двухсот лет служило наследственно, от отца к сыну, что случаи отъездов в этой среде были крайне редким исключением даже в XV в…»{1100}. Посему так называемые отъезды, имевшие место при Иване Грозном, необходимо квалифицировать в качестве бегства, являвшегося не чем иным, как клятвопреступлением, т. е. одним из серьезнейших правонарушений. Однако едва ли можно согласиться с С. Б. Веселовским, когда он сводит опалы, направленные против именитых бояр и удельных князей, к личным конфликтам Ивана Грозного со знатью, не пытаясь уловить в этих опалах смысл государственной необходимости{1101}. Затушевывая изменнический характер побегов, историк склонен видеть в них форму «уклонения от грозы гонений, к которой прибегали слуги царя Ивана»{1102}. Подобный упрощенный подход к политике Ивана IV для нас неприемлем, как неприемлемо и то, что говорит С. Б. Веселовский, устанавливая последовательность царских опал и предательских побегов за рубеж: «Опалы вызывали побеги, и обратно, побеги влекли за собой новые опалы…»{1103}. На самом деле ситуация была, по нашему мнению, несколько сложнее. Как уже отмечалось, «опала на Адашева и Сильвестра означала крушение всей Избранной рады»{1104}. И это, безусловно, явилось толчком к побегам. Царь Иван, по всей видимости, предвидел подобные последствия отстранения от власти Адашева и Сильвестра. Отсюда отчасти его стремление обойтись со всеми мирно, приведя к новой присяге на верность государю княжеско-боярскую знать, связанную с руководителями Избранной Рады. Присяга, увы, оказалась напрасной: бояре побежали, а с ними — их люди. Последовали опалы. Если рассматривать события начала 60-х годов XVI века (до введения Опричнины) в данной плоскости, то придется согласиться с тем, что в тот короткий период не опалы порождали побеги, а, напротив, побеги вызывали опалы.

В истории побегов XVI века начало 60-х годов занимает особое место. Из спорадических и двусторонних (из Литвы в Россию и в Литву из России) они превращаются в одностороннюю систему побегов из Руси за рубеж. Ко времени учреждения Опричнины бегство становится, по верному наблюдению С. Б. Веселовского, «заурядным явлением»{1105}. Разумеется, нельзя представлять себе это так, будто исследователь имеет дело с повальным бегством. Бежали главным образом лица, замешанные в изменах времени правления Избранной Рады, бежали, опасаясь справедливого возмездия. Особенно возрастает количество побегов таких лиц после изгнания из власти Адашева и Сильвестра. Расширяется также и география «изменных» побегов. Поначалу изменники бежали преимущественно в Литву, а затем и в другие страны. С. Б. Веселовский, помимо Литвы, называет Швецию и Турцию{1106}. Но это — далеко не полный перечень. Более обстоятельное представление о нем дает поручная запись Михаила Ивановича Воротынского (апрель 1566 г.), в которой князь обещает «от своего Государя Царя и Великого князя Ивана Васильевича всея Русии, и от его детей от Царевича Ивана и от Царевича Федора, и от тех детей, которых детей ему Государю вперед Бог пошлет из их земли в Литву к Жигимонту Августу Королю Польскому и к Великому Князю Литовскому, и к его детем, или иной хто на Королевстве Польском или на Великом Княжестве Литовском будет, и к Папе Римскому, и к Цесарю, и к Королю Угорскому, и к Королю Датцкому, и к Королю Свейскому, и ко всем Италийским Королем и ко Князем, и поморским Государем не отъехати и до своего живота; и не ссылатися в Литву и Польшу с Королевскою с Литовскою и с Лятцкою радою, и с иными ни с кем на Государское лихо не ссылатися. Также мне не отъехати к Турскому Салтану, и к Крымскому Царю, и в Нагай и в иные бесерменьские государства, и не ссылатися с ними ни грамотою, ни человеком…»{1107}.

Список властителей и государств, куда стремились «отъехати» изменники русского самодержца, составлен, без сомнений, на основании прецедентов, связанных с их побегами. Ясно также и то, что они бежали отнюдь не к друзьям царя Ивана, которые могли вернуть беглецов обратно, выдав московским властям, а к врагам и недоброжелателям. И что же мы видим? Мы видим, что к середине 60-х годов XVI века количество побегов возрастает, что тогда Русскому государству так или иначе противостояла почти вся Западная Европа и Восток в лице Турции, Крыма и Ногайской орды. Причиной, судя по всему, послужило успешное Казанское и Астраханское «взятье» и начавшаяся удачно Ливонская война. Казалось, весь мир объединился против России. И вина за это лежит на Избранной Раде и партии Адашева — Сильвестра, намеренно упустивших победу над Ливонией в самом начале войны с ней и всячески препятствующих налаживанию отношений между Русью, Крымом и Турцией.

* * *

Однако и после отставки Сильвестра и Адашева сторонники политики этих вождей Избранной Рады продолжали противиться успеху русского оружия в Ливонской войне. Вспоминается такой, в данной связи довольно характерный эпизод. Осенью 1562 года, когда шла подготовка к Полоцкому походу, на литовском фронте по распоряжению боярина, воеводы и наместника «града Юрьева и иных Ливонские земли» Ивана Петровича Федорова-Челяднина были вдруг прекращены все военные действия. В результате «совершенно неожиданно для царя и великого князя страна оказалась в состоянии перемирия с Великим княжеством Литовским»{1108}. Что побудило И. П. Федорова на столь неожиданный и рискованный для него шаг? Оказывается, адресованная ему грамота (10 сентября 1562 г.{1109}) литовского надворного гетмана и Троцкого воеводы Григория Александровича Ходкевича, который призывал юрьевского воеводу остановить войну и ненависть, никаких «шкод» друг другу не чинить и кровь людскую не проливать{1110}. Гетману, вероятно, были известны некоторые слабые струны тщеславного боярина, и он не скупился на льстивые слова: «А иж слышу о том гораздо, иж ты, брат мой, будучи от государя своего на той украйне [Ливонии], всякое дело порадно и промышлено доспеваешь, и домысл твой люди во многом хвалят, для того виделося мне до тебе брата моего грамоту мою выписати и в познанье с тобою прийти. И игдыж слышу о тебе брате моем, иж еси человек побожного и справедливого живота, яко один с православия сущих христиан, чаю, иж от доброго дела слуху своего не отлучишь…»{1111}.

Обращение надворного гетмана произвело на Ивана Петровича самое хорошее впечатление, пробудив в нем приятные исторические воспоминания, относящиеся к совсем недавнему прошлому: «А и преж сего бывало, государя нашего царя и великого князя отец князь великий Василей Иванович, бывший государь, с вашего государя отцем, с бывшим королем с Жигимонтом-Августом, меж государей розмирье станетца и меж их война учи-нитца, и от королевских панов великих и от ваших отцов и от ваших дядь присылали бывали ко государя нашего бояром, ко отцем нашим, к дядям нашим, чтоб бояре московские государя своего великого князя наводили, чтоб меж государей был мир и братство и доброе пожитье и кровь бы хрестьянская на обе стороны не лилася, а вашего государя паны также наводили своего государя. Яз помню, брат твой при бывшем государе нашем, при великом князе Василье Ивановиче всеа Руси, как Миколай Миколаевич Радивил присылал на Москву к дяде моему Григорью Федоровичю Давыдовичю, чтоб бояре государя, своего великого князя Василья Ивановича всеа Руси, бывшего государя наводили с вашим государем с королем Жигимонтом, бывшим государем, в дружбу и в братство и в доброе пожитье, чтоб кровь христианская межи ими не лилася, да по той ссылке меж государей и мир составлен. И мы нынеча также хотим, чтоб меж государя нашего и меж вашего государя дружба и братство и смолва сталася и кровь бы христианская не лилася»{1112}.

И вот ливонский наместник без «обсылки» с царем Иваном и Боярской Думой отдал приказ о прекращении в Ливонии военных действий: «И мы ныне для доброго дела, чтоб меж государей дал Бог доброе дело ссталося, государя своего воеводам по городом Ливонские земли и всем воинским людем заказали, чтоб вашего государя людем войны никоторые не чинили до государева указу…»{1113}. Услужливость Ивана Петровича очень понравилась Г. А. Ходкевичу, и в одном из последующих своих писем он любовно обращается к боярину: «брат наш милый и приятель»{1114}. Но та же услужливость дала литовским панам повод писать ему отнюдь не в просительном тоне, примером чего может служить грамота князя Александра Ивановича Полубенского, где читаем: «И ты бъ, господин Иван Петрович <…> своей господе и братье бояром писал, штоб они православного и благочестивого государя, царьское его величество, молили умилно, чтоб с нашим государем мир взял о земли свои, о люди, о городы, о землю Ливонскую помирилися; а в те поры накрепко прикажи до Алыста и до Вельяна и по нашим городом, штоб люди твои не входили в землю Ливонскую…»{1115}. Это уже похоже на приказ, возможный лишь при одном условии: какой-то зависимости «господина Ивана Петровича» от литовских панов. В чем она состояла конкретно, сказать определенно, конечно, нельзя из-за отсутствия у нас источников, раскрывающих ее.

И. П. Федоров-Челяднин принял, очевидно, единоличное решение о перемирии, не удосужившись выслушать других царских воевод, о чем можно судить по датам переписки литовского гетмана с московским боярином: 15 сентября 1562 года «чухна Андреш» вручил И. П. Федорову грамоту Г. А. Ходкевича, а на следующий день, 16 сентября, ответ был уже готов и отправлен адресату{1116}. Ясно, что за такое короткое время наместник вряд ли мог оповестить воевод и сообразовать свое решение с их позицией. Эта поспешность, с какой Федоров откликнулся на послание Ходкевича, выдает в боярине и осмысленность совершенных им поступков, и его предрасположенность к ним. Понятно, что с уведомлением государя о своей «миролюбивой» акции Федоров не спешил. Только 25 сентября, т. е. через 10 дней после получения грамоты Ходкевича, он написал царю о произошедшем{1117}. По-видимому, ему надо было время, чтобы повязать остальных воевод круговой порукой и, самое главное, полностью остановить войну в Ливонии, поставив Ивана Грозного перед свершившимся фактом. И. П. Федорову удалось сплотить своих подчиненных: грамота царю была отправлена из Юрьева от имени воеводы Ивана Петровича Федорова и всех воевод да дьяка Шемета Шелепина{1118}.

Самоуправство И. П. Федорова-Челяднина вызвало у Грозного явное неудовольствие, отразившееся в ряде посланий (грамот), отправленных государем из Москвы в Юрьев. Судя по этим посланиям, обстановка в столице была непростой. Боярская Дума во главе с «навышшим боярином» Иваном Дмитриевичем Бельским готова была поддержать своего собрата, допустившего, с точки зрения самодержца, непростительное своеволие. Бояре били челом государю, «учиняся все поспол». Но царь настоял на том, чтобы Федоров послал Ходкевичу вторую грамоту, текст которой он, очевидно, составил сам. Ливонскому наместнику надлежало переписать этот текст «слово в слово» и отправить своему корреспонденту{1119}. Грозный справедливо считал, что установлению перемирия должны предшествовать переговоры, для чего польско-литовской стороне предлагалось направить в Москву «своих послов или посланников с таким делом, которое на доброе дело постановити могло»{1120}. А пока Иван Грозный, в сущности, отменил решение И. П. Федорова-Челяднина, причем весьма дипломатично и умно. Царь так распорядился: «А что он (Г. А. Ходкевич. — И.Ф.) съ своей стороны людем государя своего заказал чтоб зацепки и шкоты нашим людем не чинили, а ты бъ нашим людем их земли воевати не велел, а доколе к тебе от нас в том деле отписка будет, а к нему от короля какова отписка будет, и о том бы заказал ты накрепко, чтоб наши люди их людем, которые в Лифлянской земле, зацепки не чинили»{1121}. Наряду с тем Иван указал: «А нечто вперед к тебе Григорей Хоткеевич пришлет грамоту о том, чтоб тебе боярину нашему нашим воинским людем из Смоленска, с Велижа, с Невля, с Заволочья, с Опочки, с Себежа и иных наших порубежных городов войны на литовские места чинити не велети, и ты б о том к нему отписал, что ты боярин нашь и наместник и воевода Вифляндские земли, и ты нашим Вифлянские земли воиньским людем литовским людем зацепки и шкоты чинити не велел на время <…>; а по иным порубежным городом нашим воеводы наши иные, и по тем городом те воеводы наши о порубежных делех и ведают, и тебе к нему про те порубежные городы, чтоб из них война уняти, без нашего ведома отписати нельзя»{1122}. Следовательно, царь Иван приказал боярину самому дезавуировать перед Ходкевичем свое решение о перемирии, расписавшись в бессилии обеспечить в полном объеме реализацию этого решения и «унять войну», поскольку не обладал властью над «воинскими людьми» порубежных городов, откуда совершались военные рейды. Таким образом, боярину было указано его место{1123}.

В грамоте от 4 октября 1562 года государь строго предупреждал Федорова на будущее: «А нечто вперед какова от Григорья Ходкева к тебе грамота будет, и ты бы по той грамоте отписки к нему не учинил до нашего указу, а тое бы еси его грамоту прислал к нам»{1124}. Ивану хорошо был знаком боярский нрав, и, надо полагать, поэтому он повторил данный наказ в другой своей грамоте, датированной 11 октября 1562 года: «А нечто Григорей Хоткевич к Ивану отпишет, и Иван бы тое грамоту прислал ко государю; а без государевы бы обсылки Иван к Григорью Хоткееву грамоты от себя не посылал, а присылал бы те грамоты ко государю часу того».{1125} С другой стороны, неоднократное напоминание Федорову о недопустимости самостоятельной переписки с Ходкевичем характеризует вину и степень ответственности, взятой на себя юрьевским воеводой. Более конкретно сказать об этом царь повелел самому И. П. Федорову в грамоте Г. А. Ходкевичу: «А яз, сколко могу, взял на свою голову через царское повеление, столко о покое христьянском на границах в своем управлении берег»{1126}. Действительно, боярин взял на себя слишком много, вступив в самостоятельную переписку с надворным гетманом и приняв решение без ведома государя. Конечно, он понимал это и раньше, а вместе с ним — воеводы, сидевшие в ливонских городах и поддержавшие его, да дьяк Шемет Шелепин, находившийся при нем. Все они, наверное, наделялись, что их самоуправство останется без последствий. Но просчитались. И тогда, оробев, писали Ивану: «Государю царю и великому князю Ивану Васильевичю всея Руси холопи твои Иванец Петров Федоров и все воеводы да Шеметець Щелепин челом бьют»{1127}. Причина для страха была нешуточная: к чему бы сами ни стремились И. П. Федоров и воеводы, затеянное ими не санкционированное царем перемирие полностью противоречило русским интересам и могло если не сорвать, то, по крайней мере, затруднить поход на Полоцк, подготовка к которому шла полным ходом с осени 1562 года, если не раньше{1128}. Независимо от субъективных целей наместника Ливонии, установленное им де-факто перемирие с Литвой объективно являлось очередным предательством по отношению к России, напрягавшей силы в борьбе с наседавшими на нее со всех сторон врагами. Однако, сказать по правде, в данном случае, на наш взгляд, субъективные и объективные моменты совпадали. Возникает вопрос, почему так повел себя И. П. Федоров-Челяднин?

Отвечая на этот вопрос, А. Л. Хорошкевич говорит: «Показательна приверженность Федорова к давним традициям внешних сношений. Он с удовольствием вспоминал, как в 1520–1522 гг. его дядя стал инициатором заключения перемирия с Великим княжеством Литовским. Он верил, что его авторитет как представителя «Ближней рады» царя ничуть не ниже, нежели его дяди 40 годами раньше. Поэтому Федоров решился на весьма опасный, как показала его будущая судьба, дипломатический шаг: он самостоятельно, даже без уведомления царя де-факто установил перемирие с Литовским княжеством. На совершение столь смелого поступка оказали влияние и воспоминания о родственных традициях, и новая для Руси практика боярского правления в период малолетства Грозного, когда именно бояре самостоятельно решали все сложные международные вопросы. Однако с тех пор ситуация изменилась кардинальным образом, а Федоров оказался недостаточно дальновиден. Для Грозного единственным авторитетом в области международных отношений давно стал только он сам, поэтому Федоров получил отповедь, читавшуюся между строк послания, направленного ему царем для пересылки Ходкевичу. И на протяжении каких-нибудь двух месяцев — конца сентября — конца ноября 1562 г. — Федоров должен был твердо усвоить непреложную для самодержавия истину: власть в международных отношениях всецело и полностью принадлежит царю»{1129}.

И. П. Федоров-Челяднин был, надо думать, не настолько глуп, чтобы не понимать безвозвратность ушедших в прошлое традиций, на основе которых строились взаимоотношения великих московских князей с высшей знатью. Поэтому его поведение обусловливалось не воспоминаниями о недавних временах, а явлениями современной ему жизни, в которой он занимал вполне осознанную политическую позицию, отвергающую самодержавную власть, причем не только в сфере международной политики, но и в области всей функциональной деятельности Русского государства середины XVI столетия. Или «самодержавство» Ивана Грозного, или ограниченная Боярской Думой монархия по типу Польско-Литовского королевства — так стоял вопрос. Федоров был в ряду тех, кто противился восстановлению поколебленного Избранной Радой царского самодержавия. Противники самодержавной власти в России искали и находили поддержку и помощь в Литве, а сказать точнее, — на Западе. Вот почему их борьба с самодержавием и лично с Иваном IV как его носителем имела не только внутриполитический, но и внешнеполитический характер. Именно на этой почве и происходили смычки с внешними силами русских бояр, детей боярских и других, выливавшиеся нередко в прямую измену и предательство. Таково, по нашему мнению, происхождение «самостоятельной» политики боярина и воеводы И. П. Федорова в «Вифлянской земле» и, в частности, прекращение здесь военных действий без каких-либо консультаций с Москвой, но в угоду надворному гетману Г. А. Ходкевичу и, в конечном счете, — враждебной Русии Литве.

Сходного происхождения оказались и события, последовавшие за взятием 15 февраля 1563 года Полоцка, «ключевого пункта на Двине»{1130}. Элементарная военная логика требовала не останавливаться на достигнутом и развивать наступательные действия. Вот почему царь Иван уже на следующий день, т. е. 16 февраля 1563 года, послал «Литовские земли воевати царевича Ивана да воеводу своего князя Юрия Петровича Репнина, а с ним Татар пятнатцать тысечь, опричь иных загонщиков»{1131}. Но вдруг все застопорилось: «Февраля в 21 день{1132}, по Полоцкое взятие в 6 день, прислали из Литовского войска в царевы и великого князя полки к боярину и воеводе ко князю Ивану Дмитреевичю Белскому и к иным бояром королевска рада пан Николай Яновичь Радивил, воевода Виленский, да пан Николай Юриевичь Радивил, воевода Троцкий, да Григорей Александровичь Хоткевичь Павла Бережицкого с листом, а писали о том, чтобы они государя своего царя и великого князя на то не наводили, чтобы государь их царь и великий князь болши того крестьянские крови розливати не велел и миру и покою со государем их Жигимонтом-Августом королем похотел, а государь Жигимонт-Август король послов своих пришлет ко Успению святей Богородицы»{1133}.

Обращает внимание тот факт, что литовский посланец, как свидетельствует летописец, едет «с листом» не прямо к царю Ивану, а «к боярину и воеводе ко князю Ивану Дмитриевичи) Белскому и к иным бояром»{1134}. О том же узнаем из ответной грамоты русских бояр литовским панам: «Что прислали есте ко мне, боярину навышшему и намеснику володимерскому, ко князю Ивану Дмитреевичю Белскому, и ко мне боярину и намеснику псковскому, и государя нашего царя и великого князя державце полотцкому, ко князю Петру Ивановичю Шуйскому, к боярину и намеснику тверскому к Данилу Романовичи) Юрьевича-Захарьина, и к боярину и намеснику ржевскому к Василью Михайловичи) Юрьевича-Захарьина, и ко мне к боярину и воеводе и намеснику коломенскому к Ивану Петровичи) Яковля-Захарьина; и к иным государя нашего, царского величества, к бояром и воеводам ты пан Миколай Янович Радивил, и пан Миколай Юрьевич Радивил, и пан тротцкий Григорей Александрович Хоткевича посланника своего Павла Бережитцкого с листом»{1135}.

Литовские паны хорошо знали, к кому обращаться, они знали, кто им поможет. Дальше летописец извещает: «И царь и великий князь по грамоте королевские рады войну уняти велел и от Полотцска в далние места поход свой отложил. А в грамоте королевские рады велел бояром князю Ивану Дмитреевичю Белскому и иным бояром своим отписати от себя грамоту к Виленскому воеводе пану к Миколаю Яновичю Радивилу с товарыщи, что их для челобития государь их царь и великий князь к иным городом к Литовским не пошел и мечь свой унял…»{1136}. Стало быть, князь Бельский и бояре «навели» царя на то, что было выгодно Литовско-Польскому государству. Вряд ли можно сомневаться, что Иван принял это, мягко говоря, странное решение под давлением известного своими симпатиями к Литве князя И. Д. Бельского и других бояр{1137}, которых литовские паны просили повлиять на царя Ивана так, чтобы «границам государя нашего, городом, двором, селом и всим землям покой был захован»{1138}. Литовская сторона, как видим, очень боялась продолжения войны. И вот на помощь Сигизмунду и панам пришел Бельский с собратьями по Боярской Думе. Они старались изо всех сил, о чем сообщали радным панам неоднократно, будто ставя это себе в заслугу перед литовской стороной: «сколко нашии мочи было, столко есмя государю своему били челом, а послом было притти мочно и врать»{1139}; «извещаем сем своим листом, и сколко нашие мочи было, столко есмя о добре христьянском настояли и государя своего к началу к покою христианскому навели»{1140}; «а мы сколко нашие мочи, и мы столко государю своему радили и вперед думаем, чтоб государь наш похотел с братом своим, с государем вашим доброго пожития и смолвы»{1141}. Им удалось побудить царя Ивана дать Литве перемирие, а на подмогу привлечь к себе Владимира Старицкого, заручившись его поддержкой. Чтобы царь «с вашим государем похотел миру», сообщали панам радным наши «миротворцы», «мы, поговоря з братьею своею, все поспол учинися рада государская, били челом брату его царского величества князю Володимеру Андреевичи) и с ним вместе молили царское величество, чтоб он з братом, с вашим государем, похотел миру и согласия…»{1142}.

По верному замечанию А. Л. Хорошкевич, «бояре решили заручиться поддержкой Владимира Андреевича, а не обращаться к царю напрямую»{1143}. Иначе говоря, они плели интригу, и старицкий князь активно включился в нее. Нельзя, впрочем, считать правильным мнение А. Л. Хорошкевич, согласно которому решение о перемирии «принималось в спешке и необдуманно»{1144}. Боярам не надо было долго рассуждать над решением о перемирии и обдумывать свои ходы, поскольку они являлись проводниками тщательно продуманной политики, осуществлявшейся до того Избранной Радой и, в частности, ее руководителями Адашевым и Сильвестром. Это, собственно, невольно признает и А. Л. Хорошкевич, когда говорит: «Согласившись на заведомо невыгодные для России условия перемирия с ВКЛ, бояре из верных государевых слуг превратились в «изменников». Они незаметно для себя продолжили линию внешней политики Адашева, явно расходившуюся с намерениями царя»{1145}. Позволим себе здесь несколько замечаний. И. Д. Бельский, В. М. Глинский, И. Ф. Мстиславский П. И. Шуйский и другие, кто доброхотствовал польскому королю и панам Рады, никогда не были «верными государевыми слугами». Они то и дело норовили изменить московскому царю: вспомним совсем недавнее дело о бегстве в Литву князей И. Д. Бельского и М. В. Глинского, не забудем и того, как князь И. Ф. Мстиславский водил с литовцами шашни, получая от них секретные послания{1146}. Нельзя изображать этих тертых в политике калачей наивными людьми, не ведающими, что творят. Эти бояре прекрасно понимали, что продолжают на новом этапе и в новых условиях внешнеполитический курс Алексея Адашева, расходящийся не только с планами царя, но и с государственными интересами России.

Однако, если все же говорить о том, что решение насчет перемирия «принималось в спешке и необдуманно», то скорее применительно только к царю Ивану, которого бояре намеренно торопили, чтобы нахрапом вырвать у него согласие на прекращение военных действий. И здесь они также выполняли пожелание панов Рады, ждавших возвращения своего посланца не иначе как во вторник 24 февраля 1563 года{1147}. «А того у нас гораздо просите и напоминаете, — отвечали московские бояре литовским панам, — чтоб посланник ваш с отказом нашим в сей вовторник у вас был поздорову безо всякие зацепки был отправлен. И того посланца вашего Павла Бережитцкого поздорову на тот час и день к вам отправили»{1148}. При этом бояре, стремясь, по-видимому, произвести благоприятное впечатление на панов королевской Рады, подчеркивали свою расторопность, с какой отнеслись к их просьбе: «И мы тот ваш лист у вашего посланника у Павла Бережитцкого приняли в понедельник, а он приехал в неделю вечером»{1149}. Паны могли быть довольны: в понедельник Павел Бережицкий вручил Бельскому «с товарыщи» панский «лист», а во вторник уже возвращался с военно-дипломатической победой. Впрочем, бояре несколько поспешили обрадовать свою литовскую «братью», поскольку на деле Бережицкий уехал не во вторник, а в среду. Бояре униженно оправдывались: «А вашего есмя человека, Павла Бережитцкого во вторник не отпустили к вам, потому что в неделю приехал к нам поздно, а отпустили есмя его к вам в середу, февраля месяца 24 [?] день»{1150}.

Размышляя о поведении бояр, добивавшихся перемирия с Литвой, А. Л. Хорошкевич приходит к довольно интересным, но не всегда, на наш взгляд, обоснованным выводам. «Поставленные литовцами, — говорит она, — перед необходимостью в кратчайший срок решать, продолжать ли военные действия или заключить перемирие на условиях статус-кво, они пошли на поводу у литовцев и под аккомпанемент слов о непролитии христианской крови, обычный для риторики того времени, дружно приняли условия, предложенные побежденной стороной. Возглавил боярскую «коалицию» и поддержал ее позицию Владимир Андреевич Старицкий. В нем царь, естественно, мог увидеть своего главного оппонента по военным проблемам, как до того увидел его в лице Сильвестра. Зависимость царя, по сути самодержца, как утверждает большинство современных российских историков, хотя пока и без официального титула (царского титула. — И.Ф.){1151} от мнения Боярской думы продемонстрирована весьма наглядно эпизодом с остановкой в Полоцке. Кто он — нерешительный политик, никудышный стратег и тактик или игрушка в руках боярства, прочно стоявшего на позиции «худой мир лучше доброй ссоры»? С военной точки зрения остановка войска в пределах городской черты Полоцка и прекращение боевых действий — грубейшая ошибка, не только тактическая, но и стратегическая. Очередная бесплодная попытка примирения с ВКЛ, где и после взятия Полоцка не признавали его царского титула, — сродни химере, в чем Грозный имел возможность убедиться неоднократно на протяжении 40–60-х гг. Трудно допустить, что царь не обладал качествами даже заурядного политического деятеля и не был в состоянии понять, чем грозило ему вступление в новые переговоры с Литовским княжеством. Остается предположить, что вплоть до 1563 г. он не чувствовал в себе силы для реализации собственной внешнеполитической линии»{1152}. Разберемся, однако, во всем по порядку.

А. Л. Хорошкевич, безусловно, права, когда замечает, что «с военной точки зрения остановка войска в пределах городской черты Полоцка и прекращение боевых действий — грубейшая ошибка, не только тактическая, но и стратегическая». Она права и в том случае, когда говорит, что Грозный понимал ошибочность вступления «в новые переговоры с Литовском княжеством», т. е. ошибочность заключения перемирия с точки зрения интересов России. Возникает естественный вопрос, сознавали ли это бояре и князь В. А. Старицкий, настаивавшие на перемирии? Думается, хорошо сознавали, тем более что среди них были такие опытные военачальники, как И. Ф. Мстиславский и П. И. Шуйский, отлично разбирающиеся в военном искусстве. Следовательно, как со стороны Ивана Грозного, так и со стороны бояр-пацифистов на этот счет не было никаких заблуждений. Спрашивается, почему же все сошлись на одном — на целесообразности заключения невыгодного для русских перемирия. Судя по всему, у каждой стороны были свои резоны. Мотивы бояр, которых возглавил Владимир Старицкий, не представляют большой загадки. Все они так или иначе стояли на позициях недавно упраздненной Грозным Избранной Рады и ее руководителей Адашева и Сильвестра — ярых противников Ливонской войны, а если сказать больше, то войны с Западом вообще. В этом плане нет, по-видимому, принципиальной разницы между перемирием с Ливонским орденом в 1559 году, заключенным стараниями Алексея Адашева, и перемирием 1563 года, предоставленным Литве благодаря усилиям бояр и старицкого князя. Оба дипломатических акта являлись предательством русских государственных и национальных интересов. Поэтому их творцов должно и нужно считать изменниками и предателями Святорусского царства.

Что касается царя Ивана, то он оказался в очень сложном положении. Сторонники перемирия, находившиеся в русском лагере и старавшиеся угодить литовским панам и польскому королю, сумели сплотить всех бояр, заручиться поддержкой Владимира Старицкого и выступить единым, так сказать, фронтом, или, по боярскому выражению, «все поспол учинися рада государская». Что же оставалось делать Ивану? Неужели он действительно не чувствовал «в себе силы для реализации собственной политической линии»? Нет, у него было достаточно сил, чтобы заставить бояр продолжать войну. Ведь принудил же государь бояр идти на Ливонскую войну, несмотря на упорное сопротивление Избранной Рады, Адашева и Сильвестра в частности. Ведь хватило у него сил, чтобы убрать с политической сцены и того и другого. Царь Иван был уже не тот, каким мы видели его после мартовских событий 1553 года. Самодержавство его постепенно восстанавливалось, и к 1563 году оно уже заметно продвинулось в этом направлении. Повторяем, Грозный мог заставить своих слуг продолжить войну после взятия Полоцка. Но он не сделал этого и поступил в высшей степени разумно и осмотрительно{1153}. Воевать руками тех, кто решительно не хотел воевать, было опасно. Война велась не первый год, и царь уже не раз наблюдал подозрительную медлительность воевод, проигранные странным образом сражения, ему известны были случая сдачи врагу крепостей. Он не мог не считаться с этим и потому решил, вероятно, сохранить то, что уже завоевал, удовольствовавшись тем на данном этапе войны. В создавшейся ситуации то было единственно верное решение, свидетельствующее о государственном уме русского государя, его умении ждать нужного момента и принимать взвешенные решения. Царь Иван прекрасно справился с этой непростой для себя задачей, изобразив трогательное согласие с «миротворцами»: «И царь и великий князь Иван Васильевич, выслушав литовского короля рады грамоты, и приговорил со князем Володимером Андреевичем и со всеми своими бояры и с воеводами…»{1154}.

К сказанному надо добавить еще и то, что, склоняя Ивана IV к перемирию с Литвой, И. Д. Бельский и другие бояре играли на самых чувствительных душевных струнах православного монарха — его благочестии, набожности и глубокой религиозности, мотивируя свои уговоры «христианским добром», «покоем христианским», греховностью «пролития крови христианской». Когда Грозный поймет, наконец, эти уловки, он в сердцах воскликнет: «В тех странах (Ливонии и Литве. — И.Ф.) несть христиан, разве малейших служителей церковных и сокровенных раб Господних»{1155}.

После предоставления Литве стараниями Бельского и боярской «братьи» перемирия Грозный, по всей видимости, в очередной раз имел возможность убедиться в том, что дело Адашева живет, что сам он стал жертвой очередной боярской измены. Не потому ли он так круто обошелся со своим близким другом князем Андреем Курбским, велев ему ехать в Юрьев на воеводскую службу, а не в Москву за наградами и почестями. Если верить боярскому посланию панам Рады, будто бояре в вопросе о перемирии «поспол учиняся», то надо признать, что Курбский являлся сторонником прекращения военных действий, к чему, по-видимому, склонял и Грозного. За это он, вероятно, и поплатился. Ведь о связях Курбского с польским королем и панами, о готовящейся измене князя Андрея царь Иван тогда еще не знал, даже не догадывался{1156}. Своими уговорами Курбский, наверное, вызвал в памяти Ивана Грозного образ ненавистного Алексея Адашева и тем самым рассердил государя. Гнев Грозного был тем более силен, поскольку он понимал, что по взятии Полоцка перед русским оружием открывалась победоносная перспектива, которая была, к сожалению, потеряна вследствие государственной измены, невольным участником которой стал он сам. Поэтому, видимо, Иван не поднял шума вокруг совершенной измены, но кое-кого наказал и, в частности, своего друга Андрея Курбского{1157}. Однако мысль об измене в Полоцке, судя по всему, не покидала царя{1158}. Отсюда понятно, почему Иван Васильевич столь болезненно и мгновенно реагировал на случаи новых измен. Взять хотя бы заговор стародубских воевод.

Было это так. В конце марта 1563 года царь Иван, возвращавшийся из похода на Полоцк, получил, будучи в Великих Луках, вестовую отписку от смоленского воеводы М. Я. Морозова — недавнего деятеля Избранной Рады. Желая, быть может, выслужиться и загладить свою вину за сотрудничество с Адашевым и Сильвестром или просто отвлечь от нее внимание государя, Морозов сообщал, что прислал к нему «казачей атаман Олексей Тухачевский литвина Курняка Созонова, а взяли его на пяти верст от Мстиславля, и Курьянко сказал: король в Польше, а Зиновьевич [литовский воевода] пошел к Стародубу в чистой понедельник [21 февраля 1563 г] и с ним литовские люди изо Мстиславля, из Могилева, из Пропойска, из Кричева, из Радомля, из Чечерска, из Гоим, а вышел по ссылке Стародубского наместника — хотят город сдати»{1159}. Как явствует из Разрядов, наместником Смоленска тогда служил князь В. С. Фуников-Белозерский, а с ним воевода «для осадного времени» И. Ф. Шишкин, дальний родич Алексея Адашева{1160}. Последнее обстоятельство особенно насторожило царя, пославшего в спешном порядке в Стародуб воеводу Д. Г. Плещеева, а буквально вслед за ним воеводу С. А. Аксакова «и еще несколько дворян»{1161}. Фуникова и Шишкина арестовали и доставили в Москву. Началось следствие, которое вывело на родственный адашевский клан. В результате под стражу были взяты, а затем казнены брат Алексея Федоровича Адашева окольничий Даниил Федорович Адашев с сыном Тархом, тесть Даниила костромич Петр Иванович Туров, а также «шурья» Алексея Адашева — Алексей и Андрей Сатины. Жестокость наказания была, вероятно, обусловлена не только родственными связями казненных с Алексеем Адашевым, но и тем, что измены приобрели к середине 60-х годов XVI столетия катастрофический для Святорусского царства характер.

Выразительным контрастом здесь служит «дело Тарваское про тарваское взятье». Во время осады города Тарваста в 1561 году литовский гетман Радзивил предлагал тарвастским воеводам князю Т. А. Кропоткину, князю М. Путятину и Г. Трусову изменить русскому «окрутному и несправедливому государю» и «з неволи до вольности» перейти на службу к польскому королю. Гетман пугал воевод жестокостями, которые творит «Иван Васильевич, бездушный государь»{1162}. Тарваст враги взяли. Грозный подозревал, что воеводы сдали город. Когда они вернулись из плена, был произведен розыск, и Кропоткин со своими сослуживцами угодили в узилище, просидев там около года. Выступая же в поход на Полоцк, царь Иван простил их: «пожаловал» и велел «вымать» из тюрьмы{1163}. Однако уже через два-три года обстановка в стране настолько изменилась, что прощение изменников стало гибельным для Русского государства. Репрессии, таким образом, превращались в историческую необходимость, которая, к несчастью, часто соседствует с несправедливостью. К тому же опять обострилась опасность, идущая со стороны князей Старицких, особенно со стороны неукротимой княгини Ефросиньи.

* * *

В официальной летописи под 1563 годом помещен следующий рассказ: «Того же лета, Июня, царь и великий князь положил был гнев свой на княже Ондрееву Ивановича княгиню Ефросинию да на ее сына на князя Володимера Ондреевича, потому что прислал ко царю и великому князю в Слободу княже Володимеров Ондреевича дьяк Савлук Иванов память, а в памяти писал многие государские дела, что княгини Офросиния и сын ее князь Володимер многие неправды ко царю и великому князю чинят и того для держат его скована в тюрме. И царь и великий князь велел княгине Офросиние и князю Володимеру Савлука к себе прислати. И Савлук сказывал царю и великому князю на княгиню Ефросинию и на князя Володимера Ондреевича многия неизправления и неправды. По его слову многие о том сыски были и те их неисправления сыскана. И перед отцем своим и богомолцом Макарием митрополитом и перед владыками и перед освещенным собором царь и великий князь княгине Ефросиние и ко князю Владимеру неисправление их и неправды им известил и для отца своего Макария митрополита и архиепископов и епископов гнев свой им отдал. И княгини Ефросиния била челом государю царю и великому князю, чтобы государь позволил ей постричися; и царь и великий князь княгине Ефросиние постричися поволил. И постриг ее на Москве на Кириловском дворе Кириловской игумен Вассиан Августа в 5 день, и наречено бысть имя ей во иноцех Евдокия. А похоте же житии на Белеозере в Воскресенском девичье монастыре, где преже того обет свои положила и тот монастырь соружала. А провожали ее до Белаозера боярин Федор Иванович Умного-Колычев да Борис Ивановичь Сукин да дьяк Рахман Житкове; отец же ея духовной Кириловской игумен Вассиан проводил до монастыря. Поволи же ей государь устроити ествою и питием и служебники и всякими обиходы по ее изволению, а для бережения велел у нее в монастыре быти Михаилу Ивановичу Колычеву да Андрею Федорову сыну Щепотеву да подьячему Ондрюше Щулепникову, и обиход ее всякой приказано им ведати. У князя Володимера Ондреевича повеле государь быти своим бояром и дьяком и столником и всяким приказным людем; вотчиною же своею повеле ему владети по прежнему обычаю. Бояр же его и дьяков и детей боярских, которые при нем блиско жили, взял государь в свое имя и пожаловал их, которой же которого чину достоит»{1164}.

Кроме летописи, сведения о соборном суде над Владимиром и Ефросиньей Старицкими содержатся (с некоторыми сокращениями и небольшими разночтениями) в наказной памяти боярину Федору Ивановичу Умному-Колычеву, отправленному в феврале 1567 года во главе посольства «в Литву к Жигимонту-Августу королю польскому и великому князю литовскому». Царь наказывал боярину: «А нечто вспросят про князя Володимера Андреевича и про матерь его княгиню Офросинью, чего для царь и великий князь на князя Володимера гнев держал и матерь его постриг и бояр и детей боярских от него отвел? И боярину Федору Ивановичю с товарыщи говорити: княгиня Офросинья и сын ея князь Володимер Андреевич во многих делех учали были государю нашему не прямити, и государь наш того дела сыскал, и княгиня Ефросинья и сын ея князь Володимер Андреевич, узнав свои вины, били челом государю нашему царю и великому князю за свои вины преосвященным Макарием, митрополитом всея Русии, и архиепископы и епископы и всем освященным собором. И государь наш для отца своего и богомолца Макария, митрополита всея Русии, и архиепископов и епископов и всего освященного собора княгиню Офросинью и сына ея князя Володимера пожаловал, вины их великие им отдал, а для тех вин бояр его и диаков у князя Володимера отвел, потому что они в той же думе были, а дал государь наш от себя своих бояр и диаков; а в вотчины место старые пожаловал его государь наш иными городы в вотчину же. И князь Володимер Андреевич теми городы владеет потомуже, как и старою вотчиною владел, и государь его ныне жалует по прежнему обычаю. А княгиня Офросинья била челом государю нашему, чтоб ей поволил постричися, и государь наш на то волю ей дал, и она и постриглася по своему хотению в том монастыре, которой преж того сама же строила, и по своему произволенью обиход ей всякой и дворовые люди всякие у нее учинены и ества и питье ей устроена, сколко ей надобе, и во все том государь наш поволности у нее не отнял»{1165}.

Мы привели сообщения источников о «неисправлениях» и «неправдах» старицких правителей полностью, без малейших сокращений, чтобы избежать возможных в таких случаях неточностей и домыслов, нередко возникающих при пересказе текстов, в частности летописных. Причиной тут порою служит заявленное в исторической литературе ложное ощущение, будто «с ведома царя официальная летопись поместила краткий и нарочито туманный отчет о суде над старицким удельным князем и о выдвинутых против него обвинениях»{1166}. В тумане же, как известно, мерещится всякое. Р. Г. Скрынников, к примеру, воспринимает произошедшее не с точки зрения отношений Ивана IV с Владимиром и Ефросиньей Старицкими, а в плане взаимоотношений Захарьиных со Старицкими. По его словам, «приход к власти Захарьиных оживил давнее соперничество между Старицкими и их заклятыми врагами Захарьиными. Вполне понятно, что Старицкие не только примкнули к удельно-княжеской оппозиции, но и возглавили ее. Со стороны Захарьиных лишь ждали удобного повода, чтобы избавиться от опасной родни. После Полоцкого похода такой повод наконец представился. Едва правительство завершило расследование о заговоре Стародубских воевод, как был получен донос на Старицких»{1167}. Р. Г. Скрынников как бы заслоняет фигуру Ивана Грозного правительством Захарьиных, делая его послушным орудием в руках последних. Летопись, между тем, ясно и недвусмысленно говорит об отношениях царя со Старицкими без посредничества Захарьиных. Ясно также, что дело Старицких 1563 года возникло не по случайному поводу, а по причине их «неисправлений» и «неправды», о чем дал весть Ивану дьяк старицкого князя Савлук.

Исследователь также преувеличивает, как нам кажется, негативные последствия для Старицких перехода на сторону врага дворянина Б. Н. Хлызнева-Колычева. «Есть все основания полагать, — пишет Р. Г. Скрынников, — что перешедший к литовцам дворянин был вассалом князя В. А. Старицкого. Семья Хлызневых издавна служила при дворе Старицких князей, вследствие чего ее члены не значатся в списках царского двора 50-х годов. Старший из рода Хлызневых И. Б. Колычев был членом думы Старицкого княжества и одним из главных воевод удельной армии. Родным племянником его был бежавший в Литву Б. Н. Хлызнев. Полагая, что беглец имел какие-то поручения к королю от своего сюзерена, царь утвердил бдительный надзор за семьей удельного князя. На другой день после падения Полоцка он направил в Старицу доверенного дворянина Ф. А. Басманова-Плещеева с речами к княгине Ефросинье. Когда 3 марта 1563 г. князь В. А. Старицкий выехал из Великих Лук в удел, его сопровождал царский пристав И. И. Очин-Плещеев. Спустя три месяца, в июне, царь, будучи в слободе, объявил Старицким опалу. Интересно, что к началу июня царь вызвал митрополита Макария и почти все руководство Боярской думы. Официально было объявлено, будто царь с боярами уехал в село (слободу) на потеху. На самом деле переезд Думы в слободу был вызван отнюдь на «потешными» делами»{1168}.

При чтении данного отрывка из книги Р. Г. Скрынникова можно подумать, будто с целью надзора за княгиней Ефросиньей был отправлен в Старицу Ф. А. Басманов-Плещеев. По правде сказать, в летописи, на которую ссылается исследователь, нет полной ясности в том, что Басманова царь направил именно в Старицу. Летописец рассказывает, как после взятия Полоцка государь направил князя Михаила Темрюковича Черкасского с вестью о победе в Москву «ко отцу своему и богомолцу к Макарию митрополиту всеа Русии и ко царице и великой княгине Марие и к детем своим, ко царевичю Ивану и к царевичю Федору, и къ брату своему ко князю Юрию Василиевичю»{1169}. Перед названными лицами Михаил Черкасский держал речи от имени государя. А вот перед Ефросиньей Старицкой речь говорил Федор Басманов, что и понятно, поскольку М. Т. Черкасский должен был произносить речи только перед членами царской семьи и митрополитом. Не исключено, что княгиня Старицкая находилась тогда в Москве на своем кремлевском подворье, где слушала речь из уст Басманова. Но как бы то ни было, эта речь была весьма лояльна по отношению к Ефросинье. Посланец говорил ей: «Царь и великий князь Иван Васильевичь всеа Русии велел тебе княже Ондрееве Ивановича княгине Офросиние челом ударити и велел тябя о здоровие вспросити: как тебя Бог милует? Государь наш царь и великий князь Иван Васильевичь всеа Русии велел тебе сказати: Божиим милосердием и пречистые Богодицы и великих чюдотворец молитвами, да и отца нашего и богомолца Макария митрополита всеа Русии молитвами, мы по се часы дал Бог, здорово»{1170}. Эта речь, по сути, не отличается от речи, которую произнес князь Черкасский, обращаясь к митрополиту Макарию: «Царь и великий князь Иван Василиевичь всеа Русии тебе, отцу своему и богомолцу Макарию митрополиту всеа Русии, велел челом ударити и велел тебя о здравии вспросити, как тебя, отца нашего, Бог милует? Государь наш царь и великий князь Иван Василиевичь всеа Русии велел тебе, отцу своему и богомолцу, сказати: Божиим милосердием и пречистые Богородицы и великих чюдотворец молитвами, да и твоими отца нашего и богомолца молитвами, и родителей наших молитвами мы, дал Бог, по се часы здорово»{1171}. Сразу после речи Басманова к Ефросинье летописец замечает: «А речь ему и список дан таков же, з болшие речи»{1172}. Надо полагать, что в «большой речи» сообщалось о победе русского воинства в Литве — взятии Полоцка. Следовательно, речь Федора Басманова являлась в принципе созвучной речам, произнесенным князем М. Т. Черкасским перед митрополитом Макарием и членами царской семьи. А это означает, что она никак не связана с высказываемой Р. Г. Скрынниковым мыслью о бдительном царском надзоре над княгиней Ефросиньей и вообще за семейством удельного князя.

Вряд ли можно извлечь что-либо конкретное из сообщения о том, что царский пристав И.И.Очин-Плещеев сопровождал старицкого князя, выехавшего в свой удел из Великих Лук. И уж вовсе не оправдывает надежд исследователя источник, используя который Р.Г.Скрынников заявляет, будто еще в начале июня 1563 года царь Иван вызвал в Александрову слободу «митрополита Макария и почти все руководство Боярской думы». Причиной вызова, как явствует из рассуждений автора, приведенных нами выше, явилось замышляемая Грозным опала на Ефросинью и Владимира Старицких. Но при внимательном чтении Посольских книг, на которые, кстати сказать, ссылается Р.Г.Скрынников, вырисовывается несколько иная картина.

24 мая 1563 года «писал ко царю и великому князю из Смоленска боярин и воевода Михаиле Яковлевич Морозов, да дияки Онфим Селиверстов, да Истома Кузмин, что прислали к ним из Орши оршинской державца Ондрей Одинцович грамоту о том, что государь его король отпущает ко царю и великому князю посланника; а будет посланник на границе после Велика дни перед седмою суботою, а имени посланнику не писал»{1173}. В ту пору государь «для своего дела ездил в Одоев и в Белев». Соответствующие грамоты он получил на стане в деревне Лыково, когда «ехал из Колуги к Москве». Вскоре выяснилось, «что идет ко царю и великому князю королевский посланник Юрьи Быковский, а людей с ним двенатцать человек, да с ним же вместе идет посланник Войтех к Макарию митрополиту и ко царевым великого князя бояром от королевские рады»{1174}. Дипломатическая миссия двух посланников, Юрия Быковского и Войтеха Сновицкого (Новицкого), истолкована А. Л. Хорошкевич так, что якобы «в Литве считали равными Партнерами и царя, и бояр»{1175}. При этом она в данном случае упустила из вида митрополита Макария, к которому, наряду с боярами, ехал Войтех Сновицкий. Стремление литовской стороны вовлечь Макария в несвойственные его сану земские дела, о чем он сам неоднократно заявлял ранее{1176}, свидетельствовало о провокации со стороны короля и панов, преследующей цель омрачить отношения между святителем и царем. Государь это понял и принял необходимые меры. Сначала, когда он еще не знал даже имени литовского посланника, предполагалось принять посольство в Москве. Поэтому русскому приставу, сопровождавшему посольство, предписывалось следующее: «А как приедет пристав на останошной ям от Москвы, и он бы обослался к Москве»{1177}. Но как только царю Ивану стало известно, что вместе с Юрием Быковским едет Войтех Сновицкий к митрополиту Макарию и к боярам от королевской

Рады и от епископа виленского Валериана, он сразу же изменил место встречи. Приставу Патрикею Бестужеву было велено, «чтоб он с литовским посланником ехал ко царю и великому князю в слободу, не ездя к Москве, из Можайска на Дмитров, а из Дмитрова к Троице в Сергеев монастырь, а от Троицы в слободу»{1178}. Изменение маршрута Патрикей Бестужев должен был так объяснить посланнику Быковскому: «Государь поехал по селам, а ему (Патрикею. — И.Ф.) с посланником велено ехати прямо ко царю и великому князю в Олександровскую слободу»{1179}. К этому времени царь уже вызвал в слободу «навышшего» боярина Ивана Дмитриевича Бельского и других бояр. Под видом человека Бельского государь также послал Казарина Трегубова навстречу Войтеху Сновицкому сказать ему, «что князь Иван Дмитреевич и все государевы бояре с царем и великим князем на потехе в селе, в слободе»{1180}. Приведенные факты говорят о том, что бояре были вызваны царем в Александрову слободу не по делу Старицких, как полагает Р. Г. Скрынников, а в связи с прибытием посольства из Литвы. Прием посланников Быковского и Сновицкого не в Москве, но в Слободе объясняется, по всей вероятности, двумя причинами: нежеланием Ивана Грозного вовлекать митрополита Макария в земские дела и стремлением Ивана ограничить контакты посольства с посторонними людьми. Последнее обстоятельство особенно беспокоило царя, наученного горьким опытом измен и предательств: «А приставу б с ним (посланником. — И.Ф.) дорогою идти велели бережно, чтоб к посланнику опричные люди не приходили и не говорил с ним никто ничего»{1181}; «и ехать ему с ним бережно и беречи того, чтоб с ним опричные люди не говорил никто»{1182}.

Что касается митрополита Макария, то в Александрову слободу его, вопреки утверждению Р. Г. Скрынникова, царь не вызывал. Не случайно Патрикей Бестужев получил от Грозного такое указание: «А которой посланник послан к митрополиту и к бояром, и ты бы ему молвил, что бояря наши все с нами, а про митрополита бы ecu ему молвил, что чаешь (курсив наш. — И.Ф.) и митрополит с нами»{1183}. Аналогичный наказ был дан Казарину Трегубову: «А вспросит про митрополита где, и ему молвити, что митрополит был с государем у Живоначалные Троицы в Сергееве монастыре у празника, а ныне его чаят со государем же; а он дополна не ведает, что был в именье»{1184}. Стало быть, и Бестужев, и Трегубов высказывались в предположительном тоне (чают, т. е. надеются{1185}), якобы не зная точно, в Слободе ли митрополит Макарий. Но они лукавили, ибо, по всей видимости, знали, что святителя там нет.

Об отсутствии в Александровой слободе митрополита свидетельствуют дипломатические встречи гонца Войтеха Сновицкого только с Иваном Дмитриевичем Бельским и другими думцами (бояре И. Ф. Мстиславский, Д. Р. Юрьев, князь И. И. Пронский и др.), хотя «грамота королевы рады» была адресована митрополиту и боярам{1186}. На прощальной аудиенции поклон виленскому епископу передал вместо митрополита Макария все тот же И. Д. Бельский: «Да молвил князь Иван, приподывся: Войтех, бископу Валериану от нас поклон»{1187}. Отсюда ясно, что Макарий с Войтехом не встречался, о чем, кстати, прямо говорит летописец: «А у Макария митрополита Войтех Сновитцской не был»{1188}. Литовский посланник не посетил Макария потому, что митрополит в Александровой слободе тогда отсутствовал, пребывая, очевидно, в Москве, куда литовское посольство не заезжало. Получается, таким образом, что царь Иван с конца мая 1563 года, когда он узнал об отъезде в Россию королевского посланника{1189}, по 18 июня того же года, когда Юрий Быковский и Войтех Сновицкий отбыли из Александровой слободы домой{1190}, был занят подготовкой приема посланников, самим приемом и отправлением их обратно в Литву. Митрополита Макария все это время в Слободе не было. Поэтому мысль Р. Г. Скрынникова о том, что в июне 1563 года Иван Грозный, будучи в Александровой слободе, «объявил Старицким опалу» и по их делу в начале июня «вызвал в слободу митрополита Макария и почти все руководство Боярской думы»{1191}, виснет в воздухе. В первой, по крайней мере, половине июня 1563 года царь, судя по всему, еще ничего не знал о «неисправлениях» и «неправдах» старицких правителей. Государь к Ефросинье и Владимиру Старицким относился тогда вполне благожелательно. Об этом говорит посылка царем Ф. А. Басманова к Ефросинье с пригожими речами после взятия Полоцка в феврале 1563 года. О том же свидетельствует и тот факт, что Иван, возвращаясь из Полоцкого похода, заехал «на городок на Старицу; а в Старице пожаловал, был у княже Ондреевы Ивановича у княгини Ефросинии и у сына ее у князя Володимера Ондреевича, их жаловал, у них пировал»{1192}. По тем временам, пированье — знак полного расположениям доверия. Этого и удостоились старицкие князья.

Надо думать, где-то во второй половине июня 1563 года Ивану Васильевичу в Александрову слободу поступила «память» от дьяка Савлука Иванова, где сообщалось, что «княгини Офросиния и сын ее князь Володимер многие неправды ко царю и великому князю чинят»{1193}. Тогда же государь велел начать расследование, что подтверждает летопись: «Того же лета [1563], Июня, царь и великий князь положил был гнев свой на княже Ондрееву Ивановича княгиню Ефросинию да на ее сына на князя Володимера Ондреевича…»{1194}.



Поделиться книгой:

На главную
Назад