«5.25 Утренние молитвы. Теплое молоко и бутерброды.
6.0 Урок.
7–8 Подготовка.
8–10 Урок.
10.00–11 Подготовка.
11–12 Урок.
12 Марш в столовую с салфетками. Перекличка. Латинская благодарственная молитва перед обедом и после него. 40 минут – свободное время.
1.45–3.50 Урок.
3.50 Бутерброды с маслом, беконом или сливовым вареньем.
4.0–5.0 Старшие мальчики проверяют младших по греческому диктанту или математическим задачам.
5.00–7.00 Подготовка.
7.0 Марш в столовую на ужин.
7.30–8.30 Игры в саду.
8.30 Вечерние молитвы.
9.0 Отбой.
4 утра. Открытие дверей. Новый день».
Это был самый плотный и строгий распорядок школьного дня в Европе, что подтверждала и мадам де Сталь: «Обучение в Германии просто восхитительно: многолетние одиночество и занятия по пятнадцать часов в день кажутся здешним детям нормальным способом существования» [6].
Сначала Ницше невероятно скучал по дому: «Ветер порывами шумел в высоких деревьях, их ветви стонали и шатались. В том же состоянии было и мое сердце» [7]. Он признался в этом своему наставнику – профессору Буддензигу, который посоветовал с головой уйти в занятия, а если это не поможет – отдаться на милость Господа.
Раз в неделю, по воскресеньям, когда ученики шли в церковь и обратно, он виделся с матерью и сестрой, но это лишь усугубляло его муки. Он спешил на север по дороге, вьющейся по высоким темным хвойным лесам к деревне Альмрих. Тем временем Франциска и Элизабет направлялись к нему по дороге из Наумбурга. Семейство встречалось в альмрихском трактире, и через час Фридриху уже нужно было бежать обратно. В остальном же вся свобода воспитанников Пфорты заключалась в вечернем времени с 7:30 до 8:30, которое они проводили в саду. Там ученые споры на греческом и латыни за спокойной игрой в шары могли перерастать в словесные дуэли, оружием в которых служили импровизированные латинские гекзаметры.
Мальчиков побуждали всегда разговаривать друг с другом на латыни или древнегреческом. Ницше, как обычно, решил пойти еще дальше и даже думать на латыни. Вероятно, это ему удалось, поскольку на неудачи он не жаловался. Газеты в Пфорте не допускались. От политики, внешнего мира и вообще современности воспитанников ограждали как можно тщательнее.
Основная часть программы состояла из литературы, истории и философии Древней Греции и Рима, а также изучения немецких классиков – Гёте и Шиллера. Во всем этом Ницше преуспевал, а вот с древнееврейским, который был необходим для принятия духовного сана, дело шло туго: грамматику этого языка он находил чрезвычайно сложной. Он так и не овладел английским, поэтому, хотя любил Шекспира и Байрона, в особенности «Манфреда», читал обоих авторов в немецком переводе. В неделю у мальчиков было одиннадцать часов латыни и шесть часов древнегреческого. Фридрих считался одним из лучших учеников, а несколько раз по итогам года занимал первое место в классе. Средний балл постоянно уменьшался из-за низких оценок по математике, которой он по-прежнему интересовался слабо, за исключением короткого периода, когда он был очарован свойствами окружности.
Иногда мальчиков выводили на прогулки в сельскую местность. Тогда они надевали спортивную форму, разработанную Фридрихом Людвигом Яном – крайним националистом и отцом гимнастического движения, призванного поддерживать воинское чувство солидарности в молодых людях, чья сплоченность могла бы заложить фундамент зарождающейся нации. Ян придумал знаменитый принцип четырех F –
Не менее упорядоченным было и обучение плаванию:
«Вчера наконец-то прошел заплыв. Это было замечательно. Мы выстроились в ряды и промаршировали через ворота под бодрую музыку. Все мы надели красные плавательные шапочки, что выглядело очень мило. Но мы, юные пловцы, были очень удивлены, когда для старта заплыва пришлось долго идти вдоль реки Заале, и все испугались. Однако, увидев, что к нам приближаются старшие пловцы, и услышав музыку, все мы попрыгали в реку. Плыли мы в точно таком же порядке, в каком шли из школы. В целом все шло весьма хорошо; я старался как мог, но постоянно захлебывался. Я много проплыл и на спине. Добравшись до места, мы получили свою одежду – ее привезли на лодке. Спешно одевшись, мы в том же порядке направились обратно в Пфорту. Воистину замечательно!» [8]
Удивительно – при таком-то начале, – что плавание стало любимым досугом Ницше на всю жизнь. В отличие от гимнастики, которой ему доводилось заниматься в шутливом настроении. Его школьный друг Пауль Дойссен описал его единственный акробатический трюк, которому он в шутку придавал большое значение. Трюк состоял в том, чтобы на руках пройти по параллельным брусьям. То, что другим удавалось за считаные минуты, иногда даже без касания ногами жердей, у Ницше получалось с трудом: лицо его становилось багрово-красным, он потел и шумно переводил дыхание [9].
Постоянно потеющий, не очень физически развитый, неуклюжий и слишком умный, Ницше не был всеобщим любимцем. Один из его одноклассников вырезал его фотографию и сделал из нее куклу, которая говорила и делала всякие глупости. Однако особенность личности Ницше состояла в том, что он постоянно отталкивал преданных друзей, которые стремились защитить его от ударов несправедливого мира. Узкий круг его друзей в Пфорте убедился в этом сполна: когда марионетка Ницше исчезла, это не добавило мудрости оригиналу.
Любовь к музыке у Ницше не утихла. Он поступил в школьный хор, открывавший бесконечные возможности для коллективной радости и военных маршей, и именно по музыке мы более, чем по каким-либо иным школьным предметам (все они были основаны на идее самореализации через подчинение групповой этике), можем понять, что ему удалось сохранить свободу мысли, что так беспокоило его перед поступлением в Пфорту. Учителя и товарищи по учебе восхищались его искусством игры на фортепиано и выдающимся умением хорошо читать с листа, но особенно их поражали клавишные импровизации. Пока отец Ницше был жив, послушать его игру приезжали из самых отдаленных уголков. Теперь тот же дар проявился и у самого Ницше. Когда он начинал одну из своих долгих, страстных, свободно текущих в мелодическом потоке импровизаций, соученики сталпливались вокруг неуклюжего парня в очках с толстыми стеклами и с эксцентрически длинными, откинутыми назад волосами, сидевшего в неудобной позе на табурете перед пианино. Даже те, кто считал его невыносимым, были очарованы его виртуозной игрой, как магическими пассами фокусника.
Особенное вдохновение будила в нем бурная погода. Когда грохотал гром, даже Бетховен, по мнению друга Ницше Карла фон Герсдорфа, не смог бы достичь таких высот импровизации.
Религиозность Фридриха оставалась страстной, и он не отказывался от идеи вслед за отцом посвятить себя церкви. Конфирмация пришлась на разгар религиозного пыла. День конфирмации – четвертое воскресенье Великого поста 1861 года – связал его узами дружбы с Паулем Дойссеном – школьным товарищем, описавшим гимнастический трюк Ницше. Участники конфирмации шли к алтарю парами, вставали на колени и получали благословение. Дойссен и Ницше преклонили колени вместе. Настроение у них было возвышенное, близкое к экстазу, и они объявили, что готовы хоть сейчас умереть за Христа.
Крайнее религиозное возбуждение наконец отступило и сменилось тем же беспристрастным анализом христианских текстов, который Ницше применял и при изучении древнегреческого и латыни. Свои идеи Ницше выразил в двух длинных эссе – «Фатум и история» и «Свободная воля и фатум». В обоих отразился его интерес к американскому мыслителю того времени Ральфу Уолдо Эмерсону, который тогда много писал о проблеме судьбы и свободной воли. Ницше закончил «Свободную волю и фатум» одним из первых своих афоризмов: «Абсолютная свобода воли без рока сделала бы человека Богом, фаталистический принцип – механизмом» [5]. Ту же идею он в более развернутом виде излагает в «Фатуме и истории»: «Свободная воля без фатума столь же немыслима, как дух без реальности, добро без зла… Только противопоставление рождает качество… Случится еще много потрясений, прежде чем массы наконец осознают, что все христианство основано на исходных предпосылках: существовании Бога, бессмертии, авторитете Библии, вдохновении и других доктринах, которые будут всегда вызывать сомнения… мы не знаем, не является ли человечество всего лишь стадией или периодом всеобщей истории… Или, может быть, человек – всего лишь итог развития камня через этапы растения и животного? Конечно ли это вечное становление?» В это рассуждение внезапно вкралась еретическая теория Дарвина, но эти мысли Ницше на самом деле были навеяны чтением трех философов, которые еще много лет будут определять направление его творческой мысли: это Эмерсон, греческий философ и поэт Эмпедокл и немецкий философ и поэт Гёльдерлин.
В 1861 году Ницше написал школьное сочинение под названием «Письмо другу, в котором я рекомендую ему своего любимого поэта». Этим поэтом был Фридрих Гёльдерлин, в то время забытый и почти неизвестный. Сейчас же он находится на самых вершинах пантеона немецкой литературы.
За сочинение Ницше получил низкую оценку, а учитель посоветовал ему «вернуться к поэтам более здоровым, более ясным и более немецким» [10]. На самом деле трудно быть более немецким поэтом, чем Гёльдерлин, но он от всего сердца ненавидел национализм
Учителя Ницше не любили Гёльдерлин а за качества, которые считали свидетельством ментального и морального нездоровья. К концу жизни Гёльдерлин сошел с ума, что делало его творчество неподходящим предметом для изучения. Этого в сочетании с любовью Ницше ставить под сомнение значение разума оказалось достаточно, чтобы наставники заподозрили в мальчике опасный пессимизм, который был прямо противоположен трем основным принципам Пфорты –
«О мои бедные ближние, те, кому все это понятно, кому тоже не хочется говорить о назначении человека, кем тоже владеет царящее над нами Ничто; вы ведь ясно сознаете, что цель нашего рождения – Ничто, что мы любим Ничто, верим в Ничто, трудимся, не щадя себя, чтобы обратиться постепенно в Ничто… Виноват ли я, если у нас подкашиваются ноги, когда мы серьезно над этим задумываемся? Я и сам не раз падал под бременем этих мыслей, восклицая: “Зачем ты хочешь подсечь меня под корень, безжалостный разум!” И все-таки я еще жив!» [6] [12]
В последние годы Гёльдерлину случалось порой высказать яркую идею, пророческое предсказание или особенно тревожащую душу фразу. Он поселился в Тюбингене в башне, которая превратилась в туристический объект – там делали остановку во время «большого турне» романтической эпохи, ничто так не любившей, как кишащие совами разрушенные башни, где обитает человек, движимый порой божественным вдохновением.
Ницше писал, что «могила долгого безумия» Гёльдерлина, когда разум поэта боролся с подступающей ночью, чтобы наконец разродиться мрачными и таинственными погребальными песнями, въелась в его собственное сознание, как плеск волн бурного моря. Эссе о Гёльдерлине дает основания предположить, что, возможно, Ницше уже был на пути к идее принесения разума в жертву во имя доступа к вратам откровения.
Гёльдерлин определенно плохо подходил к Пфорте. Однако Ницше, несмотря на критику и неодобрение со стороны учителей, не утратил к поэту интереса.
Гёльдерлин написал пьесу об Эмпедокле (ок. 492–432 до н. э.), и Ницше вознамерился сделать то же самое. По легенде, Эмпедокл окончил жизнь, прыгнув в жерло вулкана Этны, будучи полностью уверенным, что переродится в бога. Это сразу же вызывает в памяти Заратустру, появляющегося из пещеры, и самого Ницше, который, потеряв разум, считал, что перевоплотился в бога Диониса. Тема зарождения божественности и священного безумия как первого шага на пути к божественному проходит красной нитью через жизни и труды Ницше, Гёльдерлина и Эмпедокла. Итак, семнадцатилетний ученик лучшей немецкой школы, воплощающей принципы цивилизованного культа разума и олимпийского спокойствия, исследует идеи возвышающего безумия и важности иррационального.
«Быть одному, без богов – это Смерть», – такие слова вкладывает в уста Эмпедокла Гёльдерлин в пьесе. Возможно, именно в этом месте началась гигантская трагедия, которая закончится для Ницше провозглашением смерти Бога.
От трудов Эмпедокла сохранилось мало. Оставшиеся фрагменты – части двух эпических философских поэм «О природе» и «Очищения». «О природе» – прекрасная поэма о сотворении мира, напоминающая пасторали Овидия и «Потерянный рай». Но Эмпедокл был не просто мастером слова вроде Овидия и Мильтона. Например, он – первый автор, перечисляющий четыре первоэлемента:
Эмпедокл утверждает наличие всеобщего круговорота, где ничто не появляется и ничто не исчезает. Есть единственная форма материи, ее количество вечно и неизменно – благодаря единому и раздельному существованию двух вечных и вечно противостоящих друг другу сил: Любви и Ненависти. Напряжение, возникшее от их противостояния, породило первичный вихрь, который Эмпедокл изображает как кошмарный водоворот в стиле Иеронима Босха, где части тела («Выросло много голов, затылка лишенных и шеи, / Голые руки блуждали, не знавшие плеч, одиноко / Очи скитались по свету без лбов, им ныне присущих») ищут друг друга, чтобы слиться воедино. Сегодня эти строки считаются первыми предвестниками теории эволюции.
Благодаря тому что от сочинений Эмпедокла сохранились лишь незначительные отрывки, Ницше научился краткости. Он также узнал о том, как отрывки позволяют освободить разум и пускаться в бесконечные рассуждения. Впоследствии это станет еще более ценным, поскольку периоды творческой активности между приступами болезни будут становиться все короче, что поставит его перед проблемой наиболее емкого изложения мыслей, чтобы добиться максимального эффекта до нового приступа.
В год после конфирмации Ницше работал еще и над, по его выражению, «омерзительным романчиком». «Эвфорион» – трансгрессивная проза подростка, заигрывающего с сексом и грехом.
«Когда я писал его, меня переполнял дьявольский хохот», – хвастается он в письме другу, которое подписывает «Ф. В. ф. Нитцки (он же Мук)
В легенде о Фаусте Эвфорион – сын Фауста и Елены Троянской. В Германии времен Ницше современным Эвфорионом нередко называли Байрона. Поэтому, создавая книгу об Эвфорионе от первого лица, Ницше примеряет позу как Фауста, так и Байрона.
Сохранилась лишь первая страница романа. Она открывается описанием Эвфориона в его кабинете:
«Багрянец утра сияет в многоцветных небесах – потухший фейерверк, как скучно… Передо мной стоит чернильница, чтобы утопить мою черную душу; лежат ножницы, которыми легко перерезать собственное горло; рукописи, которыми можно подтереться, и ночной горшок.
Если только Мучитель придет помочиться на мою могилу… думаю, гораздо приятнее разлагаться во влажной земле, чем расти под голубым небом, быть жирным червем слаще, чем человеческим существом, этим ходячим знаком вопроса…
“Неподалеку живет монахиня, которую я иногда посещаю, чтобы насладиться ее безупречной добродетелью… Раньше она была монахиней тонкой и хрупкой; я был ее доктором и увидел, что вскоре она наберет вес. С нею живет ее брат, они состоят в браке; он казался мне слишком толстым и цветущим – я сделал его худым и тощим, как труп…” Здесь Эвфорион откинулся назад и простонал, потому что страдал от заболевания спинного мозга» [8] [15].
На этом месте, к счастью, обрывается единственная сохранившаяся страница рукописи.
Нельзя не рассказать еще об одном юношеском фрагменте. Обычно этот текст считается рассказом о каком-то реальном событии – видении или таинственном посещении духов, которое, возможно, даже стало первым этапом пути к сумасшествию. В таком случае он действительно очень важен, однако, учитывая наличие «Эвфориона», это может быть всего лишь еще один юношеский литературный эксперимент: «Я боюсь не того ужасного призрака за моим креслом, но его голоса; не слов, но ужасного неразборчивого и нечеловеческого тона этого призрака. О, если бы он хотя бы говорил, как человеческие существа!» [16]
В Пфорте ужасные приступы хронической болезни Ницше: ослепляющие головные боли, сочащийся из ушей гной, «катар желудка», рвоту и головокружение – лечили унизительными средствами. Его клали на кровать в темной комнате, привязывая к мочкам ушей пиявок, чтобы они отсосали кровь из головы. Иногда пиявок прикладывали и к шее. Фридрих ненавидел подобное лечение, понимая, что ничего хорошего оно ему не несет. С 1859 по 1864 год зафиксировано двадцать случаев его заболеваний, которые в среднем длились неделю.
«Я должен к этому привыкнуть», – писал он.
Он носил дымчатые очки, чтобы защитить чувствительные глаза от причиняющего боль солнечного света, и школьный врач не проявлял оптимизма, предсказывая полную слепоту.
Но физические ограничения и мрачные прогнозы только побуждали его использовать каждую свободную минуту. Он отличался невероятной жаждой работы. Помимо школы, он решил основать литературное братство вместе с двумя друзьями детства – Густавом Кругом и Вильгельмом Пиндером, которые продолжали учиться в гимназии при Наумбургском соборе, не сумев попасть в элитные ряды Пфорты. Три мальчика назвали свое литературное общество «Германией» – возможно, в честь исторического труда Тацита [17]. Учредительное собрание состоялось в летние каникулы 1860 года, в башне с видом на Заале. Было произнесено множество братских клятв и опустошена бутылка дешевого красного вина, которую затем бросили в реку. Каждый поклялся ежемесячно что-нибудь создавать: поэму или эссе, музыкальное сочинение или архитектурный проект. Остальные обязывались критиковать творение «в дружеском духе взаимных поправок».
За три года Ницше создал тридцать четыре произведения самого разного характера: и Рождественскую ораторию, и «Образ Кримхильды в “Песни о нибелунгах”», и «К демоническому элементу в музыке». Ницше продолжал работать еще долго после того, как остальным это наскучило. «Каким образом можно подстегнуть нашу творческую активность?» – писал он с явным отчаянием в протоколе собрания общества в 1862 году.
На следующий год он заинтересовался девушкой. Анна Редтель была сестрой его школьного приятеля. Она вместе с братом пошла на горную прогулку и привлекла внимание Ницше изящным танцем на полянке. Они стали танцевать вместе. Это была невысокая, тоненькая девушка из Берлина – очаровательная, добродетельная, воспитанная и музыкальная. По сравнению с нею Ницше казался крупным, широкоплечим, сильным, весьма серьезным и негибким. Она хорошо играла на фортепиано, и во время исполнения фортепианных дуэтов они еще больше сдружились. Он посылал ей стихи и посвятил музыкальную рапсодию. Когда Анне пришла пора возвращаться в Берлин, он вручил ей папку с несколькими собственными сочинениями для фортепиано. Она поблагодарила его в коротком письме. На этом первая еще мимолетная встреча Ницше с любовью завершилась.
1864 год стал для него последним в школе. Времени заниматься чем-то помимо учебы почти не осталось. Он должен был сосредоточиться на написании оригинальной и важной работы –
«В последние годы учебы в Пфорте я работал над двумя филологическими сочинениями сразу. В одном я намеревался рассмотреть различные варианты саг о короле остготов Эрманарихе в их связи с источниками (Иордан, “Эдда” и т. д.); в другой – обрисовать портрет тиранов в древнегреческой Мегаре; по мере работы он стал портретом мегарца Феогнида» [18].
От Феогнида Мегарского, древнегреческого поэта VI в. до н. э., до нас дошло менее 1400 строк. Это роднило Феогнида с другими любимыми персонажами Ницше – Эмпедоклом и Диогеном Лаэртским – и давало самому Ницше свободу действий. «Я построил множество гипотез и предположений, – писал Ницше по поводу сочинения о Феогниде, – но планирую завершить работу с требуемой филологической тщательностью и притом как можно более научным образом». Филологическая наука и тщательность действительно торжествуют в «О Феогниде Мегарском» (De Theognide Megarensi). Он написал работу всего за неделю, в начале летних каникул. Сорок две страницы мелким почерком на латыни поразили филологов из числа педагогов Пфорты. Ему следовало посвятить остаток летних каникул математике, но он этого не сделал. По возвращении в школу возмущенный учитель математики профессор Бухбиндер потребовал не допускать его к вступительным экзаменам в университет.
«Он никогда не показывал прилежания в математике и всегда откатывался назад как в письменных, так и в устных работах по этому предмету; его познания нельзя признать даже
«Все получилось! – восклицал Ницше 4 сентября. – О, пришли славные дни свободы!» И он покинул Пфорту в обычной для нее пышной манере, помахивая рукой из окна убранной гирляндами кареты, которую сопровождали ярко разодетые форейторы.
Отчет школьного врача гласил: «Ницше – крепкое, плотное существо с пристальным взглядом. Он близорук, и его часто тревожат головные боли. Его отец умер молодым от размягчения мозга, а родился от пожилых родителей; сын родился, когда отец был уже весьма плох. Пока дурных симптомов нет, но предпосылки стоит принять во внимание».
Прощальное описание Пфорты Ницше тоже едва ли можно было назвать комплиментарным:
«Я создал своеобразный тайный культ искусств… Я сохранил свои личные наклонности и стремления от унифицирующих школьных правил; я пытался нарушить строгость расписаний и распорядков, этими правилами регулируемых, отдаваясь чрезмерной страсти к всеобщему познанию и развлечению… Мне нужен был противовес постоянно меняющимся и беспокойным наклонностям – наука, которую можно было бы изучать с холодной тщательностью, чистой логикой, путем постоянной работы, а результаты работы не должны были бы затрагивать меня слишком глубоко… Как хорошо обучен – и как плохо образован ученик княжеского учебного заведения!» [20]
3. Будь, каков есть
Впоследствии Ницше считал 1864 год пошедшим насмарку. В октябре он поступил в Боннский университет. Как послушный сын, он пошел на факультет теологии, хотя гораздо больше интересовался классической филологией. Выбор Бонна определялся тем, что в числе преподавателей там были два выдающихся классических филолога – Фридрих Ричль и Отто Ян. Курс теологии был ему скучен, и он грустил по матери и сестре: Бонн находился от Наумбурга почти в 500 километрах. Впервые в жизни они оказались друг от друга так далеко, что пешком было уже не дойти. Но даже тоскуя по родным, он умудрился использовать расстояние между ними себе во благо, хотя и не самым честным образом: те все еще думали, что он собирается посвятить жизнь церкви, и он не спешил их разубеждать.
Он посчитал, что до этого момента жил слишком ограниченно. Чтобы покончить с полным незнанием окружающего мира, можно было вступить в
«Поклонившись самым вежливым образом во всех возможных направлениях, представляюсь вам членом Германской ассоциации студентов “Франкония”», – писал он дорогим маме и Ламе. Должно быть, даже они устали от множества однотипных писем, в которых он описывал прогулки «Франконии», неизменно начинавшиеся с торжественного марша в поясах и шапках общества, сопровождавшегося похотливыми песнями. Маршируя вслед за гусарским отрядом («что привлекало много внимания»), обычно они повышали градус веселья в каком-нибудь трактире или в хибаре крестьянина, чье гостеприимство и крепкий алкоголь принимались со снисходительной любезностью. Внезапно появился у Ницше и новый приятель – Гассман, редактор Beer Journal («Пивного журнала»).
Необходимым для чести студента считался шрам, полученный на дуэли, и Ницше для его получения прибег к необычному методу. Когда он рассудил, что момент настал, то совершил весьма приятную прогулку с неким г-ном Д., принадлежавшим к враждебной «Франконии» ассоциации. Ницше пришло в голову, что г-н Д. мог бы стать отличным соперником, и он сказал: «Вы мне весьма нравитесь – может быть, устроим завтра дуэль? Давайте пропустим все необходимые вступления». Это, конечно, едва ли соответствовало какому-либо дуэльному кодексу, но г-н Д. любезно согласился. Секундантом выступил Пауль Дойссен. Он рассказывал, как сверкающие клинки плясали вокруг незащищенных голов участников на протяжении примерно трех минут, пока г-н Д. не попал Ницше по переносице. Выступила кровь; честь была удовлетворена. Дойссен перевязал друга, погрузил его в карету, отвез домой и уложил в постель. Пара дней – и он полностью оправился [1]. Шрам так мал, что на фотографиях его не видно, но Ницше им невероятно гордился. Он понятия не имел, как смеялись друзья г-на Д., когда тот пересказывал им эту историю.
«Франконцы» часто ходили по борделям Кельна. Ницше посетил город в феврале 1865 года, наняв гида, чтобы тот показал ему собор и другие достопримечательности. Он попросил отвести себя в ресторан, и гид, похоже, решил, что юноша слишком скромен, чтобы попросить о том, что ему действительно нужно, и привел его в бордель. «Внезапно я оказался в окружении полудюжины созданий в блестках и газе, которые выжидательно смотрели на меня. Некоторое время я стоял перед ними совершенно ошарашенный; затем, словно движимый инстинктом, я направился к фортепиано – единственному, что там обладало душой, и взял один-два аккорда. От музыки оцепенение прошло, и я мигом выскочил оттуда» [2].
Вот и все, что мы знаем об этом эпизоде, однако в литературе о Ницше и мифе о нем он оставил глубокий след. Некоторые считают, что Фридрих вовсе не ограничился взятием нескольких аккордов на фортепиано и ушел совсем не сразу, а воспользовался заведением по прямому назначению и в результате подцепил сифилис, откуда и берут корни его дальнейшие проблемы с психическим и физическим здоровьем. Одно из доказательств состоит в том, что в 1889 году, уже после помешательства, в сумасшедшем доме он говорил, что «заразился дважды». Врачи решили, что речь идет о сифилисе. Однако если бы они заглянули в его историю болезни, то узнали бы, что дважды он переболел гонореей, о чем сообщал врачам еще в здравом уме.
Томас Манн сделал эпизод с борделем ключевым в своем огромном романе «Доктор Фаустус», где он пересказывает легенду о Фаусте, представив в качестве главного героя Ницше. Манн показывает, что ночь в борделе была той самой ночью, когда Ницше-Фауст продает свою душу дьяволу за женщину, которую он желает. Она становится его навязчивой идеей, его суккубом. В ранних версиях истории о Фаусте такой женщиной обычно выступает Елена Троянская, но Манн почему-то выводит в этой роли на сцену Русалочку Ханса Кристиана Андерсена – бедное создание, которое ради любви мужчины вынуждено терпеть ужасные муки: ее рыбий хвост превратился в человеческую промежность, язык отрезан, а при каждом шаге, сделанном ее новыми человеческими ногами, в плоть словно вонзалось множество острых клинков. Вероятно, это больше говорит нам о Манне, чем о Ницше.
В течение тех двух семестров, что Ницше провел в Бонне, музыка и ее сочинение оставались его главной страстью. Он написал длинную пародию на «Орфея в аду» Оффенбаха, что снискало ему в братстве «Франкония» прозвище Глюк. Он возложил венок на могилу Роберта Шумана, а покупка фортепиано загнала его в такие долги, что не хватило средств на поездку домой к матери и сестре на каникулы. Заметив, что деньги у него постоянно утекают – «возможно, потому что монеты такие круглые» [3], он отправил вместо себя сборник своих музыкальных сочинений (в то время очень напоминавших Шуберта по стилю), переплетенный в дорогой бледно-лиловый сафьян и снабженный чрезмерно подробными указаниями, как именно его дорогая Лама должна их играть и петь: серьезно, печально, энергично, эффектно или же с большой страстью. Даже вдали от любимых женщин он стремился не ослаблять контроля над ними.
Пасху после инцидента в борделе он провел дома и даже отказался пройти в церкви таинство Причащения. Практикующим христианам причащаться на Пасху обязательно, так что это был не вялый протест, а причина настоящего ужаса мамы и Ламы, для которых отступничество Фридриха означало предательство единственной цели в жизни – общего воссоединения в раю с любимым пастором Ницше.
Ницше еще не полностью потерял веру, но его уже мучили серьезные сомнения. Еще в своей студенческой комнате, ставшей настоящим святилищем его умершего отца (чей портрет стоял на фортепиано рядом с картиной маслом, изображавшей снятие с креста), он читал книгу Давида Штрауса «Жизнь Иисуса» и составлял список из 27 научных книг, которые намеревался прочитать далее.
Вместе со всем своим поколением он старался нащупать зыбкую грань между наукой и верой – то была самая насущная проблема его времени. Слепая вера в Бога постепенно заменялась столь же слепой верой в ученых. Те утверждали, что открыли загадочную природу материи, которая якобы крылась в некой «биологической силе», объяснявшей все удивительное разнообразие мира природы.
Энциклопедия того времени объясняла образование Вселенной весьма сходным с Эмпедоклом образом: «вечный дождь из разрозненных молекул, падавших различными способами, пожиравших себя в падении и создававших водоворот» существовал в эфире – «светоносной эластичной твердой среде, заполняющей все пространство, через которое волнами переносятся свет и тепло». Свет «нельзя было объяснить каким-то иным образом», хотя оставалось загадкой, «как Земля может проходить сквозь эфир со скоростью почти миллион миль в день. Но если вспомнить, что сапожная вакса разбивается под ударом молотка, однако, подобно жидкости, затекает в трещины сосуда, где хранится, что пули в ней медленно тонут, а пробки медленно всплывают, то движение Земли сквозь эфир уже не кажется столь непостижимым» [4].
Вселенную объясняли на примере сапожной ваксы; вера в науку становилась не менее иррациональной, чем вера в Бога. Книга Штрауса подходила к жизни Иисуса «научным образом». Ницше называл Штрауса молодым филологическим львом, снимающим шкуру с теологического медведя. Если христианство подразумевало веру в историческое событие или историческую личность, то он не хотел иметь с ним ничего общего.
Лама требовала пояснений. Он писал ей: «Всякая подлинная вера и так безошибочна – она выполняет то, что на нее возлагается, однако не дает ни малейших оснований для доказательства объективной истины. И вот здесь пути людей расходятся: если ты стремишься к душевному покою и счастью, что ж – веруй; если же хочешь посвятить себя истине, тогда исследуй» [10] [5].
За два семестра в Бонне он мало чего достиг. Он влез в долги и стал спать допоздна. Букет болезней пополнился ревматизмом в руке. Он стал саркастичным и раздражительным, явно жалея о времени и деньгах, потраченных на «пивной материализм» и «бездумное панибратство» «Франконии». Очень удачно разлад между двумя профессорами филологии – Яном и Ричлем – настолько усугубился, что Ричль уехал из Бонна, чтобы преподавать в Лейпцигском университете. За ним последовал Ницше. Новое начало отлично ему подходило. Каждое утро он вставал в пять утра и шел на занятия. Он основал Классическое общество, которое соответствовало ему явно больше, чем братство «Франкония». Местное кафе он превратил в «подобие филологической биржи» и купил себе шкаф для хранения газет и журналов. Он вступил в процветающее Филологическое общество и писал на латыни работы по всем нерешенным вопросам классической филологии: «Недавно мне удалось найти доказательство того, что мифологический словарь
Ницше обладал даром оживлять самые сухие темы – редкий талант на филологическом поприще. Его выступления охотно посещались. Он стал популярен. Он был полностью свободен от филистерского педантизма. Один из его однокурсников вспоминал: «С его выступлений я уходил под впечатлением поразительно ранней зрелости и спокойной уверенности в себе» [7]. Он отдавал Гомеру предпочтение перед Гесиодом и поразил преподавателей, выступив против общего мнения о том, что Одиссея и Илиада – народное творчество, записанное несколькими поэтами, утверждая, что было бы немыслимо, если бы такой выдающийся памятник литературы не создал один великий творец. Ричль хвалил его работу о Феогниде, а за эссе о Диогене Лаэртском он получил награду. Озаглавил он эссе строчкой из одной из «Пифийских песен» Пиндара, которые ценил всю жизнь: «Будь, каков есть: А ты знаешь, каков ты есть» [11] [8].
Ницше вступил на путь становления, но тут вмешалась судьба в виде территориальных претензий Бисмарка, чья экспансионистская политика стала причиной ряда мелких войн, имевших целью выдвинуть на первый план в Германии не Германский союз, а Пруссию. Германия же должна была оказаться на передовой Европы.
В 1866 году Пруссия вступила в короткую войну с Австрией и Баварией и одержала победу. Прусская армия оккупировала Саксонию, Ганновер и Гессен и объявила, что Германская конфедерация более не существует. В следующем, 1867 году проблемы продолжились, и Ницше был призван рядовым в конное подразделение полевого артиллерийского полка, расквартированного в Наумбурге. Ему доводилось брать уроки верховой езды, но его знание лошадей не было доскональным.
«Да, дорогой мой друг, если некий демон однажды рано поутру, скажем, между пятью и шестью, проведет тебя по Наумбургу и вознамерится направить твои стопы в мою сторону, не поражайся картине, которая предстанет твоим органам чувств. Внезапно ты вдыхаешь запах конюшни. В тусклом свете фонаря вырисовываются какие-то фигуры. Вокруг раздается ржание, стук копыт, что-то скребут, чистят щеткой. И посреди в кучерском наряде судорожно разгребающий голыми руками кучу Невыразимого и Неприглядного или же чистящий скребком лошадь – мне страшен лик, полный страшной муки: это ж, черт побери, я сам.
Спустя пару часов ты видишь двух лошадей, гарцующих в манеже, не без всадников, один из которых очень похож на твоего друга. Он скачет на своем огненном, ретивом Балдуине и надеется стать однажды хорошим наездником, хотя (или, вернее, поскольку) он теперь ездит только на покрытии, со шпорами и шенкелями, но без хлыста. Еще ему нужно поскорее разучиться всему, что он слышал в Лейпцигском манеже, и прежде всего перенять уверенную полковую посадку.
В другое время суток он трудится внимательно и прилежно у орудия… прочищая ствол шомполом или рассчитывая дюймы и градусы. Но прежде всего ему нужно многому еще научиться.
Могу уверить тебя, что у моей философии появилась сейчас отличная возможность сослужить мне практическую службу. Ни единого мгновения до сих пор я не чувствовал униженности, зато очень часто мне доводилось улыбаться каким-то вещам, как чему-то сказочному. Порой я украдкой шепчу из-под брюха лошади: “Помоги, Шопенгауэр”…» [12] [9]
Артиллеристов учили вскакивать на лошадь на ходу, храбро прыгая в седло. Из-за близорукости у Ницше был неважный глазомер, и в марте он промахнулся, налетев грудью на твердую луку седла лошади. Он стоически продолжал упражнения, но вечером ему стало хуже, и с глубокой раной в груди пришлось лечь в постель. Десять дней на морфии не принесли облегчения, и военный врач вскрыл грудную клетку; но и через два месяца из раны на груди сочился гной – заживать она отказывалась. К ужасу Ницше, в груди обнажилась небольшая косточка. Ему было велено промывать полость ромашковым чаем и раствором нитрата серебра и принимать ванну три раза в неделю. Но и это не дало желаемого результата; пошли разговоры об операции. За консультацией обратились к знаменитому доктору Фолькманну из Галле, и он рекомендовал лечение соленой водой на источниках Виттекинда. Эта небольшая деревенька на водах была довольно мрачным, дождливым и сырым местом, да и окружающие больные не настраивали на позитивный лад. Чтобы избежать банальных разговоров, за едой он сидел за столом с глухонемым. К счастью, лечение сработало: раны затянулись, оставив лишь глубокие шрамы, и он сумел покинуть столь мрачное место.
В октябре его объявили временно негодным к активной службе и комиссовали из армии до следующей весны. После этого он должен был явиться на месячные сборы по обращению с оружием, что едва ли могло поспособствовать успешному окончательному заживлению ран. 15 октября он отметил свой двадцать четвертый день рождения, а через три недели состоялась знаменитая первая встреча с Рихардом Вагнером, вскоре после чего Ницше получил предложение возглавить кафедру филологии в Базеле.
Это было невероятное предложение, ведь Ницше, в конце концов, все еще оставался студентом. Он провел два семестра в Боннском университете и два в Лейпциге и еще не получил степени, но его заслуженный учитель Ричль рекомендовал его на должность как совершенно блестящего ученика. Кафедру ему предложили 13 февраля 1869 года, и 23 марта в Лейпциге ему без экзаменов присвоили докторскую степень, чтобы он мог принять предложение. В апреле его назначили профессором классической филологии Базельского университета, положив жалованье в три тысячи франков. Ницше невероятно гордился тем, что стал самым молодым профессором в истории университета, и потратил часть денег на одежду, принимая отчаянные меры, чтобы отказаться от молодежной моды и усвоить себе стиль, который делал бы его старше.
Он имел определенные предубеждения против швейцарцев, подозревая, что они окажутся расой «аристократических филистеров», и против Базеля – состоятельного, консервативного города, разбогатевшего на торговле тканями, с безупречными гостиными, непогрешимыми олдерменами и маленьким университетом всего на 120 студентов, большинство из которых изучали теологию.
Университет настаивал, чтобы он отказался от прусского гражданства, не желая, чтобы его снова призвали в армию. Ему предложили стать гражданином Швейцарии, но, отказавшись от гражданства Пруссии, он так и не предпринял шаги для получения швейцарского. В результате до конца жизни он оставался лицом без гражданства, что, по его мнению, было лучше, чем вступать в ряды филистеров.
«Меня гораздо больше устроило бы оставаться базельским профессором, чем Богом» [13] [10], – говорил он; именно здесь он впервые обнаружил, насколько ему нравится преподавать. По контракту он должен был работать не только в университете, но и в местной средней школе – Педагогиуме. Он вел историю древнегреческой литературы, курс религии древних греков, платоновскую и доплатоновскую философию, а также греческую и римскую риторику. Под его руководством ученики штудировали «Вакханок» Еврипида и писали работы о дионисийском культе.
Его ученики единодушно утверждали, что «складывалось впечатление, словно они сидели не с педагогом, а у ног живого эфора [один из магистратов древней Спарты, деливших власть с царем] из античной Греции, пересекшего время, чтобы явиться среди них и поведать о Гомере, Софокле, Платоне и их богах. Он говорил так, словно сам это пережил и исходил из собственных знаний о вещах самоочевидных и по-прежнему абсолютно правомерных, – таково было впечатление, которое он производил на них» [14] [11].
Но все это доставалось Ницше дорогой ценой. Один из его учеников описывал трудные для Ницше дни, когда больно было даже смотреть на то, как он читает лекцию. Стоя за кафедрой, он почти утыкался лицом в блокнот, несмотря на толстые стекла. Говорил он медленно и с трудом, делая длинные паузы между словами. Невыносимое напряжение чувствовалось во всем: казалось даже сомнительным, что он справится с задачей [12].
Его очень бодрила энергия Рейна. Заходя в класс, ученики часто заставали его стоящим у открытого окна и завороженным постоянным рокотом реки. Гулкое эхо реки отражалось от высоких стен домов в узких средневековых улочках и сопровождало его в прогулках по городу. Он был весьма стильным господином чуть ниже среднего роста (как он любил подчеркивать – одного роста с Гёте), плотного телосложения, тщательно и элегантно одетым, с большими усами и глубоко посаженными задумчивыми глазами. Серый цилиндр, вероятно, был частью стратегии взросления, поскольку в Базеле такой же был только у одного очень пожилого государственного советника. В дни, когда здоровье особенно его беспокоило, Ницше надевал вместо цилиндра плотный зеленый козырек для защиты чувствительных глаз от солнца.
Пока Ницше заступал на профессорскую должность в Базеле, Вагнер жил в Люцерне на вилле Трибшен на берегу озера. Доехать в Люцерн из Базеля на поезде можно было довольно быстро, и Ницше охотно принял предложение композитора продолжить разговор о Шопенгауэре и побольше узнать о навеянной Шопенгауэром опере Вагнера «Тристан и Изольда».
Философия Шопенгауэра в основном изложена в его объемной книге «Мир как воля и представление» (Die Welt als Wille und Vorstellung, 1818), где он развивает идеи Канта и Платона.
Мы живем в физическом мире. Все, что мы видим, осязаем, воспринимаем или испытываем, – это представление (
Представление находится в состоянии бесконечного томления и бесконечного становления, стремясь воссоединиться с волей – состоянием, способным к совершенствованию. Представление может порой слиться с волей, но это вызывает лишь дальнейшую неудовлетворенность и томление. Человеческий гений (который встречается редко) может достичь единства воли и представления, но для остального человечества это невозможно и достижимо только в смерти.
Вся жизнь – это томление по невозможному состоянию; следовательно, вся жизнь – страдание. Кант писал с христианских позиций, и это делало вечно несовершенное и вечно жаждущее состояние эмпирического мира хоть как-то выносимым, поскольку, если достаточно стараться, вас может ожидать какой-то счастливый конец. Возможно было и искупление через Христа.
Шопенгауэр же испытал значительное влияние буддистской и индуистской философии с их самоотрицающим акцентом на страдании, предназначении и судьбе, а также на том, что удовлетворение желаний ведет лишь к новым желаниям. Чувство постоянного движения на ноуменальном (метафизическом) уровне воли разрешается томлением по небытию.
Шопенгауэр известен как философ-пессимист, но для такого молодого человека, как Ницше, который все больше проникался идеей невозможности христианства, он являл собой жизнеспособную альтернативу Канту. Именно влиянием Канта была пронизана немецкая философия того времени, не в последнюю очередь благодаря тому, что неотъемлемой частью немецкого общества было христианство, поставленное государством на службу консервативной, националистической политике. Все это делало Ницше и Вагнера изгоями в своем отечестве, против чего они, разумеется, вовсе не возражали.
Ницше был далек от некритического толкования Шопенгауэра. Например, он изучил «Историю материализма и критики его значения в настоящее время» (Geschichte des Materialismus und Kritik seiner Bedeutung in der Gegenwart) Фридриха Ланге и сделал ряд пометок.
«1. Мир чувств – продукт нашей организации.
2. Наши видимые (физические) органы, как и все остальные предметы феноменального мира, являют собой лишь образы неизвестного объекта.
3. Таким образом, наша реальная организация так же нам неизвестна, как реальные внешние предметы. Перед нами не что иное, как продукты того и другого. Таким образом, истинная суть вещей – вещь-в-себе – не просто нам неизвестна: сама ее идея – не более и не менее как конечный продукт антитезиса, определяемого нашей организацией; антитезиса, о котором мы не знаем даже, имеет ли он какое-то значение вне нашего опыта» [13].
Идеей свободного падения в незнание Шопенгауэр затронул в нем что-то глубоко эмоциональное, дал ему утешение. Предположение, что вся жизнь есть состояние страдания, нравилось ему больше остальных, ведь его бедное тело постоянно страдало от хронических болезней и часто мучилось от сильной боли. Конечно же оно томилось по идеальному состоянию. Так и сам он томился по своему истинному «я», которое помогло бы понять и оправдать существование. На этом этапе его особенно заботило, что же такое истинное «я». Шопенгауэр утверждал, что мы не можем понять единство нашего истинного «я», поскольку наш интеллект постоянно делит мир на части – да и может ли быть иначе, если сам этот интеллект – лишь малая часть, лишь фрагмент нашего представления?
Ницше принимал это очень близко к сердцу. «Самое неприятное, что мне все время приходится кого-то из себя изображать – учителя, филолога, человека» [14], – писал он вскоре после принятия кафедры в Базеле. Этому вряд ли можно удивляться, учитывая, что молодой человек одевался как старик, чтобы изображать мудрость; старшекурсник изображал профессора; ожесточенный сын изображал перед раздражающей его матерью доброго и послушного, любящего, преданного памяти отца-христианина, меж тем как сам полностью терял христианскую веру. И теперь, как будто бы всего перечисленного было недостаточно, вставал еще вопрос об отсутствии гражданства, формальной идентичности человека, который изображал все это. Раздробленный на куски, он оказался в чисто шопенгауэровском состоянии борьбы и страдания, став человеком, который даже не понимает своей истинной воли, а не то что не приближается к ней.
Напротив, Вагнер, по крайней мере по собственному мнению, проделал такой долгий путь по шопенгауэровской философии, что уже достиг статуса гения. Он был настолько уверен, что его воля и представление слились воедино, что он и его возлюбленная Козима в шутку называли себя шопенгауэровскими именами. Он был
Для Шопенгауэра музыка была единственным искусством, способным открыть правду о природе реального бытия. Другие искусства – живопись или скульптура – могли быть лишь представлениями представлений. Это только отдаляло их от подлинной реальности – воли. Музыка же, не имея формы и ничего не представляя, имела возможность непосредственного доступа к воле, минуя интеллект. Открыв для себя Шопенгауэра еще в 1854 году, Вагнер стал пытаться сочинять то, что Шопенгауэр называет «подвешенным состоянием». Музыка по-шопенгауэровски должна была быть максимально приближена к жизни – двигаться от диссонанса к диссонансу, что разрешалось только в момент смерти (в музыке – на финальной ноте произведения). Слух, как мятущаяся душа, постоянно стремится к этому окончательному решению. Человек – это воплощенный диссонанс; таким образом, музыкальный диссонанс должен быть самым эффективным художественным средством изображения боли человеческого существования.
Композиторы прошлых лет считали себя обязанными соблюдать музыкальную форму и следовать прежним правилам, заключая свои сочинения в рамки формальной (и формульной) структуры симфонии или концерта. Слушая эти произведения, вы могли оценить их личный вклад в исторически непрерывное развитие музыки. Если вы знали язык эпохи, то могли легко разместить их на исторической шкале.
Но Шопенгауэр поставил под сомнение саму идею истории, объявив время лишь формой нашей мысли. Это освободило Вагнера от необходимости создавать узнаваемое представление. Ницше описывал вагнеровскую
Пробыв в Базеле три недели, Ницше решил, что взял дела в университете под достаточный контроль, чтобы нанести визит Вагнеру. Его не беспокоило, что Вагнер был более чем в два раза старше и обладал мировой известностью, а приглашение в гости было сделано полгода назад. В субботу, 15 мая 1869 года, Ницше сел на поезд до Люцерна, достиг пункта назначения, вышел и направился вдоль Люцернского озера к дому Вагнера.
Толстостенный и импозантный Трибшен, построенный в 1627 году, – старинный особняк, напоминающий сторожевую башню. Многочисленные симметрично расположенные окна выглядывают из-под пирамидальной красной крыши с крутым уклоном. Он возвышается над треугольным кулаком скал, вдающихся в озеро, словно разбойничье гнездо, откуда видно все подступы. Ницше никак не мог подойти незамеченным – как и все посетители, он должен был смутиться под испытующими взорами окон. Из дома доносились агонизирующие, бередящие душу, снова и снова повторяемые на пианино аккорды из «Зигфрида». Он позвонил в дверь. Появился слуга. Ницше вручил визитную карточку и стал ждать, чувствуя себя все более неловко. Он уже собирался уйти, когда его поспешно догнал слуга. Он ли господин Ницше, с которым маэстро встречался в Лейпциге? Да, именно так. Слуга снова ушел, затем вернулся и объявил, что маэстро сочиняет и его нельзя беспокоить. Не мог бы господин профессор вернуться к обеду? К сожалению, обеденное время занято. Слуга снова ушел, снова вернулся. Не мог бы господин профессор прийти на следующий день?
В Духов день у Ницше не было занятий. На сей раз в конце злополучного пути его встретил сам маэстро. Вагнер обожал славу и хорошую одежду. Он отлично понимал важность образа как инструмента передачи идей. Поэтому для встречи с филологом, занимающимся изучением и продолжением античных традиций, он облачился в наряд «художника эпохи Возрождения»: черный бархатный жилет, бриджи до колен, шелковые чулки, туфли с пряжками, небесно-голубой шейный платок и рембрандтовский берет. Его приветствие было теплым и искренним. Он провел Ницше через удивительно длинную анфиладу комнат, обставленных несколько избыточно: во вкусах композитор совпадал со своим царственным патроном королем Людвигом.
Многие посетители отмечали, что Трибшен показался им слишком розовым и переполненным купидончиками, но подобное убранство было для Ницше в новинку и произвело большое впечатление, ведь до того его жизнь протекала в подчеркнуто аскетичных, протестантских помещениях. Стены Трибшена были обиты красной и золотой камчатной тканью, кордовской дубленой кожей или фиолетовым бархатом особого оттенка, специально выбранным, чтобы наилучшим образом подчеркнуть белизну мрамора огромных бюстов короля Людвига и самого Вагнера. Был тут и ковер, сотканный из брюшных перьев фламинго и павлиньих перьев. На высоком пьедестале стоял диковинно хрупкий, украшенный причудливыми завитками кубок из красного богемского стекла, пожалованный Вагнеру королем. Доказательства славы композитора, подобно охотничьим трофеям, были развешаны по стенам: вянущие лавровые венки, программки с автографами, изображения мускулистого златовласого Зигфрида, побеждающего дракона; одетых в кирасы валькирий, штурмующих небеса, подобно грозовым облакам; Брунгильды, пышущей радостью после пробуждения на скале. В витринах лежали безделушки и драгоценности, как бабочки на игле. Окна были затянуты розовым газом и блестящим атласом. В воздухе чувствовался сильный аромат роз, нарциссов, тубероз, сирени и лилий. Никакой запах не был слишком густым, никакая цена – слишком высокой: можно было заплатить и за розовую эссенцию из Персии, и за гардении из Америки, и за фиалковый корень из Флоренции.
Создание
Помещение, из окна которого Ницше слышал звуки «Зигфрида», оказалось зеленой комнатой, предназначенной Вагнером для сочинения музыки. Она представляла собой удивительно тесную, в каком-то смысле мужественную, похожую на рабочую лабораторию каморку, выбивавшуюся из романтической атмосферы Трибшена. Две стены были полностью скрыты книжными полками – напоминание о том, что Вагнер являлся литератором не в меньшей степени, чем композитором: статей, книг и либретто он создал не меньше, чем музыкальных произведений. В фортепиано были встроены шкафчики для перьев и выдвижная столешница, на которой можно было держать свежие листы сочинения, пока на них сохли чернила. Посетители страстно жаждали заполучить эти листы, и Вагнер знал, как выгодно поставить на них автограф и подарить влиятельному поклоннику. Над фортепиано висел большой портрет короля. По какой-то причине в Трибшене считалось неприличным обращаться к королю Людвигу по имени. Он был «царственным другом». Он посещал Трибшен в одиночестве и инкогнито и даже там заночевал, после чего его спальня была всегда готова к его возвращению. Трибшен был для Людвига его Рамбуйе, его аналогом молочной фермы Марии-Антуанетты. Почти ту же роль он стал играть и для Ницше, оказавшегося единственным, помимо короля, человеком, которому в доме была выделена собственная спальня. За последующие три года он посетит Трибшен двадцать три раза, и особняк навечно останется в его памяти Островом блаженных.
Король Людвиг, плативший по счетам, дал Вагнеру возможность выбрать любое место, чтобы освободить свое воображение от всех приземленных реалий бытия и сосредоточиться на завершении цикла «Кольцо нибелунга», который король обожал. Вагнер выбрал это удивительно живописное место, которое полностью соответствовало кантианскому принципу возвышенного: «Функция чрезвычайного напряжения, испытываемого разумом, который воспринимает нечто огромное и безграничное, превосходящее любые ожидания здравого смысла и вызывающее чувство восхитительного ужаса, чувство спокойствия, смешанного со страхом, которое достигается трансцендентно; это величие, которое может быть сопоставлено лишь с самим собой… оно направляет наши мысли внутрь, и вскоре мы понимаем, что искать возвышенное нужно не в природных объектах, но в наших собственных идеях» [16].