Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений в шести томах. Т. 2: Рим / После Рима - Михаил Леонович Гаспаров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Первым шагом на этом пути был простой перевод образцов греческой поэзии на латинский язык. Этот шаг сделал Луций Ливий Андроник (ок. 275 – ок. 200), грек из Тарента, вольноотпущенник римского сенатора, обучавший в Риме детей знати латинскому и греческому языкам. Для нужд преподавания он перевел на латинский язык сатурнийским стихом «Одиссею» Гомера; впоследствии этот перевод оставался школьным чтением до времен Цезаря и Августа. По заказу должностных лиц он переводил для театральных зрелищ греческие трагедии и комедии (известно 12 заглавий) и сам был их режиссером и актером; первая такая постановка состоялась в 240 году и имела большой успех. Наконец, по предложению сената он в 207 году написал – несомненно, тоже по греческому образцу – гимн Юноне для общественного молебствия. Такова была деятельность в эпосе, драме и лирике этого греческого литератора на римской службе.

Этой переводной работе Андроника отчетливо противопоставил свое осознанное стремление к оригинальности и римской самобытности второй римский поэт, «гордый кампанец» Гней Невий (ок. 270 – ок. 200), впервые выступивший с пьесами в 235 году. В эпосе он создал национальную эпопею «Пунийская война» (сатурнийским стихом в семи книгах по позднейшему делению), воспевающую борьбу Рима с Карфагеном, начиная от легендарной встречи Дидоны и Энея и кончая победой в Первой Пунической войне, в которой Невий сам принимал участие. В трагедию он первым попытался ввести темы из римской истории, сочинив пьесы «Ромул» и «Кластидий» (место победы римского полководца Марцелла над галлами в 222 году). В комедии, своем любимом жанре (известно более 30 заглавий), он старался как можно свободнее перерабатывать образцы греческой новой комедии, вводя в одну греческую пьесу мотивы из другой (контаминация) и вставляя куски собственного сочинения, часто с прямыми намеками на римскую действительность: на разгульную молодость полководца Сципиона, на новоявленных юнцов-ораторов, на угасание духа свободы и т. п. Эта политическая в консервативном духе пропаганда со сцены напоминала аристофановскую комедию, но в римской аристократической республике такие тенденции не могли получить развития. За один из таких выпадов Невий попал в тюрьму, а потом был вынужден покинуть Рим и умер на чужбине.

Наследником Невия на комедийной сцене был Тит Макк (или Макций) Плавт (ок. 255 – 184): он первым из римских писателей сосредоточился на одном жанре, отказавшись от других, – на комедии. Сохранилась почти полностью 21 его комедия; наиболее известны «Амфитрион», «Горшок», «Куркулион», «Менехмы», «Хвастливый воин», «Псевдол» и др. Наученный горьким опытом Невия, Плавт отказался от политических выпадов и намеков на лица, хотя отдельные замечания и рассуждения о современных нравах, законах и победах у него и нередки. Но аристофановский дух буйного полнокровного веселья, унаследованный от народного италийского театра (по преданию, сам Плавт был первоначально актером), сохранился и в его пьесах. Аттическая новая комедия с ее идеалом «воспроизведения жизни» превращается в его произведениях в забавную буффонаду, полную грубых шуток и бойких песен, действие которой развертывается в полуфантастическом мире гротеска и гиперболы. Упрощается ее сюжет, но зато действие приобретает небывалую динамичность. Упрощаются характеристики действующих лиц, но сама эта упрощенность становится источником комизма: старик скуп до смешного, влюбленный юноша беспомощен до смешного и т. д., а между этими карикатурными фигурами выдвигается в центр пьесы образ любимого героя Плавта – удалого раба-интригана, который держит в руках все нити действия. Из диалога исчезают философские сентенции, зато во множестве появляются остроты, каламбуры, пародии, алогизмы, недоразумения, нарушение сценической иллюзии – все, что возбуждает смех. Иными словами, в переработке Плавта новоаттическая комедия утрачивает изящество и глубину, но приобретает буйную жизнерадостность и оптимизм, уже недоступный для Менандра и его продолжателей.

Эта стихийная «сила смеха» (vis comica) в сочетании с народной свежестью и яркостью языка и была залогом славы Плавта и у современников, и у потомства.

В первой половине II века до н. э. культурная атмосфера Рима претерпевает дальнейшие изменения. В эту пору, после покорения западного Средиземноморья, Рим обращается к покорению восточного Средиземноморья и устанавливает свое господство над Грецией (II Македонская война, 200–196 годы; война с Антиохом Селевкидом, 192–188 годы; III Македонская война, 172–167 годы; Ахейская война, 146 год). Связи Рима с Грецией сразу стали теснее и прочнее. Материальные богатства, накопленные Грецией, широким потоком потекли в Рим, опьянение роскошью греческого быта стало поголовным, появился даже глагол «pergraecari» со значением «развратничать». Но вместе с этим Риму открылись и духовные богатства Греции. За поварами и актерами в Рим потянулись философы и ученые: около 169 года Рим посетил Кратет, глава пергамской школы; в 167 году среди греческих заложников в Рим прибыл Полибий, будущий историк; в 155 году Афины прислали в Рим с дипломатическим посольством трех своих ведущих философов – стоика, перипатетика и академика; последним был знаменитый Карнеад. После поражения Македонии в Рим была перевезена библиотека македонского царя – лучшая после александрийской, пергамской и, может быть, антиохийской. Знакомясь с классическими произведениями греческой мысли и слова, римская аристократия впервые увидела в греческой культуре ценность для себя, а не для других, средство внутреннего совершенствования, а не внешнего блеска.

В новой обстановке возникает и новый духовный идеал римлянина. Завоевание мира означало для него, что доблесть (virtus) Рима оказалась сильней, чем доблесть его соперников, и поэтому именно Рим оказывается в ответе за судьбы всего цивилизованного человечества. А это влекло за собой постепенное расширение, одухотворение традиционного идеала virtus, его превращение из узкогражданского в общечеловеческий. Рядом с традиционными римскими добродетелями выдвигаются новые: iustitia (справедливость), clementia (милосердие) и самая широкая из них – humanitas (человечность). Рядом с традиционным пафосом общественного дела (negotium) выдвигается пафос частного досуга (otium) не как простого отдыха, а как умственного просвещения и духовного совершенствования. Рядом с государством, которому каждый служит своим делом, все больше места в жизни образованного человека занимает дружеский кружок, члены которого объединены общим досугом. В таких кружках воспитывался тот новый для римской «серьезности» тип ученого и в то же время непринужденного и остроумного разговора и поведения, то «вежество» (urbanitas), которое было неотъемлемой чертой римского идеала. Один из первых таких кружков образовался вокруг полководца Сципиона Африканского (Старшего), победителя Ганнибала; сам Сципион не был писателем, но весь его облик и поведение, его аффектированное героическое благородство, его подражание Александру Македонскому были утверждением нового для Рима человеческого идеала.

Все эти перемены в римской жизни неизбежно сопровождались противодействием, прежде всего со стороны консервативной земельной знати – поборницы прежнего полисного уклада. Лозунгом этой реакции была защита древней чистоты римских нравов, виднейшим из ее вождей был Марк Порций Катон Старший (234–149), знаменитый простотой быта, прямотой речи и строгостью нравов. Стараниями консерваторов в 186 году был запрещен модный греческий культ Вакха, в 184 году отстранен от политики Сципион, в 173 и 161 годах изгнаны из Рима греческие учителя философии, в 154 году прекращено строительство постоянного театра. В противовес проникающей в Рим греческой теоретической науке Катон пишет своего рода энциклопедию римских практических знаний: ряд сочинений о сельском хозяйстве, военном деле, праве и т. д.; в противовес индивидуализму греческих историков и их римских подражателей он пишет «Начала», очерк истории Рима и Италии (первый на латинском языке), где сознательно опускает все имена политиков и полководцев (из сочинений Катона сохранилась лишь книга «О сельском хозяйстве» – первый памятник латинской прозы). Это не было слепой борьбой против всего греческого. Катон знал греческий язык, пропагандировал сельское хозяйство эллинистического типа, построил в Риме первую базилику; он хотел учиться у греков практическим приемам, но без идейных компромиссов: «прочитывать, но не зазубривать» их сочинения. Эллинофильство Сципионов и римский консерватизм Катона в равной мере были необходимы для того синтеза римской и греческой культуры, который определяется в следующих поколениях.

Поэтами нового периода римской культуры были Энний и его продолжатели Пакувий, Цецилий и Теренций; полностью сохранились лишь комедии Теренция («Свекровь», «Самоистязатель», «Братья» и др.), остальное дошло в отрывках.

Квинт Энний (239–169), уроженец эллинизированной южной Италии (он называл себя «человеком о трех языках» – латинском, греческом и оскском), наперсник Сципиона и его друзей, был, бесспорно, крупнейшим из ранних римских писателей. Он представлял собой новый в Риме тип поэта-просветителя, цель которого – не развлекать народ, как приходилось Невию или Плавту, а открывать ему дотоле неведомую мудрость. Во вступлении к своему основному произведению, эпопее «Анналы» («Летопись»), он возвещает, что в него переселилась душа самого Гомера. Соответственно, стиль его высок и патетичен, грубость слога и стиха Невия ему претит, комедии предпочитает он трагедию. В 18 книгах «Анналов» – поэтическом изложении римской истории от Энея до своих дней – он, по-видимому, впервые осмысляет римские завоевания как историю торжества римской «доблести», которая в ответе за судьбы всего человечества. В своих трагедиях (22 заглавия, в том числе две на римские темы) он перелагает преимущественно Еврипида – «трагичнейшего из поэтов» и «философа на сцене». Но вдобавок к этим традиционным жанрам, обращенным ко всему римскому народу, Энний впервые разрабатывает жанры новые, обращенные к узкому дружескому кругу любителей просвещения. Это стихи смешанного размера и содержания, поучительные и шутливые, имитирующие изящную ученость непринужденных бесед: рядом с панегириком Сципиону здесь находятся басни и эпиграммы, рядом с «Эвгемером», популяризацией рационализма, и «Эпихармом», популяризацией пифагорейского мистицизма, – эротические стихи («Сота») и дидактическая поэма-пародия («Чревоугодие») – все, конечно, в переложении с греческого. Образцом нового жанра послужили эллинистические произведения типа «Ямбов» Каллимаха, назван он был старинным словом «сатура» в новом осмыслении – «смесь».

Преемники Энния унаследовали его ученость и просветительский дух, но не его разносторонность. В эпосе Энний непосредственных продолжателей не имел. В трагедии продолжателем был его племянник и ученик Марк Пакувий (ок. 220 – 130), а в комедии – его друг Цецилий Стаций (ум. в 168 году до н. э.). Обоих объединяло стремление как можно более приблизиться к греческим образцам. «Ученый старец» Пакувий (известно 13 заглавий) предпочитает модному Еврипиду классического Софокла, разрабатывает редкие и малоизвестные мифологические сюжеты, вставляет в пьесы философские рассуждения и сентенции. Цецилий (известно 42 заглавия) отказывается от плавтовской вольности обращения с греческими комедиями, отвергает контаминацию и старательно воспроизводит в своих пьесах сложные сюжетные перипетии аттических образцов, однако с сюжета на стиль эта забота о точности перевода не распространяется, и в его репликах по-прежнему царит не менандровское изящество, а плавтовское шутовство. В этом смешении греческих и италийских черт ближайшие потомки видели достоинство, а позднейшие – недостаток; потому-то Цецилий долго считался лучшим римским комиком, но дошли до нас пьесы не его, а поэтов более последовательных в своих тенденциях – Плавта и Теренция.

Публий Теренций Афр (ок. 190 – 159) довел эллинизаторские тенденции Цецилия до логического конца: заботу о точности передачи эллинского духа он перенес на стиль, а в сюжете вновь позволил себе контаминацию (несмотря на нападки других учеников Цецилия, больше заботившихся о передаче буквы, а не духа подлинника). Для Теренция важны характеры, а не шутки, психологическая ситуация, а не действенная интрига. Как и для аттических комиков, для него комедия не средство развлечения, а средство познания жизни; но если Менандр смотрит на поведение своих маленьких персонажей сочувственно, но сверху вниз, с доброй иронией духовного превосходства, то Теренций смотрит на них снизу вверх как на носителей той культуры, к которой он еще только жаждет приобщиться. Поэтому действующие лица греческой комедии предстают у него облагороженными, возвышенными, черты комизма в них сглаживаются, менандровская местная и бытовая конкретность слабеет, уступая место чертам образцовой, общечеловеческой humanitas; речевая индивидуализация, столь блестящая в аттической комедии, совершенно оставлена, все персонажи одинаково изъясняются изящным и гладким разговорным языком образованного римского общества, который впервые получает здесь литературное оформление. Это внимание к проблеме литературного языка свидетельствует уже о приближении нового периода, I века до н. э., когда эта проблема станет первоочередной.

На пути к новому периоду лежит полоса переходного времени, приблизительно соответствующая второй половине II века до н. э. Это было время завершения культурных тенденций предшествующего столетия. Греческая культура окончательно укореняется в Риме, обучение греческому языку и литературе у греческого учителя становится непременным требованием к образованному молодому человеку. Сопротивление поборников древних нравов ослабевает: становится признанным, что древняя римская доблесть должна усваиваться не стихийно, а сознательно, т. е. в греческом философском осмыслении. Таков взгляд, господствующий в культурном центре римского общества того времени – в кружке Сципиона Эмилиана (Младшего), оратора и полководца, разрушителя Карфагена, друга и покровителя Полибия и Панэтия: здесь смягчились крайности и сочетались положительные стороны идеалов Сципиона Старшего и Катона. Такие же взгляды господствовали и в других аристократических кружках, собиравшихся в 120‐х годах вокруг Гая Гракха, а в 100–90‐х годах вокруг Квинта Лутация Катула.

В то же время вторая половина II века до н. э. была началом глубокого общественного кризиса в Риме. Рим, не перестав быть полисом, стал мировой державой; морально-политическое единство свободного гражданства, которым держался раннереспубликанский Рим и отголоски которого еще чувствовались в период больших завоеваний, теперь разрушилось окончательно. Между узким кругом правящей знати (сенатское сословие), которому на долю достались все выгоды от завоеваний, и широкими слоями разоряющегося крестьянства и городского плебса образовалась пропасть. В политике это привело к попыткам реформ и восстаний, которые стали началом столетней полосы так называемых гражданских войн (выступление Тиберия Гракха в 133 году, Гая Гракха в 123–122 годах, Апулея Сатурнина в 100 году). В литературной жизни Рима это привело к расслоению публики: если трагедиям Энния или комедиям Плавта еще могли одинаково рукоплескать и сенаторы, и плебеи, то уже комедии Цецилия и Теренция встретили, с одной стороны, восторг аристократических ценителей, а с другой – прочное равнодушие широкой публики. Обозначается раскол культуры на культуру знати и культуру масс.

Общественный кризис сопровождался духовным кризисом. Философский идеал римской доблести, благодетельствующей мир наилучшим управлением, оказался ничуть не похожим на действительность. Между философской теорией и политической практикой, между досугом и делом просвещенных римских аристократов происходит разрыв: вместо того чтобы быть подспорьем и дополнением политической практики, культурные интересы становятся способом ухода и отдыха от неприглядной действительности. В творчестве Энния еще уживались, с одной стороны, эпос и трагедия для широкой публики, с другой – сатуры для избранного кружка; два поколения спустя пишущий трагедии Акций и пишущий сатуры Луцилий уже оказываются духовными антагонистами.

В соответствии с этими процессами можно отметить в развитии римской литературы второй половины II века до н. э. три черты: упадок старых поэтических жанров, характерных для традиционной идеологии граждан полиса; возвышение новых поэтических жанров, характерных для индивидуалистической идеологии подданных мирового государства; развитие прозы, которая в этот период постепенно сравнивается с поэзией по своему значению в культурной жизни общества. Все произведения этого периода сохранились лишь в отрывках.

Упадок старых жанров – это упадок литературных форм, рассчитанных на прежнюю, широкую и однородную полисную аудиторию: эпоса, трагедии и комедии. В эпосе этот упадок всего заметней: эпигоны Энния еще пытались писать поэмы во славу новых войн и полководцев, но остались не замеченными современниками и забытыми потомством.

В трагедии наступление упадка было отсрочено талантом последнего великого римского трагика, Луция Акция (170 – ок. 85 года до н. э., сохранились заглавия и отрывки 43 драм). Акций стремится обновить римский трагический театр, он вновь обращается к Еврипиду как к главному образцу, пытается преодолеть равнодушие публики намеками на современность в мифологическом содержании и риторическим блеском поэтической формы; он имеет успех, и за ним остается слава лучшего римского трагика, но после его смерти трагедия в Риме перестает существовать.

Комедия, обреченная колебаться между вкусами знати и простонародья, пережила особенно сложную эволюцию. Переводная комедия из греческой жизни (паллиата, от греческой национальной одежды – плаща, паллия) в своем развитии от Плавта к Теренцию из плебейской становилась все более аристократической, после Теренция окончательно потеряла популярность в народе и постепенно сошла на нет. Драматурги стали сочинять оригинальные комедии из римской народной жизни (тогата, от римской национальной одежды – тоги), но и они имели такую же судьбу: если первый из авторов тогат, Титиний (современник Цецилия), еще брал пример с грубого юмора Плавта, то его продолжатель Л. Афраний оказывается поклонником Теренция и Менандра, и тогата вслед за паллиатой аристократизируется, теряет популярность и в I веке до н. э. гибнет. Тогда обслуживание широкой театральной публики остается уделом народного фарса – ателланы, дотоле существовавшей лишь как скромный дивертисмент в конце спектакля и только на рубеже II–I веков до н. э. приобретающей литературную обработку; к ней присоединяется мим, перенесенный в Рим из Александрии, и эти два жанра продолжают существовать до самой поздней античности, неизменно любимые простонародьем и неизменно презираемые «высокой» литературой. Так совершается в Риме разрыв между литературой и театром: на одном полюсе остается риторическая «драма для чтения», в которую превратилась трагедия, на другом – полуимпровизированный фарс, в который превратилась комедия.

Возвышение новых жанров, отражающих новую, более индивидуалистическую идеологию, связано прежде всего с именем Гая Луцилия (180 или 148 год – ок. 102 года до н. э.). Он написал 30 книг «Сатур»: этот жанр, второстепенный для Энния, стал для него основным. Свободнорожденный, богатый человек, друг Сципиона, он живо откликался в стихах на все, чем жил современный Рим, – политические события, литературные споры, нравы и моды; но, рассуждая обо всем этом язвительно и едко, он сохранял позицию не бойца, а наблюдателя, человека стороннего, наслаждающегося своим досугом и свысока взирающего на мир; и с отголосками общественной жизни у него перемежаются не только популярно-философские размышления, как у Энния, но и лирически-шутливые рассказы о самом себе, о своей поездке в сицилийское имение, о своем любовном приключении, своих рабах и домочадцах, – такого в римской поэзии еще не бывало. В «Сатурах» Луцилия, в соответствии со смыслом заглавия, все эти темы еще образовывали пеструю смесь. У поэтов следующего поколения, работавших на рубеже II–I веков, новые для Рима мотивы уже оформляются в эллинистические жанры. Лутаций Катул, Порций Лицин, Валерий Эдитуй упражняются в сочинении изящных эротических эпиграмм и ученых дидактических поэм; Левий пишет цикл «Эротопегний» – лирических песен на мифологические темы, по форме напоминающих эллинистические мелиямбы; Сей подражает идиллиям Феокрита, Матий – мимиамбам Герода. По скудости отрывков творчество этих авторов почти ускользает от нас, но значение этой первой волны римского александринизма для подготовки будущей поэзии Лукреция и Катулла несомненно.

Развитие прозы к концу II века также связано с общими переменами в положении римской литературы. Как и в Греции IV века, упадок полисных литературных форм приводит к тому, что носителем культуры, по крайней мере «высокой» культуры, все более становится не сцена, а книга; и как в Греции, прозаические жанры начинают, пока еще слабо, вытеснять стихотворные. Требования условий римской политической борьбы сочетались с влиянием образцов эллинистической прозы. Красноречие этой поры, прославленное в старшем поколении именами братьев Гракхов (130–120‐е годы), а в младшем – М. Антония и Л. Красса (90–80‐е годы), впервые сознательно овладевает риторической техникой, к концу века появляются первые латинские учебники красноречия, один из них был составлен М. Антонием. Историография впервые отрешается от тяжеловесной формы «анналов», неизменно начинавшихся с основания Рима: Целий Антипатр пишет возвышенным поэтизированным слогом монографию о Ганнибаловской войне, Семпроний Азеллион описывает историю своего времени, по примеру Полибия заботясь о внутренней связи событий. Наконец, рядом с красноречием и историографией появляется новая область римской прозы – филология и наука о древностях, прибежище ученого досуга тех, кому претила современность: на рубеже II и I веков работает первый римский филолог Л. Эллий Стилон. Учеником Стилона был Варрон, учеником оратора Красса – Цицерон, Семпроний Азеллион нашел продолжателя в Саллюстии, Целий Антипатр – в Ливии: так в прозе этих лет готовится мощный расцвет следующего столетия.

2. СТАНОВЛЕНИЕ ЖАНРОВ В РИМСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

Все три рассмотренных этапа начального периода римской литературы при всей разнице между ними, обусловленной быстрым темпом общественного развития Рима в III–II веках, объединены одной общей проблемой, которая оставалась главной для всех писателей, – проблемой жанра. Рим вступает в этот период, располагая почти аморфным материалом устной народной словесности, и выходит из него, владея всем жанровым репертуаром греческой литературы. Усилиями первых римских писателей римские жанры приобрели в эту пору тот твердый облик, который они сохранили почти до конца античности. Элементы, из которых складывался этот облик, были троякого происхождения: из греческой классики, из эллинистической современности и из римской фольклорной традиции. В разных жанрах это становление шло по-разному.

Эпос по греческой традиции, освященной именем Гомера, считался высшим из поэтических жанров. Поэтому в римской литературе он с самого начала мыслился как наиболее уместная форма для прославления деяний римского народа. Так как развитой мифологии римский народ не имел, это прославление облекалось в форму не мифологического, а исторического эпоса. Уже первый римский эпик Ливий Андроник выбрал для перевода не «Илиаду», а «Одиссею» потому, что странствия Одиссея, относимые преданием к западному Средиземноморью, связывались в сознании его читателей с легендарной предысторией Италии. Поэма Невия о Пунической войне перекликается с одновременным историческим трудом Фабия Пиктора, «Анналы» Энния – с «Началами» Катона. Если в начальных легендарных и полулегендарных частях эпоса еще возможна была забота о художественном распределении материала, то в дальнейших частях такой исторический эпос неизбежно превращался в метризованную летопись: так, Энний, завершив в 12 или 15 книгах первоначальный замысел своих «Анналов», потом постепенно прибавлял к ним новые книги, как настоящий хронист, описывая в них события последних текущих лет. Эпос такого рода, конечно, не мог строиться по образцу Гомера: скорее всего, образцом ему мог служить эллинистический эпос Херила, Риана и им подобных; но за скудостью материала определить степень эллинистического влияния на ранний римский эпос невозможно.

Стиль римского эпоса в большей степени был открыт влиянию гомеровской классики. У Невия еще господствует слог тяжеловесный и прозаичный:

На Мальту переходит римлянин, и островПустошит, жжет и грабит, вражье добро ничтожа…

По-видимому, это стиль, унаследованный от местных пиршественных песен. Энний, введя в эпос гексаметр вместо сатурнийского стиха, ввел и гомеровский стиль вместо невиевской простоты: он старательно переводит на латынь гомеровские эпические формулы, говорит о римских консулах, как о витязях «Илиады», списывает с Аякса героический облик римского трибуна в бою. Но «гомеризовать» таким образом весь летописный материал было невозможно, и рядом с имитациями классического эпоса у Энния находятся по-невиевски сухие отчеты о выборах консулов и передвижениях войск; а такие эпизоды, как сон Илии, матери Ромула, с его сгущенным пафосом, несомненно, ориентируются на эллинистическую поэзию. Так элементы всех трех источников эпического стиля образуют у Энния смесь, но еще не синтез.

Театральные жанры в Риме, не будучи связанными с религией и культом, как в Греции, никогда не пользовались таким уважением, как эпос. Театр неизменно рассматривался только как средство развлечения. Постоянного театрального здания в Риме не было до 54 года до н. э. Представления давались на временных деревянных подмостках с низкой и широкой сценой: уже это показывает, что римский театр был наследником не городских эллинистических театров с их высокой и узкой сценой, а народных балаганов Италии и Великой Греции. Публика толпилась прямо перед подмостками; лишь впоследствии стали устраивать сиденья перед сценой (на месте греческой орхестры) – для сенаторов и полукруглым амфитеатром – для простого народа. Театры были так малы, что актеры играли без масок, и мимика была видна всем; только в I веке до н. э., с расширением театральной постройки, вошла в употребление маска. Актеры были неполноправными гражданами, часто вольноотпущенниками; они объединялись в труппы («стадо» – grex) во главе с антрепренером (dominus gregis); антрепренеру устроители празднеств поручали организацию представления, а он должен был купить пьесу у драматурга и поставить ее. Обычно, как и в Афинах, пьесы ставились каждый раз новые; лишь с конца II века до н. э. вошли в практику возобновления старых, ставших классическими пьес.

Несовершенство римской театральной техники объясняет многие особенности римской драматургии, прежде всего трактовку музыкального элемента: набрать несколько хороших хоров, умеющих петь и плясать, в римских условиях было невозможно; поэтому в комедии хор был совершенно исключен даже из антрактов, а в трагедии сведен до минимума. Взамен хора в драму были широко введены сольные арии – кантики; для удобства исполнения ритм их был значительно упрощен по сравнению с ритмом греческих хоров; если актер не имел голосовых данных, на сцену рядом с ним выходил специальный певец. Наряду с этим были расширены сцены, исполняемые речитативом в длинных стихах под аккомпанемент флейты. Диалог в ямбических триметрах, речитатив в септенариях и октонариях, кантик преимущественно в кретиках и бакхиях – чередование этих трех элементов образовывало ткань римской драмы. При этом Теренций сдержанней, чем Плавт, и пользуется кантиками очень редко. Но в целом роль музыки в драме усилилась настолько, что римские трагедии, по-видимому, напоминали по форме оперу XVIII века, а комедии – оперетту. Отчасти это было подготовлено усилением монодического элемента в поздней греческой трагедии (заметным уже у Еврипида) и в эллинистическом миме («Жалобы девушки»), отчасти – ролью песни и пляски в италийском драматическом фольклоре.

Наряду с несовершенством техники – и в еще большей мере – на характер римской драматургии влияла неподготовленность публики. Сюжеты греческой трагедии и комедии были для римской театральной толпы материалом незнакомым и необычным, и, чтобы они вызывали у публики не недоумение, а должную скорбь или смех, трагизм и комизм греческих образцов приходилось утрировать. Поэтому римские трагедии оказываются более патетичными, а римские комедии – более шутовскими, чем греческие. Это усиливалось тем, что весь мир греческих драм воспринимался римлянином как далекая экзотика. Фон трагических мифов, где для грека каждое имя и название были окружены ореолом ассоциаций, был для римлян неопределенным «тридевятым царством»; они смотрели на трагедии о Персее и Агамемноне, как смотрели бы греки на представления об ассирийских царях. Фон комедийных ситуаций, с их традиционными фигурами хитрых рабов, изящных гетер, ученых поваров, льстивых параситов, лихих воинов, казался жителю полукрестьянского Рима таким же нереальным; комедиографы еще больше подчеркивают условность этого мира, фантастически гиперболизируя «вольности» греческой жизни («Здесь, в Греции, так водится…») и щедро оттеняя их мелкими римскими реалиями – упоминаниями о римских обычаях, римских чиновниках и т. п.; в результате эллинистическая комедия, «зеркало жизни», превращалась в шутовской гротеск; так, в комедии Плавта «Ослы» раб едет по сцене верхом на униженном хозяине. Впрочем, эта характеристика более относится к Плавту, у Теренция ситуации спокойнее и реалистичнее, но оттого и комедии его пользовались меньшим успехом.

Не только фон, но и действие пьес воспринимались римской публикой по-иному. В греческой трагедии исход мифа был известен публике заранее, и интерес к действию поддерживался не напряженностью ожидания, а трагической иронией подробностей. По аналогии с трагедией греческая комедия также старалась сообщать публике содержание пьесы в предупредительном прологе, чтобы внимание зрителя сосредоточивалось не на общем исходе, а на «комической иронии» отдельных поворотов действия. В Риме положение было иным. Римский трагик не мог рассчитывать на то, что его миф заранее известен публике, и должен был строить действие не на игре подробностей, а на напряженном ожидании исхода. По аналогии и римские комедиографы стали реже пользоваться средствами комической иронии и чаще – средствами комической неожиданности. Плавт еще пользовался предупредительным прологом, так как его слишком малоискушенной публике без предварительного объяснения сложная интрига пьесы могла быть попросту непонятна; но Теренций уже полностью отказывается от обычая заранее излагать сюжет, строит действие не на иронии, а на напряжении и освободившийся от повествования пролог отводит для разговора с публикой на литературно-полемические темы.

При выборе тем и сюжетов также приходилось считаться с публикой: так как ее привычка к греческим жанрам только начинала складываться, нужно было поддерживать ее сравнительно однородным материалом. Поэтому тематика римских трагедий значительно однообразнее, чем греческих; почти половина известных сюжетов принадлежит к циклу мифов о Троянской войне и судьбе Атридов – несомненно, в память о происхождении римского народа; остальные мифы использованы гораздо меньше, и, в частности, почти нет трагедий о Геракле и Тесее.

Тематика комедий тоже была достаточно однообразна. Юноша, сын сурового отца, влюблен в девушку, принадлежащую своднику, который хочет отдать ее богатому и хвастливому воину; но и с помощью хитрого раба (реже – парасита) юноша добывает деньги для выкупа и одурачивает соперника, а девушка обычно оказывается свободнорожденной и достойной невестой, – вот типичный сюжет римской комедии («Псевдол», «Куркулион», «Эпидик» и т. п.), в чистом виде он встречается не так уж часто, но один или (чаще) несколько мотивов из этого комплекса непременно присутствуют в каждой римской комедии. Плавт и Теренций пользовались этим небогатым арсеналом с замечательным разнообразием, однако уже у них появляются в прологах насмешки над схематическим постоянством комедийных амплуа – бегущего раба, сердитого старика, обжоры-парасита и др.

Из греческих оригиналов трагедия пользовалась преимущественно патетическим Еврипидом, комедия – Менандром; таким образом, Рим был наследником эллинистических вкусов. Переводы были свободными, легко допускавшими сокращения, расширения, переработку диалога в кантики и наоборот и даже вставку лиц и сцен из другой греческой пьесы – контаминацию: впрочем, этот последний прием всегда считался предосудительным, рассматривался как порча оригинала и ограничивался, по-видимому, небольшими эпизодами. Можно думать, что впервые римляне стали прибегать к контаминации в трагедиях, где перед ними обычно бывало по нескольку греческих пьес на сюжет одного и того же мифа, и лишь потом применили этот прием к более разнообразным сюжетам комедий, не избежав при этом и некоторых неувязок. В целом отступления от оригинала служили общей цели римских драматургов: усилить в трагедии трагизм, а в комедии – комизм. Так, в «Ифигении» Энния еврипидовский хор служанок был заменен хором солдат, чтобы подчеркнуть одиночество героини, а в «Братьях» Теренция эпизод похищения девушки у сводника был перенесен из рассказа на сцену ради бурного комического действия. Еще шире, чем отступления в композиции, практиковались отступления в стиле: стиль греческих трагедий делался более высоким и торжественным, стиль комедий – более низменным и вульгарным. Так, если у Еврипида Медея начинает свою речь: «Коринфские женщины, я вышла к вам…», то у Энния она говорит: «Вы, обитательницы высокой твердыни Коринфа, жены имущие и знатные…». А если у Менандра муж жалуется на жену приблизительно так: «Несносная моя жена: все она сует нос не в свои дела», то Цецилий передает это приблизительно такими репликами: «Как приду я домой, она тут же лезет с поцелуями. – Это чтобы тебя вырвало всем, что ты выпил на стороне».

Особое положение в римской драматургии занимают «экспериментальные» пьесы на местные римские темы: трагедии-претексты и комедии-тогаты. Трагедии-претексты явились под бесспорным влиянием опытов александрийской драматургии на исторические темы («Фемистокл», «Кассандреида»); среди них отчетливо различаются две группы: трагедии о полулегендарном римском прошлом («Ромул» Невия, «Брут» Акция) и инсценировки самых недавних римских побед («Кластидий» Невия, «Амбракия» Энния) для триумфальных или погребальных игр. Эти эксперименты остались единичными: всего известно не более восьми заглавий претекст III–II веков. Более долгую жизнь имела комедия – тогата, но по скудости фрагментов она остается для нас загадкой: сохранившиеся заглавия показывают, что фоном действия был семейный и хозяйственный быт, но как в этом италийском мире, без гетер, параситов и рабов-интриганов, развертывалась интрига, подобная менандровским, мы не знаем. В конечном счете тогата также осталась литературным экспериментом и уступила место ателлане с ее крепкими фольклорными корнями; и ателлана легко вобрала в себя все сюжеты паллиаты и тогаты, упростив и огрубив их применительно к своему стандарту четырех масок: Макк легко принял драматические функции юноши, Папп – старика, Буккон – парасита и пр.

Таковы были изменения, постигшие греческую драму на римской сцене и превратившие классическую трагедию в подобие мелодрамы, а новоаттическую комедию – в подобие фарса у Плавта и в любовную драму у Теренция. Эти изменения были в высшей степени важны для истории европейской литературы. Именно римская комедия Плавта и Теренция стала образцом для новоевропейских комедиографов: в подражание им с XVI века пишутся комедии на латинском, потом на итальянском языке, а затем благодаря Мольеру этот тип комедии становится господствующим для всей эпохи классицизма и Просвещения. Именно римская трагедия (где традиция не дошедших до нас пьес Энния, Пакувия и Акция была продолжена Сенекой) стала образцом для первых европейских трагиков – от Альбертино Муссато в XIV веке до драматургов елизаветинской Англии; и лишь постепенно этот тип трагедии стал преобразовываться под влиянием более близкого знакомства с греческими образцами римских трагиков.

«Сатура – целиком наша», – говорит Квинтилиан, считая этот жанр единственным не заимствованным римлянами у греков, а развитым самостоятельно. Такой взгляд справедлив лишь отчасти: сатура в том виде, в каком мы ее встречаем у Энния и Луцилия, напоминает больше всего эллинистические жанры, воспроизводящие проповеди-диатрибы народных философов, – жанры, представленные в высокой литературе ямбами Каллимаха, а в низовой – произведениями Мениппа; в заглавиях таких произведений традиционным было понятие «смесь», соответствующее римскому слову «сатура». Напротив, связь римской сатуры с местным италийским фольклором не поддается установлению; правда, словом «сатура» римские филологи обозначали также долитературные театральные представления этрусского образца, но это, скорее всего, недоразумение (может быть, ложная этимология).

Однако Квинтилиан прав в том, что на римской почве этот жанр получил совсем иное развитие, чем на греческой. Если эллинистическая диатриба была смесью элементов, заимствованных из жанров, уже прошедших большой путь развития и начинающих разлагаться, то римская сатура была смесью элементов таких жанров, которые еще не были известны в Риме и развитие которых на римской почве было еще в будущем. Поэтому эллинистическая диатриба не имела, по существу, дальнейшего развития: в стихотворной форме она довольно скоро отмерла, а в прозе она сохраняла свою жанровую аморфность почти неизменной вплоть до второй софистики и конца античности. Римская же сатура стала истоком сразу нескольких новых в Риме поэтических жанров. Дидактические и литературно-полемические мотивы сатуры выделились в жанр дидактической поэмы («Дидаскалика» Акция, историко-литературная поэма Порция Лицина), любовные и автобиографические мотивы выделились в лирические жанры (поэты кружка Лутация Катула); тем самым содержание собственно сатуры сузилось и свелось к популярно-этическим рассуждениям с критикой современных нравов, и из «смеси» сатура превратилась в достаточно четкий, обособленный и по содержанию, и по форме самостоятельный жанр, за которым закрепилось (отчасти в силу ложной ассоциации с греческим «сатировским» духом) название «сатира». Эта эволюция завершится лишь в творчестве Горация и сатириков I века н. э., но уже Луцилий чувствует это крепнущее внутреннее единство жанра и отмечает его, перейдя от традиционной смеси разных стихотворных размеров (в ранних пяти книгах) к единообразному гексаметру (в поздних книгах).

Красноречие и история были теснее всего связаны с римской действительностью. Из всех литературных жанров они одни считались достойными римского аристократа. Особенно это относится к красноречию, за которым стоял вековой опыт сенатских прений. Здесь чистота римских традиций держалась дольше всего; наибольшей высоты достигло это древнее красноречие в речах Катона, которые славились и после его смерти. Но это красноречие держалось только индивидуальным талантом и опытом говорящего; его основной принцип, сформулированный Катоном: «Держись сути, слова приложатся», не возмещал отсутствия таланта, а редкие записи речей не способствовали обобщению опыта. Поэтому, когда братья Гракхи впервые ввели в свои речи эффектные приемы греческой риторики, это было таким же переворотом в римском красноречии, как когда-то выступление Горгия – в аттическом. Во-первых, стало ясно, насколько средний оратор, владеющий риторической техникой, выше среднего оратора, не владеющего таковой; во-вторых, теперь, когда стало возможным учиться тайнам красноречия, а не только перенимать их у отцов, ораторы из «новых людей», стремящихся к власти, оказались в равном и даже превосходящем положении по сравнению со своими противниками – родовитыми ораторами-сенаторами. Поэтому в обстановке начинающихся гражданских войн риторика греческого типа стала обслуживать прежде всего сенатскую оппозицию (популяров) при усиленном сопротивлении сенатских консерваторов (так, в 92 году был даже издан эдикт, запрещающий преподавание риторики на латинском языке), и лишь потом она была полностью взята на вооружение и сенатской знатью.

История в Риме была своего рода естественным продолжением красноречия: находясь у государственных дел, римский сенатор обосновывал свои политические мероприятия в речах; уйдя на покой, он оправдывал свою былую деятельность, сочиняя историю; так Катон вставлял в свои «Начала» в огромном количестве отрывки подлинных речей, когда-то произнесенных им в сенате. Источниками для римских историков служили, во-первых, жреческие анналы государственного архива и, во-вторых, героические сказания из родовых преданий; от первого из этих источников ранняя римская история унаследовала обычай сухой рубрикации событий по годам, от второго – поэтическую окраску языка, заметную и у позднейших историографов.

Первое поколение историков, Фабий Пиктор и его подражатели, писали свои истории по-гречески, второе поколение, Катон и его подражатели, – по-латыни, но анналистическая форма оставалась общей для всех, хотя Катон и здесь смело пытался группировать события не «по годам», а «по предметам» и включать в свой обзор не только Рим, но и все италийские общины. Около 130–120 годов древние жреческие анналы были изданы в подлинном виде, и отпала надобность всякий раз пересказывать их заново с самого начала: Семпроний Азеллион и Целий Антипатр ограничивают свои темы замкнутыми периодами сравнительно недавнего времени, причем первый усиливает в своем изложении элемент политический, второй – элемент поэтический: история-летопись начинает разлагаться на историю-памфлет и историю-роман. До создания истории с философской концепцией римские историки еще не поднимаются. Осмысление мирового значения римских завоеваний остается на долю грека – Полибия.

Деятельность историка Полибия и философа Панэтия, двух друзей Сципиона Эмилиана, двух греческих мыслителей, которые впервые не наездом, а долго и основательно жили в Риме и знакомились с его культурой, образуют логическое завершение рассматриваемого периода. В их лице греческое общество, так долго настроенное враждебно к римским завоевателям, впервые принимает римский вклад в систему своих духовных ценностей. До сих пор речь шла о греческом влиянии на римскую культуру, теперь можно говорить об ответном влиянии Рима на греческую культуру.

Полибий из Мегалополя (ок. 200 – ок. 120) попал в Рим в числе знатных ахейских заложников и прожил там около 16 лет; потом он вернулся на родину, сопровождал в походах Сципиона Эмилиана, был устроителем римской власти в Греции и писал свою «Историю» в 40 книгах, охватывающую события 220–146 годов до н. э. (сохранились 5 книг целиком, 13 – в извлечениях, остальные – в отрывках). Потомок знатного рода, он смолоду готовился быть политиком и военным и историей интересовался прежде всего с точки зрения практической пользы. Практическая польза истории для него в том, что она дает возможность ориентироваться в событиях и по их связи предсказывать их дальнейшее развитие. Поэтому в истории он ищет прежде всего постоянно действующие законы объективной причинности, детерминизма. Роль личности для него ничтожна, судьба – лишь имя для непознанных причин событий. Истинным источником изменений в жизни является для него естественная эволюция политических форм – от монархии к аристократии, потом к демократии и опять к монархии, причем каждая из этих форм проходит сперва стадию подъема и гармонии, потом стадию упадка и разлада.

Эта мысль не нова, в конечном счете она восходит к политическим теориям Аристотеля и перипатетиков; но у Полибия она звучит по-новому. Дело в том, что кругозор Полибия неизмеримо шире: он не замыкается рамками одной общины, он охватывает единым взглядом все Средиземноморье: и Рим, и Карфаген, и греческие полисы, и восточные державы, – и мы видим, как по всему миру, в каждом государстве, малом или большом, медленнее или быстрее совершается все тот же круговорот общественных форм, с роковой неизбежностью движущий государства то к расцвету, то к распаду. Эта картина единого исторического процесса во всех частях цивилизованного мира – высшее достижение античной исторической мысли; универсализм, синхронизм, прагматизм – три главных принципа «Истории» Полибия. И, приложив эту мерку единой закономерности ко всем государствам своего времени, Полибий приходит к выводу, что выше всех в своем историческом расцвете находится сейчас Рим. Римское государственное устройство гармонично сочетает черты аристократии, демократии и монархии, т. е. осуществляет тот идеал, о котором так долго мечтали греческие философы; римское военное устройство превосходит все, чем славились греки и македоняне; поэтому Рим один из всех современных государств застрахован от внутренних беспорядков и вражеских нападений, поэтому закономерно и благотворно то, что в течение всего лишь полувека (220–168 годы) под властью Рима оказалось все Средиземноморье. Полибий не закрывает глаза на темные стороны римского владычества, он остается ахейским патриотом и скорбит об утрате греческой свободы, но сословные интересы для него выше патриотических: в лице Рима он приветствует то мировое государство, в котором так нуждалось рабовладельческое общество.

Панэтий Родосский (ок. 180 – ок. 100), ученик Кратета и афинских стоиков, прожил в Риме гостем Сципиона Эмилиана около 20 лет и знал латинский язык так хорошо, что мог ценить старинные речи Аппия Слепого. В 129 году он стал главой афинской Стои, основательно расшатанной к тому времени критикой Карнеада, и реформировал ее так основательно, что некоторые ученые начинают с него новый период истории школы – «Среднюю Стою». Как Полибий искал в истории прежде всего руководства для политической деятельности, так Панэтий искал в философии руководства для повседневной жизни. Этот практицизм заставил его отступить от классических догм стоицизма в трех важнейших пунктах. Во-первых, он отказывается от разработки абстрактной логики и парадоксальной диалектики первых стоиков: он сосредоточивается на самой практической части учения, на этике. Во-вторых, он отказывается от установки на идеального мудреца, в душе которого царит чистый разум и нет места страстям: он имеет в виду обыкновенного человека, для которого достаточно, чтобы разум только умерял естественные страсти и приводил их в гармоническое равновесие. В-третьих, он отказывается от неограниченного индивидуализма и космополитизма ранней Стои: он признает, что человек по природе своей является членом общества и призван ему служить. Таким образом, в центре внимания Панэтия оказывается не абстрактный человек наедине с мировым разумом, а конкретный рядовой человек своего времени и общества; цели его учения не столько умозрительные, сколько воспитательные. Как классический стоицизм Зенона и Хрисиппа был порожден противоположностью между человеком и государством в условиях нетвердой эллинистической монархии, так смягченный стоицизм Панэтия был порожден ощущением той опоры, которую греческое рабовладельческое общество почувствовало в римской мировой державе. Четыре главные стоические добродетели – рассудительность, справедливость, мужество и умеренность – напоминают у Панэтия традиционные качества римской «доблести» (virtus). Как история Полибия представляет собой обоснование римского государственного строя с помощью греческой политической теории, так философия Панэтия представляет собой осмысление идеала римской «доблести» с помощью греческой этической теории.

В этом сходство обоих мыслителей – представителей той греческой аристократии, которая с такой же радостью приняла твердую римскую власть, с какой римская аристократия приняла высокую греческую культуру. С этих пор о греческой и латинской культурах можно говорить как о единой античной культуре, центром которой уже становится Рим.

ГРЕЧЕСКАЯ И РИМСКАЯ ЛИТЕРАТУРА I ВЕКА ДО Н. Э

Текст дается по изданию: История всемирной литературы. М.: Наука, 1983. Т. 1. С. 437–467.

1. ЭПОХА И КУЛЬТУРА

В I веке до н. э. объединение Средиземноморья под властью Рима, по существу, завершается. В 60‐х годах походы Помпея установили римскую власть над эллинистическими государствами Малой Азии и Сирии; в 50‐х годах походы Цезаря подчинили Риму Галлию; в 30‐х годах Октавиан (будущий Август) делает римской провинцией Египет; в 10‐х годах его полководцы завоевывают придунайские области. Границы римской державы достигли Рейна, Дуная и Евфрата и дальше уже почти не продвинулись; попытки преодолеть эти рубежи кончились жестокими поражениями в 53 году до н. э. (от парфян) и в 9 году н. э. (от германцев).

Однако внутреннее политическое устройство Рима сильно отставало от его внешнеполитических успехов. По распространению власти Рим середины I века до н. э. был мировым государством, таким, в котором и нуждалось развитое рабовладельческое общество, но по организации власти Рим оставался полисом, и это сковывало производительные силы общества. Это была городская республика; даже Италия до 89 года до н. э. не вся пользовалась правами римского гражданства, а провинции рассматривались как завоеванные страны и подвергались организованному грабежу. Это была к тому же республика олигархическая: государственные должности в ней были достоянием узкого круга землевладельческой знати – сенаторского сословия, даже торгово-денежные слои общества – так называемое всадничество – принимали лишь косвенное участие в государственных делах, а масса мелкого крестьянства и городского плебса была полностью отстранена от реальной политики.

Для того чтобы производительно использовать огромные богатства мировой державы, объективно необходимо было расширить социальную базу государства, поделиться выгодами власти со средними слоями италийского и высшими слоями провинциального населения, сплотить силы рабовладельческого класса в масштабах всей державы. Эта необходимость стала явной после таких симптомов кризиса олигархической республики, как восстание неполноправных италиков (91–88 годы), волнения провинциалов (резня римлян в Малой Азии в 88 году, восстание Сертория в Испании в 80–72 годах), восстание рабов (в Сицилии в 104–100 годах, в Италии под предводительством Спартака в 73–71 годах). Сенаторское сословие, цеплявшееся за свои привилегии, не могло осуществить нужных преобразований, поэтому постепенно стал намечаться переход к единовластию популярного военного вождя, который мог бы подавить низы и сплотить верхи общества. Борьба за такую власть продолжается в течение всего I века до н. э. Ее главнейшие моменты: гражданская война между Марием и Суллой (88–82 годы) и диктатура Суллы (82–79 годы); первый триумвират – союз претендентов на власть (60 год); гражданская война между Помпеем и Цезарем (49–46 годы) и диктатура Цезаря (48–44 годы); второй триумвират (43 год); гражданская война между Антонием и Октавианом Августом (32–30 годы) и правление Августа (27 год до н. э. – 14 год н. э.). Август, которому удалось найти наиболее удобные политические формы для разрешения социальных проблем, стоявших перед государством, по праву считается основателем Римской империи.

Для нас ясна историческая закономерность перехода Рима от республики к империи, но для современников это было трагедией. Они видели только гибель республики, и она отождествлялась для них с гибелью Рима. Если власть Рима над народами была приобретена превосходством римской «доблести» (virtus), то поколебать ее могла лишь утрата этой наследственной доблести. Так складывалось представление о роковом нравственном упадке Рима, господствующее в умах в I веке до н. э.: древняя римская доблесть, учившая ставить общее благо выше всего, была подорвана и разрушена пороками, прежде всего корыстолюбием и честолюбием, побуждающими человека ставить личное благо выше всего; началом этого процесса была победа над Карфагеном, после которой римляне утратили былую воинскую простоту; концом этого процесса должна быть, по пессимистическому суждению, гибель Рима, а по оптимистическому суждению – искупление грехов страданиями и нравственное и политическое возрождение Рима. Те, кто верил в возможность спасения, должны были с удвоенной страстностью броситься в общественную борьбу; тем, кто не верил в это, оставалось отстраниться от общественных дел и уйти в себя. Противоположность между делом и досугом, между деятельностью и созерцанием, между общественным и частным, наметившаяся еще в предшествующем периоде, достигает теперь предельной остроты. Это сознание общественного кризиса и поиски его преодоления становятся общим содержанием всей римской литературы времени гражданских войн – и у Цицерона, и у Саллюстия, и у Лукреция, и у Катулла. При этом общественно активная тенденция находит выражение преимущественно в прозе, а индивидуалистическая тенденция – в поэзии того времени.

Греческая литература в этот период отступает перед римской на второй план. В условиях объединения Средиземноморья и бесправия провинций культурным центром мировой державы, естественно, стал Рим. Греция и эллинизированные области Востока остаются в культурной жизни на положении периферии. I век до н. э. – время предельного оскудения греческой литературы. Все сколько-нибудь одаренные писатели и ученые едут в Рим или становятся советниками римских наместников в своих провинциях. Благотворность римской власти для греческого правящего сословия, которую Полибию еще приходилось доказывать, для них уже непререкаема. Философ и поэт Филодем поселяется в Неаполе как клиент (зависимое лицо) аристократа Пизона, профессиональный поэт-импровизатор Архий «состоит» при полководце Лукулле, а потом при Цицероне, грамматик Парфений выступает литературным советником молодых римских поэтов-неотериков. Они пишут трактаты для римских читателей и стихи в честь римских покровителей. Единственный жанр греческой поэзии, сохранивший жизнеспособность, – это миниатюрная эпиграмма. Эпиграммы (главным образом любовные) Мелеагра Гадарского, Филодема, а в следующем поколении – Антипатра Фессалоникийского принадлежат к лучшим образцам этого античного жанра. Именно в эту пору Мелеагр составляет первую сводную антологию греческих эпиграмм («Венок», ок. 80 года до н. э.), послужившую образцом и основой для всех позднейших. Лишенная своего настоящего, Греция начинает обращаться к своему прошлому, от своего политического ничтожества она ищет утешения в своем вековом культурном наследии. Появляются первые признаки того культурного реставраторства, которое через сто-двести лет станет повсеместным. Это заметно и в философии, где становится модным обращаться через голову эллинистических школ к «истинным» учениям философов-классиков; это заметно и в риторике, где становится модным подражать языку и стилю аттических ораторов IV века (аттицизм), а все последующее развитие греческого языка и стиля зачеркивать как варваризацию и порчу (азианство). Но до последней четверти I века до н. э. эти реставраторские тенденции еще не выходят за пределы узких ученых кружков, и характерно, что первые известия о них мы встречаем не на греческой, а сразу на римской почве: первым известным нам неопифагорейцем I века до н. э. был римский сенатор Нигидий Фигул, а с первыми аттицистами полемизировал Цицерон.

Действительно, эллинизация римской культуры в это время происходит с необычайной интенсивностью. Былой катоновский ригоризм преодолен окончательно; последняя его вспышка относится к 90‐м годам до н. э., когда временно были закрыты латинские риторические школы, а на сцене переводные комедии уступили место италийской ателлане. Греки – учителя, секретари, советники – появляются в каждом знатном семействе, молодые римские аристократы едут довершать образование в Афины, греческие послы в сенате говорят на родном языке без переводчика, переписка Цицерона пестрит греческими словечками и фразами. Получает распространение книжная торговля (видным книгоиздателем был друг Цицерона Аттик), в 39 году до н. э. открывается первая публичная библиотека. Популяризация греческой культуры приобретает широкий размах. Распространяются переводы с греческого: так, Цицерон перевел некоторые диалоги Платона и Ксенофонта, речи Демосфена и Эсхина, поэму Арата (сохранились лишь отрывки). Еще шире распространяются компиляции греческих сочинений по всем предметам. Здесь особенно важна была роль сенатора-энциклопедиста Марка Теренция Варрона Реатинского (116–27 годы до н. э.), старшего современника и друга Цицерона. Это был самый плодовитый из римских писателей: он написал более 600 книг, по многу раз трактуя один и тот же материал то в ученой, то в популярной форме, то в виде учебника («Девять книг наук» – род энциклопедии, которая должна была сменить энциклопедию Катона), то в виде диалогов («Логисторики»); до нас дошли лишь сочинения по грамматике (частично) и по сельскому хозяйству. Пафос собирания и систематизации знаний господствовал в этих первых опытах римской науки; так, в трактате «О философии» Варрон предлагает систематизацию всех философских учений, не только существовавших, но и вообще возможных, и насчитывает их 288. Такого же рода популярные компиляции, осмысляющие греческое культурное наследие с римской точки зрения, однако более сосредоточенные по тематике и неизмеримо более художественные по изложению, дал Риму Цицерон в своих философских трактатах («О государстве», «О законах» – политика, «Академика» – теория познания, «О природе богов» и др. – метафизика, «О пределах добра и зла», «Об обязанностях» и др. – этика); он строит их как диалоги, в которых собеседники по очереди излагают друг другу в пространных и связных речах взгляды различных философских школ на обсуждаемую проблему, а читателю предоставляется делать выбор или искать средний путь.

Эта эллинизация римской культуры не означала отречения от традиционного римского идеала. Напротив, в представлении Цицерона и Варрона греческая культура должна была подкрепить и осмыслить древний римский идеал добродетели на благо отечества, дополнить представление о «доблести» (virtus) представлением о «гуманности» (humanitas). Цицерон, излагая греческую этику, черпает примеры из римской древности и ставит в центр ее проблемы римской современности. Варрон, осваивая громоздкую методику греческой истории культуры, делает это для того, чтобы приложить эти средства к римскому материалу: его самым значительным произведением были «Древности человеческие и божественные» в 41 книге, огромный свод древнейших римских установлений и обычаев, религиозных, государственных и частных (систематизированных с тем же наивным педантизмом: «О людях», «О местах», «О временах», «О действиях»), ставший источником знаний о римском прошлом для многих поколений. В другом большом сочинении Варрона, «Образы», или «Седьмицы», где он знакомил римскую публику с изображениями и жизнеописаниями знаменитых мужей (так же педантически сгруппированными в 50 разделов: «Цари», «Полководцы», «Мудрецы» и т. д.), забота о патриотическом самолюбии выразилась в том, что он старательно подбирал в параллель каждой семерке греков семерку римлян, прославившихся в той же области; этот обычай греко-римского параллелизма оказался удобным, его вскоре использовал младший современник Цицерона и Варрона Корнелий Непот (ок. 85 – ок. 25 гг. до н. э.) в такого же рода популярной компиляции «О знаменитых людях», частично сохранившейся, а полтораста лет спустя – в этическом переосмыслении – мы найдем его у Плутарха. Надежды Цицерона и Варрона на реставрацию древней полисной доблести, конечно, были тщетны, но избранный ими путь оказался самым плодотворным для исторического синтеза греческой и римской культур.

Социальный кризис I века до н. э. порождает столь же глубокий идеологический кризис. Оптимизм Панэтия, видевшего в твердой римской власти залог вселенского благоденствия, сменяется трагическим разочарованием. С особенной яркостью это видно на примере ученика Панэтия – Посидония, последнего великого мыслителя эллинизма.

Посидоний (ок. 135 – 50 год до н. э.) был родом из сирийской Апамеи, много путешествовал с научной целью и потом преподавал на Родосе, где среди его слушателей бывали и Цицерон, и Цезарь, и Помпей. О его многочисленных философских сочинениях и большой «Истории», продолжавшей «Историю» Полибия, мы можем судить лишь по ничтожным отрывкам и по отголоскам, часто спорным, у позднейших писателей. Исходным пунктом для Посидония была философия Панэтия, но во всех важнейших вопросах Посидоний вносит характерные изменения в учение своего наставника.

Для Панэтия в человеческой душе страсти мирно подчиняются разуму, для Посидония они находятся в вечном противоречии и борении, подобно двум демонам, из которых один влечет человека к богу, другой – к зверю. Особенное раздолье для животных страстей представляет общественная жизнь и политика (недаром Посидоний был свидетелем и историком гражданских войн в Риме). Поэтому если Панэтий учил человека служить обществу, то Посидоний зовет мудреца уйти от общества, сменить деятельную жизнь на созерцательную, не унижаться до людских неурядиц, а возвышаться, проникая душой в вечный порядок Космоса. Как Панэтий выдвигал на первый план этику, учение о человеке в обществе, так Посидоний выдвигает на первый план физику, учение о человеке в мироздании, и рисует величественную картину мира как единого гармонического организма, где все, от мельчайшего до великого, пронизано сквозными неразрывными связями и движимо общим законом божественного ненарушимого разума. Отношение к этой божественной гармонии природы у Посидония двойственное; в нем смешиваются пафос естествоиспытателя, унаследованный от Аристотеля, и религиозное благоговение, навеянное Платоном; первая черта роднит Посидония с рационализмом предшествующего, эллинистического периода, вторая – с религиозно-мистическими исканиями последующего времени. Философия Посидония стоит на рубеже двух эпох, и оттого она так трагически противоречива. Дальнейшего развития она не имела: потомки брали из системы Посидония лишь отдельные ее мотивы, а современники отдавали предпочтение более простым и утешительным доктринам – стоико-академическому эклектизму и ортодоксальному эпикурейству.

I век до н. э. может быть условно назван веком эклектизма, как II век до н. э. был условно назван веком скептицизма. Всесомневающаяся критика Карнеада, естественно, приводила к сознанию, что все философские системы имеют одинаковое право на существование и, следовательно, их отдельные положения могут быть правомерно совмещены. Поэтому не случайно, что, хотя первый шаг к эклектизму сделал стоик Панэтий, смягчивший крайности стоицизма, окончательными оформителями эклектизма оказались академики, преемники Карнеада, Филон Ларисейский (ум. ок. 80 года до н. э.) и Антиох Аскалонский (ум. ок. 68 года до н. э.). Они утверждали, что возрождают сократическую философию такой, какой она была до раскола на Академию, Ликей и пр.; в действительности же почти вся их догматика была перенята от панэтиевской Стои – и теория познания, и ведущая роль этики, и общественное служение мудреца. Эклектизм был своего рода идейной консолидацией римского правящего сословия, прообразом той социально-политической консолидации, в которой оно так нуждалось. Поэтому эклектизм охотно принимал на себя активную политическую роль, обращаясь к римскому правящему сословию и находя в нем живейший отклик. Именно эклектизм стал идеологией той культурной верхушки сенатской аристократии, которая окончательно укоренила греческую образованность на римской почве.

Учениками Филона и Антиоха были и Варрон, и Цицерон. Философские трактаты Цицерона служат лучшим образцом эклектической философии I века до н. э. В вопросах метафизики, где речь идет о теоретической истине, Цицерон примыкает к скептицизму Средней Академии, в вопросах этики, где речь идет о практическом поведении, он примыкает к догматизму панэтиевской Стои: основой человеческих поступков должна быть человеческая природа, которую следует совершенствовать в себе и уважать в других; высшая форма такой жизни согласно природе – это политическая деятельность на благо единого человеческого общества. Цицерон справедливо считал себя не философом, а лишь популяризатором греческой философии на латинском языке, но это не умаляет значения его философских трудов: он сделал философию понятной и близкой латинскому миру, и его сочинения остались школой мысли и сводом знаний об эллинистической философии, когда ее подлинные памятники уже давно были забыты.

Эклектическое слияние панэтиевской Стои и академизма стало философией господствующего класса; подобное же эклектическое слияние допанэтиевской Стои и кинизма стало (хотя, быть может, и в меньшей мере) философией угнетенного народа. Здесь возрождается оппозиционный, антигосударственный дух древней Стои с ее парадоксами, что мудрец один – царь и бог и т. д. Нищие проповедники таких учений с их дерзкими диатрибами – не редкость на улицах Рима второй половины I века до н. э.; они найдут яркое отображение в сатирах Горация. Сведения об этой философии низовой оппозиции скудны; все же они помогают понять важный аспект философского процесса этого времени: именно эклектизм I века до н. э. был не только идейным слиянием, но и социальным размежеванием философских учений – между стоиком и академиком оказалось больше общего, чем между стоиком-аристократом и стоиком-плебеем. В обстановке острейшего общественного кризиса это было вполне понятно и закономерно.

Если эклектизм Антиоха и Цицерона был философией политической активности, то философией политической пассивности было эпикурейство. Наибольший успех оно имело в средних слоях общества, не участвовавших в политической борьбе за власть, но его поддерживали и многие представители политической верхушки, считая возможным быть сенаторами в часы государственных дел и эпикурейцами на досуге. Центром эпикурейства в I веке до н. э. стала Кампания, место отдыха знатных римлян. Здесь находились школы популярных философов-эпикурейцев – сирийцев Сирона и Филодема. Сирон был учителем Вергилия, Вария и других видных поэтов следующего поколения римской литературы; Филодем, как мы видели, был сам поэтом-эпиграмматистом. В римской литературе популяризатором эпикурейской философии был Лукреций, и его поэма «О природе вещей», самое пространное, цельное и художественное из сохранившихся изложений этого учения, осталась на много веков связующим звеном между материализмом древности и Нового времени. И хотя каждое положение Лукреция заимствовано из классических эпикурейских источников, но эмоциональная заостренность этих положений – пафос всеобщего неизбежного разрушения и почти религиозное преклонение перед спасителем-Эпикуром, избавившим человеческую душу от страха этого разрушения, – отражает напряженность идейных исканий именно этого времени. Можно не сомневаться, что в эпикурействе тоже сказывалось социальное размежевание и что глубокая разница была между эпикурейством аристократа на покое и эпикурейством ремесленника, писавшего на гробнице: «Меня не было – я был – меня нет – я этого не чувствую», но для уточнения этих оттенков мы не располагаем материалом.

Наконец, рядом со стоическим эклектизмом и эпикурейством в I веке до н. э. постепенно определяется третья линия развития философии – религиозно-мистическая. И здесь отчетливо различимы социальные оттенки: для масс – это смутное чаяние божественного спасителя, социального обновления мира и нового «золотого века» (так называемые «Сивиллины оракулы» – короткие гексаметрические стихотворения, в значительной части греко-иудейского происхождения, с заметной антиримской окраской; они получают широкое распространение именно в эту пору), для аристократии – это возрождение пифагорейской мистики чисел, звездных гаданий и переселения душ (так называемое неопифагорейство, одним из первых представителей которого был римский сенатор Нигидий Фигул). Именно этой линии философии суждено бурное развитие в следующем веке.

Обострение социально-политической борьбы в Риме резко повышает значение красноречия в литературе. После полутора веков эллинистического застоя перед риторикой вновь открывается широкое поле деятельности. Торжественное красноречие отходит в тень, на форуме царит красноречие политическое и судебное: политическое – как средство воздействия на сенат и народное собрание, судебное – как средство опорочить политического противника. Каждый сколько-нибудь выдающийся политический деятель непременно является оратором: когда Цицерон в 46 году в трактате «Брут» дает краткий обзор истории римского красноречия, он перечисляет более 200 ораторов, по большей части – эпохи гражданских войн. Красноречие оказывает решающее влияние на все формы прозаической литературы. Публицистические трактаты издаются в форме речей: так, Цицерон, не успев использовать весь свой обвинительный материал на громком процессе сицилийского наместника Верреса, издал его отдельными книгами как непроизнесенные речи. Исторический жанр еще к концу II века до н. э. стал разлагаться на историю-памфлет и историю-роман; но там это ограничивалось монографиями об отдельных периодах, теперь же все семь веков римской истории излагаются то как памфлет (в «Летописи» Лициния Макра – с точки зрения плебса, борющегося за доступ к власти), то как роман (в «Летописи» Валерия Анциата – 75 книг! – где особенно подробно расписывались фантастически преувеличенные победы римского оружия). Обе «Летописи» сохранились лишь в незначительных отрывках.

Школой римского красноречия была греческая риторика. Предубеждения были сломлены, аристократы и выходцы из простонародья одинаково учились красноречию у греческих учителей, приноравливая их уроки к своим возможностям и потребностям. Не случайно первый после Аристотеля связный курс риторики, обобщающий весь опыт эллинистической теории, дошел до нас не в греческом, а в латинском изложении, сжатом и толковом, относящемся ко времени около 85 года до н. э. (так называемая «Риторика для Геренния» в четырех книгах неизвестного автора, приписывавшаяся когда-то Цицерону). Риторика предстает здесь как стройная и хорошо разработанная система знаний, удобная для преподавания и пригодная для практического использования.

Различались три источника красноречия: дарование, обучение, упражнение – и три цели красноречия: убедить, усладить и взволновать слушателя. В риторической разработке речи насчитывалось пять частей: нахождение материала, расположение, словесное выражение, запоминание, произнесение. Учение о нахождении систематизировало все возможные (а часто и невозможные) случаи судебных контроверс, сводило их к нескольким общим типам, выделяло в них спорный пункт, нуждающийся в доказательствах, и показывало, какие логические ходы могут служить нужными доказательствами. Учение о расположении относилось к композиции речи. Речь делилась на вступление, изложение, разработку и заключение. Во вступлении оратор стремился добиться от публики понимания и сочувствия; в изложении он вел последовательный рассказ о предмете разбирательства в освещении говорящей стороны; в разработке он выдвигал доказательства своего взгляда и оспаривал доказательства противника; заключение, самая патетическая часть речи, должно было вызвать в публике сострадание или негодование. Учение о словесном выражении явилось центральной частью риторики. Словесное выражение должно было отвечать четырем требованиям: быть правильным, ясным, красивым и уместным. Для достижения этого имелись три средства: отбор слов, сочетание слов и фигуры речи; теория отбора слов учила пользоваться словами редкими, новообразованными и метафорическими, теория сочетания слов занималась благозвучием на стыках слов, соразмерным построением фраз (короткие фразы – «отрезки», средние – «члены», большие – «периоды») и ритмической организацией фразовых окончаний, теория фигур систематизировала все случаи, когда словесное выражение отклоняется от простейшей естественности: метафоры, метонимии, повторы, контрасты и т. д. Чем усерднее заботился оратор об отборе слов, о сочетании слов и о фигурах, тем больше возвышалась его речь над обыденной разговорной речью; степень такого возвышения определялась уместностью, т. е. соответствием предмету; в зависимости от этого различались три стиля: высокий, средний и простой. Учение о запоминании развивало профессиональную память оратора. Наконец, учение о произнесении, во многом опиравшееся на актерское искусство, рассматривало интонации голоса, выражение лица и движения тела, соответствующие содержанию и способствующие успеху речи.

Такова была структура риторической теории эллинизма, усвоенной римскими ораторами. Разумеется, полностью реализовать эти отвлеченные требования в конкретных речах было невозможно: практические нужды заставляли сплошь и рядом отклоняться от этих схем. Но педагогическое значение такой всеобъемлющей теории словесности было очень велико.

Изучение риторики в эллинистических школах велось одновременно на теории и на примерах. Теория осваивалась с помощью хорошо разработанной системы упражнений, примерами были сочинения аттических ораторов, признанных классиками и служивших образцами для подражания. Необходимость и польза такого подражания никем не оспаривались; спорны были лишь два вопроса: какому из классических ораторов, очень непохожих друг на друга, следует подражать в первую очередь и до какой степени должно простираться подражание. По первому вопросу риторы делились на приверженцев «простоты» Лисия, «пышности» Исократа, «силы» Демосфена и т. д.; по второму вопросу риторы делились на «аттицистов» и «азианцев», и это размежевание было гораздо важнее. Дело в том, что с течением времени и язык, и стиль красноречия далеко отклонились от языка и стиля прозаиков IV века до н. э., вместо аттического диалекта установилось эллинистическое койне, вместо сдержанной броскости и пышности – безудержная броскость и пышность. Должно ли подражание воспроизводить и эти особенности древнего языка и стиля? В первые века эллинизма, пока Греция сохраняла независимость и традиции ораторов IV века были еще живы, ощутимы и не нуждались в консервации, потребность в рабском копировании их языка еще не возникала; но со II–I веков, когда Греция под властью Рима стала утешаться лишь культом древности во имя древности, ученые риторы начинают копировать аттический диалект классических ораторов именно потому, что он был прошлым, а не настоящим языка. Себя эти ученые риторы называли аттицистами, а своих соперников – азианцами: предполагалось, что именно контакт с азиатскими варварами погубил после Александра Македонского древнюю чистоту языка. Колыбелью ученого аттицизма была, как кажется, Александрия, традиции общеупотребительного азианства держались крепче всего в городах Малой Азии, а в смягченном виде – на Родосе.

Римляне, приезжавшие в Грецию учиться красноречию, естественным образом попадали прежде всего под влияние азианства: диалектные различия между азианством и аттицизмом, конечно, на латинском языке были непередаваемы, а стиль азианства, эффектный и броский, производил на них гораздо большее впечатление. Судя по фрагментам и свидетельствам, под влиянием азианского стиля находились все виднейшие ранние римские ораторы.

В этом же стиле начинал свою ораторскую деятельность и молодой Цицерон, но вскоре нашел в себе уменье смягчить крайности и избрать за образец умеренную форму азианства (родосскую школу). Однако и аттицизм не остался без внимания римских ораторов. Поколение младших современников Цицерона, уже отчасти разочарованное в политике и склонное к уходу в ученость и в эстетство, обратило внимание и на эту новую александрийскую моду и объявило себя аттицистами; их вождями были Лициний Кальв (друг Катулла) и Марк Брут (будущий убийца Цезаря). Но так как подлинная суть греческого аттицизма – имитация аттического диалекта – латинской передаче не поддавалась, то вместо языковых задач римские аттицисты выдвинули на первый план стилистические, объявили своим образцом не пышного Исократа и не мощного Демосфена, а бесхитростного Лисия. Цицерону пришлось вести борьбу против обеих крайностей: как против излишней пышности римских азианцев, так и против излишней скудости римских аттицистов; памятником этой полемики остались два его трактата, «Брут» и «Оратор» (46 год до н. э.). Римский аттицизм, мнимый, стилистический, был недолговечной модой и скоро сошел со сцены. Греческий аттицизм, подлинный, языковой, имевший глубокие корни в общей духовной жизни поздней Греции, остался жить, и в литературе эпохи империи ему предстояло сыграть огромную роль.

2. ЛИТЕРАТУРА ВРЕМЕНИ ГРАЖДАНСКИХ ВОЙН

Центральной фигурой римского красноречия и всей римской культуры последнего века республики является Марк Туллий Цицерон (106–43 годы до н. э.). Его творчество известно нам полнее, чем творчество других писателей республики: сохранилось 58 его речей (около половины всех сочиненных им), 7 трактатов по риторике, 12 трактатов по философии и около тысячи писем.

Общественное положение и политическая позиция Цицерона в его век острейших общественных противоречий и напряженнейшей политической борьбы были двойственными, колеблющимися и противоречивыми. Цицерон принадлежал к всадничеству – торгово-денежному сословию, экономически сильному, но политически неравноправному с сенатской знатью, практические интересы толкали его к союзу с наступавшей монархией, а духовные традиции связывали его с сенатской республикой. Цицерон был одним из немногих «новых» людей, которым удалось, не будучи потомственными аристократами, войти в сенат и достигнуть высших должностей; этой редкой карьере он был обязан всецело своему красноречию. Став сенатором, он посвятил свою политическую деятельность укреплению аристократической республики, стараясь расширить ее социальную базу не насилием, а мирным убеждением; его программой было «согласие сословий», «союз всех достойных», т. е. сенаторского и всаднического сословий, против волнующейся бедноты и против претендентов на монархию, опирающихся на армию, навербованную из этой же бедноты. Характерно, однако, что, пытаясь изобразить такое «согласие» в своем трактате «О государстве», он бессознательно сам обнаруживал монархические тенденции, рисуя идеальный образ «правителя республики», который в трудную минуту принимает власть для общего блага в силу неограниченного доверия «всех достойных»; таким правителем мечтал быть он сам. На краткий миг ему действительно удалось сплотить вокруг себя «согласие сословий»: это было в его консульство в 63 году, когда сенат и всадники, напуганные заговором Катилины, временно забыли свои разногласия; но когда опасность миновала, согласие вновь нарушилось и Цицерон с его утопической программой остался одинок. Он обращался то к сенату с призывами поступиться узкосословными интересами во имя общего блага, то к Цезарю с советом использовать свою силу не для достижения личной власти, а для восстановления республики, пытался сотрудничать то с одной, то с другой стороной. Но, сотрудничая с сенатом, он чувствовал тщету своих усилий, а содействуя Цезарю, не мог подавить угрызений совести. До последнего момента он пытался быть всеобщим примирителем, и лишь после убийства Цезаря, когда стало ясно, что между сенатом и монархией неизбежна война не на жизнь, а на смерть, 62-летний Цицерон, ясно сознавая безнадежность дела республики, все же бесповоротно встал на сторону сената, в течение года был его духовным вождем, а после его поражения в 43 году был убит одним из первых по приказу победителей, Антония и Октавиана.

Эту общую картину деятельности Цицерона необходимо представить себе для того, чтобы лучше понять три основных аспекта его роли в истории мировой культуры и литературы: его личность, его гуманистический идеал и его работу над созданием латинского языка и стиля. Эти три аспекта приблизительно соответствуют трем группам сохранившихся произведений Цицерона: письмам, трактатам и речам.

Личность Цицерона известна и понятна нам лучше, чем личность какого бы то ни было деятеля античности, благодаря огромному своду его писем, большая часть которых для публикации не предназначалась и писалась свободно и искренне. Особенно это относится к 16 книгам «Писем к Аттику», ближайшему другу Цицерона, всаднику, крупному финансисту, эпикурейцу и писателю-дилетанту. В письмах мы видим не только Цицерона-писателя и политика, но и Цицерона-человека: вежливого корреспондента, участливого друга, нерасчетливого хозяина, любящего отца; более того, в письмах мы видим душевную жизнь Цицерона: впечатлительность и склонность к увлечению в сочетании с рассудочным самоконтролем, с привычкой взвешивать и учитывать до бесконечности все доводы за и против, постоянное стремление к золотой середине и мучительную необходимость выбирать между крайностями, колебания, тщеславие и недовольство собой.

Открытие писем Цицерона в эпоху Возрождения стало событием для европейской гуманистической литературы: оно впервые показало миру психологический портрет великого человека во всем многогранном, сложном и противоречивом богатстве его личности. Вместо непоколебимого героя и мудреца, каким представлялся дотоле и Цицерон, и всякий деятель классической древности, образованная Европа увидела человека, которому ничто человеческое не чуждо, человека со всеми его достоинствами и недостатками. На первых порах это казалось разочарованием: Петрарка, впервые обнаружив в 1345 году письма Цицерона к Аттику, был так взволнован этим чтением, что написал оратору латинское письмо на тот свет, наивно сочувствуя Цицерону и сожалея, что у него недостало духа вести уединенную жизнь мудреца и он предпочел ей превратности политики. Но вскоре затем именно эта полнота человечности была воспринята передовым обществом как часть нового культурного идеала и послужила одним из образцов для формирующегося гуманистического представления о человеке.

Гуманистический идеал Цицерона, также оказавший глубокое влияние на формирование представления о человеке в новоевропейской культуре, был составной частью общих социально-политических взглядов Цицерона – его мыслей о «согласии сословий» как основе государственности и о «правителе республики» как об идеальном блюстителе такого согласия. Для того чтобы вести государство, «правитель республики» должен знать свою цель – общее благо и высшую справедливость – и владеть своим средством – красноречием, способным убедить, объединить и направить к этой цели всех граждан. Знание общего блага дает ему философия, владение всепобеждающим красноречием – риторика. Так в идеальном образе «правителя» гармонически соединяются эти две области культуры, так преодолевается разрыв между «жизнью созерцательной» и «жизнью деятельной», так возрождается древний полисный идеал человека – греческий «общественный человек», римский «достойный муж, искусный в речах». Портрет такого идеального деятеля Цицерон изображает в трактате «Об ораторе», противополагая его одностороннему суемудрию философов и суесловию ораторов. Сам Цицерон по мере сил старался воплотить этот идеал в собственной деятельности; он широко вводит в свои речи рассуждения на философские темы (о праве в речи «За Мурену», о «достойном досуге» в речи «За Сестия») и приписывает свой ораторский успех во многом этим непривычным и потому интересным для римского слушателя высоким темам. В целом реставрация такого полисного идеала «общественного человека» была, конечно, утопией, как утопией была сама реставрация полиса в Риме, но программное значение этого образа, объединяющего человека мысли и человека дела, осталось действенным для многих веков европейской культуры.

Цицерон – первый в европейской и мировой культуре писатель, за сочинениями которого с планомерной отчетливостью выступает его собственная личность. Таково было свойство его речей и в еще большей мере его писем, сохранившихся случайно и не назначавшихся для издания. И наряду с мастерством Цицерона-оратора, широтой и многосторонностью Цицерона-мыслителя это свойство не в последнюю очередь определило величие его образа в глазах потомства. Он представал как человек доступный всем людским сомнениям, но умеющий строить свою жизнь по меркам высших ценностей, бороться за обреченное дело и погибнуть в борьбе. Он остался для Европы воплощением гуманизма республиканской античности. Средние века и Возрождение учились представлениям о человеке и его долге прежде всего по его философским сочинениям, эпоха Просвещения – по его политическим речам, XIX век – по его переписке; но его выдающееся место в системе культурных ценностей Нового времени всегда оставалось неизменным.

Третий аспект деятельности Цицерона – создание латинского литературного языка – настолько важен, что заслуживает более подробного рассмотрения.

Как и во многих других культурах, прошедших ускоренный путь начального развития, в римской культуре развитие формы отставало от развития содержания. Главной заботой предшествующего периода римской литературы было усвоение тематики и проблематики греческой культуры; выразительные же средства, какими располагал латинский язык, были еще весьма несовершенны; язык не знал стилистической разработки, в нем беспорядочно соседствовали архаические выражения древних жрецов и законодателей с новомодными греческими словечками, бытовые и просторечные обороты – с торжественными поэтическими речениями. Необходимо было упорядочить эту пестроту, дифференцировать средства литературного языка, от иных отказаться, а иные развить и обогатить. В области лексики речь шла о том, чтобы уточнить стилистическую окраску синонимов, отделить слова литературные от просторечных, поэтические от нейтральных и т. д. В области морфологии речь шла о том, чтобы нормализовать разнообразные варианты флективных форм, признать одни из них «правильными», а другие «неправильными». В области синтаксиса речь шла о том, чтобы унифицировать средства связи слов и предложений, соблюдать единство главного предложения и иерархию придаточных, что позволяло заключать сложную мысль в сложную уравновешенную фразу – период. Основой для стилистического отбора были обычаи разговорной речи образованного общества («вежество», urbanitas), подспорьем – греческие грамматические теории аналогии и аномалии; спорных вопросов оставалось много, и они служили предметом живейшего обсуждения и полемики. Так, Цезарь выступал поборником принципа аналогии, а Цицерон – принципа аномалии.

Главная заслуга в нормализации латинского языка принадлежит Цицерону. Его опорой в этом была теория трех стилей – высокого, среднего и простого (восемнадцать веков спустя, решая аналогичную задачу стилистической нормализации русского языка, к этой же теории и к опыту Цицерона прибег Ломоносов). В греческой риторике эта теория имела лишь вспомогательное значение, для Цицерона она стала одной из основных. Она позволила ему систематизировать запас слов, форм и синтаксических связей латинского языка применительно к различным стилям и функциям речи.

В том, что касается отбора слов, главной целью Цицерона было выделить тот средний, стилистически нейтральный слой лексики, который мог бы стать основой естественного, выразительного и гибкого прозаического слова. Архаизмы, поэтизмы, просторечные слова, греческие заимствования он из этого слога изгоняет. Делает он это в различной мере в различных жанрах: в письмах он держится разговорного языка, напоминающего подчас Плавта или Теренция, щедр на неологизмы, пересыпает речь греческими словечками; в трактатах он строже держится изящного «вежества» и лишь по необходимости употребляет греческие философские и риторические термины; в речах он строже всего, и отступления от чистоты слога встречаются там лишь со специальным, обычно ироническим оттенком. В том, что касается расположения слов, главной целью Цицерона было создать латинский период – уравновешенную разветвленную систему взаимного подчинения главных, второстепенных и третьестепенных предложений, позволяющую одним умственным движением охватить большой и сложный комплекс мыслей. Период расчленяется на колена и на отрезки, они располагаются в сложной симметрии поворотов и контрастов и заканчиваются ритмически построенной словесной каденцией. Вот типичный для Цицерона сложноподчиненный период, которым открывается его речь в защиту поэта Лициния Архия: «Если я обладаю, почтенные судьи, хоть немного природным талантом, – а я сам сознаю, насколько он мал и бессилен; если есть во мне навык к речам, – а здесь, сознаюсь, я кое-что уже сделал; если есть для общественных дел и польза, и смысл от занятий моих над твореньями мысли и слова, от научной их проработки, – и тут о себе скажу откровенно, что в течение всей моей жизни я неустанно над этим трудился, – так вот, в благодарность за все, чем я теперь обладаю, вправе потребовать здесь от меня, можно сказать, по законному праву защиты вот этот Лициний» (перевод С. П. Кондратьева). А вот более простой сложносочиненный период из той же речи – знаменитая похвала наукам, переложенная впоследствии Ломоносовым: «Другим радостям нашим ставят пределы и время, и место, и возраст, а эти занятия юность нашу питают, старость услаждают, в счастье нас украшают, в несчастье прибежищем и утешением служат, радуют нас дома, не мешают в пути, с нами они и на покое, и на чужбине, и на отдыхе». Искусное расположение сложноподчиненных и сложносочиненных периодов создает стилистическую перспективу, позволяющую легко следить за движением мысли и речи.

К сожалению, мы лишены возможности судить, насколько способствовали становлению латинского языка и стиля другие римские ораторы. Самым талантливым из них считался Гай Юлий Цезарь (100–44 годы до н. э.), знаменитый полководец и диктатор, примыкавший в своих речах к аттицистам: «Будь у него больше времени для красноречия, он единственный из римлян мог бы помериться с Цицероном», – пишет о нем Квинтилиан. Его речи не дошли до нас, сохранились лишь его «Записки о Галльской войне» и незавершенные «Записки о гражданской войне» – апология его военных и политических действий против галлов в 58–52 годах и против Помпея в 49–48 годах. По-видимому, это лучший образец стиля римского аттицизма: простота, четкость, ясность, ограниченный до минимума запас слов (отчего Цезарь и стал в Новое время первым «гимназическим» автором), сознательное уклонение от всяких риторических прикрас (отсюда название «Записки», а не «История»), строгое стилистическое единство (ради этого речи персонажей, подчас довольно большие, переданы в косвенной форме), видимость полной объективности (рассказ о себе в третьем лице). Сила Цезаря – в его энергичных периодах, разом охватывающих обстановку действия, его направление, препятствия и исход: если Цицерон – мастер периода в рассуждениях, то Цезарь – мастер периода повествовательного. Вот пример («Галльская война», III, 5): «Когда битва шла уже более шести часов и у наших уже не хватало не только сил, но и снарядов, а враги наступали все упорней и уже начинали, пользуясь нашим изнурением, срывать вал и засыпать ров, – положение дошло до последней крайности, – тогда Публий Секстий Бакул, старший центурион, уже упомянутый как отличившийся множеством ран в нервийском бою, а с ним Гай Волусен, войсковой трибун, муж большого ума и доблести, спешат к Гальбе и заявляют, что теперь единственная надежда на спасение – это прорваться и рискнуть на крайнее средство».

Тонкость стилистических различий, достигнутая мастерами прозы в развитии латинского языка, необычайно велика. У Цицерона не только язык речей отличается от языка трактатов, а язык трактатов – от языка писем, но и среди самих речей ощутима разница между более свободным стилем речей судебных и более строгим – речей политических, а среди речей политических – между речами перед народом и речами перед сенатом; трактаты риторические написаны с более строгим отбором слов, чем трактаты философские, а среди писем чувствуется множество градаций между письмами деловыми и дружескими, письмами к дальним знакомым и к близким друзьям и т. д. (это особенно видно из сравнения с письмами корреспондентов Цицерона, стилистически крайне примитивными). Даже внутри одной и той же речи Цицерон заметно разнообразит язык и стиль: в «изложении» дела он обычно выдерживает простой стиль, в «заключении» – высокий. Приметой простого стиля считался юмор, примером высокого стиля – пафос; и в том, и в другом Цицерон показал себя несравненным мастером. Сборники его шуток издавались отдельно, а пафос его настолько ценился, что когда нескольким ораторам случалось делить между собою судебную речь, как часто делалось в Риме, то Цицерону всегда доверялась самая патетическая часть – заключение.

Авл Геллий (II век н. э.) делает яркое сопоставление патетического отрывка речи Цицерона («Против Верреса», II, 5, 162) с отрывком речи талантливейшего из его предшественников – Гая Гракха; тема у двух ораторов одна и та же – жестокое наказание неповинного человека римским наместником-самодуром.

«Вот как об этом говорит Гай Гракх: „Недавно консул прибыл в город Теан Сидицинский. Жена его сказала, что хочет вымыться в мужской бане. Сидицинскому квестору дано от Марка Мария приказание освободить баню от моющихся. Жена сообщает мужу, что баню ей освободили недостаточно скоро и недостаточно почистили. Тотчас на площади был вбит столб, и к нему приведен Марк Марий, знатнейший человек в своем городе. С него стащили одежду, и он был бит розгами…“. Когда же в подобном случае у Марка Туллия в речах вопреки законам и праву секут розгами или казнят злейшей казнью неповинных людей и римских граждан, то какая в его словах слышна скорбь, какие слезы, какая картина, какой бушует поток негодования и горечи! Вот как он говорит о Гае Верресе: „Вот он сам, распаляемый преступным гневом, вышел на площадь, взоры его сверкали, на лице была начертана жестокость; все трепетали, для чего он является, что намерен свершить? – как вдруг повелевает он этого человека схватить, на самой середине площади обнажить, связать и принести розги“. Клянусь, уже самые эти слова… столько несут в себе волнения и ужаса, что кажется, не рассказ читаешь, а видишь своими глазами. Гракх не жалуется, не скорбит, а только рассказывает: „…с него стащили одежду, и он был бит розгами“. А Цицерон блистательным образом придает картине протяженность – не „был бит“, а „били“, говорит он: „секли розгами римского гражданина на городской площади Мессаны, и во все это время ни стона, ни звука не проронил несчастный сквозь боль и свист ударов, кроме одного только слова: ‘Я – римский гражданин!’ – ибо так он был уверен, что довольно напомнить об этом звании – и удары смолкнут, и пытка не будет терзать его тело…“» (Геллий, «Аттические ночи», X, 3).

Полной противоположностью Цицерону как по идейному содержанию, так и по художественному стилю выступает в эту же эпоху историк Гай Саллюстий Крисп (85–35 годы до н. э.). Так же как Цицерон, он был не потомственный аристократ, а «новый человек» из италийского городка, пустившийся в политическую жизнь; но он был на двадцать лет моложе Цицерона, вырос под впечатлениями следующего этапа общественной борьбы и уже не мог верить в благотворность сенатского правления. Поэтому он выступил на стороне плебса, примкнул к Цезарю, участвовал в его походах; когда же Цезарь был убит, а борьба между его преемниками показала, что никто из них не думает об интересах плебса, а только о собственном всевластии, Саллюстий удалился от общественной жизни, мрачно осуждая все происходящее, но особенно – по-прежнему сенат. К этому периоду позднего пессимизма и относятся все его исторические произведения – «Заговор Катилины», «Югуртинская война» и «История» (последняя сохранилась лишь в отрывках).

Теоретическую основу для своего пессимизма он нашел в разработанной греческими учеными, прежде всего Посидонием, концепции нравственного вырождения общества после падения Карфагена, о которой уже говорилось. В прологах к обеим своим монографиям он подчеркивает, что такое вырождение есть неминуемое следствие трагической двойственности человеческой природы, в которой высокий дух и порочное тело непримиримо враждебны друг другу. Однако, несмотря на столь абстрактные предпосылки, Саллюстий не теряет из виду политической конкретности: носителем вырождения у него выступает не в равной мере все общество, а прежде всего правящая аристократия. Отсюда выбор моментов, описанных историком: война с нумидийским царем Югуртой (111–106 годы до н. э.) впервые обнажила язвы сенатского правления, заговор Катилины (63 год до н. э.) был вершиной нравственного разложения знати, а описанные в «Истории» годы (78–67 годы до н. э.) показывали, как аристократия, даже получив полную власть из рук Суллы, оказалась неспособна ее осуществлять и сохранять. Но трагизм саллюстиевской «Истории» в том, что вырождающейся знати никто не противостоит: историк одинаково трезво смотрит на вождей знати и оппозиции. В «Югуртинской войне» он противопоставляет Метелла, полководца старой знати, и Мария, полководца из «новых людей», и хотя сознает и показывает, что будущее – за Марием, однако понимает, что спасительной полноты древней «доблести» нет ни в одном из них: в Метелле она омрачена пороком надменности, в Марии – пороком необузданности. Точно так же в «Историях» противопоставлены фигуры Суллы (в начале) и Помпея (в конце); точно так же в «Заговоре Катилины» противопоставлены фигуры Цезаря и Катона Младшего, чтобы показать, как непоправимо расколот идеал древней доблести на доблесть активную и доблесть пассивную, из которых одна оказывается пагубна, а вторая бессильна.

Значение этической концепции Саллюстия для истории литературы в том, что с нею в римскую историографию приходит психологизм. Чтобы изобразить исторические события как следствие падения нравов, Саллюстий должен выдвигать на первый план характеры действующих лиц: у него человек – творец истории. Когда важный персонаж впервые выступает в произведении, Саллюстий дает ему портретную характеристику; когда он начинает двигать действие, Саллюстий раскрывает его психологические мотивы в прямой речи. Так проходят перед читателем образы Катилины, Цезаря и Катона, Югурты, Мария, Суллы. Действия, берущие начало от их поступков, прослеживаются Саллюстием в их внутренней связи, авторские отступления членят изложение, словно на акты трагедии, авторские введения задают эмоциональный тон. Психологизм и драматизм – главные черты повествовательной манеры Саллюстия. Эта верность развития настроения занимает Саллюстия больше всего, подробности же фактического развертывания событий для него не столь важны: о месте действия, о хронологии, о деталях военных операций он обычно говорит лишь бегло и расплывчато, конспект подлежащих изложению событий готовил для него грек-секретарь, а сам историк сосредоточивал свои усилия исключительно на их художественном изображении.

Стиль Саллюстия соответствует избранному им трагическому тону повествования. Саллюстий выработал свой слог уже после того, как в римском красноречии воцарился гармонический, плавный, уравновешенный слог Цицерона; и Саллюстий вырабатывает свою манеру, сознательно отталкиваясь от моды. Он не воспевает современность, а судит ее; мера его суда – древность, время господства неиспорченной «доблести»; поэтому он берет своим образцом древнюю анналистическую прозу, перерабатывая ее бесхитростную тяжеловесность в глубоко индивидуальный словесный сплав, насыщенный архаизмами и поэтизмами. Он подчеркивает в современности не гармонию и связность, а разлад и разобщенность всех явлений; поэтому он избегает стройных и уравновешенных сложноподчиненных периодов, а вместо этого громоздит сложносочиненные, нарочно избегая симметрии и плавности, сводя рядом несхожие понятия и несхожие грамматические формы, стремясь любой ценой к напряженности и сжатости («бессмертной сжатости», по выражению Квинтилиана). Так, взятие города Капсы («Югуртинская война», 91, 5) передано словами: «Когда о том узнали горожане, – трепет во всех, небывалый страх, неожиданность беды, и вдобавок часть граждан за стенами в руках врагов становятся причиной сдачи города». Стилистическими образцами Саллюстия были из греческих авторов Фукидид, а из латинских – Катон; продолжателем Саллюстия в области стиля был величайший из римских историков, Тацит.

Примером мастерства Саллюстия может служить знаменитое описание Катилины («Заговор Катилины», 5), раскрытое в дальнейшем двумя его речами – перед выступлением заговорщиков и перед последним боем. «Луций Сергий Катилина, потомок знатного рода, был человеком сильного духа и тела, но нравом дурной и извращенный. Смолоду ему были милы междоусобные войны, убийства, грабежи, гражданские распри, и в них он закалил свою юность. Тело его было выносливо в гладе, хладе и бдении сверх всякого вероятия; дух был дерзок, коварен, переменчив, в любом деле лицемер и притворщик, жадный до чужого, своего расточитель, страстный во всех желаниях, красноречия вдоволь, благоразумия мало. Ненасытный, вечно его дух жаждал безмерного, невероятного, недостигаемого… День ото дня все сильней бушевала его ожесточенная душа от скудости средств и сознания преступлений… к тому же его подстегивало разложение нравов государства, раздираемых пагубными и разновидными пороками: расточительностью и алчностью». И далее (гл. 15): «Запятнанный дух его, богам и людям ненавистный, ни во сне, ни наяву не мог найти покоя – настолько терзала совесть его воспаленный ум. Отсюда бледность его, дикий взгляд, то быстрая, то медленная поступь: само его лицо и наружность являли образ безумия».

Если проза времени гражданских войн как у Цицерона, так и у всеосуждающего Саллюстия была тесно связана с общественной борьбой, то поэзия этого времени, как уже говорилось, в основном проникнута духом удаления от общественной борьбы. Разрыв между миром личности и миром государственной жизни в Риме заставлял искать образцы поведения в аналогичной эпохе греческой жизни – в раннем эллинизме в его самых законченных, александрийских формах. Такому обращению содействовала и близость с греческими поэтами и учеными, нахлынувшими в Рим после римских завоеваний в Азии. Прежние жанры общественного звучания, анналистический эпос и драма, почти совсем заглохли. Вместо них господствуют эпиграммы, элегии, лирические мелочи, мифологические эпиллии, сатиры, дидактические поэмы. Повышаются требования к отделке стихотворений, совершенствуются метрика и поэтический язык.

Как в прозе между Цицероном и Саллюстием, так и в поэзии между старшим и младшим поколениями современников гражданских войн лежит существенная разница в отношении к своему делу. Стихотворство было общедоступным мастерством уже для сверстников Цицерона. Варрон в годы своей политической деятельности сочинил 150 книг «Менипповых сатир» о римских нравах, с характерным для него антикварным любопытством воспроизведя в них не римскую гексаметрическую сатиру Луцилия, а греческую эллинистическую диатрибу Мениппа с ее смесью стихов и прозы; Цезарь в юности даже написал трагедию, а уже будучи у власти, во время дальнего похода, развлекался, описывая свой путь в поэме. Сам Цицерон был автором мифологических эпиллиев и переводчиком такого типично александрийского произведения, как астрономическая поэма Арата, а впоследствии он сочинил целых две апологетические поэмы о своих деяниях и о своем консульстве; впрочем, потомки относились к его поэтическому творчеству иронически. Однако для всех этих авторов, как и для многих других, о которых мы имеем сведения, поэзия была лишь развлечением в свободные от общественных дел минуты, серьезным занятием не считалась и ни в какое сравнение с красноречием и другими формами общественной деятельности идти не могла.

В младшем поколении, среди тех, кто был рожден в 90–80‐е годы до н. э., положение было иным. Это сверстники Саллюстия, и они разделяют его разочарование в государственных делах. Многие из них даже неполноправные граждане (из провинциалов Предальпийской Галлии), и доступ к политике для них закрыт; но для тех, кто участвовал в политической жизни своего времени, личная жизнь имела несравненно большее значение, чем для старшего поколения: дружеский круг, ученость и эстетство, вино и любовь доставляли им радости, утешавшие от общественных скорбей. Среди этих радостей не последней была и поэзия. Именно здесь раньше всего был усвоен александрийский художественный идеал – маленькие произведения, малоизвестные темы, изысканная ученость содержания, бесконечно тщательная отделка формы. Всеобщий восторг вызывала поэма Гельвия Цинны «Смирна» на тему мифа о кровосмесительной любви кипрской царевны Смирны, матери Адониса: маленькая поэма писалась девять лет и была до того темна, что тотчас по издании потребовала усилий комментаторов.



Поделиться книгой:

На главную
Назад