В Могилевской губернии, в Оршанском уезде, жил близкий родственник матушки Викентий Кукевич, маршал (дворянский предводитель) Оршанский, в имении своем, называемом
Между тем процесс кипел в Минске. Отец мой был нелюбим многими из так называемых
Лишь только сестра Антонина узнала это, немедленно отправилась к дядям нашим, родным братьям матушки, крайчему и президенту главного витебского суда Бучинскому, и объявила намерение свое ехать немедленно в Петербург, броситься к ногам государя и просить правосудия. Дяди снабдили ее деньгами, а Кукевич вызвался провожать ее. Они немедленно пустились в дорогу, а я остался в Высоком.
Через два месяца сестра моя прискакала на почтовых в Минск с указом об освобождении матушки из-под ареста и о возвращении ей Маковищ в закладное владение, до рассмотрения дела формою суда. Отец мой остался в деревне для нового устройства хозяйства, а матушка с сестрою приехали в Высокое, навестили дядей и, взяв меня с собою, отправились в Петербург, просить удовлетворения за незаконный арест без выслушания свидетелей и без рассмотрения доказательств насчет
Никогда я так не плакал и не грустил, как расставаясь с учителем моим Цыхрою. Насильно вырвали меня из его объятий и посадили, почти без чувств, в экипаж. Старик также проливал слезы. Меня успокоили только обещанием, что мы скоро возвратимся в Высокое и что я куплю в городе новую трубку для Цыхры. Родители, особенно матушка, нежили и баловали меня, угождая даже моим прихотям; но Цыхра умел занять мой ум и овладеть душою. Мне хотелось
Два впечатления остались в моей памяти из нашего путешествия в Петербург. В каком-то городишке, кажется в Сураже[265], где мы пробыли двое суток, ожидая возвращения человека, посланного с письмом к какому-то родственнику, квартировал полк или батальон. Я видел ученье. На выгоне, за самою заставою, выстроен был батальон в одну шеренгу и делал ружьем приемы по флигельману[266], который
В Петербурге мы остановились у Осипа Антоновича Козловского, друга нашей фамилии, бывшего директором театральной музыки. Он жил в доме Льва Александровича Нарышкина, на Мойке, противу Новой Голландии[267], рядом с домом, который занимал сам Лев Александрович, где ныне Демидовский дом трудящихся[268]. Тогда этот дом был храмом роскоши, гостеприимства и благотворения и как будто в память прежнего благодетельного хозяина превращен в богоугодное заведение! Разумеется, у тогдашних русских вельмож в домах не отдавались квартиры внаем, и Осип Антонович жил в доме Нарышкина безвозмездно, занимая целый этаж.
VI
Со времени кончины императрицы Екатерины II Петербург совершенно изменился и в наружном своем виде, и во внутреннем устройстве, и в нравах, и в обычаях. Только некоторые памятники зодчества припоминают[269] прежнее, – все прочее
Здесь мне приходит на мысль разговор, который я имел с одним просвещенным и ученым вельможей (графом Е. Ф. Канкриным) насчет русской истории, лет за десять пред сим. «Если рассудить, то мы по справедливости вместо того, чтоб называться
От кончины Петра Великого (в 1725 году) до восшествия на престол императора Павла Петровича (в 1796 году), почти шестьдесят восемь лет сряду, царствовали в России женщины. Два императора, Петр II и Петр III, не занимали престола и четырех полных лет. Перевороты, бывшие при утверждении власти за правительницею Анною Леопольдовною, при восшествии на престол императриц Анны Иоанновны, Елисаветы Петровны и Екатерины II, возносили их приверженцев и участников переворота почти над обыкновенною сферою подданных, и с ними возвышались их родные, друзья и прислужники[317]. Все хотели управлять по своей воле, и из видов честолюбия и корыстолюбия образовались партии. Правление приняло олигархические формы.
В краткое регентство правительницы Анны Леопольдовны, в царствование императриц Анны Иоанновны и Елисаветы Петровны партии явно боролись между собою и, вредя себе взаимно, наносили вред государству. От кончины Петра Великого до половины царствования Екатерины II все еще существовала сильная партия, противная быстрому ходу нововведений, партия, составленная из людей, вздыхавших по старине и ненавидевших чужеземцев. За эти чувствования Волынский заплатил жизнью при Анне Иоанновне, но воспоминание о Бироне впоследствии еще более укоренило эту ненависть. Императрица Екатерина II, будучи великою княгинею, изучила характер двора и русского народа и привязала к себе сердца изъявлением особенной любви ко всему русскому, народному. В ее царствование расцвела русская словесность из семян, насажденных при императрице Елисавете Петровне; появились русские художники, русские ученые, и все первые места в государстве были занятые природными русскими. Русские полководцы водили наши войска к победам. Русские сановники управляли всеми частями государственного механизма. Все новые учреждения и все звания получили русские наименования, извлеченные из духа русского языка. Везде вводимо было однообразное русское управление, и Остзейские провинции, и Финляндия вместо своих феодальных, устарелых прав получили русские законы[318]. Сама государыня казалась русскою в самых мелких подробностях жизни: одевалась по-русски, говорила всегда народным языком с русскими и даже участвовала своими трудами в русской литературе[319]. Все это льстило народному самолюбию, ободряло народ русский, и он обожал ее и не называл иначе как
Император Павел Петрович, будучи еще великим князем, видел это и соболезновал, а вступив на престол, оказал великое благодеяние отечеству водворением новой дисциплины в войске, отчетливости в управлении казною и строгого правосудия в судах. Чувство правосудия в душе императора Павла Петровича преобладало над всеми другими чувствованиями, и даже один из неприязненных России писателей сказал о нем: «Он был справедлив даже в политике!»[320] Если он ошибался, то явно сознавался в ошибке и исправлял ее по-царски, но не прощал обмана, криводушия, лихоимства, непослушания. Государь начал улучшения с войска. Все так называемые тогда
Дела вообще приняли быстрый ход. Все исполнялось скоро, без малейшего отлагательства, а между тем и общество петербургское при всеобщем преобразовании приняло совершенно другой вид. Многие из вельмож двора императрицы Екатерины II и обогатившиеся дельцы уехали за границу или поселились в деревнях и в Москве[327]. Рядом с старою знатью и с вельможами, созданными Екатериною, водворилась новая знать из старых слуг государя. Из старинных коренных вельмож, представителей блистательного века и двора Екатерины II, остались в прежнем положении граф Александр Сергеевич Строганов и Лев Александрович Нарышкин. Из деловых людей, возвышенных императрицею Екатериною в звание государственного сановника, пользовался милостью государя граф Безбородко[328], а из новых, вовсе до того не известных людей, граф Иван Павлович Кутайсов и граф Алексей Андреевич Аракчеев. Граф Ростопчин, бывший камергером[329] при дворе Екатерины II и часто дежуривший при великом князе в Гатчине, имел счастье заслужить его благосклонное внимание и также пользовался особенною милостью государя императора. Государь-наследник Александр Павлович был назначен военным генерал-губернатором[330] Петербурга. Это место занимали после граф Аракчеев, а потом граф Пален. Первым обер-полицеймейстером в царствование императора Павла был генерал Архаров[331], знаменитый заведением в Москве полицейского порядка при императрице Екатерине II и очищением древней столицы от множества накопившихся в ней воров и разбойников. Сначала дозволено было каждому подавать лично прошение государю. Но неотвязность просителей, заступавших везде дорогу государю, заставила его отменить это постановление, и в одной комнате Зимнего дворца устроен был ящик для принятия прошений, которые рассматривались статс-секретарями для доклада государю[332]. Это было первым основанием учрежденной впоследствии Комиссии прошений[333]. Решения государя императора печатались в «Ведомостях», чрез несколько дней после подачи просьбы. За несправедливые доносы или жалобы подвергались наказанию просители, а по правдивым жалобам подвергались наказанию злоупотребители власти и законопреступные судьи. После отрешения от места нескольких губернаторов и других высших чиновников все стали осторожнее и внимательнее к делам. Прошение, поданное сестрою моею[334], поступило к государю чрез статс-секретаря Нелединского-Мелецкого, бывшего впоследствии сенатором и оставившего почетную память по себе в русской литературе как поэта эротического, творца прелестных в свое время русских песен. Чрез него же доставлено было и решение Осипу Антоновичу Козловскому для передачи просительнице.
Образ жизни вельмож двора императрицы Екатерины II теперь принадлежит к области вымысла, к романам и повестям! Кто не видал, как жили русские вельможи, тот не поверит! Я уже застал это сияние на закате и видел последние его лучи. В коренном русском вельможе было соединение всех утонченностей, всех общежительных качеств, весь блеск ума и остроумия, все благородство манеров века Лудовика XVI и вся вольность нравов эпохи Лудовика XV; вся щедрость и пышность польских магнатов и все хлебосольство, радушие и благодетельность старинных русских бояр. Цель жизни состояла в том, чтоб наслаждаться жизнию и доставлять наслаждения как можно большему числу людей, не имеющих к тому собственных средств, и чтоб среди наслаждений делать как возможно более добра и своей силою поддерживать дарования и заслугу. В доме Льва Александровича Нарышкина принимаемы были не одни лица, имеющие приезд ко двору или принадлежащие к высшему кругу по праву рождения или счастливою случайностию. Каждый дворянин хорошего поведения, каждый заслуженный офицер имел право быть представленным Л. А. Нарышкину и после мог хоть ежедневно обедать и ужинать в его доме. Литераторов, обративших на себя внимание публики, остряков, людей даровитых, отличных музыкантов, художников Лев Александрович Нарышкин сам отыскивал, чтоб украсить ими свое общество. В 9 часов утра можно было узнать от швейцара, обедает ли Лев Александрович дома и что будет вечером, и после того без приглашения являться к нему. Но на вечера приезжали только хорошо знакомые в доме. Ежедневно стол накрывался на пятьдесят и более особ. Являлись гости, из числа которых хозяин многих не знал по фамилии, и все принимаемы были с одинаковым радушием. Кто умел блеснуть остроумием или при случае выказал свой ум и познания, тот пользовался особенною милостию хозяина, и того он уже помнил. На вечерах была музыка, танцы, les petits jeux[335], т. е. игры общества, но карточной игры вовсе не было. На парадные обеды и балы были приглашения, и тогда уже званы были гости только по назначению хозяина. На этих балах расточаема была азиатская роскошь, подчиненная европейскому вкусу, и званые обеды удовлетворяли требованиям самой причудливой гастрономии; но в обыкновенные дни стол был самый простой. Обед состоял из шести блюд, а ужин из четырех. С первым зимним путем приходили к богатым людям огромные обозы из их деревень, с провизией: мясом, домашними птицами, ветчиною, солониною, маслом, всякою крупою и мукою, с медами и наливками, и все это было съедаемо и выпиваемо до весны. На обыкновенных обедах кушанье стряпалось большею частию из домашней провизии; на столе стояли кувшины с кислыми щами, пивом и медом, а вино (обыкновенно францвейн или франконское[336]) разливали лакеи, обходя вокруг стола два раза во время обеда. Редкие и дорогие вина подавали только на
С того времени, как Станислав Понятовский (впоследствии король Польский) был послом Польской республики при Российском дворе[341], польская знать и с нею лучшая шляхта стали посещать Петербург и находили отличный прием и при дворе, и в высшем петербургском обществе. Приезжали в Петербург поляки образованные, богатые или, по крайней мере, тароватые, путешествовавшие в чужих краях, видевшие свет, люди отличные. Впоследствии, когда политические партии при короле Станиславе Понятовском начали вчуже искать помощи для приобретения первенства и уничтожения своих противников и когда императрица Екатерина II стала управлять делами Польши, в Петербург стекались все польские честолюбцы и все интриганты для снискания покровительства и милости государыни. Приезжали также люди честные и благородные, с намерением склонить государыню на перемену старинного польского бестолкового правления и введение улучшений сообразно с веком. Многие из знатных поляков имели русские военные, гражданские и придворные чины и уже по званию занимали почетные места в обществе. После присоединения Белоруссии к империи[342] некоторые польские вельможи, как то: князь Карл Радзивилл, Михаил Огинский и др. – отреклись от своих имений, чтоб не присягать на верноподданство[343], а большую часть богатых белорусских помещиков государыня привлекла в Петербург своими милостями и посредством браков старалась укрепить соединение единоплеменников. Браки русских с польками, а поляков с русскими девицами были особенно покровительствуемы государынею. Соллогуб (граф), князь Любомирский и князь Понинский женились на трех дочерях Л. А. Нарышкина[344]. Граф Виельгорский женился на графине Матюшкиной, дочери графа Михаила Дмитриевича[345] и княжны Гагариной, бывшей фрейлины императрицы Екатерины II. Дмитрий Львович Нарышкин женился на княжне Марии Антоновне Четвертинской, граф Валериан Александрович Зубов на Потоцкой (бывшей потом в замужестве за генерал-адъютантом Уваровым), и кроме того, множество генералов, и высших чиновников, и польских помещиков (которых имен не упомню) вошли в кровные союзы с русскими фамилиями. Родителям предоставлено было на волю избирать вероисповедание для их детей, в той уверенности, что в третьем поколении дети от русских отцов или матерей примут православную веру, что и исполнилось почти без исключений. Сын графа Соллогуба[346] был католик, а внук его, нынешний писатель[347], уже православный, равно как и князья Любомирские. На первых порах, когда умирающая Польша еще имела союзницами[348] Францию, Швецию и Турцию, надлежало действовать осторожно и с предусмотрительностью, и императрица Екатерина II старалась составить сильную русскую партию в самой Польше, в чем и успела совершенно. По уничтожении Польской республики и присоединении к России, на вечные времена, Литвы и старинных русских княжеств на западе и юге России, множество польских дворян, особенно из фамилий знатных, но не богатых, бросились в Петербург искать счастия – и все получили места при дворе, в гвардии или в гражданском ведомстве, с значительным содержанием. При учреждении Третьего департамента в Сенате, для польских дел, некоторые известные люди из поляков получили звание сенаторов[349]. Одним словом, поляков ласкали везде, принимали и покровительствовали. Император Павел Петрович также был особенно милостив к полякам. Немедленно по восшествии на престол государь дал свободу всем польским узникам[350], заключенным в Петропавловской крепости, и лично объявил эту милость генералу Костюшке[351]. Главные лица из поляков, проживавших в Петербурге, были: Илинский (граф), бывший при наследнике престола бессменным дежурным камергером в Гатчине. Он находился в Петербурге во время кончины императрицы и, отправившись немедленно в Гатчину, первый поздравил наследника престола императором. За усердие и приверженность, оказанные при этом случае, Илинский получил от государя несколько тысяч душ[352]. Впоследствии он был сенатором. Это был чрезвычайно добрый и благородный человек, весьма набожный, но холодный и несколько надменный с низшими. Он был необыкновенно высокого роста, сухощав, держался всегда прямо и от этого казался неловок. Он много делал добра полякам и при императоре Павле Петровиче, и при Александре Павловиче, в начале его царствования[353]. О нем я буду говорить впоследствии. Северин Осипович Потоцкий (граф) остался беден после отца своего, лишившегося огромного состояния на спекуляциях[354]. Северин Осипович прибыл в молодых летах в Петербург искать счастия и нашел его[355]. Сначала он был камергером, потом сенатором и попечителем Харьковского учебного округа. Северин Осипович был человек честный и благородный, отличного ума и образования, прилежно занимался всегда делами сенатскими и возвысил Харьковский университет своим управлением[356]. За что только он ни брался, исполнял усердно и совестливо. В частной жизни он был весьма оригинален. Он никогда не заводился домом и не принимал гостей, но жил на холостую ногу в трактире и вечера проводил в гостях. Лет двадцать сряду прожил он на Екатерининском канале в доме Варварина[357]. В обществе он был приятен и остроумен, но в своем доме капризен и брюзга. Он был любим и уважаем всеми. Северин Осипович был в молодости красавцем, а под старость чрезвычайно худощав, но всегда бодр и свеж. Граф Виельгорский пользовался особенною милостью императрицы Екатерины и императора Павла Петровича. Он отличался познаниями, тонкостью ума и светскостью. Я только два раза видел его. Граф Адам Станиславович Ржевуский (бывший потом сенатором) принадлежит к числу самых отличных, самых благородных людей[358], которых я знал в жизни. Умный, просвещенный, добродушный, честный и благородный во всех делах своих, он был, кроме того, чрезвычайно приятен в обществе, а в короткой беседе увлекателен. Князья Адам и Константин Чарторийские служили в гвардии при императрице Екатерине и были камергерами двора[359]. В начале царствования императора Павла Петровича Константин уехал к родителям, а Адам, будучи посланником при Сардинском дворе, возвратился в Петербург при восшествии на престол императора Александра Павловича[360] и занимал звание министра иностранных дел. Князь Понинский, прекрасный мужчина, особенно когда он был в своем красном мальтийском мундире[361]; граф Соллогуб, также весьма приятной наружности и чрезвычайно обходительный и вежливый; князья Любомирские, князья Четвертинские – все люди высшего образования – ежедневно посещали дом Нарышкина. В начале царствования императора Александра Павловича прибыл в Петербург Михаил Огинский[362] (сперва граф, потом князь и сенатор). Он был в начале революции отчаянным патриотом и участвовал в восстании под начальством Костюшки; потом скитался по чужим краям, тщетно испрашивая вмешательства в дела польские у Порты, у Англии и Франции, и удостоверясь, что он гоняется за привидением, обратился к великодушию императора Александра, который позволил ему возвратиться в отечество. Он появился на родине обремененный долгами и без гроша денег. Огромное имение, сперва конфискованное, было ему возвращено, и по просьбе его учреждена комиссия для приведения в порядок дел его и уплаты долгов. Милость государя чрезвычайно тронула его, и он был до конца своей жизни искренно предан императору Александру Павловичу. Огинский был один из самых любезных людей своего времени: остроумный, веселый, полный дарований. В музыке он был истинный знаток, и многие из его легких композиций, полных чувства и мелодии, до сих пор имеют высокое достоинство. Кто не знает
Граф Ферзен был тогда директором Сухопутного шляхетного кадетского корпуса[369]. Он видывал матушку в обществах и однажды, разговорясь обо мне, посоветовал ей отдать меня в корпус, обещая все свое покровительство и родительское попечение. Когда это сделалось известным, все стали убеждать матушку последовать совету графа Ферзена, и особенно подействовали на нее слова графа Северина Осиповича Потоцкого, которые мне матушка пересказала впоследствии, когда я мог понимать всю их важность. «Мы вошли в состав государства, – сказал граф Потоцкий, – в котором все наши фамильные заслуги и все наше значение в прежнем нашем отечестве исчезнут! Теперь, на первых порах, некоторых из нас возвысили[370] на основании прежнего нашего фамильного значения, но пройдет тридцать, сорок лет, полвека, и каждый безродный чиновник будет выше бесчиновного потомка дигнитарской[371] польской фамилии! Если наше дворянство не захочет служить и входить в связи с русскими фамилиями посредством браков, то оно упадет совершенно. Мы должны подражать дворянству немецких провинций, которое всегда имеет на службе представителей своего усердия и верности к престолу. Начните! Вы сделаете добро вашему сыну, докажете вашу преданность к новому отечеству и подадите полезный пример. Какое поприще для вашего сына в провинции?..» Это были мудрые и пророческие речи! Граф Потоцкий убедил матушку, и она решилась отдать меня в корпус.
Граф Ферзен взял меня к себе, чтоб приучить к будущей кадетской жизни. Он приставил ко мне в роде гувернера майора Оде-Сиона (бывшего в Польше при графе Игельстроме и потом инспектором классов в Пажеском корпусе и генерал-майором), отпускал меня в рекреационное время[372] играть с кадетами, водил смотреть военные экзерциции[373] и кормил конфектами[374]. Мне было очень весело у графа Ферзена, тем более что матушка ежедневно приезжала ко мне и иногда брала с собою. Но граф Ферзен оставил корпус прежде, нежели были получены из провинции свидетельства о моем дворянстве. Через несколько месяцев вышло от государя разрешение об определении меня в кадеты. Меня отвезли в малолетное отделение 13 ноября 1798 года[375].
VII
До января 1797 года Сухопутный шляхетный кадетский корпус разделялся на пять возрастов, по старшинству лет, считая с пятого возраста. В четырех возрастах за поведением кадет смотрели офицеры и гувернеры, а в первом возрасте – гувернантки (или, как мы называли, мадамы) и няньки[376]. Только родовые дворяне принимались в кадеты, для которых при выпуске из корпуса открыты были все пути государственной службы. Воспитанники не из родовых дворян, а из обер-офицерских и священнических детей, иностранцев и т. п. поступали в
Граф Федор Евстафьевич Ангальт, родственник императрицы Екатерины II, генерал-аншеф и генерал-адъютант, не покорил для России новых областей, не взял приступом городов, не выиграл генеральных сражений, не составил великих планов для государственного управления, но будет жить в истории вместе с героями и великими мужами, приобрев себе бессмертие одною чистою любовью к человечеству! Какой великий урок для гражданских обществ, какое унижение для честолюбцев, эгоистов и интригантов, какое торжество для добродетели! Граф Ангальт управлял корпусом только семь лет с половиною (от 8 ноября 1786 до 24 мая 1794 года), и в это короткое время управления незначительною отраслью администрации, в сравнении с другими важными частями государственного состава, приобрел бессмертную славу[378], между тем как многие из его современников, важных, сильных, могущественных, забыты в могиле! Сколько было кадет, столько было сердец, любивших и чтивших его, как нежного отца, как благодетеля, как попечительного наставника и друга. Теперь память о делах его уже истребилась в корпусе, но имя его известно и теперь каждому кадету и как священное предание переходит от одного кадетского поколения к другому.
Я уже не застал в корпусе порядка, заведенного графом Ангальтом, но попал, так сказать, в разведенный им рассадник, в кадетское поколение, которого более половины еще со слезами вспоминало о нем. Почти все кадетские офицеры были воспитанники графа Ангальта[379] или прежние, образованные им гувернеры. Корпус, подобно сосуду, в котором хранилось драгоценное благовоние, еще благоухал прежним ароматом. В рекреационной зале еще стояли бюсты великих мужей, которых жизнь и подвиги толковал граф Ангальт кадетам, возбуждая в них идеи славы и величия; еще каменная стена, вокруг корпусного сада, красовалась эмблематическими изображениями, поучительными изречениями, афоризмами, нравственными правилами мудрецов, и эпохи важнейших событий в мире были начертаны хронологически, для пособия памяти. Довольно было выучить наизусть все написанное на этой стене, чтоб просветить разум и смягчить сердце юноши. В корпусном саду еще существовала беседка, в которой кадеты танцевали в праздничные летние дни. Перед глазами нашими возвышалось огромное здание (jeu de paume[380]), где в присутствии графа Ангальта кадеты упражнялись в гимнастике. Осталось в корпусе еще несколько знаменитых преподавателей наук времен ангальтовских (математик Фусс, физик Крафт и проч.), но не было уже отца, благодетеля, мудрого ментора, посвящавшего кадетам всю жизнь свою, все свое время, все способности своей души и разума, не было графа Ангальта, руководствовавшего кадет к добру, ободрявшего прилежных, усовещивавшего ленивых и ласковостью и примерами добра возбуждавшего в юношах чувства чести, благородства и собственного достоинства!
Впоследствии корпус составлял батальон из четырех мушкетерских и одной гренадерской роты, и при батальоне было
После графа Ферзена управлял временно корпусом генерал-майор Андреевский, до марта 1799 года[383], а в это время назначен директором генерал от инфантерии граф Матвей Иванович Ламсдорф. При Андреевском и Ламсдорфе не было больших перемен, и все оставалось на основании порядка, введенного М. Л. Кутузовым.
В малолетном отделении не было ничего военного: это был пансион, управляемый женщинами. Малолетное отделение разделено было на
Но, невзирая на материнское обхождение со мною мадам Боньот и на ласки ее семейства, мне было весьма тяжело привыкать к кадетской жизни. Родители непомерно баловали меня как меньшее дитя и единственное от второго брака. Все знакомые из угождения родителям также ласкали меня; слуги повиновались беспрекословно. Я пользовался полною свободою и в родительском доме, и у Кукевича, а тут вдруг попал в клетку! Надлежало есть, пить, спать, играть и учиться не по охоте, а по приказанию, в назначенные часы. Учители были люди холодные, исполнявшие свое дело механически. Знаешь урок – хорошо, не знаешь – на колени или на
Матушка испугалась. Она каждый день навещала меня и просиживала по нескольку часов у моей кровати. Долго я преодолевал себя и наконец высказал ей все, что у меня было на душе. Матушка пришла в отчаяние и хотела взять меня немедленно из корпуса; но сестра и все ее приятели отсоветовали ей это. Матушка старалась всеми силами убедить меня в своей любви, но сомнения мои не рассеялись. Признаю теперь весьма уважительными причины, побудившие матушку отдать меня в корпус, которых я тогда не понимал; но сознаюсь откровенно, что и теперь не постигаю, как родительское сердце может решиться на разлуку с малолетным дитятей, как может мать отдать малолетное дитя на чужие руки![386] Этот героизм выше моих понятий!
Горе развивает разум. В госпитале я имел время на размышление, и, разбирая мое положение, рассматривая его со всех сторон, я решился покориться судьбе, победить все трудности, сделаться самостоятельным и жить вперед без чужой помощи. По выходе из госпиталя я стал день и ночь учиться, чтоб догнать товарищей и, при моей необыкновенной памяти, вскоре их перегнал. Впрочем, курс наук в нижних классах был самый ничтожный[387], и я уже знал почти все, чему надлежало учиться. Вся трудность была в русском языке, и когда я преодолел ее, то был немедленно переведен в первый класс.
Между тем матушке надлежало возвратиться домой, и она простилась со мною, отдав для меня деньги на руки мадам Боньот. Тяжела была разлука с матерью, особенно при укоренившейся во мне мысли (впрочем, вовсе не справедливой), будто меня не любят! После узнал я, что меня отдали в корпус не только противу воли, но даже без ведома моего отца. Это рассказал мне верный слуга его Семен. Отец пришел в отчаяние, когда матушка сказала ему, что оставила меня в Петербурге, на чужих руках. В первый раз в жизни он заплакал и зарыдал при людях, требуя с воплем отчаяния своего сына! Разлука со мною имела пагубное влияние на его уже расстроенное здоровье и ускорила его кончину: это он даже написал в предсмертном своем письме ко мне. Он собирался ехать в Петербург, но состояние здоровья не позволяло ему этого. От весны до весны он жил надеждою на свидание со мною, пока смерть не разлучила нас навеки! Судьба позволила мне только поплакать на его могиле!..
По одиннадцатому году (в 1799 году) меня перевели вследствие экзамена в гренадерскую роту, которою начальствовал полковник Пурпур.
Не помню я, чтоб в нашем корпусе был хотя один из моих соотчичей. Кажется, я был первый из дворян новоприсоединенных от Польши провинций[388]. Кадеты гренадерской роты (меньшой) дразнили меня
Но кадетская дружба не избавила меня от бедствий, которые я должен был претерпеть в гренадерской роте! Теперь в корпусах кадеты одеваются ловко и удобно и носят в будни зеленые куртки и серое исподнее платье; но тогда мы носили ежедневно мундиры с красными лацканами, застегнутые только на груди, жилеты и короткое нижнее платье палевого цвета, белые чулки и башмаки с пряжками. Каждое утро надлежало связывать волосы в косу, заплетать плетешки[389] и взбивать
Я был обыкновенною жертвою Пурпурова розголюбия, потому что никак не мог справиться со множеством пуговиц, крючков, петелек, пряжек и не умел сберегать лацканов камзола и нижнего платья от чернильных пятнышек[394]. К большей беде, охота к чтению превратилась во мне в непреодолимую страсть. В классах, вместо того чтоб писать в тетради, по диктовке учителей, я читал книги, и вместо того чтоб учить наизусть уроки, т. е. краткие и сухие извлечения из науки, я читал те книги, из которых учители почерпали свои сведения. В тетради я вписывал только свои имена и числа и делал свои заметки, для других не понятные, и, невзирая на то что я знал больше, нежели требовалось в средних классах, я прослыл
Начался экзамен. Товарищи мои полагали, что я, верно, буду примерно наказан с некоторыми другими ленивцами, потому что у меня было весьма малое число баллов. Всех дурно отмеченных кадет вывели вперед, и учители стали экзаменовать нас в присутствии директора корпуса графа Ламсдорфа и заступавшего место инспектора классов полковника Федора Ивановича Клингера, ротных командиров и дежурных офицеров. Здесь я должен познакомить моих читателей с Клингером.
Он принадлежал к малому числу тех гениальных людей, которые в последней четверти прошлого века дали новое направление германской литературе, усовершенствовали немецкий язык, преобразовали слог, распространили новые философские идеи и создали новые формы. Клингер (Friedrich Maximilian Klinger) родился во Франкфурте-на-Майне в 1753 году, в одном доме с Гёте, с которым он был дружен от юности до кончины. Клингер принадлежал к среднему сословию (bürgerlicher Stand)[398], которому Германия обязана своим духовным величием. Отец оставил его с матерью и сестрою в бедности, и Клингер не мог даже кончить университетского курса, а все, что знал, изучил сам, руководствуясь своим гением[399]. Он начал литературное свое поприще в молодых летах, посвятив себя театру. Трагедия его «Близнецы» («Zwillinge») произвела удивительный эффект в Германии, обратила на него общее внимание и дала ему место между первоклассными писателями. В этой трагедии Клингер, так сказать, разобрал по одной все нежнейшие жилки сердца человеческого, истощил все силы фантазии и, наводя ужас на душу и вместе с тем сокрушая ее, выставил в обнаженном виде предрассудки, разделяющие людей и ведущие их в пучину бедствий. Он возвысился до Шекспира, и критика, разумеется, не пощадила его, между тем как публика присудила ему полное торжество[400]. Несколько подобных сочинений повлекли за собою толпу подражателей, и этот род, смесь глубокого чувства с едкою сатирою, пылкой фантазии с нагою существенностью, назван в Германии
Клингер никогда не хотел сообщить никаких биографических о себе сведений, невзирая на просьбы своих друзей, как многие полагают, потому только, чтоб не упоминать о мещанском своем происхождении, о котором он старался забыть. В этом упрекает его, хотя весьма нежно, даже друг его Гёте, изобразивший характеристику Клингера и дух его сочинений самыми блистательными красками[404]. Впрочем, Клингеру нечего было опасаться даже полного жизнеописания, потому что он был нежный сын, добрый брат, благодетель своего семейства и во всех делах отличался честностью и прямодушием. На этот счет я совершенно согласен с Гёте, но что касается до сочинений Клингера, то нахожу в них много совершенно противного тому, что написал Гёте
Учители, как нарочно, спрашивали меня более, нежели других кадетов, и я отвечал удовлетворительно на все вопросы,
При выходе из классов кадеты окружили меня, поздравляли, обнимали, и я был в восторге! Но когда надобно было строиться, чтоб идти в столовую, явился Пурпур, как тень Банко в «Макбете»[411], и навел на меня ужас своим взглядом. Не говоря ни слова, он взял меня за руку, и повел в свою любезную
Я слышал после, что директор сделал Пурпуру строгий выговор и даже погрозил отнять роту. Но от этого мне было не легче. Целый месяц пролежал я в госпитале и от раздражения нервов едва не сошел с ума. Мне беспрестанно виделся, и во сне и наяву, Пурпур, и холодный пот выступал на мне!.. Я кричал во все горло: «Спасите, помогите!» – вскакивал с кровати, хотел бежать и падал без чувств…[412]
Пурпур давно умер… Чрез полгода, кажется, после моего выздоровления он вышел из корпуса в армию – и все забыто! Не могу, однако ж, умолчать при этом случае, что года чрез четыре по выходе моем из корпуса, встретив в обществе человека, похожего лицом на Пурпура, я вдруг почувствовал кружение головы и спазматический припадок. Теперь уже перестали изучать мифологию, и предание о Медузиной голове пришло в забвение; но я не забуду этого вымысла, испытав смысл его на себе!
Бледный, худой, изнеможенный явился я к майору Ранефту[413] в третью мушкетерскую роту и узнал, что я переведен из второго среднего класса, чрез класс, в пятый верхний класс. Майор Ранефт был добрый, ласковый человек и снисходительный начальник, который обращался с нами как с детьми, а не как с усатыми гренадерами. Капитан Шепетковский, человек скромный, приветливый, добродушный, также с нами был более нежели хорош. Все прочие офицеры, как водится, обращались с нами в духе начальников, и я ожил душою и телом в благословенной третьей мушкетерской роте! Учители в верхних классах были люди опытные и снисходительные. Французскому языку обучал нас почтенный старик, умный Иллер, который знал также весьма хорошо русский язык и любил говорить стихами или в рифму. Два кадета разговаривали между собою, Иллер объявил им наказание: «Инглис и Томара не поедут со двора!» Один кадет, призванный на кафедру, споткнулся на ступенях, Иллер сказал: «У тебя глаза не плоски – ведь ты видишь, что здесь доски!» Это забавляло нас, проводивших по
Он сказал:
Но никто так не утешал нас, не забавлял и вместе с тем не научал так приятно, как Гавриил Васильевич Гераков, учитель истории. Добрый, честный, благородный человек в полном значении слова, он был притом величайший чудак. Он был домашний человек у Нарышкиных, у графов Воронцовых[415] [416] и у некоторых других знатных фамилий, везде был любим, но, имея в себе много смешного, т. е. оригинального, выходящего из общих форм, он невольно доставлял часто случаи подшучивать над собою. Г. В. Гераков (правильнее Гераки) был родом из греков, воспитывался в Греческом кадетском корпусе (уничтоженном в 1796 г.)[417] и всю свою жизнь был смертельно влюблен в Древнюю Грецию и во всех прекрасных женщин. Гераков имел большое притязание на авторство, но оно ему не далось[418]. Маленькая книжечка, изданная им под заглавием «Для добрых», была раскуплена
После этого описывается, как древние мудрецы Греции окружили колыбель и, по совещании между собою, поручили одному из своего круга наделить новорожденного качествами и земными благами, которые должны сопутствовать ему в жизни. Вот что говорит древний грек:
Все это была сущая правда. Г. В. Гераков был весьма малого роста, служил весьма долгое время в капитанском чине и если не мог нанять кареты, то ходил пешком, но не езжал никогда на извозчиках. Хотя в сочинениях своих он был точно
Но если Гераков не был ни поэтом, ни отличным прозаиком, ни глубокомысленным историком и археологом, то был отличным учителем истории, умел возбуждать к ней любовь в своих учениках и воспламенять страсть к славе, величию и подражанию древним героям. Он обладал прекрасным даром слова и, рассказывая нам события, увлекал нас и заставлял невольно слушать[426]. Тетради его имели мало достоинства, но изустное изложение было превосходное, и мы, чувствуя недостаток связи в его тетрадях, чтением дополняли то, чего у него не было. Гераков охотно снабжал нас книгами, а брал их везде, где мог достать. Он часто навещал нас вне классов и, расхаживая по саду, окруженный кадетами, воображал себя Платоном в садах Академии[427]. Мы многим обязаны Г. В. Геракову за развитие наших способностей и возбуждение любви к науке, которая по справедливости называется царскою!
Русский язык, а в первых трех верхних классах и литературу, преподавал Петр Семенович Железников (тогда капитан). Он был одним из лучших воспитанников при графе Ангальте и также одним из лучших актеров корпусного театра. П. С. Железников знал русский язык основательно и притом был весьма силен в языках французском, немецком и итальянском. Еще будучи кадетом, он перевел Фенелонова «Телемака»[428]. Перевод поднесен был императрице Екатерине II, которая щедро наградила переводчика, приказала напечатать книгу на казенный счет в пользу автора и ввести как классную книгу во все учебные заведения[429]. Железников объяснялся чрезвычайно хорошо и читал и декламировал превосходно. «Телемак» переведен им старинным напыщенным слогом, но язык перевода правильный. В это время уже действовала новая, карамзинская школа[430], и Железников, как человек умный и со вкусом, признал ее превосходство и подчинился ее законам. Но о языке и литературе я поговорю в своем месте, а теперь скажу только, что, кроме Н. И. Греча, я не знал лучшего преподавателя русского языка[431], как П. С. Железников, в чем согласятся со мною все знавшие его. Все прочие мои учители хотя и не имели таких достоинств, но были люди добрые, скромные и ласковые. Правда, что никто не приласкал меня особенно, хотя я учился из всех сил, и никто не занимался мною отдельно. Я был смешан в толпе и хотя был сирота, но уже не животное, которое беспрестанно погоняли! Положение мое было весьма сносное.
Я редко ходил со двора. Брат мой был в то время ротмистром в Конно-польском полку[432] и адъютантом при с.-петербургском генерал-губернаторе графе Палене. Обязанности службы оставляли ему мало свободного времени. Брат жил в доме музыканта Булана, на Дворцовой площади[433], вместе с майором Тираном[434], также адъютантом графа Палена. К ним собирались иногда офицеры гвардии и молодые люди, между которыми я помню некоторых, особенно Мелиссино[435] [436], сына директора 2‐го кадетского корпуса[437]. Я ходил также иногда к некоторым полякам, из знакомых моим родителям, и к Осипу Антоновичу Козловскому.
Вне корпуса я несколько раз имел случай видеть бывшего польского короля Станислава Августа (Понятовского): в католической церкви, на прогулке и однажды на вахтпараде в новопостроенном Михайловском экзерциргаузе[438]. Императрица Екатерина II позволила ему жить в Гродне, назначив по условию, при отречении от престола, 200 тысяч червонцев годовой пенсии и уплатив, вместе с Пруссией и Австрией, его долги. Император Павел Петрович пригласил его в Петербург[439], отдал ему для жительства Мраморный дворец и назначил к его дворцу несколько придворных чиновников, и в том числе для исправления должности камергера бывшего в Польше полномочным послом графа Штакельберга, который, как всем известно, обходился в Варшаве с королем не весьма почтительно[440]. Об этом тогда много говорили в Петербурге и выхваляли государя. После я был коротко знаком с двумя человеками, весьма близкими к королю, Швендровским, бывшим при нем секретарем, и Тремоном, исправлявшим должность казначея. Они мне рассказывали много о короле, выхваляя его добродушие и ум, в чем нет никакого сомнения. Король жил в Петербурге весьма уединенно, занимался чтением или разговорами с своими приближенными и любил заводить речь о последних событиях, оправдывая себя в несчастиях, постигших его отечество, и сваливая всю вину на вельмож и даже на народ. По моему мнению, и он прав, и те правы, которые обвиняют его! Король не мог перенесть равнодушно своего положения, и тайная тоска снедала его. Он искал утешения в религии и даже в мистицизме (мартинизме[441]), но не мог победить предубеждений юношеских лет и влияния Вольтеровой философии, которой он был ревностным приверженцем. Воспоминания земного величия терзали его душу! Швендровский подарил мне копию с альбома польского короля, т. е. выписки из разных сочинений, на всех европейских языках, в стихах и прозе, собственные его заметки и некоторые нигде не напечатанные стихи и эпиграммы. В этом альбоме изображается характер короля, или правильнее, его бесхарактерность. Тут самое серьезное и важное перемешано с пошлым, и высокая мудрость с цинизмом! Этот альбом поныне хранится у меня[442]. Замечательна в нем статья о всех известных в мире алмазах и драгоценных камнях, с рисунками в настоящую их величину, с означением веса, цены, дворов или частных лиц, которым они принадлежат[443]. Под выписками, писанными рукою короля, поставлен его вензель: S. A. R., т. е. Stanislaus Augustus Rex[444].
Король уже был стар, но в чертах лица его видны были остатки его красоты. В церкви я видел его в собольей шубе, крытой зеленым бархатом, с двумя звездами на покрышке, а на вахтпараде – в красном кафтане, шитом золотом. Он стоял в стороне, без шляпы. Когда я впервые увидел графа Платона Александровича Зубова, меня удивило сходство его с польским королем, хотя граф Зубов был гораздо моложе. Это один очерк лица.
Разумеется, когда король не мог раздавать чинов, орденов и староств, прежние его приверженцы оставили его, но нашлись промышленники, которые не только после отречения его от престола, но даже и по его смерти снабжали охотников патентами на звание шамбелянов (камергеров) его бывшего двора и на орден Св. Станислава[445], со звездою и лентою чрез плечо! Разумеется, что это делалось без ведома короля. Сперва этим промыслом занимался камердинер его, а потом двое искателей приключений из бедной польской шляхты, прибывшие в Петербург искать счастия. Один из них был пойман, уличен и посажен в крепость, но слепой случай перебросил его внезапно с пути в Сибирь на путь к счастию, и он под покровительством одной знатной дамы вышел в люди![446] Тогда это наделало много шуму между поляками. Теперь все забыто! Дела давно минувших лет!
Король польский умер в феврале 1798 года и похоронен великолепно, по царскому церемониалу[447]. Государь присутствовал при погребении. Requiem композиции О. А. Козловского, разыгранное в католической церкви, тогда высоко ценилось знатоками и часто повторялось в духовных концертах[448].
Похороны короля польского привлекли только толпы любопытных, но были другие похороны, которые наполнили горестью все сердца. Великий Суворов, герой народный, вождь в полном значении слова
Император Павел Петрович несколько раз посещал корпус и был чрезвычайно ласков с кадетами, особенно с малолетными, позволяя им многие вольности в своем присутствии[455]. «Чем ты хочешь быть?» – спросил государь одного кадета в малолетном отделении. «Гусаром!» – отвечал кадет. «Хорошо, будешь! А ты чем хочешь быть?» – примолвил государь, обращаясь к другому малолетному кадету. «Государем!» – отвечал кадет, смотря смело ему в глаза. «Не советую, брат, – сказал государь, смеясь, – тяжелое ремесло! Ступай лучше в гусары!» – «Нет, я хочу быть государем», – повторил кадет. «Зачем?» – спросил государь. «Чтоб привезть в Петербург папеньку и маменьку». – «А где же твой папенька?» – «Он служит майором (не помню в каком) в гарнизоне!» – «Это мы и без того сделаем!» – сказал государь ласково, потрепав по щеке кадета, и велел бывшему с ним генерал-адъютанту записать фамилию и место служения отца кадета. Чрез месяц отец кадета явился в корпус к сыну и от него узнал о причине милости государя, который перевел его в Сенатский полк[456] и велел выдать несколько тысяч рублей на подъем и обмундировку. Однажды, проходя по нашей гренадерской роте, государь спросил у благообразного кадета: «Как тебя зовут?» – «
Вскоре после перехода моего в третью роту и в верхние классы граф Ламсдорф назначен воспитателем их императорских высочеств великих князей Николая Павловича (ныне благополучно царствующего императора) и Михаила Павловича, а на его место поступил генерал от инфантерии граф Платон Александрович Зубов (в ноябре 1800 года). В феврале 1801 года, за несколько недель до своей кончины, государь возвысил графа Зубова в звание шефа корпуса, а Ф. И. Клингер, произведенный в генерал-майоры, назначен директором. Но при этих переменах начальников в корпусе ничего не переменилось, и все шло старым порядком. Мы знали графа Зубова потому только, что видели множество слуг его, одетых богато и распудренных, на галереях, и что он приказывал иногда призывать к себе лучших кадет и раздавал им плоды, которыми всегда были наполнены его комнаты, потому что верил, будто испарения от свежих плодов сохраняют свежесть лица. Граф Зубов принимал мало гостей и сам редко выезжал со двора, живя уединенно. Государь, навещая корпус, обходился с ним чрезвычайно милостиво.
12 марта 1801 года, едва пробили утреннюю зорю, вдруг начали бить сбор (в 6 часов утра). Дежурный офицер вбежал опрометью в роту и закричал: «Вставать и одеваться! Не надобно пудриться, бери амуницию и ружья и стройся!» Пошла суматоха. Мы никак не могли догадаться, что бы это значило, потому что этого никогда не бывало. При полной амуниции мы всегда пудрились; на ученье нас не выводили так рано… Едва мы успели выстроиться, нас повели прямо в собраничную залу и в то же время принесли знамена (а тогда каждая рота имела знамя). Наконец явился священник в полном облачении, и мы присягнули новому императору, Александру Павловичу![460] Тут только узнали мы, что государь скончался в ночи с 11 на 12 марта[461]! Кадеты любили покойного государя, и многие из нас заплакали. Графа Зубова не было на присяге[462]. После присяги нам было позволено идти со двора на двое суток.
Первому кадетскому корпусу предоставлена была особая честь содержать караул при гробе императора в Михайловском дворце и занимать первое место при погребении, именно впереди и с тыла погребальной колесницы, под ружьем, с знаменами. Кадеты Второго кадетского корпуса шли в черных мантиях и распущенных шляпах, с факелами, вокруг колесницы. От Михайловского дворца, чрез Царицын луг[463], набережною Невы до Зимнего дворца, через Исаакиевский мост[464], Кадетскую линию и чрез Тучков мост[465], по Петербургской стороне, до Петропавловской крепости выстроены были по обеим сторонам улиц полки гвардии и армии, которые по прошествии погребальной процессии следовали повзводно за нею и выстроились за гласисом крепости[466], а только один наш корпус вошел, под ружьем, внутрь ее. Церемониал был тот же, как при погребении императора Александра Павловича[467].
Началась новая эпоха, новая жизнь для всей России, но во внутреннем устройстве корпуса весьма мало было перемен до моего выпуска.
(1) Если б я писал мои «Воспоминания» не в России, то не сказал бы слова о моем происхождении; но здесь я
В весьма важном и любопытном историческом сочинении, на польском языке, под заглавием «Herbarz Polski Kaspra Niesieckiego, S. I. powiększony dodatkami z poźnieyszych autorów, rękopismów, dowodów urzędowych i wydany przez Iana Nep. Bobrowicza, w Lipsku, 1839» (т. е. «Гербарь[468] польский, Каспера Несецкого, иезуита, умноженный прибавлениями из изысканий новейших писателей, рукописей и официальных доказательств Иоанном Непомуком Бобровичем, в Лейпциге, 1839 года»), во втором томе, на странице 360 напечатано: «Булгарин (по-польски Bułharyn). Ten dom starodawny Kuropatnicki w § II o familiach rodowitej szlachty Polskiei i W. Ks. Lit. w rzędzie nazwisk umieszcza», т. е. «Этот древний дом Куропатницкий (знаменитый геральдик) поместил в списке родовых дворян польских и Великого княжества Литовского». Далее г. Бобрович помещает имена моих предков, занимавших звание послов на сеймах или другие важные государственные должности. Весьма жаль, что г. Бобрович, поставив на заглавии книги, что он дополнил прежних геральдиков собственными изысканиями из
После этого позволяю всем и каждому аристократиться передо мною! Я же по-прежнему остаюсь братом каждого честного, благородного и даровитого человека.
(2) Род Бучинских, к которому принадлежит мать моя, считает в числе предков своих знаменитого канцлера Димитрия Самозванца, Яна Бучинского, верившего от души, что Димитрий истинный царевич. Я знал двух моих дядей: председателя гражданского губернского суда в Витебске и крайчего (т. е. кравчего) Великого княжества Литовского, старосту бабиновецкого. Третий брат их, Ян Бучинский, генерал-адъютант польского короля Станислава Августа (Понятовского), после разделения Польши удалился во Францию, продав все свое имение, и умер в Париже. Взятая им с собою значительная сумма денег пропала без вести. Я видел только его портрет, в белом кунтуше и малиновом жупане. Великолепный наряд! В доме крайчего Бучинского я видел множество драгоценных вещей, оружия, конских приборов в серебре и золоте, чапраков, шитых жемчугом, и много разной старинной серебряной посуды. Все это досталось роду Бучинских после канцлера Яна Бучинского. Имение и вся движимость перешли к последнему в этом роде Бучинских (герба Стремя), майору русской службы Роху Бучинскому (потом маршалу оршанскому), который умер холост, раздав имение разными сделками и обязательствами своим воспитанникам и воспитанницам, называвшим его при жизни папенькой.
(3) В сочинении моем «Россия в историческом, статистическом, географическом и литературном отношениях», во 2‐й части «Истории», на стр. 337 упомянуто, что значительная часть этого имения отдана за поголовщину фамилии Узловских. Дед мой в споре убил из ружья помещика Узловского и по Статуту Литовскому должен был заплатить
(4) Отец мой также находился при войске Костюшки, с собранною им дружиною. Но Костюшко, по старым фамильным связям и по письмам моей матери, не хотел подвергать его опасностям, убедясь в пылкости его характера. Костюшко уговорил отца моего принять звание военно-гражданского комиссара.
(5) Все военные люди знают, что
(6) Польская панна в доме – это существо, известное в одной Польше. Панна обыкновенно бывает из бедных шляхтянок и исправляет звание камер-юнгферы, компаньонки, даже служанки (только из любви к господам своим); садится за стол с семейством хозяина и обыкновенно служит целью его шуток насчет женского пола вообще. Верность и услужливость их удивительные! Теперь уже переводятся настоящие панны.
(7) Мать моя была в первом замужестве за помещиком Менжинским и имела с ним троих детей: сына Иосифа, служившего сперва в конной гвардии, потом ротмистром в Конно-польском полку и адъютантом при графе Палене и умершего отставным майором Лубенского гусарского полка; дочерей: Елисавету, бывшую в замужестве за ст[атским] советн[иком] Степаном Филимоновичем Погоржельским, и Антонину, бывшую в замужестве за действ[ительным] ст[атским] советн[иком] Александром Михайловичем Искрицким. Отец мой также имел детей от первого брака: сына Михаила и дочь Марианну, бывшую в первом замужестве за помещиком Корейвой, а во втором за помещиком Гласко. От второго брака моих родителей остался я один. Все упомянутые здесь лица умерли.
(8) Губернатором назывался в Польше управитель у богатого помещика или пана, имевшего своих надворных солдат, а на Украйне – надворных казаков и замок или крепостцу. Губернатор управлял городишком, в котором находился замок, и окрестными поместьями и в случае нашествия неприятеля или междоусобной войны обязан был защищать замок.
(9) На том основании, что в Польше и западных губерниях находится много мелкой, бедной и необразованной шляхты, из которых многие не могли доказать бумагами своего шляхетского происхождения, ныне слово
Каждому, хотя несколько знакомому с историею бывшей Литвы и Польши, известно, что в старину там не выдавали
(10) Павел Булгарин был весьма замечательное лицо в своей провинции. В Древней Польше высшие инстанции для гражданских и уголовных дел были трибуналы – литовский и коронный. Коронный трибунал имел заседания свои в Пиотркове и еще в нескольких местах, а литовский – попеременно в Вильне, в Гродне и Минске. На решения трибунала не было апелляции, следовательно, жизнь, честь и имущество граждан вверялось членам этого судилища, избираемым шляхтой (т. е. дворянством) из самых честных и значительных помещиков. На двадцать пятом году от рождения Павел Булгарин, имея уже звание подкомория летичевского, был избран в маршалы литовского трибунала (более нежели в председатели), важнейшее по существу звание по части правосудия в государстве. Это было ранее Костюшковского восстания. Маршал трибунала имел почетную гвардию с знаменем и пользовался высокими почестями везде, где проживал. Вступив в должность, Павел Булгарин нашел в гродненской и виленской тюрьмах много преступников из евреев, осужденных на смертную казнь, которая отложена была бессрочно по слабости двух его предшественников. Павел Булгарин велел немедленно привесть в исполнение все прежние решения. Еврейские кагалы сложили огромные суммы денег, до ста тысяч червонцев, или около миллиона двухсот тысяч рублей ассигн[ациями], по тогдашнему курсу, и предложили эти деньги Павлу Булгарину, чтоб он только не исполнял приговора, потому что в числе преступников было несколько весьма богатых и значительных евреев, присужденных на смерть за разные преступления, а между прочим за подговаривание польских солдат к побегам и доставление им средств к переходу в Пруссию, где их помещали в полках. Это в последнее время составляло род торговли, и некоторых солдат высокого роста даже насильно перевозили за границу, напоив допьяна. Павел Булгарин взял деньги и отдал их на богоугодные заведения, а преступников велел казнить. Несколько десятков их было казнено в одно время в Вильне и Гродне. Это навело ужас на литовских евреев, и они предали весь род Булгариных
(11) В Древней Польше, где все зависело от выборов, следовательно, от числа друзей, все члены одной фамилии, которая хотела иметь значение, держались дружно и составляли род шотландского клана, выбирая между собою старшину, которому безусловно повиновались, обязываясь притом во всем помогать членам своей фамилии и друзьям ее. В мое время (от 1806 до 1811 года) главою нашей фамилии был Михаил Булгарин – писарь земли Волковыской (то же, что канцлер), посол на сейме (1773–1775), описанном Немцевичем в жизни Рейтана, в варшавском журнале «Сивилла Надвислянская», где Михаил Булгарин превозносится, как примерный и неустрашимый гражданин; и наконец, был членом финансовой комиссии и советником в постоянном совете (konsyliarzem rady nieustaiącej) в 1776 и 1778 годах[473]. (См. Herbarz Bobrowicza.) Теперь эти кланы не существуют.
(12) Que l’homme laborieux et pauvre ne peut mieux servir son pays qu’en remplissant bien ses devoirs envers sa famille; qu’il ne peut pas contribuer d’une manière plus efficace au bien de la patrie, qu’en la dotant d’enfans qui lui seront utiles un jour, et s’il n’est pas marié, en donnant l’exemple d’une bonne conduite. Que sa part dans le gouvernement du pays doit être d’obéir aux lois, et d’administrer avec amour et avec charité son petit ménage, qui doit être son royaume. La meilleure, la seule réforme qu’il puisse opérer, est celle du foyer domestique. Que les meetings les plus profitable pour lui sont ceux qu’il tient au milieu de sa proper famille; ses meilleurs discours, ceux qui tendent à amener la paix sur la terre, et la bienveillance envers tout le genre humain. Que ses meilleurs pétitions sont celles qu’il adresse avec un cœur contrite au roi des cieux, qui ne les méprisera point; et celles qu’il présente aux princes de la terre pour obtenir d’eux par des voies pacifiques des améliorations pour ses frères qui souffrent. Veut-il triompher? qu’il apprenne à souffrir. Veut-il être un héros? qu’il se maîtrise lui-même. Veut-il gouverner? qu’il apprenne à obéir. (
(13) Степан Филимонович Погоржельский, честный, умный и благородный человек, служил при лице знаменитых поэтов, бывших министрами юстиции, Державине и Дмитриеве, и пользовался их доверенностью. Он много мне о них рассказывал. По расстроенному на службе здоровью он принял место прокурора в благорастворенном климате Подольской губернии и там скончался.
Приложения
В половине 6‐го часа прибыли императрица с наследником престола. Играна комедия «Les folies amoureuses»[475], в коей действующими лицами были: две дочери генерала Григория Николаевича Теплова, Наталия и Мария, граф Вахмейстер[476], князь Александр Никитич Трубецкой[477] и, за болезнею Петра Васильевича Мятлева, актер придворного театра Дюге.
По окончании спектакля старшая семилетняя дочь князя Александра Алексеевича[478], вышед на сцену, говорила речь.
По окончании речи представлен был балет «Пигмалион», продолжавшийся 10 минут; в нем танцевали артисты придворного театра Варвара Михайловна и Тимофей Бубликов[479]. За балетом следовала комическая опера «La servante maitresse», представленная девицами Наталиею и Мариею Тепловыми[480]. В оркестре главное участие принимали: граф Бриль, Алексей Григорьевич Теплов, князь Хованский[481] и майор Яворский. Оркестром управлял граф Штенбок[482], который сочинял музыку к означенным пьесам.
После того был бал. Государыня играла в карты, а в 9 часов с четвертью розданы были билеты для ужинного стола, поставленного следующим образом.
Посреди осьмиугольной залы, на круглом столе возвышался великолепный египетский обелиск с серебряным щитом, украшенным лавровыми ветвями, с вензловым именем императрицы. Подле пьедестала обелиска изображена была Россия, окруженная трофеями и законами, а на пьедестале была надпись:
По сторонам обелиска реки: Нева, Волга, Днепр и Дон, представлены были каждая с своими атрибутами и испускали из урн воду, которая падала в круглый бассейн с 18-ю фонтанами; кругом бассейна изображены были четыре времени года: весна, лето, осень и зима[483]. Стол убран был лентами, гирляндами и букетами из драгоценнейших цветов; по сторонам еще четыре стола, с таким же изяществом убранные. Освещение комнат было великолепное. Во время стола играла музыка: четыре оркестра. На дворе, по колоннадам, на крыльце, в сенях и на улице было иллюминировано более 7000 шкальчиков и плошек. После танцев, продолжавшихся до 11 часов вечера, императрица с наследником отправились во дворец.
26 июня 1779 года, по полудни в 7 часов императрица прибыла из Петербурга на дачу обер-шталмейстера Л. А. Нарышкина «Левенталь». Во время прогулки ее величества по даче в полуторе верстах от сей последней, на правой стороне дороги, на лугу, представилась ее глазам фламандская картина. При сем зрелище ее величество, оставив экипажи, изволила шествовать пешком по сделанной в левой стороне дорожке, ведущей к густому и едва проходимому лесу. И как не представлялось там впереди никакого следа и приготовительного вида[485], то казалось, что надлежало уже назад возвратиться; но вдруг по знаку хозяина, к нечаянному удивлению, разделился лес и впереди представился прекрасный домик, в котором приготовлены были разные фрукты и прохладительные напитки; в окружности же, среди леса, в разных местах, раздалась на разных инструментах приятная музыка. Ее величество благоволила принять в сем домике отдохновение. В возвратном пути из оного тою же дорожкою в левой стороне примечена была сквозь густоту леса некая простая хижина, покрытая соломою, которую ее величеству угодно было также видеть. Вначале в ней не представилось ничего, кроме обитающего старика в простоте сельской жизни; но вновь по знаку хозяина нечаянно хижина распалась, а за нею явился другой, построенный в сельском вкусе пригожий домик. Ее величество благоволила и оный видеть и, пробыв там немного, возвратилась в дом хозяина. Потом еще изволила шествовать в лежащую ко взморью рощу, при входе которой, в левой стороне, на острове пруда, явилась пустыня, устроенная в китайском вкусе, из мрамора. В 10 часов с половиною того же вечера императрица отправилась в Петергоф[486].
ЧАСТЬ ВТОРАЯ[487]
I
Хотя я был очень молод при вступлении на престол императора Александра Павловича, но впечатления, произведенные во мне всем виденным и слышанным, столь сильно подействовали на меня, что это великое событие осталось навсегда свежим в моей памяти. Самому Тациту недостало бы красок для изображения той живой картины общего восторга, который овладел сердцами при вести о воцарении обожаемого Александра! Еще будучи наследником престола, он жил единственно для добра, для утешения несчастных и для покровительства всего высокого и благородного. Скромность его, благодушие, вежливость и деликатность в обхождении превозносимы были во всех сословиях. Всем было известно, что с высокими понятиями о правосудии и государственном устройстве он любил науки, литературу, художества и уважал занимающихся ими. Доброта сердца его была неисчерпаема! В манифесте своем о вступлении на престол юный император объявил, что намерен управлять Россией «в духе в Бозе почивающей бабки своей, императрицы Екатерины II»[489], и эти слова, как электрический удар, потрясли все сердца! Сенатская типография не успевала печатать манифеста; он был в руках у всех и каждого; его читали, перечитывали, лобызали, орошали слезами и рассылали во внутренность России к друзьям и родным. Знакомые обнимались и целовались на улице, как в первый день Светлого праздника[490], поздравляя друг друга с новым государем, которого обожали прежде, чем он взял в руки бразды правления, и на котором опочивали все надежды. Во всех семействах провозглашали тосты за его вожделенное здравие; церкви наполнены были молельщиками. Народ толпился на Дворцовой площади, чтоб видеть ангельский лик своего государя, в чертах которого живо изображались кротость, милосердие и человеколюбие, которым он не изменил до конца своей жизни. Радостные восклицания повсюду встречали и сопровождали его. Во всей истории рода человеческого едва ли есть несколько примеров подобной общей радости, и весьма немногие государи вступали на престол при таких счастливых предзнаменованиях, при таких обильных надеждах!..
В короткое время появились изменения в военной форме и в одежде частных лиц. Помню, как теперь, удивление наше, когда поручик нашей роты Бабин явился без пуклей, с небольшою косою, перевязанною в полворотника, с волосами, спущенными на лоб (называемыми тогда
Граф П. А. Зубов вышел в отставку и отправился за границу, а Ф. И. Клингер остался директором корпуса и пробыл в этом звании
Перехожу к важнейшей эпохе в моей жизни, имевшей влияние на всю мою судьбу. По экзамену переведен я снова через класс, именно в третий верхний, из которого уже выпускали в офицеры, в армейские полки. По всем частям баллы у меня были хорошие, и потому новые учители приняли меня отлично. В этом классе уже преподавали статистику, физику и полевую фортификацию; первую – ученый и добрый Герман (скончавшийся в звании инспектора классов Смольного монастыря и оказавший русской статистике большие услуги)[500]; вторую – Вольемут, бывший адъюнктом[501] при знаменитом Крафте; третью – молодой корпусный офицер, поручик нашей роты Александр Христианович Шмит (ныне генерал-майор в отставке). Все они преподавали отлично и чрезвычайно занимательно. Статистику читал Герман по-французски, потому что весьма был слаб в русском языке. Железников в это время стал прихварывать и не мог заниматься во всех верхних классах, а потому при сохранении всех окладов ему оставили два первые верхние класса, а остальные отдали по указанию Железникова корпусному офицеру, поручику четвертой роты Александру Андреевичу Лантингу.
С приятною наружностью, Лантинг соединял в себе необыкновенную доброту, нежность чувств и возвышенный ум. Он был поэт в душе, хотя и не писал стихов, и этим только отличался от незабвенного друга моего Александра Сергеевича Грибоедова, с которым Лантинг был схож нравственно, как две капли воды. Лантинг и Грибоедов – это один ум и одна душа в двух телах! Если б они знали друг друга, они были бы друзьями и братьями. Лантинг даже манерами походил на Грибоедова. Лантинг вступил в корпус кадетом при графе Ангальте, в 1788 году. Он сказывал мне, что родился в Лемзале[502] (т. е. в Лифляндии, или в Рижской губернии), но я не мог отыскать этой фамилии. Будучи кадетом, он долженствовал происходить
Русская словесность расцвела при императоре Александре, под его благотворным влиянием, на плодоносной почве, возделанной императрицею Екатериною II. Жесткие формы, в которых был сжат наш богатый и звучный язык, сокрушились под пером Н. М. Карамзина, М. М. Сперанского, Василья Сергеевича Подшивалова, Ивана Ивановича Дмитриева, Михаила Никитича Муравьева, Василия Андреевича Жуковского. Вся литературная деятельность сосредоточена была тогда в Москве под сенью знаменитого тогда университета. Там составлялись законы для языка и слога; там уже издавался «Вестник Европы»[504] Н. М. Карамзиным и «Московский Меркурий»[505] Петром Ивановичем Макаровым. Карамзин увлекал всех своим языком; Макаров предостерегал и поучал своими сильными и остроумными критиками, устремленными противу бесталанных подражателей новизны. Как благодетельной росы ожидали мы в Петербурге каждой книжки «Вестника Европы», читали, перечитывали и изучали каждую статью! Блистательные примеры возбуждали в нас охоту к изучению языка и страсть к авторству… Наставники наши поощряли нас и руководствовали…