Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жизнь Фридриха Ницше - Сью Придо на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Согласно этому принципу, трансцендентные виды из любого окна в Трибшене могли вызывать у Вагнера и Ницше неизменное состояние творческого вдохновения. За западными окнами закатное солнце освещало вечные снега горы Пилатус. В дохристианскую эпоху она была тем самым Нибельхеймом с легендарными драконами и эльфами, а в христианскую эру была переименована в честь Понтия Пилата, который бежал в Люцерн из Галилеи после распятия Христа. Здесь, снедаемый раскаянием, он взобрался на двухкилометровую вершину горы и бросился с нее в небольшое черное озерцо у ее подошвы. Здесь можно встретить его призрак, блуждающий в полной тишине. Местные проводники расскажут вам, что мертва и сама вода озерца, ведь поверхность его всегда неподвижна и даже самый сильный ветер не вызывает никакой зыби. Проклятое место окружают черные сосны. Много веков ни один дровосек не заходил сюда, боясь спугнуть духа, которому приписывается множество бедствий. Поэтому сосны вокруг озерца выросли очень высокими – они-то, кстати, и сдерживают ветер, так что по воде не идет зыбь. В XIV веке один храбрый священник вошел в темное озеро и провел над местом самоубийства Пилата обряд экзорцизма. Однако местных жителей это не убедило, и многочисленные грозы, которые гремят над горой и вызывают внезапные бури на Люцернском озере, продолжают приписывать призраку Пилата. Только в 1780-е годы ранние романтики – бледные молодые люди, изможденные пароксизмами поэтических метафор и ценившие кантианское возвышенное и «поэзию сердца» превыше всего, взошли на пользовавшуюся столь дурной репутацией гору. А озеро Пилата, конечно, стало отличным местом для самоубийства многих последователей молодого Вертера, безнадежно увязших в тенетах любви.

Когда Вагнер пригласил Ницше присоединиться к нему в освежающих прогулках по Пилатусу, предприимчивые крестьяне уже выстроили гостиницу и сдавали внаем пони для подъема наверх. Вагнер и Ницше, однако, пренебрегали этой возможностью. Они покоряли скалистые утесы пешком, постоянно напевая и философствуя.

В окна Трибшена, выходящие на озеро, Ницше видел «Разбойничий парк» – невспаханное, покрытое травой и валунами поле, где паслись конь Вагнера Фриц, а также куры, павлины и овцы композитора, заполонившие собой спуск к воде. Вагнер и Ницше любили плавать, спустившись по купальной лестнице, где на водной глади отражались заснеженные горы с дальнего берега озера. Высота горы Риги – около 1800 метров, она несколько ниже Пилатуса, но столь же знаменита тем, что ее рисовал Уильям Тернер, а также забавным световым эффектом, известным как «призрак Риги». В определенных условиях – при одновременном тумане и ярком солнечном свете – призрак виден довольно отчетливо. Он обретает форму огромной человеческой фигуры, силуэта гиганта в небе над вами. Гигант окружен радужным нимбом; на самом деле это не призрак, а ваша собственная фигура, спроецированная на туман. В этом легко убедиться, если от удивления всплеснуть руками. После этого ваши движения будут отражены фигурой в тумане, как будто под увеличительным стеклом. Вагнер нередко приплясывал и выкидывал коленца, заставляя делать то же и свое небесное отражение, пока туман не рассеивался, а с ним не заканчивался и кукольный спектакль [17].

На берегу озера, справа от купальной лестницы Вагнера, стоял маленький лодочный сарай, крытый дранью. Когда Вагнеру нужно было выпустить пар, он велел своему верному слуге Якобу везти его через стада белых лоэнгриновских лебедей, плывших по озеру, в сторону того места, где Вильгельм Телль дразнил своего злокозненного врага ландфогта Гесслера, изрыгая оскорбления, что создавало в горах бесконечное эхо. Вагнер тоже любил выкрикивать непристойности со своим грубым саксонским акцентом. От этого он разражался хохотом, который эхо ему немедленно возвращало.

Если дурное настроение не покидало его и после лодочной прогулки, он залезал на сосну и продолжал ругаться оттуда. Однажды он каким-то образом влез по ровному фасаду дома и стал кричать с балкона, но то был исключительный случай, ведь гневался он не на врага, а на самого себя – за то, что он сделал что-то такое, чего стыдился [18].

Когда Ницше нанес Вагнеру первый визит, в доме творилась неразбериха. На следующей неделе ожидался день рождения композитора, и король Людвиг хотел провести этот значимый день с ним. Однако Вагнер разрывался между королем и своей любовницей Козимой. Хотя они с Вагнером были вместе уже так долго, что она родила ему двух дочерей и теперь была беременна от него в третий раз, Козима лишь недавно оставила мужа и переехала к Вагнеру в Трибшен. Вагнер скрывал ее от короля по нескольким причинам. Король был ревностным католиком и не одобрял прелюбодеяний. Кроме того, он обожал Вагнера больше, чем кого-либо в этом мире. Конечно, никаких физических отношений между ними не было – разве что им доводилось припадать к коленям друг друга, проливая горючие слезы, но это была весьма романтическая связь, по крайней мере со стороны Людвига.

Людвиг был ревнивым и властным; он не понимал, почему он не должен занимать первое, и единственное, место в сердце гения, которому он воздавал почести, как языческому идолу, которого поддерживал финансово в невероятных масштабах. Это приводило в ярость его министров и подданных, подозревавших, что Вагнер со своей «музыкой будущего», опустошая государственную казну, попросту дурачит их милого, прекрасного, наивного юного монарха и одевает его в смехотворный наряд из андерсеновского «Нового платья короля».

Вагнер и его любовница уже были в центре сложного эмоционального сплетения подавленных гомо– и гетеросексуальных влечений, желаний и социальных конфликтов – и теперь туда же попал Ницше. Козима была второй из трех незаконных дочерей композитора Ференца (Франца) Листа и графини Мари д’Агу. Не вполне понятно, кто был отцом самого Вагнера, так что, когда ему понадобился кто-то в этой роли, Лист подошел и в музыкальном, и в практическом плане. В 1849 году Лист дал Вагнеру деньги на то, чтобы бежать из Дрездена, и помог ему выправить фальшивый паспорт. С тех пор он долго и регулярно финансово поддерживал революционную музыку Вагнера. Лист был для Вагнера отцом и в музыкальном, и в материальном отношении.

Хотя Вагнер был лучше как дирижер, Лист бесконечно превосходил его как пианист. Он фактически изобрел профессию международного концертирующего музыканта. Его считали полубогом клавиатуры в Париже и Константинополе, а также в большинстве городов, расположенных между ними. Генрих Гейне придумал слово «листомания» для характеристики массовой истерии, которую Лист порождал. В его присутствии дамы впадали в экстаз и колыхались, как кукурузные поля. Они крали из пепельниц кончики его сигар и хранили как реликвии. Они воровали цветы, которыми украшались площадки его концертов. Хотя никаких сомнений в строгой гетеросексуальности Вагнера быть не может (что слишком хорошо знали обе его жены, ведь чуть ли не после каждой оперы у него появлялась новая молодая любовница), он порой разражался слезами, когда на коленях целовал Листу руку. Если говорить о сентиментальности и проявлениях чувств, то Вагнер вполне соответствовал требованиям времени, дозволявшим мужчине почитать своих героев и безнаказанно демонстрировать эмоции.

Козима не была любимой дочерью Листа. Она была гадким утенком, но обладала значительной харизмой. Это была длиннолицая обаятельная дурнушка, необычайно похожая на отца. Помимо харизмы, она унаследовала от него высокий рост, римский нос и болезненный вид – привлекательный у мужчины, ей он сообщал неприступность богини, перед которой не могли устоять интеллектуалы определенного типа, особенно невысокого роста, включая Вагнера и Ницше.

В тот Духов день, когда Ницше явился на обед, Козима все еще была замужем за Гансом фон Бюловом. Ранее фон Бюлов считался одним из самых многообещающих учеников Листа, теперь он стал главным дирижером Вагнера. Кроме того, он был капельмейстером короля Людвига, что еще больше запутывало этот тесный клубок музыкально-эротических отношений.

Козима согласилась выйти замуж за фон Бюлова еще в юном возрасте, под впечатлением от концерта в Берлине. В программе концерта была премьера вагнеровской «Венериной горы» из «Тангейзера». Фон Бюлов сделал ей предложение тем же вечером. Оба они были влюблены в Вагнера и глубоко восхищались его дивной музыкой; можно только гадать, кому на самом деле делал предложение фон Бюлов и кому давала согласие Козима.

Многие источники выражают сомнение в гетеросексуальности фон Бюлова. Вероятно, дело в необычном письме, которое он отправил отцу Козимы Листу, сообщая о помолвке: «Я чувствую к ней больше чем любовь. Мысль о том, что я стану ближе к вам, превосходит все, о чем я мог мечтать на земле, – к вам, кого я считаю главным архитектором и создателем моей нынешней и будущей жизни. Для меня Козима превосходит всех женщин не только потому, что носит ваше имя, но и потому, что она так на вас похожа…» [19]

Через год после свадьбы Козима была уже в отчаянии. Она совершила ужасную ошибку. Одного из близких друзей мужа, Карла Риттера, она даже просила убить себя. Когда Риттер отказался, она заявила, что утопится в озере, и успокоилась только тогда, когда он сказал, что если она так поступит, то ему придется сделать то же самое. Брак продолжался, но она постоянно прилагала усилия, чтобы заболеть какой-нибудь смертельной болезнью [20]. Козима и фон Бюлов были восторженными поклонниками музыки Вагнера, и однажды Вагнер отметил, что она «была в странно возбужденном состоянии, которое проявлялось в конвульсивно-чувственной нежности ко мне» [21].

В то время Вагнер еще состоял в браке с первой женой Минной, но после ее смерти события стали стремительно развиваться. Хотя Козима родила фон Бюлову двух дочерей, это не помешало ей родить еще двух от Вагнера и, продолжая поддерживать видимость брака, забеременеть от него же в третий раз.

Когда Ницше прибыл на обед в Трибшен, Козима была уже на восьмом месяце беременности, о чем Ницше, будучи несколько не от мира сего, не имел ни малейшего понятия. Он наслаждался обширной веселой компанией хозяев, состоявшей из четырех дочерей Козимы, гувернантки, няни, экономки, кухарки и двух или трех слуг; молодого Ганса Рихтера, бывшего тогда секретарем Вагнера, его переписчиком нот и организатором концертов и развлечений; огромного черного ньюфаундленда композитора по кличке Русс, который ныне похоронен в Байрёйте рядом со своим хозяином; серого фокстерьера Козимы, которому она дала кличку Коз, чтобы никто не смел сокращать до «Коз» ее собственное имя; коня Фрица, овец, кур и кошек; пары золотых фазанов и пары оставленных на развод павлинов, которые носили имена Вотан – в честь отца богов в германской мифологии, источника всех проблем в вагнеровском «Кольце нибелунга», – и Фрикка – в честь истеричной и властной жены Вотана, довольно похожей на Козиму.

4. Наксос

Фрау Козима Вагнер – самое благородное создание из всех существ, а что до меня, то ее брак с Вагнером я всегда расценивал как адюльтер.

Черновик «Ecce Homo»

К величайшему сожалению, нам неизвестно, о чем за тем обедом говорили Ницше и Вагнер. Мало что можно понять из рядовой дневниковой записи Козимы: «На обед был один филолог, профессор Ницше, с которым Р. впервые познакомился у Брокгаузов и который отлично знает работы Р. и даже приводит в своих лекциях цитаты из “Оперы и драмы”. Спокойный, приятный визит» [1]. Вагнер же, судя по всему, отнесся к гостю с большим энтузиазмом. Прощаясь, он подарил Ницше свое фото с автографом и настойчиво звал приходить еще. Через три дня он велел Козиме отправить Ницше письменное приглашение отпраздновать на следующих выходных день рождения маэстро, приходившийся на 22 мая. Ницше отказался, пояснив, что будет слишком занят подготовкой вводной лекции по Гомеру, которая должна была состояться 28 мая. В ответ Вагнер пригласил его приезжать на любых выходных: «Приезжайте непременно, только известите заранее».

Композитор прицепился к филологу, как ракушка к корпусу «Летучего голландца». Если энтузиазм Ницше по поводу Вагнера не может нас удивить, то энтузиазм Вагнера по отношению к молодому Ницше поразителен. Гений Вагнера обладал разрушительной силой. Те, кто его интересовал, могли либо войти в круг избранных, либо остаться за его пределами навсегда; третьего не дано. Один поклонник Вагнера писал, что его полностью устроит остаться в истории в качестве примечания к великому тексту Вагнера, быть доверенным лицом, предметом интеллектуальной мебели. Однако в профессоре Ницше Вагнер определенно видел не предмет мебели, но восходящую интеллектуальную звезду и одновременно страстного любителя вагнеровской музыки, а также великолепного филолога-классика.

Хотя Вагнера, чтобы польстить, часто называли профессором, он им никогда не был. В его образовании зияли огромные пробелы. Он не умел читать ни по-латыни, ни по-гречески, но свой великий «шедевр будущего» – «Кольцо нибелунга» – он мыслил как возрождение греческой трагедии, какой ее ставили на праздниках в эпоху Эсхила и Еврипида. Человек, решивший возродить классическую драму, но способный читать ее лишь в переводе, мог многое выиграть от подтверждения Ницше его интеллектуальных талантов.

Кроме того, Вагнер приближался к завершению «Кольца» и понимал, что для его защиты нужны блестящие молодые люди – такие, как король Людвиг и Ницше. «Кольцо» было слишком новаторским для своей эпохи. Молодежь с горящими глазами должна найти средства на эту революционную театральную работу (а средств она требовала много) и приложить значительные усилия для ее постановки на сцене. Тетралогия состояла из четырнадцати часов музыки и должна была ставиться на протяжении четырех дней. Для нее требовалось создание совершенно нового типа пространства – оперного театра, сходного по конструкции с греческим амфитеатром, но крытого с учетом холодного климата. В Германии было полно театров, выстроенных в стиле барокко или рококо, но там отсутствовала нужная акустика и было недостаточно места, чтобы вместить оркестр в сотню с лишним человек, требующийся для отдельных мест тетралогии. Даже сегодня в Лондонском королевском оперном театре арфы и барабаны размещаются не в оркестровой яме, а в особых пристройках по обе стороны от нее.

Ницше принял открытое приглашение вернуться в Трибшен при первой же возможности после лекции. Он приехал в субботу, 5 июня. Судя по всему, он не имел ни малейшего понятия о беременности Козимы. В ее дневнике за тот день записано, что они провели «терпимый» вечер. Она попрощалась в районе одиннадцати, поднялась вверх – и тут начались схватки. В три часа ночи прибыла акушерка, и через час, «крича от невыносимой боли», Козима родила Вагнеру сына, громкие крики которого донеслись до Оранжевого салона, где композитор напряженно ждал развития событий. Мальчик родился в момент, когда рассвет озарил гору Риги богатством красок, «доселе невиданных». Вагнер разразился слезами. Через озеро донесся звон воскресных утренних колоколов в Люцерне. Козима сочла это добрым предзнаменованием – приветствием мальчику, который станет наследником Вагнера и «будущим представителем отца для всех его детей» – все дети Вагнера до того были девочками: Даниэла и Бландина были законными детьми Козимы, а Изольда и Ева были рождены не от мужа, как считали все, а от Вагнера, но тогда Козима все еще жила с фон Бюловом.

Вагнер провел утро у постели Козимы, держа ее за руку. Он вышел к обеду и рассказал Ницше, единственному гостю в доме, радостную новость о рождении Зигфрида. Отметим, что Ницше пребывал в полном неведении о ночных событиях. Трибшен, конечно, большой дом, но не настолько огромный. Его комнаты расположены вертикально одна над другой. Шум распространяется вверх и вниз по лестнице, по которой всходила и сходила акушерка, к тому же, по словам самой Козимы, ее схватки были ничуть не тише приветственного крика Зигфрида. Но ничто не показалось Ницше необычным или любопытным.

Так или иначе, теперь Вагнер считал Ницше счастливым посланником богов. Это никак не могло быть совпадением – сама судьба избрала молодого блестящего профессора в ангелы-хранители Зигфрида. Композитор уже представлял себе, как Ницше будет наставником юноши, когда тот отправится покорять мир, а Вагнер и Козима будут смотреть на него со стороны, подобно тому, как Вотан, отец богов, следил за воспитанием Зигфрида – молодого воина, героя «Кольца», будущего спасителя мира.

Ницше хватило такта уехать вскоре после обеда, но в Трибшене непременно хотели видеть его снова, и уже на следующий день Козима написала ему, благодаря за книгу, прилагая два эссе Вагнера и предложение вернуть их в следующий визит. Через восемь дней она написала фон Бюлову, требуя развода. Через какое-то время он согласился после длительной переписки с ее отцом, распутным аббатом Листом – ревностным, но очень неортодоксальным католиком, который вовсе не хотел, чтобы его дочь следовала по его стопам в вопросах сексуальной свободы. Возможно, щепетильность Листа объяснялась и разницей в возрасте: Козиме был тридцать один год, а Вагнеру – пятьдесят шесть, лишь на два года меньше, чем самому Листу. Что же до фон Бюлова, то он смирился со своей ролью в псевдоантичном мифе Трибшена, где Козима была великой Ариадной, а фон Бюлов – Тесеем, ведь он был всего лишь простым дирижером и пианистом по сравнению с Дионисом – музыкальным гением Вагнером «великим человеком, которого должно почитать как бога», чья музыка была «актом освобождения от мирских забот» [2]. Вполне естественно, что смертный должен уступить свою женщину богу. Вагнер не возражал.

Ницше впоследствии согласится с таким устройством вселенной, но попытается столкнуть Вагнера с пьедестала и занять место бога самостоятельно, но до этого было еще далеко. Сейчас же он провел несколько следующих после рождения Зигфрида недель за исполнением педагогических обязанностей в Базеле и уже затем вернулся в лабиринт Трибшена, где были и величественная Козима, и все остальное, что стимулировало, привлекало и будоражило его.

Энгельс в свое время мрачно описал Базель как «скучный город, переполненный праздничными сюртуками, треуголками, филистерами, патрициями и методистами» [15] [3]. Конечно, ничто в нем не могло сравниться с экстравагантными прелестями Трибшена. Вступительная лекция Ницше оказалась достаточно успешной, и он прочитал еще несколько интересных, но не то чтобы захватывающих лекций об Эсхиле и греческих лирических поэтах. Впрочем, кое-что интересное в Базеле было, а именно личность другого профессора – Якоба Буркхардта – и его лекции по истории.

Буркхардт и Вагнер оказывали на Ницше основное влияние в течение ближайших нескольких лет, пока он собирался с мыслями для своей первой книги «Рождение трагедии из духа музыки» (Die Geburt der Tragödie aus dem Geiste der Musik). Оба были того же возраста, что и отец Ницше, если бы не его безвременная кончина. Но на этом сходство заканчивалось.

На коротко остриженной голове Буркхардта не красовалось никаких бархатных беретов, а внутри ее не зрело никаких националистических идей. Говорили даже, что он не выносил, когда в его присутствии упоминали Вагнера. Костлявый, резкий, наделенный блестящим умом, он тщательно хранил свою частную жизнь, неброско одевался и яростно ненавидел любую помпезность, претенциозность и славу вообще. Он занимал две комнаты над пекарней, и ничто не радовало его больше, чем когда его принимали за пекаря.

Революционер в буржуазной шкуре, Буркхардт основывал свои поразительные идеи на глубоком знании материала и высказывал их с удивительной простотой, которая завоевала ему всеобщее уважение в свете любви базельцев к трезвой умеренности. Своим лаконичным, телеграфным стилем он резко контрастировал с Вагнером – бурным, экзальтированным художником, на которого всегда смотрели с подозрением: он странствовал по Европе, доил королей и руководил международными культурными переворотами из своего скалистого гнезда в Трибшене.

Буркхардт, шедший по средневековому центру Базеля с чернильными пальцами, в черном костюме и мягкой черной шляпе, был одним из всеми любимых и малопримечательных свидетельств того, что в городе все в порядке. Если он держал под мышкой большую голубую папку, было еще интереснее: значит, он шел преподавать. Его лекции пользовались бешеной популярностью. Буркхардт не опирался на записи и использовал неформальный, повседневный язык. Он говорил так, будто просто думал вслух, но утверждалось, что даже паузы и спонтанные отступления от основной темы были тщательно отрепетированы в его квартире над пекарней.

У Буркхардта и Ницше вошло в приятную привычку прогуливаться до гостиницы в пяти километрах от города и там вместе обедать и выпивать немного вина. По дороге они разговаривали о древнем и новом мире и о «нашем философе», как они называли Шопенгауэра, чей пессимизм был созвучен мнению Буркхардта о том, что европейская культура движется к новому варварству в форме капитализма, сциентизма и централизации государства. В эпоху объединения Германии и Италии Буркхардт обвинял современные монолитные государства в том, что они «требуют почитать себя, как боги, и правят, как султаны». Такое государственное устройство, по его убеждению, могло лишь дать дорогу terribles simplificateurs – демагогам, вооруженным всеми потенциально опасными орудиями индустриализации, науки и технологии.

Буркхардт ни во что не верил, но считал, что это совершенно не мешает поступать этично. От всего сердца он не любил Французскую революцию, Соединенные Штаты, демократию масс, единообразие, индустриализацию, милитаризм и железные дороги. Буркхардт, родившийся в том же году, что и Карл Маркс, выступал против капитализма, гневно называя его «вымогательством со стороны тех, кто имеет власть и деньги» [4], но не жаловал он и популизм. Будучи консервативным пессимистом, он всерьез верил, что массы нужно спасти от самих себя, во многом из-за их склонности сажать на трон посредственность и снижать вкусы, низводя все до вульгарности и порчи народной культуры, в чем с ним был согласен и Ницше.

Буркхардта и Ницше очень беспокоила грядущая война между Францией и Германией. Наполеон был terrible simplificateur во Франции, теперь же в военную форму Наполеона облачался Бисмарк, чтобы стать terrible simplificateur в Германии. Наполеон сделал военный захват Европы орудием культурного империализма, и Буркхардту было очевидно, что Бисмарк собирается повести себя ничуть не лучше. Он считал, что все тираны страдают синдромом Герострата, имея в виду Герострата Эфесского, который поджег храм Артемиды в Эфесе и уничтожил этот великий памятник культуры просто потому, что решил прославить себя в истории до конца времен.

Вагнер всегда верил в какие-то идеологические структуры и искренне восхищался Бисмарком и германским национализмом, в то время как Буркхардт был приверженцем идеи общей Европы и рассматривал непропорциональный подъем одной страны как угрозу культурному единству. Вагнер считал евреев и еврейскую культуру чуждым элементом, который не может принадлежать никакой европейской нации и только портит драгоценные местные культуры. Буркхардт же рассматривал еврейскую культуру как универсальную закваску европейского хлеба. Ницше считал, что ничто так не отличает человека от стандартов своей эпохи, как его владение историей и философией [5]. Буркхардт придерживался интересной точки зрения: история сопоставляет и потому нефилософична, философия же подчиняет и потому неисторична. Поэтому он считал, что словосочетание «философия истории» бессмысленно, и это было одним из ключевых различий между ним и его современниками. Еще одним принципиальным расхождением была его ненависть к идее растворения личности в государстве. В то время как другие крупные историки, например Леопольд фон Ранке, все больше интересовались объективными силами в политике и экономике, Буркхардт твердо верил в силу культуры и влияние личности на историю. Он также ставил под сомнение понимание истории как процесса сбора документальных фактов и формирования «объективной» точки зрения. Он сомневался в самом понятии объективности: «Духовные черты культурной эпохи, возможно, с разных точек зрения выглядят неодинаково, и если речь идет о цивилизации, которая и сейчас продолжает оставаться образцом для нашей, то субъективное восприятие и суждения автора и читателя должны каждый раз смешиваться… исследования, которые выполнялись для этой работы, могли бы не только быть использованы кем-либо совершенно иным образом, но и дать повод к тому, чтобы сделать совершенно другие заключения» [16] [6].

Для Буркхардта и Ницше главным событием в истории человечества была эллинизация мира. Целью современности было не разрубить гордиев узел греческой культуры, подобно Александру, оставив свободные концы свисать во всех направлениях. Напротив, нужно было завязать его заново, вплетя нить эллинизма в современную культуру. Но если их предшественники Гёте, Шиллер и Винкельман достигли такого неоклассицистского вплетения, представляя Грецию в качестве идеального противопоставления современности – спокойного, серьезного, с идеальными пропорциями, такого, которому легко подражать, если знаешь классику, то Буркхардт написал ряд книг, в которых подвергал сомнению эту упрощенную, розовую, идеализированную картинку классического мира и первой попытки его имитировать – Ренессанса.

Кровожадность Рима периода упадка была уже хорошо известна, но Буркхардт в своей серии книг и лекций на тему Древнего мира и Ренессанса показывал, что крайнее варварство не было какой-то культурной отрыжкой и проявлялось не только в те моменты, когда цивилизация двигалась к своему концу, но служило необходимым для творческой энергии материалом. Буркхардта часто именуют отцом истории искусств, а среди его духовных сыновей называют Бернарда Беренсона и Кеннета Кларка. Однако, в отличие от своих последователей, изображавших Италию эпохи Возрождения как идеализированную интеллектуальную Аркадию, Буркхардт включает в «Культуру Возрождения в Италии» леденящие душу рассказы о правосудии мелких итальянских городов-государств, о пытках и варварстве, которыми гордились бы Калигула или дочери короля Лира. История Буркхардта не отрицает и дионисийских – жестких, жестоких, низменных импульсов, из которых и возникла абсолютная необходимость создать их противоположность – ясность, красоту, гармонию, порядок и пропорциональность.

Буркхардт был человеком болезненно скрытным и болезненно скромным, и Ницше расстраивало то, что их долгие прогулки и беседы не перешли в теплую и тесную дружбу, как с Вагнером, но если Вагнер был не способен на отношения, которые не подразумевали бы накала страстей – положительных или отрицательных, то Буркхардт отвергал всякую теплоту. Для этого сложного человека отстраненность и свобода от эмоциональных привязанностей были необходимы для восприятия величайших этических истин.

Ницше провел упоительное лето, разрываясь между насыщенными беседами с Буркхардтом и шквалом приглашений в Трибшен, где они с Вагнером и Козимой образовывали равносторонний треугольник из ума, серьезности и взаимного восхищения.

«В доме Вагнера дни шли самым приятным образом. Стоило нам войти в сад, как нас приветствовал лаем огромный черный пес, а с лестницы доносился детский смех. Из окна поэт-музыкант размахивал своим черным бархатным беретом… Нет, я не могу припомнить, чтобы он сидел, кроме как за фортепиано или столом. Он ходил взад-вперед по зале, пододвигая себе то один, то другой стул, шарил по карманам в поисках затерявшейся где-то табакерки или очков (иногда они висели, например, на канделябрах, но никогда, ни в коем случае не у него на носу), хватал бархатный берет, который свисал у него на левый глаз, как черный петушиный гребень, потирал его между руками, засовывал его в рукав и тут же брал обратно и снова надевал на голову – и постоянно говорил, говорил, говорил… В его речи было все: возвышенные метафоры, каламбуры, безвкусица, – непрерывный поток наблюдений лился из его уст – гордый, нежный, жестокий или смешной. То улыбаясь от уха до уха, то доходя до слез, то вводя себя в пророческое исступление, он был способен, импровизируя, говорить на все темы с одинаковым успехом… Ошеломленные и пораженные всем этим, мы смеялись и плакали вместе с ним, разделяли его экстаз, его видения; мы чувствовали себя как облачко пыли, уносимое бурей, но вместе с тем эффектно освещенное ее властью, страшной и восхитительной одновременно» [7].

Когда Вагнер сказал Ницше: «У меня теперь нет никого, с кем я мог бы говорить так же серьезно, как с вами, за исключением Особенной [Козимы]» [8], – это была высшая похвала. И едва ли не важнее было то, что ледяная Козима однажды сказала, что относится к Ницше как к одному из ближайших своих друзей.

Для Козимы наступило трудное время. Ее муж не сразу согласился на развод, она публично жила во грехе, что доказывал и родившийся младенец, и она чувствовала себя болезненной и утомленной. Вагнер уже положил глаз на прекрасную Жюдит Готье, которая была на семь лет младше Козимы. Для укрепления ее положения было жизненно необходимо, чтобы маленький Зигфрид выжил. Самые мелкие жалобы ребенка вызывали в ней животный ужас и погружали ее в нездоровые мысли о смерти.

В то первое лето Ницше посетил Трибшен шесть раз. Ему была выделена особая комната – кабинет вверху. Ее прозвали Denkstube («Комната размышлений»), и Вагнер сердился, если Ницше не торопился вновь ее занять.

Разве можно было не вдохновляться, сидя за рабочим столом и слушая, как Вагнер работает над третьим актом «Зигфрида»? Какая привилегия могла сравниться с возможностью подслушать странный, дерганый процесс сочинения музыки, которая плыла вверх по наполненному ароматами воздуху: шаги маэстро, спокойные или возбужденные, которыми он мерил комнату; его хриплый голос, напевающий мелодию, за которой следовали секунды тишины, когда он устремлялся к фортепиано подбирать ноты. Новая тишина – в это время он ноты записывал. Вечером наступало безмолвие, когда Козима, сидя у колыбели, записывала итоги дня. Днем, если у нее не было работы, они с Ницше и с детьми отправлялись в лес на пикник и смотрели, как солнце играет на водах озера. Между собой они называли это «звездным танцем».

Трибшен дарил Ницше и другие простые домашние радости, каких он никогда не знал прежде. Дома мать и сестра смотрели на него как на небожителя, но Вагнер и Козима не стеснялись давать ему мелкие поручения и посылать за самыми обычными покупками. И он гордился этими задачами.

Как-то раз, вернувшись после очередного воскресного визита в Трибшен, он спросил одного из своих студентов, где в Базеле найти хорошую шелковую лавку. В итоге ему пришлось сознаться студенту, что в лавке ему требовались шелковые трусы. По каким-то одному ему известным причинам Вагнер носил шелковые трусы от лучших портных. Это важное поручение очень встревожило Ницше. Отправляясь в пугающий магазин, он мужественно расправил плечи, а перед тем как зайти, заметил: «Выбрав себе Бога, ты должен его украшать» [9].

Ницше совершил одиночное восхождение на Пилатус, взяв с собой почитать эссе Вагнера «О государстве и религии», в котором тот предлагал заменить религиозное воспитание культурным. Это еретическое предложение так возбудило кающийся призрак Понтия Пилата, что над горой разразилась сильнейшая гроза. Белые электрические змеи-молнии заполнили небо. Гром потряс землю. Внизу, на вилле Трибшен, суеверные слуги Вагнера качали головами и гадали, что опять учудил профессор, чтобы вызвать такую ярость небес.

Когда Ницше и Вагнер восходили на Риги и Пилатус вместе, то часто обсуждали развитие музыки в греческой драме. Вскоре Ницше опишет это в своей первой книге «Рождение трагедии из духа музыки», но прежде он прочтет две публичные лекции по этому вопросу в начале 1870 года. После этого он сухо сообщал Вагнеру, что аудитория в основном состояла из почтенных дам среднего возраста, чье желание расширить кругозор наткнулось на сложность темы доклада. Это было вряд ли удивительно, учитывая, что Ницше развивал идеи, владевшие Вагнером уже более двадцати лет, в течение которых он написал цикл из четырех опер «Кольцо нибелунга».

Вагнер начал писать «Кольцо», будучи яростным революционером тридцати пяти лет, а закончил лишь в шестьдесят один год, когда стал уже всемирно признанной знаменитостью и другом монархов. Однако идеи «Кольца» не утратили революционного духа, которым были пропитаны изначально. В 1848 году – «году революций» – Вагнер страстно приветствовал опалившее континент пламя, когда народы Европы выходили на улицы, требуя избирательной реформы, социальной справедливости и конца самодержавного правления. Вагнер сыграл активную роль в сооружении баррикад во время Дрезденского восстания, которое было быстро подавлено. На его арест был выдан ордер, и он, якобы в женском платье, бежал в Швейцарию, где начал работать над «Кольцом». В то время Вагнер еще не был знаком с трудами Шопенгауэра и являлся поборником философии Людвига Фейербаха, вдохновлявшей движение «Молодая Германия», которое призывало к объединению страны, отмене цензуры, конституционному правлению, эмансипации женщин и в какой-то мере их сексуальному освобождению. В «Сущности христианства» Фейербах объявляет человека мерой всех вещей. Идея бога изобретена человеком: это ложь, на протяжении всей истории человечества распространяемая правящими классами для подчинения масс.

Сегодня вряд ли кто-то считает политические взгляды Вагнера прогрессивными, а «Кольцо нибелунга» – произведением, задуманным ради освобождения искусства от церкви и двора, чтобы вернуть оперу народу. Однако на самом деле так и было. Вагнер рассказывает об этом в трех эссе, написанных в ранний период своего политического изгнания, когда он на протяжении пяти лет хранил (относительное) музыкальное молчание, генерируя идеи для художественного произведения будущего. Два первых эссе – «Искусство и революция» и «Художественное произведение будущего» – были написаны в 1849 году, вскоре после того, как он бежал из Германии из-за участия в восстании.

Когда Вагнер начинал свою музыкальную карьеру, к успеху было два пути: стать инструменталистом-виртуозом, как Лист (Вагнер определенно не мог этим похвастаться и говорил: «Я играю на фортепиано, как мышь играет на флейте»), или капельмейстером (музыкальным директором) при одном из множества мелких дворов, составлявших Германский союз. Вагнер стал капельмейстером при саксонском дворе Фридриха Августа II – весьма цивилизованного деспота по сравнению с остальными. Но бремя службы при дворе неизбежно означало остановку в музыкальном развитии для амбициозного молодого капельмейстера. Вкусы немецких монархов редко были прогрессивными и часто зависели от прихоти – например, представление укорачивалось, потому что у князя болели зубы.

Служба при дворе приводила Вагнера в бешенство. Общество уделяло его музыкальным приношениям столько же внимания, сколько стуку ножей и вилок, в ожидании самой интересной части вечера – флирта, сплетен и танцев.

Величие музыки нужно признать и восстановить! Театр должен стать центром общественной жизни, как в Древней Греции и Риме. Великий Платон писал, что «ритм и гармония проникают в самые потаенные уголки души и там закрепляются». Вагнер превратит музыку в нечто большее, чем аккомпанемент для сплетен и орудования столовыми приборами. Его новая музыка будущего затронет душу и необязательно будет связана с Высшим Существом, сомнения в существовании которого уже овладели душой самого композитора. Опера будущего будет помещена в более широкий культурный контекст и займет важное место в общественной жизни. Театр Афин открывался только в особые дни, когда наслаждение искусством было одновременно и религиозным празднеством. Пьесы представлялись перед подавляющим большинством жителей города и страны, которые были преисполнены высокими ожиданиями от величественности трагедий. Именно поэтому Эсхил и Софокл смогли создать самые глубокие свои произведения в уверенности, что их оценят по достоинству.

Цикл «Кольцо нибелунга» имел форму подобной (воображаемой) греческой музыкальной драмы, эквивалентной «Орестее», но основанной на чисто германских мифах и легендах и призванной представлять (а точнее – формировать) посленаполеоновский пангерманский дух. Новая оперная форма, по мнению Вагнера, была способна очистить германскую культуру от чуждых элементов – в особенности от всего французского и еврейского. Французское не приветствовалось, потому что французы слишком фривольно предпочитали элегантное возвышенному. Кроме того, самим фактом своего существования они постоянно напоминали о национальном унижении Германии Наполеоном, а также о собственном унижении Вагнера в 1861 году, когда открытое неприятие в Париже его оперы «Тангейзер» обратило его во франкофоба на всю жизнь.

Все еврейское также подлежало уничтожению. Антисемитизм был неотъемлемой частью националистических взглядов Вагнера; читать его статью «Еврейство в музыке» сейчас невыносимо. Работая над своими идеями аутентичности немецкой музыки, он пришел к выводу, что искусство и цивилизация XIX века испорчены и обесценены капитализмом. Капитализм же находил свое высшее воплощение в расплодившихся по всей Европе еврейских банкирах и торговцах. Он, разумеется, проигнорировал тот факт, что евреев фактически выдавили в финансовый сектор, законодательно запретив им заниматься чем-либо иным. Антисемитизм Вагнера, как и его франкофобия, имел и личные причины: он завидовал еврейским композиторам Мейерберу и Мендельсону, которые пользовались в то время куда большим успехом, чем он.

«Кольцо нибелунга» состоит из четырех опер, сюжет которых, последовательный и циклический, как кольцо, демонстрирует непреодолимость силы рока в действии. Фабула основана на великом германском мифе о нибелунгах, в котором древнескандинавские боги ведут себя совсем не так, как иудеохристианский Бог, но скорее как боги Древней Греции. Они капризны, несправедливы, похотливы, ненадежны и ничем не отличаются от людей. Легенды о них в вагнеровском изложении производят впечатление мыльной оперы.

Анонимная средневековая эпическая поэма «Песнь о нибелунгах», написанная около 1200 года, уже была мощным символом борьбы за немецкую национальную идентичность и рассматривалась как текст, демонстрирующий отчетливый Volksgeist – дух немецкого народа. Националистическая идеология пронизывает «Кольцо» Вагнера, которое не сходит со сцены вот уже почти 150 лет. Теперь паломничество в Байрёйт в вечернем костюме или платье стало святым и неизменным капиталистическим, а порой и политическим ритуалом. Но мы должны отдать Вагнеру должное: он представлял себе будущее своего произведения совершенно иначе. Оно должно было стать не священной коровой, а трамплином, вдохновляющим художественные произведения будущего. Оно должно было идти на праздниках для Volk – простого народа, как театральные фестивали в Древней Греции. Само «Кольцо» Вагнер рассматривал как произведение недолговечное и переходное: «После третьего [представления] театр будет уничтожен, а партитура сожжена. Насладившимся моим произведением я скажу: “А теперь идите и создайте то же сами”» [10]. Довольно поразительные чувства по отношению к тому, что отняло у него несколько десятилетий жизни, раздумий и самого существования.

Во время долгих прогулок Ницше с маэстро по горам вокруг Трибшена они обсуждали идею постановки «Кольца» в рамках возрождения Антестерий – ежегодного четырехдневного празднества в честь Диониса. Под ними искрились в лучах солнца воды Люцернского озера, где Козима и дети плавали с лебедями. Козима в своем раздувающемся белом купальном костюме и сама была похожа на лебедя, что отметил один из членов важной писательской группы, которая тем летом совершила паломничество в Трибшен из Парижа.

Хотя в 1861 году парижская постановка «Тангейзера» окончилась сокрушительным провалом, она все же оказала значительное влияние на французский авангард. Символистские и декадентские движения обратили большое внимание на статью Бодлера «Вагнер и “Тангейзер” в Париже» [11] в контексте открытого продвижения в опере идеи о борьбе и взаимной зависимости сексуальности и духовности, а также замечательного технического достижения Вагнером синестетического синтеза слов и музыки в своей Gesamtkunstwerk.

И вот в Трибшен прибыли три ревностных парижских вагнерианца: Катюль Мендес, поэт-декадент, драматург, романист и основатель литературного журнала La revue fantaisiste, его жена Жюдит Готье и Вилье де Лиль-Адан, основатель движения «парнасцев», которое предпочло романтизму возрождение неоклассицизма. Парнасцы не добились особого успеха – их затмило гораздо более успешное символистское движение.

Вилье де Лиль-Адан, человек хрупкого сложения, прибыл в Трибшен в подбитых ватой «гамлетовских» узких штанах, которые он носил, чтобы продемонстрировать красивые ноги. Катюлю Мендесу подобные меры не требовались: часто его называли самым красивым мужчиной своего поколения. Его именовали светловолосым Христом, но нрав его был жестоким, извращенным и деструктивным; Мопассан дал ему прозвище «лилия в моче» [12].

Жюдит Готье было чуть за двадцать, она была дочерью поэта и критика Теофиля Готье. Она одевалась с исключительным вкусом в истинно парнасском духе, отказавшись от корсетов и кринолина в пользу свободной одежды в античном стиле, не стеснявшей ее полноты. Инициатором поездки была именно Жюдит. Из-за алкоголизма Катюль не мог считаться надежным источником заработка, и Жюдит превратилась в журналистку и успешную писательницу, автора популярных любовных романов, действие которых происходило на таинственном Востоке (где Жюдит никогда не была). Целью визита Жюдит в Трибшен было написание яркого очерка о Вагнере в домашней обстановке, который затем можно было бы опубликовать во Франции.

Жюдит была богиней инстинктов и дионисийской чувственности: высокая, темноволосая, бледная, необычайно театральная, «с полной фигурой и беззаботностью, характерными для восточной женщины. Ее легко было представить на тигровой шкуре с кальяном в руках», – говорил провансальский поэт Теодор Обанель, который считал ее поэзию «дьявольски туманной», но вот ее саму – «великолепной», а ее искусственный ориентализм – совершенно неотразимым. Она постоянно влюблялась в мужчин гораздо старше себя – например, уже побывала любовницей Виктора Гюго, который был на одиннадцать лет старше Вагнера. Жюдит прекрасно знала, какой эффект производит, томно опуская веки, опушенные длинными ресницами, чувственно вдыхая наполненный крепкими ароматами воздух Трибшена и поглаживая мягкие, скользкие ткани, которые Вагнер так любил. Катюль Мендес сообщал: «Не один раз, явившись утром, мы заставали его [Вагнера] в том самом костюме, который впоследствии ему часто приписывали легенды: халат и тапочки из золотистого атласа, украшенные парчовыми цветами жемчужного цвета (он страстно любил блестящие ткани, горящие пламенем или ниспадающие великолепными волнами). В салоне и в его кабинете в избытке было шелков и бархата – ткани лежали просто кучами или висели без особого декоративного смысла – просто ради красоты и для того, чтобы своей теплотой вдохновлять поэта» [13].

Когда Жюдит вернулась в Париж, Вагнер писал ей письма, начиная их с обращения «Возлюбленная Полнота». Часто он прилагал списки необходимых мягких тканей и тяжелых запахов, которые оба они обожали. Она отправляла покупки на другой адрес, чтобы Козима ничего не узнала. Очарование Вагнера и его музыки стало для Жюдит религией, экстатическим состоянием благодати, как и для Козимы. Обе не стеснялись самоуничижаться и гиперболизировать свое восхищение маэстро: «Звуки, которые он создает, – солнце моей жизни!» – и так далее. Но две эти поклонницы были совершенно разными. Козима никогда не забывала о корсете. Граф Гарри Кесслер говорил, что она «состоит из костей и силы воли… как Иоанн Креститель у Донателло», а ее дантист отмечал, что она поразительным образом игнорировала препятствия, стоящие между нею и целью [14]. В отличие от свободного дионисийства Жюдит контроль Козимы над Вагнером был аполлоническим, чисто интеллектуальным, часто наставительным. Тем летом, как свидетельствует дневник Козимы, она поставила перед собой задачу прочитать вместе с ним вслух большинство пьес Шекспира и сыграть фортепианные дуэты Бетховена и Гайдна. Она была хорошей пианисткой и трезвым критиком. Вагнер боялся ее суждений, как дитя. Когда она отказывала ему в сексе, он бился в истерике.

Хотя Вагнер и Жюдит не стали любовниками, инстинктам Козимы не требовалось формальной измены. Тем временем ее рассудочные, платонические и совершенно безупречные отношения с Ницше только крепли. К сожалению, всю переписку с Ницше она сожгла, так что остается полагаться на ее дневник, который она вела не для себя, но как будущий публичный источник просвещения и воспитания детей и потомков.

Во время визита Жюдит Готье Ницше описывается в дневнике просто как хорошо образованный, культурный и приятный человек. Сама Жюдит Готье и ее сопровождающие именуются «людьми Мендеса».

После возвращения в Париж Жюдит написала статью о Вагнере в домашней обстановке, которая сделала бы честь любому современному таблоиду. Козима была поражена таким вторжением в личную жизнь и той вульгарностью, с которой Жюдит описывала мелкие повседневные детали их частной жизни.

В перерывах между сочинительством Вагнер брал собак и отправлялся на горную прогулку или же ездил в любимую антикварную лавку в Люцерне. Когда маэстро не было дома, Ницше разрешалось играть на его фортепиано. Он играл хорошо даже для такого окружения, к тому же более эмоционально, чем Вагнер, которого всегда больше беспокоили технические детали. Ницше во время игры погружался в какое-то состояние транса, которое вызывало у Козимы (бывшей все же дочерью Листа) приступы галлюцинаторного возбуждения.

Чем дольше и чем лихорадочнее он играл, тем больше ее сковывало «ощущение страха и дрожи». Она отмечала, что игра Ницше пробуждала в ней все демоническое. И для Козимы, и для Ницше музыка была царством божественного экстаза. Повседневность, по ее убеждению, после этого внезапно становилась невыносимой. Пока Вагнера не было, они несколько раз пытались связаться с миром духов: экзальтированная игра Ницше на фортепиано была прелюдией к вызову оккультных сил [15].

На Рождество 1869 года Ницше снова пригласили в Трибшен. Он был единственным посторонним, единственным гостем. Такого Рождества у него еще не было.

Вагнер и Козима соблюдали сложные рождественские ритуалы. Козима была ревностной католичкой, а Вагнер – известным атеистом, но год за годом они объединяли усилия ради детей. В сочельник они воссоздавали старинную немецкую историю о святом Николае, приносящем дары, и Кнехте Рупрехте, грозящем выпороть или похитить шаловливых и непослушных детей.

Ницше помог Козиме устроить сцену для постановки ритуального действа. Они вместе украсили елку. Когда все было готово, няня Гермина побежала к детям, чтобы сообщить, что слышала такой рев! Затем появился Вагнер в костюме Кнехта Рупрехта. Он ревел изо всех сил и сеял панику. Постепенно детей успокоили подарками – орехами, на золочение которых Козима потратила большую часть декабря. Появился младенец Христос, что отвлекло детей от загадочного исчезновения отца. Наступила тишина, и в таинственной атмосфере младенец Христос поманил их к себе на галерею по темной лестнице. Все домочадцы последовали молчаливой процессией. Наконец они дошли до елки, чудесно освещенной свечами. Произошел обмен подарками, и Козима помолилась вместе с детьми.

Следующая неделя, судя по всему, была отмечена высшим счастьем и наибольшей интимностью между Ницше и Козимой. Ее дневник обрывается на 26 декабря и возобновляется лишь 3 января записью о том, что она позабыла о дневнике на целую неделю, большую часть которой провела вместе с профессором Ницше; вчера же он уехал.

18 июля 1870 года брак Козимы с фон Бюловом наконец-то удалось расторгнуть. Ницше был приглашен свидетелем на ее свадьбу с Вагнером, которая состоялась в протестантской церкви Люцерна 25 августа, но не смог присутствовать. К тому времени разразилась война между Германией и Францией, как и опасались Ницше и Якоб Буркхардт.

Когда Франция Наполеона III 10 июля 1870 года объявила войну бисмарковской Пруссии, Ницше был в Базеле и лежал в постели с растяжением лодыжки. За ним ухаживала его сестра Элизабет. Естественным было бы отправить ее обратно к матери в Наумбург, но это оказалось и небезопасно, и невозможно в условиях хаоса, последовавшего сразу за объявлением войны.

«19 июля была объявлена война, – писала Элизабет, – и с того времени в Базеле начался совершенно невероятный переполох. Откуда-то так и посыпались французские и немецкие путешественники, спешившие присоединиться к своим полкам. В течение недели прибывающим толпам было почти невозможно найти в Базеле хоть какой-то приют на ночь. Железнодорожные вокзалы каждой ночью были переполнены, а те, кому не под силу было выносить удушливый воздух, нанимали на всю ночь пролетки» [16].

Ницше вместе с Элизабет нанес краткий визит в Трибшен, после чего они направились к горе Аксенштейн. Там они остановились в большом отеле. Обдумывая свое будущее, он написал статью «Дионисийское мировоззрение» (Die dionysische Weltanschauung), где применил философию Шопенгауэра к духу древнегреческой трагедии, а кроме того, набросал несколько черновиков письма президенту образовательного совета Базеля: «Учитывая текущее состояние дел в Германии, вы не будете удивлены моей просьбой отставить меня от своих обязанностей ради возвращения на родину. Именно это я и прошу вас устроить, договорившись о моем отсутствии в последние недели летнего семестра с досточтимым образовательным советом Базеля. Мое здоровье сейчас настолько улучшилось, что я могу без опасений послужить своим соотечественникам либо как солдат, либо как сотрудник санитарной службы… перед лицом ужасных стонов моей родины, призывающей всех немцев выполнять свои обязанности немцев, вынужден признаться, что выполняю свои обязательства перед Базельским университетом с болезненной неохотой… И хотел бы я посмотреть на швейцарца, который с радостью оставался бы на своем посту в подобных обстоятельствах…» Последнее предложение из чистового письма было вычеркнуто [17].

9 августа он написал Козиме, рассказывая о своем намерении отправиться на войну. Она в тот же день ответила, что, по ее мнению, отправляться добровольцем еще слишком рано, а сотня добрых сигар, например, будет армии более полезна, чем присутствие дилетанта. Это был образец ее обычной живости реакции, которая заставляла Ницше и Вагнера боготворить ее и падать к ее ногам.

Университетские власти отпустили его лишь на том условии, что поскольку он уже практически является гражданином Швейцарии, то не вернется в свой полк, а останется нонкомбатантом и вступит в санитарную службу.

12 августа Ницше поехал в город Эрланген для обучения медицинской работе в большой местной больнице. Его двухнедельный курс обучения не успел закончиться, как ему пришлось заниматься мертвыми и тяжело раненными – умирающими детьми и взрослыми.

29 августа, через четыре дня после свадьбы Козимы и Вагнера, Ницше совершил одиннадцатичасовой марш-бросок, чтобы забрать раненых с поля битвы при Вёрте, где немцы добились важной победы дорогой ценой. Почти десять тысяч немцев полегли на поле боя рядом с восемью тысячами французских солдат.

Он писал матери об ужасном поле, «усеянном бесчисленными скорбными останками и переполненном мертвыми телами»:

«Сегодня мы едем в Аньо, завтра – в Нанси и вообще следуем за Южной армией… В течение нескольких ближайших недель твои письма не смогут до меня доходить, потому что мы двигаемся быстро, а почта – чрезвычайно медленно. О ходе войны мы тут ничего не знаем: газеты не выходят. Враждебное местное население, похоже, только привыкает к новому положению дел. Впрочем, за малейший ущерб нашей армии им грозит смертная казнь. Во всех деревнях, которые мы проезжаем, бесконечные больницы. Вскоре я дам о себе знать; не тревожься за меня» [18].

2 сентября Ницше оказывал помощь раненым в санитарном поезде на пути из Арс-сюр-Мозель в Карлсруэ. Поездка длилась три дня и две ночи, о чем он 11 сентября написал Вагнеру:

«Lieber und verehrter Meister [любимый и глубокоуважаемый маэстро]: итак, ваш дом достроен и тщательно укреплен перед лицом бури. Хоть я и был далеко, но не переставая думал об этом событии и призывал на вас благословения, так что я очень рад известию, переданному мне вашей женой, которую я искренне люблю, что в итоге эти празднества [свадьбу и крестины Зигфрида] удалось организовать быстрее, чем мы думали, когда я в последний раз был у вас.

Вы знаете, каким потоком унесло меня от вас и что именно не позволило мне стать свидетелем этих священных и долгожданных событий. Моя работа в качестве санитара временно подошла к концу – к сожалению, из-за болезни. Многие мои задачи и обязанности привели меня под Мец [в то время осажденный]. В Арс-сюр-Мозель мы забрали раненых и вернулись с ними в Германию… Я отвечал за ужасный вагон для скота, в котором шестеро были совсем плохи: я заботился о них, перевязывал, следил за ними один в течение всей поездки… В двух случаях мне пришлось диагностировать гангрену… Только я сдал своих раненых в госпиталь в Карлсруэ, как у меня самого начались явные признаки болезни. Я с трудом достиг Эрлангена, где отчитался о своих действиях. Затем я отправился в постель, где и нахожусь до сих пор. Хороший врач определил у меня, во‑первых, сильнейшую дизентерию, а во‑вторых, дифтерию… Итак, после всего четырех недель, когда я старался направлять усилия во благо мира, я вернулся к тому, с чего начал, – какое ужасное состояние!»

В течение первой критической недели в Эрлангене Ницше был на грани смерти. Его лечили клизмами с нитратом серебра, опиумом и дубильной кислотой – в то время это было обычное лечение, которое навсегда разрушало внутренние органы пациента. Через неделю его жизнь была вне опасности, и его отправили к матери и Элизабет, которые все еще проживали в том же доме в Наумбурге. Из-за ужасных болей и постоянной рвоты он стал самостоятельно принимать лекарства, которые временно облегчали симптомы, но в долгосрочной перспективе только вредили. Эта дурная привычка осталась с ним на всю жизнь. Высказывались предположения, что у Ницше после ухода за ранеными в санитарном вагоне развились не только дифтерия и дизентерия, но и сифилис. Проверить это попросту невозможно, как и вопрос о том, был ли у Ницше вообще сифилис.

Выздоравливая, он погрузился в подготовку лекций и семинаров для грядущего семестра, а в письмах друзьям не затрагивал тяжелых воспоминаний с поля боя, которые наверняка преследовали его денно и нощно. Ницше страдал от расстройства кишечника, разлития желчи, бессонницы, рвоты, геморроя, постоянно чувствовал привкус крови во рту и видел ночные кошмары о том, что происходило на полях сражений. В отличие от Вагнера и Козимы, которые едва ли не каждое утро поверяли друг другу свои сны, после чего Козима прилежно заносила их в дневник, Ницше не оставил потомству воспоминаний о своих сновидениях. Однако после этого он все чаще выражает яростное неприятие милитаризма и филистерства вообще и в бисмарковской Пруссии в особенности.

«Какие враги нашей веры [культуры] растут из кровавой почвы этой войны! Я готов к худшему и в то же время уверен, что среди страданий и ужасов расцветут ночные цветы познания» [19].

Винить во всем нужно было «роковую, антикультурную Пруссию»: вместо того чтобы возрождать творческий дух Древней Греции, Бисмарк превращал страну в Рим – филистерскую, жестокую, материалистическую машину массовых убийств и всяческих грубостей.

Ницше был возмущен кровожадностью и циничной жестокостью пруссаков, умышленно моривших французов голодом во время осады Парижа, которая продлилась с сентября, когда он заболел, до января следующего года.

Его негодование по поводу зверств войны распространялось, впрочем, не только на действия Пруссии. Стоило сформировать новое французское правительство, как против него восстала Парижская коммуна, действовавшая по отношению к собственным согражданам ничуть не лучше пруссаков. Она приступила к кровавым массовым убийствам, вырезая духовенство, заключенных и просто невинных прохожих. Была объявлена и война культуре. Памятники сбрасывали с пьедестала и уничтожали. Музеи и дворцы Парижа, в том числе Тюильри, грабились и сжигались новыми Геростратами. В базельских газетах появилось ошибочное сообщение о том, что разрушен и Лувр. Заслышав такие жуткие новости о сознательном культурном геноциде, Буркхардт и Ницше выбежали на улицу в поисках друг друга. Встретившись, они обнялись, не в силах проронить ни слова от горя.

«Когда я узнал о пожаре в Париже, то в продолжение нескольких дней чувствовал себя совершенно уничтоженным, я терзался в слезах и сомнениях, – писал Ницше, – вся научная жизнь, творческое и художническое существование показались мне абсурдом, коль скоро одного дня оказывается достаточно, чтобы истребить прекраснейшие произведения, даже целые периоды искусства. Я пытался утешаться искренним убеждением в метафизической ценности искусства, которое из-за этих бедняг не могло больше присутствовать в нашем мире, но зато продолжало выполнять более высокую миссию. Но сколь бы ни было велико мое горе, я был не в состоянии бросить камень в тех святотатцев: они для меня – лишь носители нашей всеобщей вины, о которой стоит всерьез задуматься!» [17] [20]

Наступили Святки, и его снова пригласили в Трибшен. В глазах хозяев он вырос, превратившись в философа-воина, но его военный опыт стал пропастью между ними и гостем. Ницше укрепился в своем панъевропеизме, в то время как Вагнер и Козима были полны мстительного ура-национализма. Вагнер даже отказывался читать письма, написанные ему по-французски.

Рождественским утром ароматный воздух дома огласили восхитительные звуки. Вагнер тайно провел на лестницу Ганса Рихтера и оркестр из пятнадцати человек. Они сыграли «Идиллию Зигфрида» – тогда она еще не имела названия, а дочери Козимы прозвали ее «лестничной музыкой».

«Теперь я могу умереть», – воскликнула Козима, услышав ее. «Тогда мне будет проще умереть, чем жить» [21], – ответил он.



Поделиться книгой:

На главную
Назад