Удивительно, как в каждой массе людей, обязанных жить вместе и действовать по одним правилам, например в полках и учебных заведениях, долго держится дух, однажды утвердившийся каким-нибудь необыкновенным событием! Так, в Сухопутном шляхетном, а после в Первом кадетском корпусе преобладал
В наше время корпус полнился слухом о графе Ангальте. Офицеры и учители рассказывали нам о
Однажды, в какую-то горькую минуту, когда черная мысль промелькнула в голове Лантинга, он задал мне сочинение, взяв за тему стихи из псалма Давидова «
С этих пор началась для меня новая жизнь. Сердце мое жаждало ласки, участия, сострадания; ум требовал советов и руководства; врожденная благородная гордость (то, что мы называем амбицией), так сказать, задушала меня, не встречая никакого внимания, и удовлетворение всем моим желаниям, всем потребностям души и все, чего я жаждал, нашел я в Лантинге, и нашел в то время, когда уже мог понимать высокую цену всего этого, когда наиболее нуждался в этом, когда ум мой, как слабый стебель цветка, требовал подпоры и рано развившаяся в сиротстве душа замирала без теплоты и света! О, как пламенно полюбил я Лантинга! Я за него дал бы себя изрезать на части, бросился бы в пламя! Он был более нежели добр с кадетами, был, как говорится, слаб, никогда сам не наказывал и не жаловался старшим и оттого часто подвергался неприятностям. Тех кадет, за которых Лантинг получал выговор, и кадет, оскорблявших его неприличными ответами, грубостью, я почитал
К Лантингу собиралось много кадетов по знакомству его с их родственниками. Особенно поручены ему были братья Тагайчиновы (вышедшие в артиллерию), которые имели в его квартире отдельную комнату. Тут собирались для отдохновения от кадетского шума унтер-офицер Бринкен (курляндец), братья Берниковы (вышедшие лейб-гвардии в Семеновский полк) и некоторые другие; но истинно родительское попечение Лантинг имел обо мне одном, давал мне книги для прочтения и заставлял делать разборы, т. е. сообщать ему мое мнение о прочитанном, с отметками того, что мне нравилось или не нравилось. Потом он рассматривал мои разборы, подтверждая или опровергая мои мнения риторически, эстетически и философически. Таким образом прошел я с ним древнюю историю, историю Греции и Рима и новые события до Французской революции включительно, прочел «Путешествие Анахарсиса по Греции и Азии», сочинение Бартелеми[516], и много других книг. Кадетам верхних классов позволялось ходить в корпусную библиотеку, и по рекомендации Лантинга библиотекарь наш, г. Фолар, позволял мне брать книги в роту[517]. Это было для меня великое блаженство. Я был как рыба в воде! При чтении я упражнялся в переводах с французского и немецкого языков. Начальные основания латинского языка я приобрел у Цыхры, и Лантинг, который очень хорошо знал латинский язык (брав частные уроки), занимался со мною в свободные минуты переводами с латинского и грамматикой для собственной забавы, как он говорил тогда. Но главнейшую пользу для моего образования извлекал я из бесед его. Тут открывались предо мною в живых картинах древний и новый миры, с их духовною жизнию, и чудеса природы в творениях Создателя! А будущность – она казалась блистательною зарею, обещавшею красный день!
Кроме книг, служивших к моему образованию, я читал – нет, не читал, а
Совершенная правда. Но к этому надобно еще прибавить, что как характер иногда изменяется в людях по обстоятельствам (honores mutant mores[518]), так и слог принимает формы естественности или искусственности от положения человека в обществе, если душа не в силах исторгнуть ума из оков светских обстоятельств. Карамзин, пока был независимым литератором, увлеченным природою на это поприще, как пчела на луг, Карамзин был прост, мил, летуч, естествен в слоге; когда же он в звании историографа захотел казаться важным, серьезным, красноречивым по
Еще в первых юношеских летах я не принимал разделений слога на
У Лантинга я познакомился с кадетами, двумя князьями Броглио (ducs de Broglio)[525] и с сыном Ф. И. Клингера Александром, которые ходили к нему, когда он бывал дома. С меньшим Броглио[526] и Сашей Клингером я был даже дружен. Первые два были эмигранты, юноши, получившие хорошее первоначальное домашнее образование, а Саша Клингер, сын нашего директора, был ангел душою и лицом. Сколько приятных минут провели мы вместе с Сашею Клингером и меньшим Броглио, мечтая о будущем! Саша Клингер ввел нас к своей матери (она была русская), умной, нежной и в полном смысле добродетельной даме[527], которая обожала своего единственного сына и ласкала нас, друзей его. Несколько раз Ф. И. Клингер заставал нас у своего сына, которого он также любил страстно, и позволял нам играть с ним, исследовав, чем мы занимаемся. У Лантинга видывал я часто старшего брата Броглио[528], уже поручика в Преображенском полку, и барона Ивана Ивановича Дибича, также офицера (не помню поручика или подпоручика) в Семеновском полку. Оба они приходили в корпус чертить планы под руководством нашего учителя полковника Черкасова и учиться русскому языку на дому у Лантинга. Старший князь Броглио убит под Аустерлицем, меньший Броглио и Саша Клингер (бывший также офицером Семеновского полка) убиты в русских рядах в Отечественную войну; барон Дибич, впоследствии граф Забалканский и фельдмаршал, скончался в последнюю польскую войну[529]. Среднего князя Броглио[530] я видал в Варшаве, при возвращении его в отечество, во Францию, в 1816 году. Все они были люди отличные, с умом, с душою, с дарованиями. Обхождение с этими отличными молодыми людьми имело на меня сильное влияние. Я видел живые примеры хорошего у Лантинга и дурного между некоторыми из кадет.
Страсть к авторству беспрерывно усиливалась во мне. Это было не желание славы и известности, не жажда похвал – одним словом, не напряжение тщеславия и самолюбия, этих мелких несносных страстишек, которые квакают, как лягушки в болоте, чтоб обратить на себя внимание, пока аист критики не пришибет их. Нет, во мне было непреодолимое влечение излить чувства и мысли мои, которые, так сказать, угнетали мой малый умишко и мое юношеское сердце. Начитавшись, наслушавшись и раздумав, я приобретал
Между серьезными историческими работами, между упражнениями в переводах и отчетах о прочитанном для упражнения разума я писал басни, сатиры, начинал поэмы, комедии, и все эти отрывки расходились по корпусу… Я прослыл
У Лантинга встречал я часто поэта Крюковского, прославившегося в свое время трагедиею «Пожарский, или Освобожденная Москва». Крюковской был подпоручиком в нашем корпусе, тихий, скромный, добродушный человек, бывший известным в корпусе более своею рассеянностью, нежели поэзией. Он всегда забывал в каком-нибудь углу свою шляпу и перчатки, будучи на дежурстве; иногда являлся в роту без шарфа или без шпаги, и во фрунте делал ужасные промахи. Он был белокурый, приятной наружности молодой человек и чрезвычайно ласковый в обхождении. Я помню литературный спор, бывший однажды в квартире Лантинга между Крюковским, старшим Броглио и будущим фельдмаршалом бароном Иваном Ивановичем Дибичем. Дибич утверждал, что у французов нет поэзии и что трагедия их скучная, тяжелая, сухая декламация. Крюковской и Броглио сильно защищали Расина, Корнеля, Кребильона и Вольтера, а Дибич уничтожал их, противопоставляя Шекспира, Лессинга, Гёте и Шиллера, в которых Крюковской и Броглио, наоборот, не признавали никакого трагического достоинства. Лантинг склонялся на сторону Дибича, но судил не так резко, отдавая справедливость французам. Дибич победил, доказав, что Крюковской и Броглио вовсе не знают немцев, но не убедил их; на меня же, безмолвного слушателя, этот спор произвел удивительное влияние. Я стал прилежно учиться немецкому языку, и когда, чрез несколько времени, мог прочесть с помощью лексикона и толкований Лантинга, «Эмилию Галотти» Лессинга и «Коварство и любовь» Шиллера[535], я перенесся в другой мир, а когда потом увидел их на немецком театре (в доме графа Кушелева), я склонился совершенно на сторону немцев. Немецкий язык показался мне во сто раз труднее французского, во-первых, потому что я раньше стал учиться по-французски, а во-вторых, оттого что французский так называемый
Видя необыкновенно ласковое обхождение со мною Лантинга, гости его иногда удостоивали меня своего внимания, а Крюковской даже и беседы. Лантинг по благосклонности своей нашел одно классное мое сочинение на заданную тему (описание Кагульского сражения) достойным того, чтоб показать собравшимся у него приятелям, вероятно для ободрения меня. Дибич сказал при этом случае замечательные слова, которых никогда не забуду: «Обработывайте ваш талант, молодой человек (cultivez votre talent, jeune homme), и помните, что без Квинта Курция не было бы для нас Александра Великого, а без Тацита Агриколы!» Во всю свою жизнь, и даже на высоте своей славы, Дибич всегда уважал литераторов, обходился с ними ласково и оказывал им услуги, если это от него зависело, что засвидетельствует товарищ мой Н. И. Греч. Однажды Н. И. Греч, не зная лично графа И. И. Дибича, пришел к нему просить о какой-то милости сиротам одного заслуженного генерала. Сперва Дибич, обремененный делами, принял его довольно холодно и сказал, что на это есть формы, но потом, спросив о его фамилии и узнав, что пред ним сочинитель «Русской грамматики»[536], попросил в кабинет, обласкал и исполнил просьбу. Покойный граф И. И. Дибич был чрезвычайно добр душою, имел необыкновенный ум, глубокие, разнообразные познания и страстно любил просвещение, т. е. науки и литературу. Ему иногда вредила необыкновенная вспыльчивость и какое-то внутреннее пламя, побуждавшее его к беспрерывной деятельности. Во время последней турецкой войны[537], прославившей его имя переходом чрез Балканы, русские прозвали его в шутку
А что сталось с моей музыкой? Матушка, уезжая из Петербурга, поручила одному своему знакомому платить за уроки на фортепиане, но мне было
В корпусе были два хора певчих: один из кадет, а другой из корпусных служителей и людей наемных. Тогда певческие хоры не ограничивались одним церковным пением, но певали также во время стола на вечерах и вообще на празднествах кантаты, гимны, стихи на разные случаи, положенные на музыку, русские и малороссийские песни. У знатных и богатых людей почиталось необходимостью содержать оркестр и хор певчих. Теперь это вывелось из моды. В последнее время превосходный оркестр был у покойного В. В. Всеволожского[539], а теперь только князь Б. Н. Юсупов содержит музыку. Странствующие немцы и богемцы заменили домашние оркестры. Хор корпусных певчих (из вольных и корпусных служителей) был превосходный. Бас по имени Бабушкин славился во всем Петербурге. И точно, голос Бабушкина был необыкновенный: рев Брейтинга перед ним то же, что чириканье стрекозы перед карканьем ворона! Корпусные певчие в праздники, после обеда, певали в саду, в беседке, светские гимны и песни. Помню эффект, произведенный на меня кантатою, начинавшеюся куплетом:
Бабушкин пел этот куплет соло своим громовым голосом, и хор повторял с различными вариациями. Я думал тогда о Пурпуре!.. Превосходно пел этот хор любимую малороссийскую песню светлейшего князя Потемкина, бывшую в моде во всей России, пока жил и властвовал Потемкин, – «На бережку, у ставка»[541], и стихи Державина «Краса пирующих друзей»[542], и т. п. Не знаю, по чьему желанию и повелению вздумали усовершенствовать кадетский хор и пригласили знаменитого Бортнянского выбрать голоса и обучать певчих. Товарищи уговорили меня вступить в хор, и Бортнянский нашел, что я к этому способен, тем более что уже знал ноты и важнейшие правила вокальной музыки. Я занял место альта-солиста. Надобно знать, что я до такой степени обрусел в корпусе, что ходил с товарищами в русскую православную церковь, даже учился православному катехизису в классах у протоиерея Колосова и был одним из лучших его учеников. В корпусе была и немецкая церковь, и католическая каплица (chapelle), но католиков было весьма мало, человек десяток, и как из них оставалось по воскресеньям человека три (помню только кадет Дрентельна и Эдуарда), то мне скучно было ходить в эту каплицу и слушать латинскую обедню без певчих и без музыки. Катехизису учились католики в квартире патера, жившего в корпусе. По-польски я почти забыл и хотя понимал легкий разговор, но сам не мог уже объясняться, да и другие забыли, что я не природный русак. Когда случалось, что меня спрашивали, из какого я племени (иные офицеры и учители по моей фамилии полагали, что я родом из Булгарии[543]), то я всегда отвечал, что русский. Итак, я пел на клиросе (или, как у нас говорят неправильно, на крылосе), вовсе не подозревая, чтоб это могло быть неприличным.
Однажды в корпусной церкви был большой праздник: происходила хиротония архиерея[544] (не помню, какого по имени). В церкви было множество гостей и только лучшие кадеты, потому что для целого корпуса не было места. Певчие были на двух клиросах. Кадетский хор пел концерт сочинения Бортнянского под его личным регентством, и мне пришлось петь соло. И теперь помню и музыку, и слова этого соло: «От восток, солнце на запад, хвально имя Господне!»[545] Бортнянский выставил меня вперед перед хором, и я пел вполоборота к публике. Вдруг в толпе поднялся глухой шум… одной даме сделалось дурно, и ее вывели под руки из церкви. Я оглянулся… это была… моя мать!..
Дрожащим голосом окончил я соло и, сказав, что мне дурно (у меня точно закружилась голова), выбежал из церкви. Для матушки вынесли стул из ближней квартиры и стакан холодной воды… Она сидела, склонив голову на руки сестры моей Антонины… Я с воплем бросился в объятия матери!..
Ей до того стало дурно, что принуждены были перенести ее в учительскую квартиру и положить на софу. Явился наш доктор Зеленский, со спиртами и ланцетом, но обошлось без кровопускания, и матушку привели в чувство оттираниями. Во все это время я рыдал, и надлежало вывести меня из комнаты. Часа чрез два матушка совершенно оправилась. Мы пошли к майору Ранефту, который отпустил меня с матушкою домой. По счастию, случилось, что были два праздничные дня сряду. Это было летом, в половине августа.
Матушка жила в Большой Морской, в доме г-жи Байковой (во втором замужестве графини Морель), в «Отель де Гродно»[546]. Когда мы сели в карету, матушка молчала, держала меня за руку и смотрела на меня сквозь слезы. Сестра удивлялась, как я вырос и возмужал. В самом деле, вытерпев все испытания, я был здоров и крепок, не боялся ни жара, ни холода, ни жажды, ни голода, по смыслу присяги Петра Великого, «как храброму и неторопливому солдату надлежит».
Когда мы приехали на квартиру и матушка совершенно успокоилась после обморока, она начала меня расспрашивать, не переменил ли я веры. Я отвечал, что меня никто к этому не приглашал и не понуждал, но что я хожу в русскую церковь потому, что мне кажется в ней лучше, и что, готовясь быть русским офицером, я полагаю, что мне приличнее быть русской веры… Не помню, какие аргументы представил я в оправдание моего предпочтения русской веры, но матушка объявила мне, что если я не желаю ее смерти, то должен ходить в католическую церковь и учиться религии у католического священника, прибавив, что единственная причина ее обморока была та, что она застала меня в русской церкви, узнав об этом в роте, и что при одной мысли о этом она чувствует смерть в сердце. Пошли слезы, увещания, и наконец матушка, известив меня о смерти моего отца, священною памятью родителя заклинала меня сохранить
Все шло своим чередом в корпусе, сегодня как завтра, завтра как сегодня. После экзамена меня перевели, невзирая на лета, во второй верхний класс и в пятую роту[548], из которых уже выпускали в офицеры, в артиллерию и в свиту его императорского величества, по квартирмейстерской части (ныне Главный штаб его императорского величества). Пятою ротою командовал прежний капитан мой, Шепетковский, произведенный в майоры. Положение мое в отношении моего благосостояния нисколько не переменилось. Шепетковский был так же добр и ласков, как и Ранефт, и офицеры были люди снисходительные. Во втором верхнем классе я стал обучаться долговременной фортификации и артиллерии (с черчением), ситуации (сниманию мест с натуры), высшей математике, физике, уже в слиянии ее с химией, и вообще всем наукам высшего курса. Русскую литературу преподавал здесь Железников, который принял меня весьма хорошо, по особой рекомендации Лантинга.
Говоря о Первом кадетском корпусе, нельзя не вспомнить об Андрее Петровиче Боброве. В мое время он был простым канониром, потом унтер-офицером корпусной полиции, после того произведен в чиновники 14‐го класса, а наконец сделан корпусным экономом. Замечательное лицо Андрей Петрович Бобров[549]! Это образец русского добродушия, русской сметливости, смышлености и умения пройти сквозь огонь и воду, не ожегшись и не замочившись. Бобров скончался в чине статского советника, с Владимирским крестом на шее[550], любимый и уважаемый и начальниками, и подчиненными, а особенно любимый кадетами. Он умел так вести дело, что, невзирая на удвоившийся комплект кадетов и на возвышение цен на съестные припасы при равенстве расходных сумм, кадеты во время его экономства имели лучшую пищу, нежели тогда, когда на экономстве восседали люди высшей породы, а впоследствии весьма богатые. Офицерское кушанье было таково, что холостякам вовсе не нужно было обедать и ужинать в трактирах. Бобров чрезвычайно любил кадетов, с которыми провел всю свою жизнь и, невзирая на проказы с ним, никогда не жаловался на кадет, а угождал им, как мог. У него всегда были в запасе булки и пироги для тех, которые, будучи оставлены без обеда за шалость, прибегали к его добродушию. Но в таком случае надлежало его убаюкать и обещать раскаяние и исправление. Притворяясь сердитым и непреклонным, Бобров оставлял пирог или булку на столе и уходил в другую комнату, крича: «Извольте убираться!» Кадет брал съестное и уходил. Это, что называется, sauver les apparences[551]! Некоторым бедным, но отличным кадетам Бобров помогал деньгами при выпуске их в офицеры. Величайшею его радостью, живейшим наслаждением было, когда воспитанник корпуса после нескольких лет службы по выпуске навещал его, чтоб сказать ему доброе слово. Проезжая однажды мимо корпуса, незадолго до его кончины, мне вздумалось завернуть к Боброву, и я в качестве старого воспитанника сказал, что приехал поблагодарить его за попечение о моем детстве, и припомнил ему, как он, быв еще полицейским унтер-офицером, поймал меня ночью на галерее с шутихой и на обещание мое отречься навсегда от любви моей к фейерверкам не пожаловался на меня дежурному офицеру, а только отнял мои снаряды и тем избавил меня от неизбежного наказания. Бобров расплакался, как дитя, от радости. «Вы помните это, вы не забыли этой мелочи!» – говорил сквозь слезы добрый старик, обнимая и прижимая меня к сердцу. Потом он засуетился, вздумал угощать меня, хотел непременно влить в меня несколько самоваров чаю, выдвинул целую корзину вина, и я принужден был силою вырваться от него и бежать от его радушия, не оглядываясь. Ну уж это русское радушие! Не одного свело оно в могилу. Бобров не оставил после себя состояния, следовательно, некому воспевать и прославлять его. Племянник его, бедный чиновник, добывавший лишнюю копейку деланием бумажных коробочек вне службы, похоронил на свой счет дядю, чрез руки которого прошли казенные миллионы! Кладу цветок на могилу доброго человека.
Когда в Первом корпусе был театр, когда кадеты танцевали на придворных балах и отличались на придворных каруселях, тогда весь город обращал внимание на корпус. Когда же он ограничился своею внутреннею деятельностью, в городе почти позабыли о нем. И вдруг все заговорили о корпусе! Что это такое? Объявлено в афишах и в газетах, что в корпусе будет спущен
Кадеты показали себя молодцами: сомкнули ряды и прикладами отогнали дерзких. Помню, что более всех отличился кадет Хомутов, высокий красивый парень (бывший потом отличным командиром кавалерийского полка и, кажется, генералом), в защите миловидной дочери Черни, которую охранял также и князь Визапур. Не знаю, что сталось с Черни. Говорили, что он был посажен в тюрьму и будто открылось по следствию, что он нарочно так устроил дело, чтоб шар лопнул; но верно то, что он не возвратил и десятой части собранных им денег. Многие богатые люди вовсе не посылали за деньгами; другие послали и, не добившись толку, посмеялись и забыли; прочие посердились, побранили немца и замолчали. Худо то, что Черни несправедливо разглашал, будто часть кассы его разграбили, когда никто не прикоснулся к ней. Черни умер в Петербурге, но миловидная дочь его скоро утешилась от всех случившихся с нею горестей. Она долго щеголяла по Петербургу под покровительством добрых людей, сострадающих несчастной красоте.
После этого приехал в Петербург известный воздухоплаватель Гарнерен и также возвестил, что взлетит на воздух из корпусного сада. Он исполнил дело свое мастерски, без дальнейших приготовлений, без постройки цирка[554]. Удивительное зрелище
С Гарнеренем в третий раз поднимался на воздух генерал Л-в[555], человек любезный в обществе, bon vivant[556], всем тогда известный в Петербурге. На этот счет ходили тогда по городу нельзя сказать стихи, а рифмованная шутка:
Этой шуткой и правда дошла до императора Александра, и он, посмеявшись, велел заплатить долги генерала Л-ва, приказав ему сказать, что это последние деньги, которые посыпались на него с неба!
Из внешних событий, имевших влияние на корпус, припомню только празднование (в 1803 году)
Но самый важный нравственный переворот в корпусе, т. е. между кадетами, которые хотели что-либо знать, произвело издание П. С. Железниковым классной книги (Lesebuch[559]) под заглавием «Сокращенная библиотека» (в четырех частях)[560]. Это избранные места и отрывки (имеющие полный смысл) из лучших русских писателей (в стихах и прозе), из древних классиков и знаменитейших французских, немецких и английских старых и новых писателей, в отличных переводах. Железников извлек, так сказать, эссенцию из древней и новой философии, с применениями к обязанностям гражданина и воина, выбрал самые плодовитые зерна для посева их в уме и сердце юношества. Различные отрывки в этой книге заставляли нас размышлять, изощрять собственный разум и искать в полных сочинениях продолжения и окончания
II
Каждое воскресенье и во все праздничные дни матушка брала меня со двора, и я снова заглянул в свет, который не существовал для меня за корпусными стенами. Я уже был не ребенок и мог многое понимать; однако ж многое виденное и слышанное тогда сделалось для меня ясным уже впоследствии, когда я мог рассуждать основательно и сравнивать.
Все приняло другой вид, и самая жизнь петербургского общества изменилась со вступления на престол императора Александра[562]. Блистательная звезда двора императрицы Екатерины II закатилась: Лев Александрович Нарышкин уже лежал в могиле. Поступив ко двору в первой молодости, при императрице Елисавете Петровне, он по знатности своего рода[563], по богатству, по уму и характеру занимал всегда почетное место, и, сохраняя всегда милость царствующих особ, пользовался даже особенною доверенностью императора Петра III, и дожил до глубокой старости, сохранив всю свою любезность и все предания утонченности придворных обычаев. Я слышал от близких к нему людей много весьма любопытного из рассказов Л. А. Нарышкина о прошлых временах. Он сопровождал императора Петра III в Шлиссельбургскую крепость для свидания с бывшим в колыбели императором Иоанном Антоновичем[564], видел его и слышал его речи. Л. А. Нарышкин говорил, что Иоанн Антонович был красавец, имел прекрасные голубые глаза с черными ресницами и белокурые волосы, остриженные в кружок, по-русски[565]. Природный ум отзывался в его словах. Быв очевидным свидетелем восшествия на престол императрицы Екатерины II и знав лично всех людей, игравших первую роль в государстве, Л. А. Нарышкин помнил множество анекдотов, которые в конце своей жизни рассказывал своим приближенным. Жаль, что все это пропало для истории! Даже князь Потемкин-Таврический не был горд перед Л. А. Нарышкиным и, напротив, искал его приязни, потому что он был истинным патриархом и коноводом высшего общества столицы, которое при всей своей уклончивости поражало иногда выскочек стрелами эпиграмм. После смерти Л. А. Нарышкина не было, так сказать,
Россия жаждала мира с Англией, без которой не могла обойтись тогда ни привозная, ни отпускная русская торговля, и с восшествием на престол императора Александра Павловича коммерческие и политические сношения России с Франциею и Англиею возобновились в ожидании заключения трактата, долженствовавшего утвердить всеобщий прочный мир в Европе[568]. Множество знатных иностранцев приезжали в Петербург единственно с тою целию, чтоб увидеть государя, на которого вся монархическая Европа полагала свои надежды, прославляя все новые меры юного императора. Права и преимущества русского дворянства (дарованные в 1785 году) снова были подтверждены и произвели общий восторг[569]. Тайная экспедиция уничтожена[570]. Не только все ссылочные не за уголовные преступления, но даже и многие преступники, не закоренелые, а вовлеченные в преступление страстями, прощены, и назначена ревизия для всех вообще ссылочных, между которыми найдены безвинные. Задолжавшим в казну по несчастным обстоятельствам прощены долги. Благодетельное Городовое положение снова введено в силу, и возобновлены в городах думы, магистраты и управы благочиния[571]. Иностранцам позволено снова въезжать в Россию и жить в ней свободно[572], а русским по произволу выезжать в чужие края. Духовенство, даже в уголовных преступлениях, избавлено от телесного наказания. Уничтожены не только пытка, но и всякое истязание при допросах, даже в уголовных делах, и конфискация имения преступников. Дозволено купечеству, мещанству и крестьянскому сословию приобретать земли в вечное владение, и учреждено сословие свободных хлебопашцев, с позволением увольнять целые поместья. Учреждены университеты, Педагогический институт[573], гимназии и приходские училища. Обращено особенное внимание на основание порядка в государственных финансах на поощрение земледелия, торговли и промышленности. Учреждены на прочных правилах Американская и Беломорская компании[574], и выслано первое путешествие вокруг света под начальством Крузенштерна[575]. Войско получило новое преобразование[576] на основании введенной императором Павлом Петровичем дисциплины, смягченной правильным течением службы… и все это исполнилось в три года, от 12 марта 1801 до 1804 года!..
Государю было всего двадцать семь лет от рождения. Он был и добр, и прекрасен, и среди важных государственных занятий снисходил к желанию обожавших его подданных, и посещал и частные, и публичные собрания. В конце царствования императрицы Екатерины II Французская революция нагнала мрачные облака на все европейские дворы, и политические события, тревожа умы, не располагали к веселию. Меры предосторожности отразились и на частных обществах, и везде как-то приутихли. Наконец сильная рука гениального Наполеона Бонапарте, провозглашенного пожизненным консулом, оковала гидру Французской революции[577]. Во Франции восстановлены религия[578] и гражданский порядок, и все европейские державы трактовали в Амьене о заключении общего и прочного мира[579]. Никаких опасностей не предвиделось ни внутри, ни извне; ожившая торговля рассыпала деньги; везде было довольство, и люди, как будто после болезни, спешили наслаждаться жизнию!
В Петербурге были превосходные театральные труппы: русская, французская, немецкая, итальянская опера[580], некоторое время даже польская труппа под управлением антрепренера Кажинского (отца отличного музыканта и композитора Виктора Кажинского, ныне проживающего в Петербурге) и, наконец, знаменитая балетная труппа. На русской сцене давали трагедии, комедии, водевили и оперы; на французской – также трагедии, комедии, водевили и комические оперы; на немецкой сцене – трагедии и комедии. Итальянская опера была отличная. Примадонна Манджолетти[581], теноры Пасква и Ронкони, буффо Ненчини и Замбони почитались
Дешевизна была удивительная! Тогда вся молодежь лучших фамилий и все гвардейские офицеры ходили в партер (где ныне кресла) и за вход платили
В это время, между 1804 и 1806 годом, появился в петербургском высшем обществе человек, способствовавший мне узнать лучшее общество, человек необыкновенный во всех отношениях и до сих пор оставшийся неразгаданным. О нем я должен упомянуть, как о явлении весьма редком.
В наше время, когда гражданское общество, быв взволновано, как море, вошло в прежнее свое ложе и, сверх того, подчинилось аргусовым взглядам[599] книгопечатания, уже не может быть подобного явления: мы теперь или всё знаем, или хотим всё знать, и если не можем проникнуть истины, то лжем и клевещем, чтоб только показаться всезнающими. Тогда люди были снисходительнее и беспечнее: спешили жить, так сказать, бежали вперед и редко оглядывались; каждый заботился о своем спокойствии и наслаждении, не беспокоя никого, и общество не составляло индийской касты, недоступной неодноплеменнику. Дворянство всех стран признавало всех своих сочленов равными. Очерки границ на географических картах часто изменялись, и старинные члены государства не смели пренебрегать
Валицкий, польский шляхтич хорошей, старинной, но обедневшей фамилии, воспитывался в Могилеве, на счет дяди моего (старшего брата моей матери), крайчего (т. е. кравчего) литовского, Бучинского[600], будучи родственником (не знаю, в какой степени) фамилии Бучинских, и, оказав необыкновенные способности в науках, обладал необыкновенным природным умом. По окончании воспитания дядя мой по тогдашнему обычаю подарил Валицкому бричку, четыре лошади, саблю, ружье, пару пистолетов; дал кучера и мальчика для прислуги; снабдил постелью, бельем и несколькими парами платья и, вручив сто червонцев и несколько рекомендательных писем в Вильну и Варшаву, отправил молодого человека в путь, как говорится, куда глаза глядят, на все четыре стороны. Так велось в старинной Польше. Бедные дворяне, родственники или чужие, воспитывались на счет богатых и потом с подобным приданым отправляемы были в свет для искания счастия, или, как говорили поляки,
Contre coquin, coquin et demi[606], говаривал Валицкий и очищал до копейки шулеров, наказывая их за дерзкое покушение. Иногда он возвращал деньги некоторым шулерам, если они ему нравились, а чаще отдавал выигранное на бедных, не желая пользоваться, по его словам,
Не знаю, был ли таков Валицкий
Говорят, что он уже в глубокой старости, поселившись в Вильне, открыл все тайны своей жизни генералу Коссаковскому, с которым жил в тесной дружбе. Но эти тайны погребены вместе с обоими друзьями в могиле! Некоторые
Верно то, что Валицкий имел смолоду страсть и необыкновенные способности к карточной игре, а как тогда
Вот каким образом князь избавился от опасности и сохранил деньги. Камердинер его, француз, получив записку князя об отдаче шкатулки в чужие руки, тотчас догадался, что тут скрывается какое-нибудь злоумышление. Сперва он намеревался задержать посланного, но опасался, чтоб из этого не вышло чего-нибудь дурного, потому что князь писал, чтоб прислать шкатулку
Таков был человек, который встретил Валицкого в должности маркера в Лемберге. Разговорившись с ним наедине и узнав, кто он, князь, зная Бучинских, потому что сам имел огромные поместья в Белоруссии, предложил Валицкому свою помощь и взял его с собою в Вену в качестве компаньона. Князь уехал из Вены в Польшу по делам, а Валицкий остался. Страсть к игре князь не почитал пороком, потому что она обладала им самим в сильной степени, и потому, полюбив Валицкого, он дал ему денег, чтоб, как говорят игроки,
В каком-то закоулочном трактире в Вене Валицкий в складке с несколькими товарищами, мелкими игроками, метал банк. Было уже за полночь. Счастье благоприятствовало банкиру, и карманы понтеров[616] уже опустели. Компания намеревалась закрыть банк, как вдруг вошел в комнату высокий, сухощавый, пожилой человек, с длинными усами, в венгерской меховой шапке, закутанный в широкий венгерский плащ. Он смотрел пристально на игру и вдруг взял со стола карту, подвинул к банку и сказал:
Возвратясь в отечество графом, Валицкий купил несколько тысяч душ в Гродненской и Виленской губерниях и между прочим богатое поместье Иезиоры под Гродно[620]. Он проживал то в Гродне, то в Вильне, а по восшествии на престол императора Александра переехал на житье в Петербург, где имел много знакомств по прежним связям за границей. Он сперва нанимал весь нижний этаж (rez-de-chaussée) в доме графини Браницкой (ныне князя Юсупова, на Мойке)[621], а потом купил собственный дом (в Большой Морской, на углу Почтамтского переулка, ныне дом г-на Норда)[622], потому только, что прежняя его квартира была не на солнце. Комнаты графа Валицкого меблированы были с величайшим вкусом и великолепием. По возвращении Крузенштерна из путешествия вокруг света привезенные товары на кораблях «Надежде» и «Неве» продавались с аукциона в правлении Российско-американской компании (бывшей тогда в Гороховой, между Садовою и Семеновским мостом), и вся знать съезжалась туда ежедневно покупать или любоваться произведениями Китая и Японии. Граф Валицкий купил лучшие вещи: китайские шелковые обои на несколько больших комнат, множество китайских и японских ваз и разных фарфоровых вещей, которыми были уставлены карнизы сперва в его квартире, а потом в его доме. Кроме того, он имел богатое собрание картин лучших мастеров. Но что составляло истинное богатство, это множество драгоценных камней и различных галантерейных вещей, которые находились в ящиках за стеклом в его кабинете. Коллекция его золотых эмалированных табакерок почиталась по справедливости первою в Европе, и между ими находились известные в целом свете двенадцать эмалированных табакерок с живописью знаменитого Петито[623]. Эти табакерки, как всем известно, принадлежали французскому королю: о них было много толков, но известно, что в революцию множество королевских драгоценностей перешли в частные руки. Несколько столовых сервизов графа Валицкого изумляли богатством и изяществом, и к золотому сервизу в коралловых черенках ножей и вилок вставлены были драгоценные каменья. Между редкостями графа Валицкого известен целому свету его сапфир, изменявший свой цвет после захождения солнца и послуживший г-же Жанлис предметом к написанию повести[624]. А кто исчислит коллекцию его шалей, богатейших кружев и т. п.! Хотя бы граф Валицкий и не был так любезен, то самое любопытство заставляло бы навещать его, чтоб видеть его редкости. И потому неудивительно, что все петербургское высшее общество навещало его и что его везде охотно принимали. Все, знавшие Петербург в эту эпоху, верно, помнят графа Валицкого. Едва ли можно было найти столь приятного и занимательного человека в беседе, как он. Знав всех важнейших людей в Европе и быв свидетелем необыкновенных событий, он имел в запасе множество анекдотов и происшествий, которые рассказывал чрезвычайно мило, умея придавать даже серьезным делам лак сатиры. Дамам он рассказывал о Версале, о Трианоне и праздниках Марии Антуанетты[625], о жизни парижского общества пред революцией и т. п. Граф Валицкий обладал, кроме того, двумя весьма важными качествами, которые в свете имеют силу волшебных талисманов, а именно: он умел отлично угощать, по всем правилам изящной роскоши и утонченности, и умел кстати дарить. Люди, которые сроду не брали ни от кого и никаких подарков, иногда не могли отказаться от подарка графа Валицкого. Изящный вкус его служил образцом для самых образованных людей, и они с ним совещались при меблировке дома, при устройстве празднества или бала.
При этих светских добродетелях граф Валицкий был чрезвычайно благотворителен. Он любил помогать несчастным и сыпал деньги во все богоугодные заведения. Виленскому университету подарил он богатейшую коллекцию редких камней и минералов, которая носила прозвание «Коллекции Валицкого»; она ныне находится в Университете Св. Владимира в Киеве[626]. Кроме того, он устроил в Вильне фундуш[627] для осьми бедных воспитанников, т. е. купил дом, в котором эти воспитанники жили на полном его содержании и имели надзирателя. Такой человек уже не принадлежит к толпе!..
При различных догадках об источниках богатства графа Валицкого, мне кажется, я более других приближусь к истине, если скажу, что он приобрел богатство торговлей драгоценными каменьями (bijouterie), картинами, антиками и т. п. Бывая у него в доме во всякое время дня, знав всех его домашних и присматриваясь к ходу дел, я убедился в этом. Все петербургские ювелиры, особенно г. Дюваль, бывали у него весьма часто по утрам и то приносили вещи, то брали из ящиков графа Валицкого. Тремон, о котором я говорил выше, занимался у него этим делом и вел переписку с Парижем, Лондоном, Амстердамом и другими богатыми городами, даже с Константинополем. Чрез тогдашнего банкира барона Раля переводились за границу и получались оттуда огромные суммы денег. Все обнаруживало торговлю, которую граф Валицкий вел чрез других, вел секретно, потому что в то время в общество охотнее принимали хорошего карточного игрока и умного искателя приключений (aventurier), чем купца. Тогда было правилом, что для дворянина – перо и шпага, а для купца – аршин и весы, и два сословия сходились только официально. Тогда аристократия почитала для себя унизительным подряды, торги, откупы, спекуляции, и порядочное дворянство подражало ему. Теперь во Франции
Еще будучи кадетом, я видел в доме графа Валицкого почти всех тогдашних значительных людей, или людей, имевших вес в обществе. В моей детской простоте я думал тогда, что под каждым напудренным тупеем скрывается палата ума и что под каждою звездою на груди живет высокое чувство. С напряжением ума слушал я их речи, досадовал иногда, что не мог отыскать в них премудрости, и приписывал это моей глупости! Впоследствии узнал я смысл французской пословицы «L’habit ne fait pas le moine»[629] и русской поговорки «По платью встречают, а по уму провожают», т. е. узнал, что не все то золото, что блестит, – и разочаровался.
Матушка моя уехала домой, выиграв процесс; сестра вышла замуж[630] и осталась в Петербурге, а я был произведен в офицеры 11 октября 1806 года. Я готовил себя в свиту его императорского величества по квартирмейстерской части[631], но его императорскому высочеству цесаревичу и великому князю Константину Павловичу, нашему главнокомандующему и инспектору всей кавалерии, угодно было взять меня в Уланский имени его высочества полк. Его высочество знал меня еще в корпусе, удостоивал часто ласковым словом или шуткою и потом, во всю жизнь свою, обходился со мною отечески, хотя я иногда, по молодости и ветрености, заслуживал его справедливый гнев[632]. Даже на смертном одре вспомнил он обо мне!(1) Мне не следует судить о долговременной и полезной службе престолу и отечеству столь высокого современного лица, но долг совести принуждает меня сказать, что у его высочества было добрейшее сердце, что душа его чуждалась всякой скрытности, всякой лжи и обмана и что он был вовсе не злопамятен. Гнев его проходил мгновенно, если он не встречал хитростей и запирательства и видел искреннее сознание. Все служившие под его начальством любили его и сохранили к нему привязанность. Он благодетельствовал всем и делился своим достоянием с нуждающимися. Мало этого, когда его просили, он входил даже в домашние дела, хлопотал в тяжбах своих подчиненных, мирил их с родственниками, даже принимал на себя сватовство. Он требовал от нас только ревностного исполнения службы и откровенности. Лжецов он презирал.
Какая разница в тогдашних ценах с нынешними! За уланский мундир с шитьем и широкими лампасами красного, т. е. самого дорогого, сукна на панталоны, я заплатил только
Я имел обширный круг знакомства при выпуске моем в офицеры, но вступил в свет в такую эпоху, что не мог поддерживать светских связей. В наше время военному человеку некогда было отличаться на паркете под звуки очаровательной музыки, в кругу избранных красавиц: мы должны были проводить юность нашу на ратном поле, в бивачном дыму, под свистом пуль и шипением ядер и ждать ежеминутно объятий… смерти. Чудная эпоха, которая не скоро повторится на земле, эпоха истинно мифологическая! Битвы титанов, общий переворот на земном шаре, падение и восстание царств, столкновение целых народов, ряды героев в их челе – все это мы видели и участвовали в великих событиях, как капля воды в волнах разъяренного моря. Молодость наша прошла в тяжких трудах, в великих опасностях, и мы рано возмужали. Пролетит еще несколько лет, и много великих дел, совершившихся на наших глазах, уже не будут иметь очевидных свидетелей, перейдут в предания, и многие юноши с пламенною душою станут нам завидовать! Нам некогда было в юности наслаждаться по каплям приятностями светской утонченности, а в краткие промежутки между кровавыми битвами и изнурительными походами мы на лету ловили светские радости и тем выше ценили их!.. Закаленные в боевых трудах и свыкшиеся с опасностями, все наши современники сохранили до поздних лет и крепость тела, и энергию души. Воины Александра и Наполеона, как некогда сподвижники Энея и Агамемнона[638], обращают на себя внимание
III
Все перешло в предание! Ни следа, ни эха прежних лет! Кажется, будто два столетия отделяют нас от той эпохи, в которую я вступил в военную службу. Образец русских гусаров, первый русский партизан в Отечественную войну, поэт-воин Денис Васильевич Давыдов списал с натуры кавалерийскую жизнь своего времени:
Так в самом деле думали девять десятых офицеров легкой кавалерии в начале нынешнего столетия!
Прошу моих читателей заметить, что этими словами я вовсе не намерен хвалить старину или приглашать юношество к возобновлению прошлого; напротив, все улучшается и совершенствуется, и в старину много было такого, что забавно только в рассказе, а дурно на деле. Но я обязан рассказать, что было!..
Характер, дух и тон военной молодежи и даже пожилых кавалерийских офицеров составляли
Но от офицера требовалось, чтоб он знал хорошо службу и исполнял ее рачительно. Краеугольными камнями службы, на которых утвержден был порядок и все благоустройство полка, были эскадронные командиры и ротмистры[650], люди уже в зрелых летах, а иногда и пожилые, опытные, посвятившие жизнь службе из любви к ней. Большая часть эскадронных командиров и ротмистров были суворовские воины, уже крещенные в пороховом дыму. Они обходились с нами, как обходятся добрые родители с детьми-повесами, но добрыми малыми, прощали нам наши шалости, когда это были лишь вспышки молодости, и требовали только исполнения обязанностей службы, храбрости в деле и сохранения чести мундира. Офицер, который бы изменил своему слову или обманул кого бы то ни было, не мог быть терпим в полку. Правда, мы делали долги, но не смели обмануть ни ремесленника, ни купца, ни трактирщика. В крайности офицеры складывались и уплачивали долг товарища, который в свою очередь выплачивал им в условленные сроки. Офицерская честь высоко ценилась, хотя эта честь имела свое особенное, условное значение.
Гвардия тогда была малочисленна[651] и состояла из пехотных полков: Преображенского, Семеновского, Измайловского, одного батальона егерей и кавалерийских полков: Кавалергардского, лейб-гвардии Конного, Гусарского (каждый полк в пять действующих эскадронов, с шестым запасным эскадроном) и Казачьего, в два эскадрона; гвардейская артиллерия состояла из одного батальона в четыре роты. К гвардейскому корпусу принадлежали Лейб-гренадерский полк и наш, Уланский его высочества[652].
Солдаты в гвардии все были необыкновенно высокого роста и вообще прекрасной наружности[653]. Нетрудно было выбрать из всей армии взрослых и красивых людей для составления нескольких полков гвардии. В Кавалергардском, Преображенском и Семеновском полках был особый тон и дух. Этот корпус офицеров составлял, так сказать, постоянную фалангу высшего общества, непременных танцоров, между тем как офицеры других полков навещали общество только по временам, наездами. В этих трех полках господствовали придворные обычаи, и общий язык был французский, когда, напротив, в других полках между удалою молодежью, хотя и знавшею французский язык, почиталось
Жаль мне, когда я подумаю, как доставалось от наших молодых повес бедным немецким бюргерам и ремесленникам, которые тогда любили веселиться с своими семействами в трактирах на Крестовском острову, в Екатерингофе[659] и на «Красном кабачке»[660]. Молодые офицеры ездили туда, как на охоту. Начиналось тем, что заставляли дюжих маменек и тетушек вальсировать до упаду, потом спаивали муженьков, наконец затягивали хором известную немецкую песню «Freut euch des Lebens»[661], упираясь на слова «Pflücke die Rose»[662], и наступало волокитство, оканчивавшееся обыкновенно баталией. Загородные разъезды содержались тогда лейб-казаками, братьями уланов. Кутили всю ночь, а в 9 часов утра все являлись к разводу, кто в Петербурге, кто в Стрельне, в Петергофе, в Царском Селе, в Гатчине[663], и как будто ничего не бывало! Чрез несколько дней приходили в полки жалобы, и виновные тотчас сознавались, по первому спросу, кто был там-то. Лгать было стыдно. На полковых гауптвахтах всегда было тесно от арестованных офицеров, особенно в Стрельне, Петергофе и в Мраморном дворце.
Слава богу, что всего этого теперь нет и что это перешло в предание! Должен, однако ж, я сознаться, что никогда и нигде не видал я такой дружбы, как между тогдашними молодыми офицерами гвардейского корпуса, и никогда не встречал так много добрых ребят, благородных и вместе с тем образованных молодых людей. Жили не только весело, но и бестолково; любили, однако ж, и чтение, и театр, и умную беседу. Не знаю как, но на все было время, и служба шла своим порядком. Во флоте было еще более удальства. Кто не слыхал о капитане Лукине и его геркулесовской силе? Насчет Лукина носились самые несбыточные анекдоты, которые хотя бы в существе были и несправедливы, но рисуют дух времени[664]. Чему верили и что рассказывали, то и нравилось. Говорили, что во время пребывания Лукина в Англии один англичанин заспорил с ним насчет смелости и решительности обоих народов, утверждая, что русский никогда не решится на то, на что покусится англичанин. «Попробуй», – сказал Лукин. «Вот, например, ты не смеешь отрезать у меня носа!» – возразил англичанин. «Почему же нет, если ты захочешь», – отвечал Лукин. «На, режь!» – воскликнул англичанин в энтузиазме. Лукин прехладнокровно взял нож со стола, отрезал у англичанина конец носа и положил на тарелку. Сказывали, что англичанин, старый и отчаянный моряк, не только не рассердился за это на Лукина, но подружился с ним и, вылечившись, приезжал навестить друга своего в Кронштадте. Лукину предложили в Англии кулачный поединок (to box). Вместо одного он вызвал вдруг лучших четырех боксеров и каждого из них, по очереди, перекинул чрез свою голову, ухватив за пояс. Быв выслан на берег в городе Ширнессе[665] для приема такелажа, с двадцатью матросами, Лукин вмешался в спор английских моряков с их канонирами[666], и наконец объявил войну обеим партиям, и в кулачном бою, с своими двадцатью удальцами, прогнал всех. В городе заперли лавки, жители спрятались в домах, и Лукин, празднуя победу, возвратился на корабль с песнями. Подобных анекдотов о Лукине было множество; но при своем удальстве и гульбе он был добрейший человек. Лукин командовал кораблем во флоте Сенявина и, бросясь на несколько турецких кораблей, погиб геройскою смертию[667]. Покойный государь император Александр Павлович облагодетельствовал семейство Лукина по просьбе известного всей России и Европе лейб-кучера Ильи, который прежде принадлежал Лукину и питал к нему всегдашнюю привязанность[668]. Вся гвардия и армия знала о дружбе и похождениях лейтенантов Давыдова и Хвостова, русских Ореста и Пилада[669], которые и жили, и страдали вместе, и дрались отчаянно, и вместе погибли. Флотские лейтенанты Хвостов и Давыдов служили в Американской компании, командуя ее судами. Известно, что с Крузенштерном, отправившимся на первое плавание русских вокруг света, послан был камергер Резанов, в звании посла, для заключения торговых трактатов с Китаем и Япониею. Русских не только не приняли в Японии, но и оскорбили отказом. Находясь в Петропавловском порте на обратном пути, Резанов за столом сказал, что русская честь требует, чтоб отмстить варварам[670]. В числе гостей были Хвостов и Давыдов. «Дайте только позволение, – возразил Хвостов, – а я заставлю японцев раскаяться!» В порыве гнева Резанов написал несколько строк в виде
Я знал хорошо и Хвостова, и Давыдова и в Финляндскую войну, и в Петербурге. Умные, образованные, прекрасные офицеры, но пылкие и неукротимые молодые люди, поставлявшие все наслаждения в жизни в том, чтоб играть жизнию![675]
Может ли быть что трогательнее дружбы П. И. Рикорда (ныне адмирала) и В. М. Головнина (умершего в чине контр-адмирала)! Когда Головнин был задержан в Японии, Рикорд решился или умереть, или освободить друга своего из плена варваров и успел в своем предприятии[676]. Геройский дух одушевлял флот наш, и все тогдашние офицеры, которые только имели случай отличиться чем-нибудь, составили себе имя! Уланы жили в большой дружбе с флотскими и часто съезжались или в Стрельне, или в Кронштадте. Вся армия одушевлена была тем же духом молодечества, и во всех полках были еще суворовские офицеры и солдаты, покорившие с ним Польшу и прославившие русское имя в Италии. Славное было войско, и скажу по справедливости, что Уланский его высочества цесаревича Константина Павловича полк был одним из лучших полков по устройству и выбору людей и по тогдашнему духу времени превосходил другие полки в молодечестве. Страшно было задеть улана!
Расскажу, каким образом возникли уланы в русском войске. Прежде не было уланских полков. После покорения и разделения Польши император Павел Петрович, чтоб дать приличное занятие множеству польской шляхты, поручил генералу Домбровскому[677] устроить Конно-польский полк на правах и преимуществах прежней польской службы[678]. Полк не получал рекрут, но формировался и комплектовался вольноопределяющимися, на вербунках[679]. Шляхта образовала переднюю шеренгу, и каждый солдат из шляхты назывался
В начале 1803 года предположено было сформировать несколько новых кавалерийских полков, и генералу барону Винценгероде, пользовавшемуся особенным благоволением государя императора, поручено было формирование Одесского гусарского полка[683]. В это же самое время к австрийской миссии в Петербурге прибыл австрийский уланский офицер граф Пальфи, родом венгерец, молодец и красавец, сложенный, как Аполлон Бельведерский[684]. Уланский мундир в обтяжку сидел на нем бесподобно, и все дамы и мужчины заглядывались на прекрасного улана. Уланский австрийский мундир был усовершенствованный старинный польский уланский наряд, с тою разницею, что куртка с тыла была сшита колетом[685] и не имела на боках отворотов, что она и панталоны были узкие, в обтяжку, и шапка была красивой формы, как нынешние уланские шапки, а при шапке был султан. Его императорскому высочеству цесаревичу и великому князю Константину Павловичу, носившему звание инспектора всей кавалерии, чрезвычайно понравился этот мундир, и он испросил у государя императора соизволения на сформирование уланского полка. Государь император, согласясь на это, отдал ему Одесский гусарский, еще не сформированный, полк, назвав полк именем цесаревича. Полк состоял в инспекции[686] генерала Боуера, любимца его высочества[687], и Боуеру немедленно поручено было выбрать людей из других кавалерийских полков и дополнить лучшими рекрутами. Штаб-квартира полка назначена в местечке Махновке, в Киевской губернии.
Барон Винценгероде был употреблен по дипломатической части[688], и его высочество избрал в командиры своего полка одного из лучших кавалерийских офицеров русской армии, шефа знаменитого Тверского драгунского полка[689], генерал-майора барона Егора Ивановича Меллера-Закомельского(3) [690]. Его высочество с пламенною любовию занялся формированием полка своего имени и по нескольку раз в год ездил в Махновку, а между тем из Петербурга высланы были толпы разных ремесленников, а некоторые выписаны были даже из Австрии для обмундирования полка. Обучение людей и выездка лошадей производились успешно. Его высочество находился в беспрерывной и постоянной переписке с генералом Меллером-Закомельским и занимался всеми подробностями по части устройства полка. Случайно сохранилась у меня часть этой переписки, доказывающей и заботливость его высочества о полке, и необыкновенное познание службы, и прямодушие его, и доверенность к генералу Меллеру-Закомельскому. Ездовые его высочества беспрестанно разъезжали между Петербургом и Махновкою и привозили то офицерские вещи, то деньги в полк. В одном из этих писем к генералу Меллеру-Закомельскому его высочество сам назначил всех эскадронных командиров полка[691]. Атаман войска Донского граф Матвей Иванович Платов дал в полк лучших донских лошадей, а недостающее число куплено было майором Сталинским. Впрочем, донские лошади, как они ни хороши, оказались неспособными для регулярной конницы. Уланское седло, с полным вьюком и пистолетами, для донской лошади слишком тяжело, и она никогда не может привыкнуть к мундштуку[692]. Во время атак часто случалось, что донские лошади заносили уланов в средину неприятеля.
В начале весны 1804 года полк был уже сформирован, и его высочество вытребовал в Петербург пятерых офицеров и пятерых унтер-офицеров (преимущественно из дворян) для усовершенствования их в кавалерийской службе под личным надзором его высочества. Выбрали из полка самых молодцов. Из них помню я штабс-ротмистра Вуича[693] и поручика Фаща, с которым я был очень дружен впоследствии. На вахтпарадах взоры всех обращены были на улан, и народ толпился вокруг их на улицах. Его высочество возил их в частные домы, которые он удостоивал своим посещением, и уланский мундир вошел в моду. Его высочество был чрезвычайно доволен и писал к генералу Меллеру-Закомельскому от 19 марта 1804 года: «Messieurs les officiers de mon régiment sont arrivés il у a de cela une semaine, ainsi que les sous-officiers. Il sont bien bons, beaux et zélés pour le service, etc.», т. е. «Господа офицеры и унтер-офицеры моего полка прибыли сюда за неделю пред сим; они добрые ребята, молодцы и усердны к службе», и проч. Было множество охотников в уланы, и много гвардейских офицеров просили о переводе их в полк его высочества; но он всем отказывал, чтоб (говоря нашим военным языком) не посадить старших другим на голову.
В гвардии и армии офицеры и солдаты были тогда проникнуты каким-то необыкновенным воинским духом, и все с нетерпением ждали войны, которая при тогдашних обстоятельствах могла каждый день вспыхнуть. С самого восшествия на престол императора Александра Павловича
При восшествии на престол императора Александра Павловича Россия хотя и была уже в мирных сношениях с Франциею, но мирный трактат еще не был заключен. Император Павел Петрович вооружился противу Французской республики с великодушною целью восстановления законных престолов не только в Италии, но и в самой Франции и возвращения Голландии прежней ее самостоятельности. Но убедившись, что Австрия намеревается завоевать Италию для себя, не приняв плана Суворова к вторжению в Южную Францию и оставив Корсакова в Швейцарии[694], и что англичане, завладев голландским флотом, всю тяжесть войны сложили на русских, император Павел Петрович отозвал Суворова из Италии и генерала Германа из Голландии[695] и, оставшись нейтральным в отношении к Австрии, объявил войну Англии. С Франциею начались переговоры о мире, коего главными условиями долженствовали быть восстановления престолов королей Сардинского и Неаполитанского. В этой цели император Павел Петрович выслал обер-егермейстера Василия Ивановича Левашова в Италию, где после блистательного окончания войны французы распоряжались как дома и куда съехались дипломаты разных стран для трактования о мире. Наполеон, приобрев уже особенное благоволение императора Павла Петровича возвращением без размена русских пленных, одетых и вооруженных на счет Французской республики[696], еще более привязал к себе императора блистательным приемом, оказанным Василию Ивановичу Левашову везде, где находились французские войска, хотя он и не носил звания посла. Василий Иванович Левашов хотя и не бывал прежде дипломатом, но был человек умный, благородный, с отличною манерою и знал свет и людей. Он очаровал Мюрата, начальствовавшего французскими войсками в Италии. Города были иллюминованы в честь доверенного лица русского императора; при занимаемых им домах ставили почетные караулы с знаменем и в честь его давали народные празднества. При заключении мирных условий (6/18 февраля 1801), подписанных Мюратом, существование королевства Неаполитанского, в угождение императору Павлу Петровичу, обеспечено[697]. Насчет других требований производились с Франциею переговоры в Париже тайным советником Колычевым, и хотя требования России встречали много препятствий, однако ж переговоры не прерывались до самой кончины государя.
В это время первый консул Французской республики пользовался почти всеобщею любовию и, по крайней мере, всеобщим уважением в Европе. Будучи только полководцем, он не мог ответствовать за политику Франции, и из тягостных для Европы войн ему досталась в удел только слава. Ниспровергнув бестолковую Директорию и приняв бразды правления[698], Наполеон начал действовать в духе общего европейского порядка и приглашал все европейские державы к миру. Презрение его к революционерам, ненависть к буйным правилам революции и его аристократический дух, которым он руководствовался во всех своих нововведениях, старание его ввести во Франции порядок и сношения с Римским престолом о восстановлении христианской религии – все это привлекало к нему сердца государей и народов в надежде, что он прекратит политическую горячку Франции, ввергнувшую всю Европу в крайнюю опасность. Наполеон Бонапарте был тогда всемирным героем. Его портреты и эстампы, изображающие его военные подвиги, продавались во всех городах Европы и украшали стены гостиных всех образованных людей. Тогда была дамская мода носить на груди силуэты любимых особ, и во всех столицах, даже и в Петербурге, многие дамы носили силуэты первого консула Франции. Император Александр Павлович разделял общее уважение к первому консулу, которого главные выгоды тогдашнего положения основывались на мире с Россиею. Без этого Наполеон никогда не мог надеяться на заключение выгодного мира с Англией.
Для поздравления государя с восшествием на престол, а главное, для выведания образа мыслей государя насчет европейской политики первый консул выслал в Петербург первого своего любимца – адъютанта Дюрока[699], бывшего потом герцогом Фриульским и великим маршалом (то же, что министром) двора императорского. Я хорошо помню эту эпоху. Появление Дюрока в Петербурге произвело удивительный эффект. Только и разговоров было что о нем! Видели ли вы Дюрока? говорили ли с Дюроком? – это были общие вопросы. Великий князь цесаревич Константин Павлович привозил Дюрока к нам в корпус и делал перед ним батальонное учение, и Дюрок разговаривал со многими кадетами, знавшими французский язык, расспрашивал о науках и вообще был чрезвычайно доволен корпусом. Дюрок был прекрасный мужчина, чрезвычайно стройный и одевался щегольски. Волосы у него были темного цвета, остриженные ровно на всей голове и курчавые. Он не пудрился. Впервые увидели мы человека в военном мундире без косы и без пудры. Его прическа вошла в моду между дамами и называлась à la Duroc[700]. Ему было тогда только двадцать девять лет от роду (он родился в 1772 году), но он уже был опытен в делах, будучи доверенным лицом гениального человека. Дюрок обладал необыкновенным природным умом, был красноречив, но воздерживался в речах, чуждаясь всякого фанфаронства, был чрезвычайно любезен в обращении и ловок. Он находился при Наполеоне во всех сражениях в Германии, Италии и Египте и везде отличался необыкновенным мужеством. Лучи славы Маренго, Аркола и пирамид отражались на Дюроке[701], и он казался чем-то необыкновенным по близким связям с гениальным человеком. Дюрок и в Петербурге, и в Берлине, куда он также послан был с дипломатическими поручениями, снискал отличный прием и при дворе, и в высшем кругу общества и приобрел уважение к своему характеру.
Дюрок нашел в императоре Александре Павловиче самые мирные расположения. Государь для утверждения прочного трактата решился отступить от многих требований своего родителя, отказался от обладания островом Мальтою[702], от очищения Египта французами, настаивал только на сохранении в целости владений союзников своих, королей Неаполитанского и Сардинского, и о вознаграждении немецких князей за лишение их владений на левом берегу Рейна и даже в угодность первому консулу отозвал г. Колычева из Парижа, на гордость которого он жаловался. Послом назначен в Париж граф Марков[703]. Но Дюрок не мог убедить государя обратиться к системе морского нейтралитета северных держав, объявленного императрицею Екатериною, и император Александр во время переговоров о мирном трактате с Франциею, подписанном графом Марковым в Париже 8/20 окт[ября] 1801 года[704], заключил конвенцию с Англией 5/17 июня 1801, на основании прежних договоров. Таким образом, хотя Россия и была со всеми в мире, но не могла надеяться на прочность его в Европе до окончания войны Франции с Англией. В Амьене происходили переговоры о всеобщем успокоении Европы, и наконец заключен знаменитый Амьенский трактат, 1/13 марта 1802 года, который, не удовлетворив никого вполне, вмещал в главнейших статьях своих семена раздора. При исполнении условий трактата Франция и Англия, толкуя каждую статью по-своему, не могли согласиться, и после долгих споров война снова вспыхнула между ими в начале мая 1803 года[705]. Первый консул, намереваясь нанести решительный удар Англии, собирался к высадке в сердце ее и учредил лагерь при Булони, где были собраны лучшие его войска, а между тем занял берега Италии, Голландии и ввел войска в Ганновер, принадлежавший Англии, предложив императору Александру посредничество между Францией и Англией. Оно, однако ж, не имело никакого успеха[706], тем более что император Александр, отказываясь великодушно от всех личных выгод и даже от Мальты, которую Франция предлагала сама России, требовал только обеспечения независимости европейских государей и прекращения вмешательства Франции в их дела и на этом основании настаивал, чтоб Франция вывела войска из Неаполя и Ганновера и признала нейтралитет Северной Германии. Первый консул не соглашался на это, и между Францией и Россией настала холодность, которая превратилась в неприязнь со стороны Франции от гордых поступков русского посла в Париже графа Маркова, который поставлял себе в удовольствие унижение первого консула и всех властей Французской республики[707]. Тщетно император Александр приглашал Австрию и Пруссию соединиться для восстановления разрушенного равновесия в Европе хищной политикой Франции и неограниченным честолюбием ее правителя; они отговаривались и избегали войны, когда, напротив, в России партия, желавшая войны, превозмогла. Между тем происшествия быстро сменялись. Насильственная смерть герцога Ангенского, захваченного в чужих владениях, ужаснула всю Европу и возбудила общее негодование[708]. Принятие Наполеоном титула императора французов и короля Италии[709] и самовластный тон с слабыми соседями открыли Европе будущие намерения счастливого завоевателя. При российском дворе даже наложен был траур по герцоге, и поверенный наш, статский советник Убри, представил французскому правительству сильную ноту[710]. Император Александр не признавал Наполеона в звании императора и короля, и в половине 1804 года русское посольство оставило Париж, а французское Петербург, и с обеих сторон приготовлялись к войне, не зная еще, где и как она откроется. Наконец императору Александру удалось убедить Австрию к вооружению, а Пруссию к обещанию охранять Северную Германию от вторжения французских войск и в крайности даже пристать к союзу. Неаполь и Швеция присоединились искренно к императору Александру. С Англиею император Александр заключил тесный союз. Россия обязывалась выставить 180 000 войска, а Англия действовать на море и в десантах, согласясь платить вспомогательные деньги (subsidies[711]) всем государствам, которые пристанут к союзу противу Франции. В таком положении находились дела Европы пред начатием знаменитой войны 1805 года, в которую император Александр впервые обнажил меч, долженствовавший сокрушить невиданное дотоле могущество и освободить Европу от диктаторства завоевателя.
Если в высшем петербургском обществе и между высокими государственными сановниками были различные мнения насчет мира или войны с Франциею, то в русском войске и во всем русском народе был один голос – за войной. Суворов доказал, что можно побеждать непобедимых, и неудачи наши в Швейцарии и Голландии, происшедшие от неискренности наших союзников, требовали возмездия. Русское войско кипело желанием переведаться с французами, и множество молодых людей вступали в службу в новоформировавшиеся или преобразуемые полки. Ежедневно ждали повеления выступить за границу. Все готовились к войне.
Генерал-адъютант барон Винценгероде был послан в Вену с проектом операционного плана. По расчету австрийского двора, союзники долженствовали выставить противу Франции более полумиллиона войска, кроме резервов, на трех главных пунктах, а именно: в Северной и Южной Германии, в верхней Италии и в Неаполе.
Лето 1805 года прошло в вооружениях и приготовлениях к войне и в дипломатических сношениях с германскими владетельными князьями, которых хотели присоединить к союзу противу Франции. Баварский курфирст[712] подавал надежду на согласие с союзниками, и австрийская армия в сентябре перешла через Инн, вступила в Баварию и поспешила занять Ульм. В России был издан манифест о войне, и войска стояли на границе. В августе генерал Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов выступил чрез Радзивиллов за границу, с корпусом из 46 405 человек для совокупных действий с австрийцами[713]. Жребий был брошен!
Но союзники имели полмиллиона людей на бумаге, а Наполеон действительно повелевал армиею в шестьсот тысяч человек на разных пунктах[714]. Предусмотрительный во всем, он приготовлялся деятельно к войне, пока шли переговоры о мире. Усилив войска свои в Тироле и в Италии и имея уже собранную армию в булонском лагере, Наполеон, при первом известии о вступлении австрийцев в Баварию, двинулся быстро противу их, в сентябре перешел Рейн и Дунай, разбил отдельные корпуса, обложил Ульм и принудил генерала Макка сдаться с 28 000 войска[715]. Кутузов стоял в это время на баварской границе, в Браунау[716], ожидая подкреплений и распоряжений к вступлению на боевую линию, когда получил известие о сдаче Ульма, и прежде чем русские встретились с французами, главная австрийская армия почти не существовала: она была разбита отдельно в Италии, в Тироле и в Южной Германии, и изо ста тысяч австрийцев, действовавших противу самого Наполеона, шестьдесят тысяч человек, с множеством генералов, были уже в плену, и двести пушек австрийских уже находились во власти французов! Что оставалось делать Кутузову? У него с австрийскими отрядами было всего до 50 000 человек, и австрийские генералы побуждали его двинуться вперед; но благоразумный и дальновидный Кутузов не хотел отваживать слабые силы свои противу превосходного числом и ободренного победами неприятеля и начал знаменитое свое отступление, которое столь же славно в военной истории, как отступление 10 000 греков с Ксенофонтом[717].
Отступление Кутузова от Кремса до Вишау, где он соединился с корпусом графа Буксгевдена, т. е. от 17 октября до 8 ноября, есть, по моему мнению, самая блистательная кампания Кутузова[718], точно так же, как Ватерлооская кампания, невзирая на неудачное ее окончание, есть блистательнейшая из кампаний Наполеона. Хотя по силе обстоятельств русские должны были отступить после сражения под Кремсом, но победа принадлежит, без всякого сомнения, русским[719]. Сражаясь, так сказать, на каждом шагу с превосходным в силах неприятелем, предводимым лучшими полководцами нашего времени, избегая обходов и опасности быть окруженным и отрезанным, Кутузов в этом славном отступлении возвысил честь русского имени и принудил даже неприятелей отдать первенство русскому солдату пред всеми другими воинами. И то правда, что Кутузов имел необыкновенных помощников: князь Багратион и Милорадович командовали его пехотою, князь Витгенштейн – конницею, а Ермолов (в чине подполковника) артиллериею[720]. Что за люди!
Победу при Кремсе торжествовали в Петербурге и во всей России. Она возвысила дух войска и народа. Вероятно, что на основании этого славного отступления Кутузова решились на продолжение борьбы с Наполеоном, невзирая на то, что Австрия уже предлагала ему мир и что он, заняв Вену, по справедливости торжествовал свои победы над австрийцами в их столице.
Между тем, пока Кутузов отступал от Браунау, русская и австрийская армии сосредоточивались у Ольмюца[721], куда прибыли император Александр и император Франц. Русских было 68 500 человек, австрийцев 14 000, по показанию генерала Данилевского[722]. В этом составе была и русская гвардия в числе 8 500 человек, под начальством его высочества цесаревича великого князя Константина Павловича[723]. Ожидали приближения эрцгерцога Карла с 30 000 человек из Тироля и русских колонн Эссена и Беннингсена и надеялись на Пруссию[724], которая с Саксониею и герцогством Веймарским долженствовала выставить до 250 000 войска. План кампании был превосходный, и Наполеон долженствовал, по всем соображениям, уступить силе. Главнокомандующим назначен Кутузов, дежурным генералом – генерал-адъютант князь Петр Михайлович Волконский (ныне министр императорского двора), генералом-квартирмейстером – австрийский генерал Вейротер.
Я не пишу истории войны 1805 года и не намерен описывать Аустерлицкого сражения[725], которое уже прекрасно и справедливо изображено генерал-лейтенантом Александром Ивановичем Михайловским-Данилевским; но расскажу только то, что знаю о бывшей семье моей, т. е. об Уланском его высочества полку, о последствиях сражения и передам тогдашнее общее мнение.
Сорок лет, почти полвека, Аустерлицкое сражение было в России закрыто какою-то мрачною завесою![726] Все знали правду, и никто ничего не говорил, пока ныне благополучно царствующий государь император не разрешил генералу А. И. Михайловскому-Данилевскому высказать истину. Уже ли полагали, что стыдно сознаться в том, что мы были разбиты! Да разве был и есть хотя один народ в мире, который бы не проигрывал сражений? Разве римляне скрывали свои неудачи? Разве мы разбиты были от недостатка храбрости? Нет, сам Наполеон отдал нам справедливость! В военной присяге, составленной Петром Великим, воин обязывается «поступать в поле, обозе и на карауле, водою и сухим путем, как храброму и
Наполеон не хотел драться с русскими и несколько раз предлагал мир; но требования союзников были таковы, что Наполеону надлежало в одно мгновение лишиться всех плодов своих побед. Немедленно по прибытии императора Александра в Ольмюц Наполеон прислал своего адъютанта Савари поздравить государя с приездом, и предложил мир, и даже перед самым начатием движения союзной армии повторил предложения, и просил личного свидания с государем на аванпостах. Наполеону во всем отказали, и его миролюбивые предложения приняты были за сознание в невозможности противостоять русским. В самом деле, положение Наполеона в случае проигранного сражения, в отдалении от всех своих вспомогательных средств, было опасное. Государь послал к Наполеону генерал-адъютанта князя Долгорукова требовать немедленного выступления из Германии, и князь раздражил его смелыми речами и слишком вольным обращением. «Итак, будем драться!» – сказал Наполеон князю Долгорукову, который, не отвечая ни слова, сел на лошадь и ускакал[728]. Решено с обеих сторон кончить спор оружием.
Все писатели, говорившие об Аустерлицком сражении, приписывают поспешность в битве и уклонение наше от мира князю Долгорукову, пользовавшемуся особенною благосклонностью государя. Мне кажется, что князь Долгоруков был только представителем общего мнения. Горячность его к борьбе с Наполеоном разделяла с ним не только вся русская армия, но и вся Россия. В солдатах и в офицерах был один дух, и нельзя было драться с бόльшим ожесточением и мужеством, как дрались русские под Аустерлицем. Французы также дрались отчаянно, но при равенстве сил (по А. И. Данилевскому, у французов было около 90, а у союзников 80 тысяч человек[729]под ружьем) перевес опыта, соображений и уверенности в гении полководца был на стороне французов, а это и при меньшем числе доставляет победу.
В русской главной квартире были уверены, что Наполеон намерен ускользнуть от сражения. Только один опытный Кутузов молчал и был мрачен, видя всеобщую самонадеянность и торопливость и зная гений Наполеона.
Наконец настал достопамятный в истории день 20 ноября / 2 декабря 1805 года! В 8 часов утра русские двинулись к нападению на французов по составленной с вечера диспозиции. Наполеон стоял на кургане и смотрел на движения русских. При нем были Дюрок, Бертье, Мюрат, Ланн и Сульт. Из всех их один только Сульт остался в живых! Видя, что русские исполняют движение, которое он предвидел, а именно тянутся на правый фланг французской армии, Наполеон не мог скрыть своей радости и воскликнул: «Попались в мои руки!» (Ils sont à moi!). Маршалы поскакали к своим местам. Началась битва.
Невзирая на позднее время года, солнце взошло во всей красе своей и во всем своем величии. До смерти своей Наполеон не мог забыть этого солнца и даже перед Бородинским сражением сказал: «Voilà le soleil d’Austerlitz!» Вот аустерлицкое солнце! Притворялся ли Наполеон суеверным или в самом деле верил предзнаменованиям, но всем известно, что он часто говорил о
Уланский его высочества полк находился в отряде австрийского генерала князя Лихтенштейна[735]. Пока отряд успел пробраться на место, назначенное ему по диспозиции, место это было уже занято французами, которые, вытеснив русских из деревни Блазовиц, открыли сильный пушечный огонь по русской гвардии, не попавшей также на назначенное ей место, и выслали противу нее стрелков. В эту минуту прибыл на рысях отряд князя Лихтенштейна и примкнул к левому флангу гвардии. Его императорское высочество великий князь цесаревич Константин Павлович прискакал к Уланскому его высочества полку, в белом колете и каске лейб-гвардии Конного полка, поздоровался с солдатами, обнял и поцеловал генерала Егора Ивановича Меллера-Закомельского и, обратясь к фронту, сказал: «Ребята, помните, чье имя вы носите! Не выдавай!» – «Рады умереть!» – воскликнули все в один голос и сдержали слово.
Сражение кипело в русском центре и на правом фланге. Французы подвигались вперед. Стрелки русской гвардии, остановившейся на высотах деревень Блазовица и Круга, перестреливались с французскими застрельщиками дивизии генерала Риго, и перед русскою гвардиею двигалась французская кавалерийская колонна, состоявшая из трех полков конных егерей и гусар, поддерживаемая слева пехотою маршала Бернадота, а справа пехотою маршала Ланна. Этою колонною командовал генерал Келлерман. За французскою конницею выстроены были несколько батальонов легкой пехоты, с артиллериею. Князь Лихтенштейн решился удержать напор французов на русскую гвардию и даже отбросить их. Решена кавалерийская атака, и Уланский его высочества полк первый бросился на французскую кавалерию[736].
С криком
Александр Иванович Михайловский-Данилевский в своей истории войны 1805 года показывает, что в Уланском его высочества полку из строя выбыло пленными и убитыми 400 человек рядовых, 16 офицеров и командир полка Егор Иванович Меллер-Закомельский, раненый и взятый в плен[739]. Полк имел более 1000 человек, но после этой атаки едва двести человек примкнули к корпусу князя Багратиона. Прочие рассеялись в разные стороны, быв отрезанными и не зная, где соединиться. Генерал Меллер-Закомельский оказал чудеса храбрости и, быть может, спас бы полк, если б не был ранен в самую критическую минуту. Пуля ударила ему в грудь и скользнула по Владимирскому кресту[740]. Удар лишил его дыхания, и в это время на него наскакали французские гусары и стали рубить. Несколько уланских офицеров защищали его до последней крайности и вместе с ним были взяты в плен.
Генерал А. И. Михайловский-Данилевский превосходно и верно описал несчастное отступление после Аустерлицкого сражения и ужасную картину, когда после обрушения моста на реке Литаве и по тесноте узкой плотины между озерами русская пехота, кавалерия и артиллерия бросились на замерзшее озеро, надеясь сократить путь. Страшно ревели французские орудия; ядра прыгали рикошетами между русскими воинами, и вдруг в нескольких местах раздались вопли отчаяния… Лед на озере начал проламываться и проваливаться во многих местах; пешие и конные воины, пушки и зарядные ящики погружались в воду, а между тем канонада со стороны французов усиливалась, и над утопавшими стали трескаться гранаты и ядра, пришибая спасавшихся. Со всех сторон смерть, под ногами и над головою! Эта участь постигла корпус неустрашимого Дохтурова[741]. В общем смятении раздавались голоса офицеров: «Спасай пушки! береги ружья!» – и солдаты слушали офицеров, помогали на мелких местах вытаскивать орудия, и все вышедшие на берег солдаты сохранили ружья и выстроились немедленно в колонну. Французы заметили эту удивительную черту русской дисциплины и отдали справедливость редкой храбрости русского солдата! Все французские военные историки говорят об этом с удивлением.
Я уже сказывал, что русские офицеры носили тогда огромнейшие шляпы с султаном и с широкою петлицею. Это было причиною смерти многих храбрых офицеров русских. В русских рядах даже слышно было, как французские офицеры кричали своим застрельщикам: «Tirez aux chapeaux!», т. е. «Стреляй в шляпы!», и отличные французские стрелки прицеливались, как в мишень, в колоссальную шляпу. Не все офицеры были перебиты, но почти все шляпы были по нескольку раз прострелены.