Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жребий - Глеб Александрович Горышин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

8

Иду в октябре пустым кукурузным полем, припоминаю, какие тут по утрам раздавались дуплеты (когда это было?), каких прекрасных легавых, серых, бурых, золотисто-бежевых, в яблоках, в крапинку, с обрубленными хвостами, прекрасно работающих по перепелкам, держали здешние охотники, какие связки дичи продавались на пицундском базаре... Перебрался через ров, из-под ног уползла тонкая черная змейка, какие снятся в дурные ночи... Поднялся на хребтину: дубовый, буковый лес был просторен, наполнен светом, свежестью, шорохом палых листьев. Исчезли мухи, докучавшие летом на скотопрогонной тропе...

Едва вошел в деревню Осечко, как навстречу явился как будто тут меня ждущий дед Тигран, родитель Михаила. Румяный, веселый дед Тигран не узнал множество раз бывавшего у него в гостях «отдыхающего», однако отнесся ко мне как к гостю, свел на усадьбу к сыну Михаилу, по-видимому заглавному лицу в деревне.

Хозяина не было дома. Гостя с энтузиазмом принял старший сын Михаила Артур, недавно вернувшийся из армии: Артуру скучно было сидеть одному на горе и не отросли у него еще крылья — самостоятельно слететь в кишащую всяческой жизнью долину при море. Артур принес молодого вина, тотчас приступил к беседе с гостем. Его лицо, в отличие от благообразного лица Михаила, несло на себе печать какого-то изъяна, отторжения от корней семейного древа. Артур мельтешил, суетился. Он говорил, кривя губы; верхнюю губу оттеняла полоска усов, негрузинских, армянских (чем отличаются усы грузина от усов армянина, не берусь объяснить, но отличаются).

— Я в Шяуляе служил, потом еще в Латвии... Там у кого что спросишь, он так на тебя посмотрит, короче говоря, будто не понимает... Я в кафе «Пицунда» — там свои ребята... в общем, за столик сели из Латвии... Я им говорю, короче, когда мы к вам приезжаем, вы, короче говоря, на нас коситесь, как мышь на крупу, а когда вы к нам приезжаете, мы к вам по-хорошему... Короче, они говорят, у нас тоже разные есть и у них тоже...

Я мог барменом на морвокзале работать, — вел свой монолог без пауз крестьянский сын из села Осечко Артур, — короче, надо было деньги давать, тысячу. Не в этом дело, короче, не захотелось. Вы фильм «Взятка» не смотрели? Там все по правде, короче, по жизни, как взятку дают. А там один журналист взялся, короче, расследовать это дело...

Мы раз с ребятами в баре сидим, — вязал узелки своего сюжета сын Миши Артур, — короче, взяли того, другого. Я сразу могу сосчитать, что почем, у меня глаз на это дело как алмаз. Короче, мы деньги положили сколько надо, уходим, а там, короче, девушка заорала: «Недоплатили!» Я ей говорю, короче: «Давай посчитаем». Все точно сошлось. Я ей говорю: если бы ты улыбнулась, десятку лишнюю не жалко тебе дать. А так, — зачем? Короче, теперь я в школе ДОСААФа учусь на шофера. Тоже не очень мне нравится... Жениться скоро буду. Короче говоря, у нас отец с матерью решают, посмотрят, если им понравится, тогда разрешают жениться. Короче, я говорю: смотрите, решайте...

Пришли отец и мать Артура. Я полюбовался Михаилом: с каждым годом, как знаю его, Михаил становится красивее. Что-то есть в нем библейское: сухость, смуглота тела, седина в кудрях, живость, блеск в глазах цвета спелого каштана.

Отцу не понравилось своеволие сына — вино на столе без хозяина дома. Он обозвал Артура пацаном, Артур сразу же стушевался, слинял.

— Я не беру и капли в рот, — сказал Михаил, поздоровавшись со мной как со старым знакомым. — На машине езжу, кто-нибудь стукнет — ты виноватым будешь. Все некогда, черт его знает, — пожаловался справный крестьянин села Осечко. — То свинья, то корова, то сад... В колхозе я звеноводом... Вот цитрусы с первого ноября собирать начнем. Ящики погрузили на машину... И в труде напряженки нет, всего две машины погрузили, а полдня ушло. Я звеноводом в колхозе, — еще раз сообщил, подчеркнул Михаил, — все же ответственность... Съездил бы куда-нибудь мир посмотреть, а времени нет, все работа. Живем мы вроде неплохо, а черт его знает, минуты свободной нет.

Михаил налил мне банку молодого, лилово-алого, как кровь молодого барана, вина. Крышечка как-то не зацепилась за края банки, не притерлась; банку с вином следовало нести тихо-ровно, не торопясь... (Понятно, что описываемые события происходили до указа о борьбе с пьянством.)

На самом краю села младший брат Михаила, сын деда Тиграна, построил себе из ракушечника добрый дом. Он достраивал дом, просеивал песок сквозь мелкую металлическую сетку. Кто-то ему помогал, может быть, средний брат или односельчанин. Блестели только что подвешенные жестяные водосточные трубы с резными, узорными, верхними горловинами. Вышло солнце, вдали под горою виднелись поля, озеро с рестораном на берегу, одиноко стоящие башенки Дома творчества Литфонда и Дома отдыха комбината «Правда». На строительстве дома Тигранова сына был перерыв. Дед Тигран с младшим сыном сидели на доске, азартно резались в «подкидного дурака». Повсюду золотились в зеленой листве мандарины. Патриаршая тишина простиралась над этим миром.

Многое множество раз я подымался в эту невысокую горку, прикладывался устами и пил изобильную здешнюю тишину, ароматы, напитки... Бывало, сиживал за столом под открытым небом в саду у деда Тиграна. Дед спрашивал, кто такие, и тотчас забывал. Он нарезал помидоров, огурцов, луку, приносил на стол винограду, груш, яблок, слив, выставлял посуду с вином, с превеликой охотой, с улыбкой что-нибудь такое несвязное лопотал о своей жизни, пользуясь правом гостеприимного хозяина на внимание гостей, ничего иного и не взыскуя, денег за съеденное и выпитое не беря.

Я важивал бывало с собою на горку своих чешских, словацких, польских, венгерских друзей (дружбы заводились тут же, на берегу). Чехи, словаки, поляки, венгры делали свои социологические, экономические, психологические, этнографические и другие выкладки на основе первого (и единственного) близкого знакомства с бытом простого советского крестьянина. Потом они выражали мне сугубую благодарность за предоставленную им возможность и т. д. и т. п. Они приглашали меня в Прагу, Братиславу, Варшаву, Будапешт (однажды я был приглашен в Бухарест); приглашения принимались, но воспользоваться ими всякий раз что-либо мне мешало, не хватало подъемной силы, мобильности, собранности; бывал я временами страстно-порывист, а временами вяловат...

Я перелез через тын, пролил при этом толику вина, самые сливки. Спустился ко рву-арыку, форсировал его, все внимание сосредоточив на банке с вином. Полиэтиленовая крышка соскакивала с банки, вино проливалось. Единственное средство ко спасению вина состояло в том, чтоб его пить.

Вдруг среди поля явился столичный поэт А. Я его полуузнал, А. полуузнал меня. Между двумя повстречавшимися в совершенно пустой предгорной долине членами Союза писателей сразу воцарилась какая-то особенная слиянность душ двух путников вдалеке от дома, двух русских людей. Внезапная душевная смычка свойственна русским людям. Впрочем, им свойственна и внезапная рознь...

А. показал мне перебинтованную, на перевязи болтающуюся почерневшую правую руку: ее клюнула рыба-скорпион, когда А. рыбачил. Я протянул пострадавшему А. банку с вином. А. приник к сосуду, долго не мог оторваться. Мне не жалко было вина, будто я зачерпнул его в мною найденном роднике. Да так оно и было.

Потом мы встретимся в Москве в Центральном доме литераторов, но не узнаем друг друга. То есть узнаем, но что-то нам помешает сойтись и выпить из одного сосуда.

9

Бегаю по утрам, но не так, как бегают нынче у нас от инфаркта: не по пятнадцать, не по десять, не по пять, не по три километра, а дай бог ежели пробегу тысячу шагов — и хватит, и то хорошо. Потом хатха-йога, истома от сладостного физического утомления, летучий сон — и... творческая зарядка. Прежде чем приступить к серьезной своей поденной, договорной, авансированной работе, я записываю в тетрадку что-нибудь, что предлагает память или тут же на ходу схваченное...

Некоторые утренние пробежки-записи обладают новеллистической завершенностью, концы сходятся с концами, но редко; обычно захватывает стихия свободного самоизъявления, затягивает то в хляби натурализма, то в скучную фотографию, то в бытовизм, то в мелкотемье. А то коснешься таких моментов, о которых нельзя поведать даже близкому другу, даже стыдно читать самому...

Утренние записи в тетрадях — это мои тренировки, не для печати. Но... Далее выписываю из утренней тетрадки:

«Если я не напишу этого, я не смогу перейти к другому. Еще не знаю, на какой странице количество написанного начнет преображаться в качество. Это, кажется, называется отстранением, эстетизацией переживаемой нами действительности. Будучи воспроизведена в слове, в стиле, в образе, действительность отстраняется от нас, мы становимся сторонними ее наблюдателями, тем самым снимая с себя вину... Кажется, об этом говорится у Шпенглера в «Закате Европы»...»

10

Велась и вечерняя тетрадь, потолще утренней, — амбарная книга. В вечерней записи попросторней, под занавес: как прожит день — вершинный в итоге бывших и миновавших, что главное в нем, в чем себя превозмог, чем поступился. Каков урок прожитого дня, какая осталась картинка-образ? В вечерней тетради тоже бывали этюды с натуры, написанные ритмизованной прозой, почти что белым стихом...

«Солнце садится. Солнечная дорожка на море. Под солнцем осиянная горушка. Солнцу не достичь лона вод. На расстоянии получаса до горизонта оно затучивается, зашторивается. И гаснет, гаснет дорожка. И вот уж только пятно на небе, проталина в тучах и столп свечения на воде. И что-то недужное есть в затученном солнце, и у́же, у́же дорога; теперь это отсвет, блик; солнце обретает черты человеческого лица, с усами, бровями, морщинами. И вот уже слабый свет в окошке над морем, дорожка погасает, столп истончается, меркнет. Солнце садится в тучи. Завтра будет пасмурный день. Оконце растягивается вдоль горизонта, вот остался один мазок, пятно на сине-лилово-туманной завесе. Тучи недвижны, море чуть катит валы.

Прощайте, солнце и море! Вы были милостивы ко мне в эту осень...

От солнца остался один лепесток, порозовел верхний край тучевой завеси. Установилось время коротких сумерек...»

А что было раньше, ну, скажем, лет десять назад? Нельзя ли что-нибудь выбрать, подготовить для публикации? Увы, это трудно, да больно я самокритичен. Стопы тетрадей, утренних и вечерних, исполнены пафоса самобичевания. В больших количествах это скучно, непродуктивно. Отыщешь пейзажную зарисовку — и отдыхаешь...

«25 марта 1984 года. Синие тени под соснами на снегу. Зимою случилось наводнение, и Финский залив вышел из берегов. А мы и не видели и не знали. Море вывалило на берег оковы льдов, освободилось. Оно воздвигло на льду ледяные хребты. Мы с дочкой лазали по хребтам — вверх, вниз. Я стал вдруг счастливый, просто потому, что лазал по льдам вверх и вниз. От этого стали счастливыми мои ноги и горло, и щеки — их обжигало ветром, солнцем. И я запел: «Идем мы смело вперед, вперед! Нам ветер дует в открытый рот!»

Я написал два хороших рассказа, спасибо мне. Многие годы я укорял себя в праздности, в растрачивании жизни по пустякам, в зарывании таланта в землю. И это все поделом. Но сегодня синие тени на снегу под соснами, ледовый хребет у залива, и я написал два хороших рассказа. Часов шесть кряду спал крепким сном. И я помирился с самим собой — на короткое время. Не вполне помирился, но все же... Синие тени на мартовском снегу.

Написал два рассказа, а снова взяться писать не могу. Не знаю, как взяться, за что, — и страшно, что не хватит времени. Вот это появилось в мои года: страшно мало осталось времени. Но куда оно делось? Совсем недавно его было так много, что оно мешало, в нем было просторно, опасно, как в большом пустом доме. А теперь стало тесно.

Склоняюсь к Антону Павловичу Чехову. Знаю, что он мне нужен именно сейчас. Читаю Чехова попеременно с Буниным... «Перекати-поле» — в этом чеховском рассказе сказано о нашем насущном больном вопросе больше, чем наговорено всей ныне пишущей братией. Чехов не был доктринером, он не воздвиг гору догм, он не был мессией. Он свои мысли о том, что до́лжно и что не до́лжно (главное — что есть), не выносил «во главу угла», — рассыпал, засеял ими всю свою прозу.

Прочел «Старый дом» — тоска чеховская, у Бунина она невозможна. Тоска — умом, не плотью. Бунин если тоскует, то плотью.

Природа: воздух, море, ледовый хребет, песок на проталинах, синие тени на снегу, белая, голубоватая пустота ледяного покрова на море — это тоже Искусство. Оно помогает мне отъединиться от «не я».

Я устал, мне теперь будет не тридцать, не сорок, а пятьдесят. Нет времени что-либо наверстывать. Я шагнул за означенную Моруа «черную черту». Ну что же...

Я запряжен в арбу, затянута супонь на хомуте. Иду в упряжи, тяну арбу. Чего мне не жалко, так это меня самого. Я отношусь к себе без жалости, без снисхождения. Погоняю себя — в хвост и в гриву, в хвост и в гриву.

Видел черного большого дятла, желну. Он не такой нарядный, как меньший его собрат. У него всего-то украшений — красная крапина на маковке. И он какой-то несчастный. Он похож на шахтера, уставшего долбить своим инструментом угольный пласт. В его усердии есть надрыв, надсад. Он нездешний; его принесло каким-то ветром из лесной глухомани в дачный поселок. И клюв его слишком долог для букашек и личинок, живущих в стволе березы. Кажется, он поставлен не на свою работу. И я люблю черного дятла — желну. Он мне ближе, родственнее, чем типовой, обычный дятел, в бархатных красных штанишках.

Было, наверное, часа два дня, когда ко мне пришла радость жить. Снизошла на меня. Вначале была лодка, я сел за весла, и женщина, хозяйка лодки, стояла в корме, была добра ко мне, хотя и строга, то есть не строга, а серьезна, ибо жизнь ее вся — серьезна; у нее нет ни времени, ни навыка для созерцательного благодушия; ее время — для полезного действия. Вынужденное бездействие — покуда я греб, а она стояла в корме — все равно не давало ей права на безмятежность. Женщина переживала за меня: я не успеваю к дневному автобусу, до вечернего еще полдня; потерянные полдня представлялись ей слишком большим капиталом; она прикидывала, как можно мне их не потерять: «Берегом иди, там тропинка есть, а потом прогоном. На дорогу выйдешь, машины ходют...»

Мне нравилось грести, недавно прошел дождь, небо омылось; мне не нужен был автобус, чего не могла понять хозяйка лодки. Главное мое дело в этой жизни — именно жить независимо от расписания автобусов.

Я пошел по тропе, по мокрой траве, краем овсяного поля; радость жить нарастала во мне, ноги крепко, до удивления крепко держали меня и несли — тропою, прогоном. Вынесли на асфальтовое шоссе; я хаживал по нему до асфальта, до автобуса — по проселку. Перешел на ту сторону, погрузился в беломошный бор. Вначале грибы не попадались, — и вдруг попались, белые, лучшие грибы. Я возблагодарил того, кто посылает грибы, за эту милость. Чувство горячей благодарности переполняло меня, именно горячей, именно благодарности. Я целовал каждый гриб в маковку, хотя в корешке его, да и в шляпке, могли быть черви.

Красота, совершенство гриба внушали мне полную радость, страх как-то обмануться в ней. Радость длилась, покуда гриб рос, но пропадала с первым прикосновением к нему. Она требовала себе продолжения, но не получала. Гриб, упрятанный в полиэтиленовый пакет, переставал быть одушевленным существом (красота имеет душу); новый гриб не попадался, не находился. Но сила в ногах, свежесть в душе не оставляли меня.

Набрав грибов ровно столько, сколько мне хотелось набрать, я вышел на шоссейку. Проносились машины, голосовать мне как-то было неловко. На грунтовой дороге, вот на этой же самой, неголосование показалось бы странным. Теперь тут ходил автобус — сообразуйся с его расписанием и дуй, не болтайся под ногами у быстроездов. Я бойко шел по новой дороге, навстречу попадались огромные машины, груженные песком. Было свежо, прохладно после дождя, голубело небо, сияло солнце, середина августа дышала осенью, блестела вдалеке река. Вся местность стала иная в сравнении с той, какую я знал в прошедшие годы.

Автобус пришел почти пустой, и это было особенно славно: так славно ездить в полупустых автобусах, поездах, летать в самолетах — тогда пассажиры, не притиснутые принудительно друг к другу, обретают в себе людей, становятся интересны друг другу. Нельзя разглядывать соседа, прижатого к твоему боку. Но можно исподтишка присматриваться к сидящим поодаль от тебя, едущим вместе с тобою; они интересны тебе.

Ходил в парк, кормил белку орехами. Малость стыдновато: такой большой мужик занимается тем, что мило детям. Но белка сбежала по стволу ясеня ко мне на ладонь, взяла орешек, продвинулась по моей руке, как по ветке, и стала орешек грызть. У нее пятипалые лапки, приспособленные для того, чтобы держать орех, круглый орех. Белка забралась мне на плечо, я ходил вместе с ней, она не боялась меня. Но когда я попытался погладить ее, она метнулась прочь; тельце у нее сильное, стремительное, шерстка скользкая.

———

Умер Вася Шукшин, Василий Макарович. Закон отбора действует. По этому закону тот, кто выходит из ряду вон, выбывает. Ряд подравнивается.

Вася Шукшин высовывался из ряду на голову, хотя был среднего роста. Он мог сыграть Стеньку Разина, и его Стеньку боялись так же, как и живого Стеньку, те, для кого был Стенька опасен. Вася был Стенькой Разиным — в искусстве. В искусствах. Он обрек себя на казнь и ничего не сделал, чтобы избавить себя от казни или хотя бы отсрочить казнь. Он ее торопил. Он репетировал свою казнь, сыграл ее наконец, заставил поплакать по себе своих близких — и многих, многих просто русских людей. Он сам был просто русский. Не такой русский, как Вася Белов, — сибирский. Но — русский. И ему хотелось стать всецело русским — и добросердечным хитрованом вологодским мужичком, и чалдоном, и казаком-вором Стенькой.

И ему хотелось поразить мир тем, что есть в этом мире нечто без берегов, без краю, являющее себя в роковую для мира минуту, — русский характер. И он торопился.

Умирают старые люди, их жалко, как жалко листьев, кленовых листьев, которые падают — и кончается красота осени, приходит безобразие предзимья. Но листья должны упасть, вырастут новые. Таланты тоже умирают по чьей-то воле, не успев отдать нам свой кислород. Они перестают быть, на их месте ничто не возрастает. Васю Шукшина постараются забыть. Он не достроил своего дома, только-только возвел стропила. В доме его нельзя жить.

Как нам — без Шукшина? Нельзя ничем утешить себя, хотя уже готовы утешительные, успокаивающие пилюли: «талант не умирает», «остается воля и страсть»... Это неправда, хотя это нужно. Это усыпляет даже меня, хотя моя бессонница жестока. Остаются живыми неталанты…

...Катался на лыжах. Потом стало плохо. Видимо, поднялось давление — артериальное — и опустилось атмосферное. Сижу за машинкой, то и дело роняю голову. Голова не держится. Не могу писать. Порываюсь: надо то и это, а не могу. Вчера, надышавшись кислородом, ощутил резвость мысли. Даже поспорил с Ф. Тот надулся, напыжился, он не любит Шукшина. Он говорил:

— Я не понимаю, что хотел сказать Шукшин о Стеньке Разине? Он что, оправдывает его за кровопролитие? Для меня он — убийца, преступник. Убил человека — значит, убийца, то самое. Вот так.

Я возразил Ф.:

— Он хочет понять и объяснить Стеньку как человека, как себя самого...

— Нет, — резал Ф., — этого я не могу принять! Убийца, преступник... Это я отрицаю.

— Но тогда и Раскольникова надо зачеркнуть, и всего Достоевского...

— Да, то само, и Раскольников! Убил — значит, преступник!

Измерил давление: можно жить. Поют синицы. Светит солнышко. На ветвях деревьев капель.

11

В студенческие годы, живя на Гангутской улице, я бегал в Летнем саду. Бывало, выйду из-под арки со двора, увижу в перспективе улицы Летний сад, он близко, но надо еще пробежать по Фонтанке до Сампсоньевского (Пестеля) моста — и через мост; сразу за мостом перемахнуть через решетку Летнего сада; по веснам сад надолго закрывают на просушку, и по осеням закрывают. Я бегал в Летнем саду круглый год, даже зимой, по глубокому снегу натаптывал лаз в боковой, ближе к Лебяжьей канавке, аллее. В начале ее, у пруда, стояла статуя Антиноя (впоследствии ее перенесли на противоположную сторону Летнего сада, к знаменитой решетке, возле которой цареубийца Каракозов стрелял в царя Александра II, но промахнулся).

Тут сразу надо заметить, что бег, даже медленный бег трусцой, рассеивает внимание бегуна, приучает его воспринимать увиденное на бегу бегло, не останавливаться на увиденном, не доходить до сути. Бегуна захватывает страсть бега, екающая селезенка отдается в нем праздничной трелью барабана, глаза ему застит испарина легкого, свежего, теплого пота. Бегун, пробегая по Летнему саду, воспринимает античную, в классических пропорциях исполненную фигуру Антиноя в общем и целом, не успевая подумать о том, кто таков Антиной.

И я не думал, то есть каким-то верхним чутьем (боковым зрением) вычислял Антиноя как анти-Ноя. На бегу мнилось, что был старик Ной, построивший Ноев ковчег во время потопа, и, как бывало при всех значительных начинаниях, нашелся ему супротивник — анти-Ной. Во времена моей юности, в конце сороковых — начале пятидесятых, отрицающая частица «анти» была широко употребительна в обиходе. Жизнь в ту пору была остродиалектична.

Я пробегал тогда каждое утро пять километров в Летнем саду — где же тут было вникнуть в номенклатурные данные Антиноя (хотя изучал в университете историю античного мира). По прошествии многих лет, когда пробежки мои многократно укоротились, я отыскал в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, во втором томе, «Антиноя» и выяснил, что...

У Антиноя были короткие волнистые волосы, ниспадающие на лоб, густые темные брови, полные губы, необыкновенно развитая (надо полагать, мускулистая) грудь... вдумчивое меланхолическое выражение лица... «Его глаза с приятным овалом всегда широко раскрыты, его нежный профиль обращен в сторону; в очертаниях его губ и подбородка есть нечто поистине прекрасное...»

У Брокгауза и Ефрона про Антиноя сказано также, что он родом из Клавдиополя в Вифинии, что был он «любимец и постоянный спутник» римского императора (II век нашей эры) Адриана. История сохранила добрую память об императоре Адриане: он покровительствовал наукам, изящным искусствам; в честь Адриана назван основанный им город — Адрианополь. Любимец и постоянный спутник Адриана Антиной однажды в припадке меланхолии бросился в Нил. Скорбя по нему, император повелел ваятелям своей обширной империи воплотить образ возлюбленного юноши в камне и бронзе как божество.

Более подробно о дружбе Адриана с Антиноем можно узнать из романа Тэйлора «Антиной», переведенного с английского на русский, изданного в России в конце прошлого века.

Да, так вот... Я начинал пробежку от Антиноя, вел счет шагам; мой шаг равен метру — измерено, точно; бежал вдоль Лебяжьей канавки, сочувственно взглядывал на Психею, склонившуюся над спящим Амуром... У аллегорической композиции Сладострастие — нагая красавица, крокодил, куропатка — я замедлял свой бег, разевал, как говорится, варежку. Далее — козлоногий сатир с неубывающим (даже в ненастную погоду) энтузиазмом обнимал прелестную вакханку. Я мельком взглядывал на поясные портреты Александра Македонского, Юлия Цезаря, добегал до решетки, выруливал на главную аллею, мысленно приветствовал богиню утренней зари Аврору, нагую, озябшую за ночь, с очень покатыми плечами. Невольно, с замиранием сердца, притормаживал подле Сатурна, пожирающего детей...

Согласно мифу, дети Сатурна бесплотны: Сатурн (Хронос) — бог времени, отец дней, месяцев, лет. Он пожирает своих детей, ему предсказано роком: дети лишат его власти. Времени предписано убивать дни, месяцы, годы; такова роковая функция Времени. Миф очеловечил Сатурна. Скульптор изобразил его злобным, плотоядным старцем, вонзившим острые зубы в нежную плоть пухлоногого младенца...

Каждое утро во время пробежки по Летнему саду я совершал экскурсию чуть не по всей мифологии Древней Греции, Рима и по искусству, истории той эпохи. Я видел женственную фигуру Ночи, окутанную звездным покрывалом, с венком из цветков мака на голове, с летучей мышью на поясе и ушастой совою у ног, стройного юношу Полдень со знаками Зодиака на перевязи, с пучком солнечных лучей-стрел в руках, видел Закат — старика с диском заходящего солнца, с кустом цветущего дурмана у ног.

Меня встречал, провожал невидящим, но значащим, белесоватым взглядом из глубины веков не подобревший со временем римский император начала нашей эры Нерон. Неподалеку от сына нашла себе место в главной аллее Летнего сада и мать Нерона Агриппина.

Правосудие — полногрудая, ни во что не одетая дева — опиралось на меч, переглядывалось с Милосердием, тоже женского рода, — юным, пышнотелым, с раскрытой Книгой законов в руке, а в Книге надпись: «Правосудие преступника осуждает, Милосердие же милость дарует...» Вот так-то. Тут же, то есть по ходу бега, Истина возложила руку на шар земной, вперила взор в Книгу мудрости. Искренность погрузила пальцы в гриву льва: добродетель нашла опору в величии души...

Девы-аллегории обладают девьими совершенствами, но они не похожи одна на другую, у каждой собственная стать, как у живых наших дев. Мореплавание облокотилось о штурвал, в руках у него... ну конечно, компас, географическая карта. Свиток карты развернут таким образом, что видна северная часть Европы; в том месте, где заложен Петербург, — солнечный диск... Архитектура держит в руках чертежный инструмент. Богиня судьбы и возмездия Немезида с пуком прутьев-розог, с карающей секирой; Немезида неумолима, но она неподкупна; в изножье ее рассыпаны золотые червонцы...

Мужчин немного в ряду вершителей человеческих судеб; главные дела древние греки и римляне возложили на покатые женственные плечи богинь. Но за богинями нужен догляд, в верховном руководстве необходимо мужское начало; это древние понимали: Рок-прорицатель — мужчина, с Книгой судеб в руке, пред алтарем, увитым дубовыми ветвями. И — выше всех, ближе всех к солнцу, сам прекрасный, как солнце, — бог света, жизни, исцелитель людей, покровитель образования и искусств — Аполлон. Напротив его родная сестрица — богиня охоты Диана... Если бы я не бегал в свои молодые годы так резво (пять тысяч шагов отмахивал за двадцать минут), я бы много чего мог прочесть на лицах все повидавших божеств. Но я пробегал мимо скульптур с юношеской безоглядностью, безотчетностью, полагая, что все у меня впереди, где-то там, докуда надо скорей добежать, изо дня в день наращивая скорость, выносливость, крепость ног, силу сердца... Я не вглядывался в статуи, не старался проникнуть в суть мифов и аллегорий — спешил... Однако что-то во мне оставалось, западало в душу, требовало остановки, возвращения, ответа на вопрос. И вот приблизилось время остановиться...

Я это к тому, что пробежки по утрам не только для того, чтоб убежать от инфаркта, — они дают нам шанс заглянуть в лицо вечности…

12

В зимнюю пору статуи в Летнем саду заключены в ящики-будки. Всякий раз ранним летом, после просушки сада, явление на свет божий не потраченных сыростью и студеностью богинь доставляет немало радостных чувств и волнений.

Хотя, признаться, бывало и жутковато бежать сквозь строй бело-гипсовых изваяний, как все равно по кладбищу мимо надгробий или по пустому музею.

Летний сад населен не только гипсовыми фигурами, но и тенями прошлого. Пробегая мимо летнего дома-дворца Петра Первого, я заглядывал в черные окна, и что-то чудилось в них, за ними. Мнилось, что самый долговязый царь из когда-либо царствовавших царей что-то такое забыл в своем доме, очень нужное ему, — там... и вот ищет в потемках...

Иногда в перспективе сада меж кленов, лип, ясеней, статуй вырисовывалась невысокая cтройная фигура в черном сюртуке, узких брюках, цилиндре. И — падало сердце: Пушкин...

Я бегал не прямо — по синусоиде, чтобы повстречаться глазами с какой-нибудь из богинь: с мудрой Минервой, с увенчанной цветами Церерой, с юной голенькой нимфой воздуха. Статуи, точно, глядели. Они о чем-то разговаривали, при виде незваного гостя умолкали, ждали, когда он сгинет, чтобы продолжить обмен мнениями.

Старик Закат, бывало, насупливал брови, Сатурн однажды залязгал зубами. Так что страхов хватало...

Я совершал пробежки в Летнем саду (по пять тысяч шагов) в общей сложности лет, наверное, десять, разумеется, с перерывами, отлучками. Если предположить, что двести дней в каждом году у меня начинались с пробежки (остальные сто шестьдесят пять выпадали по разным причинам), то выходит, что я пробежал от Ленинграда до Владивостока...



Поделиться книгой:

На главную
Назад