Рассказывая об их диалогах за эти три недели в Таутенбурге, Лу пишет, что они почти все время разговаривали только о боге. Она заключает, что безбожие сделало Ницше еще более религиозным. Боль от утраты бога руководила его философией. Все его интеллектуальное развитие было вызвано потерей веры и эмоциями от смерти бога. Желание найти какую-то замену потерянному богу полностью им овладело.
Он говорил о дарвинизме. Раньше, объяснял он, чувство величия в человеке обусловливалось его божественной природой. Теперь же эта возможность закрыта, поскольку «у ее ворот, в числе других ужасных животных, стоит обезьяна и злобно скалит зубы, словно говоря: ни шагу больше»! И поэтому человечество беспрестанно ищет новые пути и возможности для доказательства своего величия [11]. Человек ценит человеческое величие как защиту от животного начала. Цель этих поисков – перестать считать себя животным. Или хотя бы быть животным высшим – диалектическим и разумным [12].
Возможно, излишний интеллектуализм человека мешает ему обрести счастье. Возможно даже, что человечество пострадает от своей тяги к знаниям. Но кто бы не предпочел падение человечества упадку знаний? [13]
Он объяснял ей, что хочет исследовать недостатки антропоцентризма и указать на них. Природные явления не следует рассматривать лишь в человеческой перспективе – это слишком близорукая и узкая точка зрения. Поэтому он решил, что посвятит ближайшие несколько лет – хотя бы даже и десять – изучению естественных наук в университете, например в Вене или Париже. Теперь его философские заключения должны были основываться на эмпирических наблюдениях и экспериментах.
Говорили они и о вечном возвращении. Он сказал ей, что хочет научиться видеть прекрасное в том, что необходимо. В «Веселой науке» Ницше пишет:
«Я хочу все больше учиться смотреть на необходимое в вещах, как на прекрасное: так, буду я одним из тех, кто делает вещи прекрасными.
Чтобы возлюбить судьбу и принять ее, нужно было возлюбить и принять доктрину вечного возвращения. Это не означало, как ехидно настаивал он, примириться с суеверной астрологической пассивностью или лежачим восточным фатализмом. Нет – если человек познает себя и станет самим собой, он должен будет принять судьбу. Если у человека есть характер, у него есть и типичный опыт, постоянно повторяющийся и возвращающийся. Если жизнь – это длинная линия, вытянутая из прошлого в будущее, и человек стоит на какой-то точке этой линии, то он сам ответствен за это. Это значит, что сознательный человек должен ответить согласием на этот момент и быть готовым к тому, что в колесе времени он будет повторяться снова и снова. Человек должен быть легок на ногу; он должен танцевать. Жизнь не проста. Если человек когда-нибудь решится создать архитектурное повторение природы своей души, он должен взять в качестве модели лабиринт. Чтобы породить танцующую звезду, человек должен обратиться к хаосу внутри себя. Необходимы непоследовательность, постоянные изменения своего мнения и блуждания в темноте. Неизменное мнение – мертвое мнение, оно стоит меньше какого-нибудь насекомого; его надо бросить на землю и тщательно затоптать.
Наблюдения Лу относительно этих трех недель, проведенных вместе, очень ценны, хотя и нужно делать скидку на то, что записаны они через двенадцать лет. Никто больше не проводил целых трех недель, проходя обучение его философии. Да и Лу к концу срока понимала, что больше уже не вынесет. 26 августа Ницше проводил ее на вокзал. На прощание Лу подарила ему стихотворение «Молитва к жизни» (Gebet an das Leben). Он положил его на музыку и выразил надежду, что это один из способов остаться вдвоем в памяти потомства – впрочем, есть и другие.
Проявив больше возбуждения, чем здравого смысла, Ницше поручил Луизе Отт – женщине, в которую он влюбился во время первого Байрёйтского фестиваля, – подыскать всей троице жилье в Париже. Он представлял себе, что все они сойдутся в Париже и будут слушать, как Луиза своим соловьиным голосом поет «Молитву к жизни» Лу, переложенную им на музыку.
Лу бежала из Таутенбурга прямо в Штиббе к Рэ. Все время она держала его в курсе дела, внося добавления в «гнездовой журнал». В заключение она писала, что заглянула в субъективную бездну Ницше и нашла там христианский религиозный мистицизм, переименованный в дионисийство и придуманный для прикрытия телесной похоти. «Как христианский (и любой другой) мистицизм достигает грубой религиозной чувственности в своих высших проявлениях, так самая идеальная форма любви всегда возвращается к чувственности». Она предполагала, что это может быть своеобразной местью духовной стороне человека со стороны его животной природы и что именно это отвращало ее от Ницше в пользу Рэ, который не представлял сексуальной угрозы.
В воскресенье после отъезда Лу Ницше сел на поезд и уехал к матери в Наумбург. Элизабет отказалась составить ему компанию, заявив, что глаза у нее так опухли от слез, что она не хочет огорчать мать своим видом.
Он стал играть роль преданного сына. Все было спокойно, пока не пришло письмо от Элизабет, где рассказывалось все. В результате вспыхнула громкая ссора, в ходе которой Франциска назвала его лжецом и трусом. Он опозорил имя своего отца; он обесчестил его могилу. Эти слова вызвали у него первобытный страх материнского проклятия. Он так и не забыл их.
Он бежал в Лейпциг, с горечью размышляя над тем, что все еще страдает от «оков» – эмоциональной привязанности, которая мешает человеку стать самим собой. «Сперва нужно освободиться от своих цепей, но в итоге нужно освободиться и от этого своего освобождения! Каждому из нас, пусть и самыми разными путями, предстоит потрудиться над нажитой в цепях болезнью, даже после того, как он разбил эти цепи» [51] [15].
Встретив Лу и Рэ в Лейпциге, он организовал посещение спиритического сеанса. Оба они очень интересовались подобными вещами. После сеанса он планировал поразить их впечатляющим опровержением спиритической чуши. Но медиум оказался настолько некомпетентен, что метать хорошо отрепетированные громы и молнии было просто не в кого.
Следующие несколько недель троица провела в полной апатии. Они сходили на несколько концертов, но большую часть времени сидели и сочиняли блестящие афоризмы. Ницше продолжал корректировать и редактировать стиль Лу, который, впрочем, не терял – и так и не потерял – склонности к расплывчатой гиперболизации и излишней цветистости. В заметках на полях ее рукописей он теперь храбро обращался к ней, используя самолично придуманное прозвище Мэрхен (Märchen – «сказка» или же «сочинительница небылиц»).
Все трое составляли афоризмы, описывающие друг друга. Афоризм о Лу гласил: «Женщина не умирает от любви, но гаснет от ее жажды». О Рэ было написано следующее: «Самая сильная боль – ненависть к себе». О Ницше: «Слабость Ницше – в чрезмерной уязвимости». О всей троице: «Лучше всего разделить двух друзей может третий» [16].
Шопенгауэр писал о республике гениев, которая образует своеобразный мост над бурным потоком становления, но никто из них даже не пытался этот мост перейти. Никто не действовал честно, не говорил открыто. «Становление» каждого выбивало почву из-под ног двоих других, и все они только глубже погружались в притворство. Несвятая троица превратилась в бесчестный треугольник, в котором никто не вел себя как подлинно свободный ум.
В том году Ницше уже говорил Овербекам, что намерен больше выходить в мир и чаще бывать с людьми. Однако в результате он только убедился в том, что даже такое малое объединение идеалистов, как троица предположительно свободных умов, приводит лишь к тому, что его участников сковывают новые цепи из чувств, неприязни и обязательств. Любые привязанности только увеличивают эту скованность.
5 ноября Лу и Рэ просто исчезли. Ницше не знал, что случилось и почему это произошло. Он бродил вокруг почтового ящика, не понимая, что делать дальше, но никаких писем не приходило. Через десять дней он сам сорвался в Базель, где обещал быть на сорокапятилетии своего дорогого друга Франца Овербека. Но и тут центром его мира стал почтовый ящик. Он постоянно спрашивал Иду Овербек: не приходили ли письма? Не могла ли она их куда-то не туда положить? Может быть, что-то потерялось? Или она что-то от него скрывает? Когда настало время его отъезда, ее поразило отчаяние, сквозившее в его прощальных словах: «Я еду в полное одиночество».
Через несколько недель коварный Рэ отправил Ницше открытку с извинениями, лицемерно упрекая его за то, что он их оставил. Всегда готовый простить, Ницше ответил Лу – эта «высокая душа» всегда была выше всяких обвинений и упреков. Он желал ей продолжать «подметать небеса», хотя и чувствовал, что теперь вся его достойная жизнь поставлена под сомнение ее поведением.
С ноября по февраль он написал ей множество писем. Некоторые он отправил, другие остались лишь в черновиках. В разное время письма были полны любви, ненависти, унижений, обвинений, прощений, упреков и оскорблений. У нее была «хищная жажда удовольствий, как у кошки». Сама она писала в ответ в стиле мстительной школьницы. Она была просто чудовищем – мозг сочетался лишь с зачатками души. Учитывая ее энергию, волю и оригинальность мышления, можно было предположить, что ей предстояло нечто великое; учитывая же ее мораль, она должна была закончить свои дни в тюрьме или сумасшедшем доме.
Он никогда больше не видел ни Лу, ни Рэ. Они не поехали в Париж, как он думал. Они спрятались от него на несколько дней в Лейпциге, а потом отправились в Берлин. Здесь они сняли апартаменты, спроектированные именно так, как он представлял для «Святой Троицы»: две спальни и гостиная между ними. Лу учредила литературный салон в подражание Мальвиде. Литературного значения он не имел, зато был полон сексуального напряжения. Рэ продолжал бороться со своим пристрастием к азартным играм и опасным встречам с молодыми людьми на улицах после полуночи. К Лу в салоне обращались «ваше превосходительство». Рэ же звали «фрейлиной».
С собой в Берлин Лу взяла свой экземпляр «Человеческого, слишком человеческого», на титульном листе которого Ницше написал ей стихотворение:
14. Мой отец Вагнер умер, мой сын Заратустра родился
В ноябре 1882 года Ницше уехал из Базеля в Геную – родной город Колумба, отправившегося по неисследованным океанам в поисках совершенно нового мира. Интересно, что Колумб понятия не имел, где найдет землю. Как, кстати, и Ницше, который делал броские заявления о поездке в Индию по следам Александра и Диониса. Учитывая его хроническую морскую болезнь, Ницше говорил просто о метафорическом путешествии к
Его здоровье за зиму 1882/83 года сильно ухудшилось. Этому способствовало и то, что он в больших дозах принимал опиум, чтобы избавиться от бессонницы и приглушить эмоциональную боль «последней мучительной агонии» от потери Лу. В середине сентября он в поисках внимания написал письмо Лу и Рэ сразу, рассказывая, что принял огромную дозу опиума: «…Даже если я однажды, пойдя на поводу у аффекта, случайно лишу себя жизни – даже и тут не о чем особенно будет сожалеть…» [53] [1]
Письма с упоминанием передозировки опиума и возможного самоубийства были также отправлены Овербеку и Петеру Гасту: «Дуло пистолета для меня сейчас – источник почти что приятных мыслей» [54] и т. д. [2] Его старые друзья давно знали, что возможность самоубийства всегда стоило рассматривать всерьез и что никакое вмешательство не сможет оказать влияния на исход.
Приехав в Геную, этот новый Колумб обнаружил, что пансион, который так ему нравился, переполнен, поэтому он устроился в Рапалло, сняв небольшой дешевый номер на постоялом дворе. Однако на его творческое воображение это никак не повлияло. Аргонавт духа может считать себя Колумбом, отправляющимся в Америку, или Дионисом и Александром, путешествующими в Индию, и из Рапалло – этот городок заместил в его воображении и Геную, и Древнюю Грецию.
«Вообразите себе остров
Он пробыл в Рапалло два месяца, и тут мать прислала ему рождественское письмо. Оно было настолько обильно приправлено рассуждениями о прелестях Наумбурга, что он набрался смелости и ответил, что все следующие письма будет возвращать нераспечатанными. Пора избавиться от цепей. Да и Элизабет это тоже касалось. Он написал друзьям, чтобы те не открывали его новый адрес его родственницам. «Я не могу уже их больше выносить. Надо было порвать с ними раньше!»
В Рождество он остался один. Возможно, его воодушевил день символического рождения и перерождения, и он написал свое первое письмо в будущее. Оно было адресовано Овербеку. «Мое недоверие сейчас очень велико, – признавался он. – Если мне не удастся алхимический фокус, как превратить все это дерьмо в золото, я пропал. Тут-то мне и предоставился самый удобный случай доказать, что для меня “все переживания полезны, все дни святы и все люди божественны”!!!!» [4]
Этот алхимический фокус мог осуществить только одинокий аргонавт, готовый разбиться о вечность. В «Ecce Homo» Ницше писал: «У одиночества семь шкур; ничто не проникает сквозь них…» [5] В результате появилась книга «Так говорил Заратустра» – экстатическая, поэтическая, пророческая духовная одиссея по миру современной морали. Подобно путешествиям Гулливера, Синдбада или Одиссея, это развернутая притча, стремящаяся рассмотреть проблемы своего времени. Древнеперсидский пророк Заратустра сходит с горы после осознания смерти Бога, чтобы указать: если человечество может восстать, то мораль может существовать и в мире после Бога, если найдутся честность, последовательность и храбрость, чтобы отскрести стены пещеры, на которых все еще видны следы надписей о вере в сверхъестественное.
«Так говорил Заратустра» – не первое появление персидского пророка в произведениях Ницше. Предыдущая его книга, «Веселая наука», заканчивалась длинным афористичным абзацем под названием Incipit tragoedia («Начинается трагедия») [6], где, в частности, фигурирует персонаж Заратустра, до того в книге вообще не упомянутый. «Когда Заратустре исполнилось тридцать лет, покинул он свою родину и озеро Урми и пошел в горы», – начинался последний раздел «Веселой науки». Что еще за озеро Урми? О каких горах речь? Кто такой Заратустра? «Здесь, – продолжается повествование, – наслаждался он своим духом и своим одиночеством и в течение десяти лет не утомлялся счастьем своим. Но наконец изменилось сердце его – и однажды утром поднялся он с зарею, встал перед солнцем и так говорил к нему: “Ты, великое светило! К чему свелось бы твое счастье, если б не было у тебя тех, кому ты светишь! Десять лет восходило ты сюда к моей пещере: ты пресытилось бы своим светом и этой дорогою, если б не было меня, моего орла и моей змеи; но мы каждое утро поджидали тебя, принимали от тебя преизбыток твой и благословляли тебя за это. Взгляни! Я пресытился своей мудростью, как пчела, собравшая слишком много меду; мне нужны руки, простертые ко мне; я хотел бы одарять и наделять до тех пор, пока мудрые среди людей не стали бы опять радоваться безумству своему, а бедные – богатству своему. Для этого я должен спуститься вниз: как делаешь ты каждый вечер, окунаясь в море и неся свет свой на другую сторону мира, ты, богатейшее светило! – я должен, подобно тебе,
Этот «спуск» относится к собственному «спуску» Ницше во время написания «Веселой науки», когда он с радостью сошел с высот одиночества, чтобы поделиться своими многочисленными идеями с Лу, через которую его «мед» (то есть мудрость) и должен был распространяться. Когда он писал эти строки, то думал еще, что обрел свою первую ученицу.
Абзац завершался так: «“Так благослови же меня, ты, спокойное око, без зависти взирающее даже на чрезмерно большое счастье! Благослови чашу, готовую пролиться, чтобы золотистая влага текла из нее и несла всюду отблеск твоей отрады! Взгляни! Эта чаша хочет опять стать пустою, и Заратустра хочет опять стать человеком”. – Так начался закат Заратустры».
На этом заканчивалась «Веселая наука» в издании 1882 года.
В современном виде книга включает в себя правки 1887 года – новое предисловие, пятый раздел, в котором содержится еще 39 афоризмов, и довольно много стихотворений. Но когда в 1883 году он писал первую часть «Так говорил Заратустра», книга начиналась ровно на том месте, где заканчивалась вышедшая годом ранее «Веселая наука». Между этими двумя книгами он потерял Лу, а в ее лице – избранную ученицу. За неимением лучшего, ее роль посредника в передаче его посмертного наследия пришлось отдать Заратустре. Ницше часто называет Заратустру своим сыном (но не в этой книге).
Почему Ницше выбрал Заратустру? Персидский пророк Заратустра, иногда именуемый также Зороастром, вероятно, жил где-то между XII и VI веками до Рождества Христова. Священный текст Заратустры «Авеста» [7] объясняет, что боги, которым поклонялись древние персы, были злыми. Тем самым Заратустра нашел ключ к проблеме зла, которая не получила разрешения в иудаизме, христианстве и исламе, где всемогущие боги были также и выразителями абсолютного добра. В зороастризме существует бог света и блага – Ахурамазда, или Ормузд. Он находится в постоянном конфликте с богом тьмы и зла – Ангра-Майнью, или Ариманом, и его
Все боги мертвы, утверждает Заратустра. Теперь нам нужен сверхчеловек. Я учу вас о сверхчеловеке. «Человек есть нечто, что должно превзойти» [9].
Что есть человек? Помесь растения и призрака. Что есть сверхчеловек? Смысл земли, который остается верным земле. Он не верит тем, кто сулит надежду за земными пределами: все они презирают жизнь и умирают, отравленные собственным ядом.
Сверхчеловек знает: все, что кажется случайным, жестоким или катастрофическим, – это не наказание, ниспосланное грешнику каким-то вечным пауком-разумом. Нет никакого паука-разума и его паутины. Жизнь – это место танцев для божественных случайностей [10]. Смысл жизни в том, чтобы сказать «да» этим божественным случайностям.
Заратустра учит селян, что человек есть мост, а не цель. В этом слава человека. Человек стоит между животным и сверхчеловеком, как канат, натянутый над бездной.
Услышав это, от толпы отделяется первый ученик Заратустры – канатный плясун, который пытается пройти над бездной по реальному канату. Какой-то шут вскакивает на канат, прыгает через плясуна и толкает его – тот падает на землю и умирает. Заратустра уносит тело своего первого ученика, канатного плясуна, чтобы похоронить его. Толпа высмеивает его. Однако он все равно показывает им радужный мост, который ведет не к Вальхалле, дому богов, как считал Вагнер, но к сверхчеловеческому состоянию.
Он дарует им восемнадцать заповедей блаженства. Это не жесткие требования – они окутаны мистической дымкой. Первая гласит: «Я люблю тех, кто не умеет жить иначе, как чтобы погибнуть, ибо идут они по мосту». Последняя: «Я люблю всех тех, кто являются тяжелыми каплями, падающими одна за другой из темной тучи, нависшей над человеком: молния приближается, возвещают они и гибнут, как провозвестники» [11].
Наступает полдень, и он проводит время со своими животными. Орел – «самое гордое животное, какое есть под солнцем», а змея, обвившая своими кольцами шею орла, – «животное самое умное, какое есть под солнцем». Под орлом Ницше часто понимал самого себя, а под змеей – Лу (слово «змея» женского рода, и он использует одно и то же слово
Ницше отказывается от сквозного сюжета и предлагает двадцать две афористические речи, посвященные самым разным темам – личной добродетели, предпосылкам преступления, достойной смерти. Вот полный список:
О трех превращениях
О кафедрах добродетели
О потусторонниках
О презирающих тело
О радостях и страстях
О бледном преступнике
О чтении и письме
О дереве на горе
О проповедниках смерти
О войне и воинах
О новом кумире
О базарных мухах
О целомудрии
О друге
О тысяче и одной цели
О любви к ближнему
О пути созидающего
О старых и молодых бабенках
Об укусе змеи
О ребенке и браке
О свободной смерти
О дарящей добродетели
Эти речи содержат идеи Ницше по соответствующим вопросам, изложенные архаичным, библейским языком его
Учитывая его недавний опыт, неудивительно, что женщины подвергаются очень суровой критике, что резко контрастирует с его проницательным пониманием женской души в «Веселой науке». Разве не лучше попасть в руки убийцы, чем к распутной женщине? – спрашивает он. И знаменитое: «Ты идешь к женщинам? Не забудь плетку!» [12]
Раздел «О свободной смерти», вероятно, самый революционный для своего времени. Христианство учит, что добровольно лишить себя жизни – непростительный грех. Самоубийц хоронили в неосвященной земле за стенами кладбища, что символизировало вечное изгнание их душ из рая. Но Ницше предлагает возможность добровольной эвтаназии для тех, кто страдает от невыносимой боли, тех, кто чувствует, что качество их жизни упало, или тех, кто просто считает, что их час настал. Он предлагает позволить им добровольно свести счеты с жизнью и не считать это преступлением, достойным вечного проклятия.
В каждой из двадцати двух речей моделируется честная и искренняя жизнь в соответствии с идеалом сверхчеловека – нерелигиозного, независимого, дисциплинированного и созидающего. Каждая заканчивается словами «Так говорил Заратустра». Книга завершается на оптимистической, восторженной и, что весьма характерно, малопонятной ноте:
«Великий полдень – когда человек стоит посреди своего пути между животным и сверхчеловеком и празднует свой путь к закату как свою высшую надежду: ибо это есть путь к новому утру.
И тогда заходящий сам благословит себя за то, что был он переходящий; и солнце его познания будет стоять у него на полдне.
“
Так говорил Заратустра».
Это очень короткая книга – около сотни страниц. Ее фразы поэтичны и гипнотически повторяются, они кратки и динамичны. Ницше говорил, что написал книгу – или она написала его – за десять дней экстатического вдохновения и откровения. На самом же деле, вероятно, ему потребовалось на это несколько больше времени – около месяца.
14 февраля 1883 года он отправил книгу своему издателю Шмайцнеру, назвав ее в приложенном письме «пятым евангелием». Чтобы послать почтовое отправление, он поехал из Рапалло в Геную – возможно, хотел отправить его из подходящего места своего символического путешествия, а может быть, просто решил, что из Генуи оно дойдет быстрее. В Генуе из газет он узнал, что днем ранее умер Вагнер. Он посчитал это знамением, сверхъестественной связью: вновь рапиры скрестились в воздухе. Несколько искажая правду, он отметил, что последний раздел книги был окончен ровно в то же время, когда Рихард Вагнер умирал в Венеции.
Душа Вагнера отправилась на встречу с другими аргонавтами духа. Вагнер некогда тоже носил семь шкур одиночества пророка-визионера. Теперь, мертвым, он мог вернуться к своему более раннему истинному «я». Ницше посчитал «Так говорил Заратустра» новым «Кольцом нибелунга». Его отец Вагнер умер; его сын Заратустра родился.
Великодушие и благоразумие Ницше проявилось в том, что, как он написал Францу Овербеку через неделю после смерти Вагнера, он уже некоторое время знал о недостойной переписке Вагнера с его врачами: «Вагнер был, безусловно, самым
Ужасное предательство и публичное унижение подстерегали его не только со стороны Вагнера, но и со стороны Лу и Рэ.
Получив «Заратустру», издатель вовсе не посчитал книгу пятым евангелием. Более того, он не проявлял вообще признаков того, что собирается книгу издать. На запрос Ницше Шмайцнер глухо упомянул какие-то задержки в типографии. Ницше саркастически ответил, что у Шмайцнера нашлись бы деньги на оплату печати, если бы он не растратил их на антисемитские памфлеты. Желаемого результата это, конечно, не принесло.
Ницше был разочарован, истощен и одинок. Кроме того, он, вероятно, плохо питался, поскольку покупал себе самую дешевую еду в городе, а также явно злоупотреблял медикаментами. Он пил опасные лекарства, выписывая самостоятельно рецепты и подписываясь «доктор Ницше». Итальянские аптекари выдавали ему все по первому требованию.
Он чувствовал резкое отвращение к себе: «Так у меня еще до сих пор стоит перед глазами та сцена, когда мать говорила, что я позорю своим существованием память об отце… Вся моя жизнь подорвана в моих глазах: вся эта жуткая, сокровенная жизнь, которая все эти шесть лет делает один-единственный шаг и не желает ничего, кроме этого шага – в то время как во всем прочем, во всех человеческих проявлениях люди имеют дело с моей маской, я же сам и впредь должен оставаться жертвой того, что моя жизнь спрятана куда-то под спуд. Я всегда был жертвой самых жестоких обстоятельств – или, точнее, я сам делал обстоятельства жестокими… Я на дурном пути. Вокруг меня вечная ночь. Я лишь чувствую, как будто только что ударила молния… Я неизбежно погибну, если что-то не произойдет, – но понятия не имею,
Он не видел смысла жить, но чувствовал себя обязанным восстать и бороться, как старый Лаокоон со своими змеями. Но если уж остаться жить, то не иметь ничего общего с людьми. Даже на маленьком постоялом дворе или в крестьянском доме компания была для него избыточна: «Насколько же тихо и высоко и одиноко должно быть вокруг меня, чтобы я смог расслышать самые сокровенные свои голоса! Мне хотелось бы иметь достаточно денег, чтобы построить здесь своего рода идеальную конуру: я имею в виду деревянный домик с двумя помещениями, и притом на вдающемся в Зильзерзее полуострове, где некогда стояла римская крепость» [15].
По ночам он то потел, то трясся от холода, бился в лихорадке и постоянно страдал от хронического истощения; у него не было аппетита и воли к жизни. «Старые головные боли» мучили его с семи утра до одиннадцати вечера. Не сумев найти средств для обогрева комнаты в Рапалло, Ницше вернулся в Геную. Он питал смутные надежды, что кто-то вывезет его из Европы, географию и климат которой он обвинял во всех своих физических и психических расстройствах. Себя он, как обычно, считал «жертвой волнений
В таком ослабленном психическом и физическом состоянии он пошел навстречу неуклюжим попыткам Элизабет примириться. Вскоре она убедила его в собственной, весьма лестной для него версии событий недавнего прошлого. Он был совершенно невинной жертвой русской гадюки и «этого еврея Рэ». Он писал ей, что готов «привести в порядок свои отношения с людьми, несколько пошатнувшиеся в последнее время», и начать с нее: «Что же до печатной машинки, то она неисправна, как и все, к чему прикасаются слабые люди, будь то механизмы или Лу» [17].
Он все еще надеялся, что Шмайцнер издаст «Заратустру», и попросил Элизабет вмешаться. Она достигла успеха там, где сам он не смог. Возможно, дело было в том, что Шмайцнер, сам антисемит, знал о ее антисемитизме. В свою очередь, Элизабет убедила Ницше присоединиться к ней в довольно грязном деле написания писем властям с целью изгнать Лу из Германии и выслать в Россию за аморальность. Кампания привела к непредвиденным результатам, превратив Лу в писательницу. Она поняла, что если на нее навесят ярлык аморальности, то у нее могут отобрать русскую пенсию. Поскольку это был единственный источник ее доходов, она занялась писательством, создав автобиографический роман под названием «В борьбе за Бога» (Im Kampf um Gott). Персонаж, прототипом которого стал Ницше, – аскет, поборник целомудрия, снедаемый страстью к проституткам. Сама Лу – куртизанка высшего класса и «рабыня своей несдержанной низменной натуры». Рэ – ее защитник, «граф». Книга заканчивается тем, что героиня Лу травит себя. Пикантное повествование оттеняется философскими попытками всех персонажей найти какой-то религиозный или нерелигиозный смысл в жизни. Через два года Ницше прочитал книгу и опознал «сотни отголосков наших таутенбургских разговоров» [56] [18]. Она даже назвала свою героиню Мэрхен – именем, которым Ницше называл саму Лу.
Элизабет не удалось добиться депортации Лу. Не расстроившись, она занялась изоляцией брата от «
Элизабет старалась усугубить разлад, рассказывая, что именно Рэ заявил Лу, что все планы Ницше на создание Троицы всегда имели низкую, распутную цель «дикого брака». Ницше поверил ей, и с тех пор его мучила мысль, что Рэ предал их дружбу, высмеяв его философию перед Лу и настроив ее против него. Его переполняли подозрения и жалость к себе. Он написал Рэ, называя его раболепным, вероломным, низким человеком, а Лу – ужасной выразительницей его идей. Лу была просто катастрофой – бесплодной, грязной, дурно пахнущей змеей с накладной грудью. (По упоминанию накладной груди легко вычислить руку Элизабет.) Чудовищные обвинения Ницше привели к угрозе иска за клевету со стороны брата Рэ Георга, который к тому же вызвал его на дуэль. К счастью, дело как-то удалось замять.
«Я никогда доселе никого не ненавидел, – писал он Элизабет, – даже Вагнера, чье вероломство было гораздо сильнее всего, что сделала Лу. Но лишь сейчас я чувствую настоящее унижение» [19].
15. Только там, где есть могилы, возможно воскресение
Какой бы сторонницей свободного духа ни была Мальвида, она не могла простить Лу ее поведения. Взяв сторону Ницше против своей бывшей протеже, она пригласила его в Рим оправиться от удара. Он собрал свой тяжелый сундук с книгами – теперь он весил 104 кило и носил прозвище «косолапая стопа». Он приехал 4 мая 1883 года и встретился с Элизабет, которая продолжала работать над тем, чтобы упрочить отношения с братом. Элизабет и Мальвида никогда не считали друг друга соперницами. Их коллективная забота в течение следующего месяца так утешила Ницше, что он перестал принимать хлоралгидрат в качестве снотворного. Деньги Мальвиды уходили на оздоровительные прогулки по весенним окрестностям Рима с их полевыми цветами, крестьянскими домами и живописными руинами. Когда экипаж примчал их обратно к музеям Рима, Ницше из всех экспонатов больше всего был тронут двумя мужественными бюстами Брута и Эпикура и тремя пейзажами Клода Лоррена [1], вызывавшими в памяти золотой век. Картины были вдохновлены поездками художника по римским полям.
Абсурдность ситуации, при которой автор, объявивший о смерти Бога, находит духовное утешение в оплоте католической церкви, не укрылась от Ницше. Он приводил в ужас своих спутниц, периодически называя себя Антихристом. Он содрогался от отвращения, видя, как люди на коленях карабкаются по ступенькам собора Святого Петра, и использовал эту картину в качестве символа религиозного оглупления, когда писал следующую часть «Заратустры» [2].
Наступил июнь. В Риме началась монотонная удушающая жара. Он подумывал провести лето на острове Искья, по примеру древних римлян; но вместо этого они с Элизабет отправились в Милан, где расстались: он поехал в Зильс-Марию. Это было удачное изменение планов: через месяц на Искье случилось землетрясение – погибло более двух тысяч человек.
Лучше всего у Ницше получалось думать на открытом воздухе. При этом место имело огромное значение. Вернувшись в любимую альпийскую деревушку, он в тот же день поприветствовал ее: «Здесь живут мои музы… с этой местностью я ощущаю “более чем кровное родство”» [57] [3]. Эти эмоции побудили его описать процесс вдохновения, который для него был тесно связан с чувством места:
«Есть ли у кого-нибудь в конце девятнадцатого столетия ясное понятие о том, что поэты сильных эпох называли инспирацией? В противном случае я хочу это описать. – При самом малом остатке суеверия действительно трудно защититься от представления, что ты только инкарнация, только рупор, только медиум сверхмощных сил. Понятие откровения в том смысле, что нечто внезапно с несказанной уверенностью и точностью становится видимым, слышимым и до самой глубины потрясает и опрокидывает человека, есть просто описание фактического состояния. Слышишь без поисков; берешь, не спрашивая, кто здесь дает; как молния, вспыхивает мысль, с необходимостью, в форме, не допускающей колебаний, – у меня никогда не было выбора. Восторг, огромное напряжение которого разрешается порою в потоках слез, при котором шаги невольно становятся то бурными, то медленными; частичная невменяемость с предельно ясным сознанием бесчисленного множества тонких дрожаний до самых пальцев ног… Все происходит в высшей степени непроизвольно, но как бы в потоке чувства свободы, безусловности, силы, божественности… Это мой опыт инспирации; я не сомневаюсь, что надо вернуться на тысячелетия назад, чтобы найти кого-нибудь, кто вправе мне сказать: “это и мой опыт”» [4].
Вторая часть «Заратустры» обдумывалась им в течение десяти дней – с 28 июня по 8 июля 1883 года: «Все сочинялось на ходу, во время долгих дальних прогулок; абсолютная уверенность, как если б каждая фраза была мне громко и явственно продиктована» [58] [5].
Как и первая часть, она разбита на небольшие, очень сжатые разделы, которые он мог сформулировать в ходе четырех– или шестичасовых прогулок и перенести в блокноты без посторонней помощи. Прогулки, столь его вдохновлявшие, совершались вокруг двух небольших озер Сильваплана и Зильзерзее, в чьих ярко-бирюзовых водах, блистая, отражались крутые горы, увенчанные вечными снегами. То был полностью замкнутый в себе мир, и отсюда Ницше продолжал рассказывать историю Заратустры, который от озера Урми направился в одиночестве в горы, а свои афористические изречения называл пиками, то есть горными вершинами.
На страницах второй части «Заратустры» Ницше едва ли воплощает собственный идеал человека, говорящего жизни «да» и сумевшего отказаться от ревности и мести, превратив «это было» в «я хотел, чтобы было так». Вторая часть Заратустры полна аллюзий на историю с Лу и Рэ. Она приправлена внезапными яростными вспышками гнева, обвинениями врагов в его убийстве. Если рассматривать их в контексте книги, то они совершенно бессмысленны.
В разделе «О тарантулах» Лу и Рэ прямо названы тарантулами с символом треугольника на спине. «Прекрасно и с божественной самоуверенностью» тарантул кусает его и заставляет кружиться его душу «в вихре мести» [6].
В тексте есть три стихотворения. Первое – «Ночную песнь» – он написал еще в Риме. Поездки в экипаже по идиллическим ландшафтам Кампании возбудили в нем сожаление по поводу того, что век героев так далек, грусть по прошлому и жажду любви.
Во втором стихотворении – «Танцевальной песни» – Заратустра видит, как на лугу танцуют молодые девушки. Он будит спящего Купидона, который начинает танцевать вместе с ними. Сама жизнь – это олицетворение Лу, просто женщина, и к тому же вовсе не добродетельная. Женщина дика, ветрена и переменчива, говорит она, и в этом находит свое наслаждение. Но мужчины ищут в женщинах глубины, верности и загадки, наделяя женский пол собственными добродетелями и желая того, что они себе навоображали.
Он упрекает ее, что, когда доверил ей свою величайшую тайну, она ее не оценила. «Так обстоит дело между нами тремя… Изменчива она и упряма; часто я видел, как кусала она себе губы и путала гребнем свои волосы. Быть может, она зла и лукава, и во всем она женщина; но когда она дурно говорит о себе самой, тогда именно увлекает она всего больше».
Третье, и последнее, стихотворение – «Надгробная песнь» – открывается описанием вида из его окна в Венеции на Остров Мертвых. В этих могилах погребена его молодость, вместе с «милыми чудесами» любви и «певчими птицами… надежд».
Он проклинает врагов, которые оборвали его вечность и украли его ночи, обрекая его на пытку бессонницей.
Окончив книгу, он поразился тому, насколько автобиографичной она вышла. Для него стало неожиданностью, что со страниц будто капала его кровь, но он был уверен, что заметит это он один [7]. В следующей книге он собирался изучить идею о том, что вся философия (а не только его собственная) есть автобиография.
Лу хотела устроить встречу, но не осмеливалась написать об этом прямо. Зная, что Ницше в Зильс-Марии, они с Рэ приехали в деревушку Селерина неподалеку. Они путешествовали со своим сравнительно новым знакомым – молодым человеком по имени Фердинанд Тённис, который охотно согласился стать третьим членом Троицы. Со временем Тённиса назовут отцом-основателем немецкой социологии, но пока что все его книги и слава были впереди и он был всего лишь эмоциональным мальчиком, испытывающим восторг от того, что его пригласили занять третью комнату в гостинице.
Ницше никогда не встречался с Тённисом, так что Лу и Рэ отправили того в Зильс-Марию с оливковой ветвью. Но, когда он увидел Ницше на прогулке, как обычно вооруженного всеми защитными средствами против солнечного света и электричества в облаках, окутанного «лазурным одиночеством», которым он рисует «вокруг себя круги» и возводит «священные границы», он не рискнул подойти. Так что лето прошло без примирения.
Однако время уже смягчило ненависть Ницше к Лу. Он открывал ей двери. Он показывал ей канат. Она даже почти набралась мужества, чтобы пройти по нему. Хотя она не решилась окончательно, но приблизилась к пониманию больше всех других, так что оставалась самым разумным животным из всех его знакомых. Если следовать идее вечного возвращения, которая требовала, чтобы человек, оглядываясь в прошлое, превращал каждое «это было» в «я хотел, чтобы было так», он должен сказать «да» этому почти-ученичеству Лу и продолжать его ценить.
Если бы Ницше жил в соответствии с собственным идеалом и говорил «да», принимая свою судьбу, он должен был признать и собственную роль в боевых действиях между Элизабет и Лу. Озлобление и неприязнь, которые он чувствовал к Лу, превратились теперь в ненависть к Элизабет: он понял, как ловко она им манипулировала. Ее злоба, ложь и измышления заставили его вести долгую и бесчестную кампанию мести против Лу и Рэ. Еще хуже, чем дурацкие письма, которые она побудила его написать, и фальшивки, которым она заставила его верить, было то, что Элизабет преуспела в отторжении Ницше от его «я». Он снова оказался прикованным к эмоциям и ошибочно проявил верность бесчестному прошлому.
Теперь он возмущался тем, как Элизабет поддерживала в нем состояние постоянной ненависти именно в то время, когда его глубочайшим желанием было отказаться от любой зависти, ревности, мести и наказания, а вместо этого перейти к утверждению и принятию, стать тем, кто не желает ничего другого, кроме реальности. Собственная ненависть Элизабет, ее ревность, расплываясь, как чернила каракатицы, окутали туманом его мозг:
«[Я не мог] избавиться от дурных черных мыслей, – в том числе и от настоящей ненависти к моей сестре. Целый год своим молчанием – всегда не ко времени – и своими речами, которые тоже всякий раз были не ко времени, она умудрялась лишить меня всего, что я достигал путем самопреодоления, так что под конец я стал жертвой беспощадной мстительности, меж тем как в самом средоточии моего образа мыслей заложен отказ от всякого отмщения и наказания. Этот конфликт шаг за шагом приближает меня к
Элизабет отправила ему радостное, ликующее письмо, рассказывая, как она наслаждается этой «остроумной и веселой войной». На это он сухо ответил, что не рожден быть ничьим врагом, даже самой Элизабет. До того он уже обрывал все связи с матерью и Элизабет. Если он поступит так снова, это будет очередной акт отрицания, он снова скажет «нет». Вместо этого он будет продолжать поддерживать нейтральные контакты, описывать в письмах свои проблемы с прачечной и заказывать небольшие посылки – например, сосиски. Так он скажет «да». Он сохранит целостность своей личности и вместе с тем поддержит иллюзию связи.
Но этот удобный компромисс вскоре оказался разрушен. В сентябре он получил срочное сообщение от Франциски, которая призывала его вернуться в Наумбург. Элизабет, упорная Лама, собиралась отправиться в Парагвай и разделить судьбу с антисемитским агитатором Бернхардом Фёрстером.
Франциска не хотела терять дочь и экономку. Да и Ницше был потрясен тем, что Элизабет намерена вручить свое будущее явному демагогу, чьи моральные и политические взгляды внушали ему отвращение. Кроме того, это добавляло лицемерия стремлению Элизабет примириться с ним в течение последнего года: в Риме и даже позже она скрывала от него, что переписывается с твердолобым расистом, которого Ницше, как она хорошо знала, презирал. «Я не разделяю его энтузиазма по поводу “истинного германства” и тем более по поводу сохранения
Бернхард Фёрстер был на год старше Ницше. Это был импозантный патриот, с военной выправкой и в безупречном костюме. Он был весьма космат: исключительно густые каштановые волосы ниспадали с высокого, V-образного лба. Его брови выступали вперед, тонкие усики составляли идеальную горизонтальную линию. Подбородок обрамляла длинная, кудрявая каштановая борода ветхозаветного пророка, хотя это семитское сравнение не пришлось бы ему по вкусу. Глаза его постоянно бегали, их радужная оболочка была почти прозрачной – цвет льда с альпийских ледников. Взгляд идеалиста устремлялся куда-то вдаль. Он был фанатичным проповедником прогулок на свежем воздухе, вегетарианства, оздоровляющих свойств гимнастики, отказа от алкоголя и вивисекции. Будучи человеком скорее твердых убеждений, чем большого ума, он, подобно Ницше и Вагнеру, мечтал о преобразовании Германии, но если эти двое собирались совершить его культурными методами, то Фёрстер исповедовал расовый подход. Еврейская раса паразитировала на теле германского народа. Необходимо было восстановить чистоту крови.
Фёрстер и Элизабет несколько лет были весьма отдаленно знакомы друг с другом через матерей – вдов и столпов церкви. Элизабет не имела причин устанавливать более близкое знакомство, пока не стало ясно, что ее жизнь экономки при брате в Базеле подошла к концу и что она не может рассчитывать ни на будущее при нем, ни на брак с кем-то из его круга. Перед ней вырисовывалась мрачная перспектива заботиться о своей престарелой матери. Старые девы, при всей их добродетели, не могли рассчитывать в Наумбурге ни на власть, ни на достойный социальный статус. Ей нужно было срочно найти мужа.
Она встретила Фёрстера на Байрёйтском фестивале в 1876 году. Затем в Наумбурге она решила очаровать его. Она написала ему письмо, где подчеркивала, что считает себя ревностной сторонницей его взглядов. «Все мои знания – лишь слабое отражение вашего мощного ума. Таланты мои носят практический характер. Вот почему все ваши планы и величественные идеи меня возбуждают: их легко преобразовать в действия» [10].