В ельцинской России, пишет социолог В. П. Белова, «экономическая неграмотность населения в вопросах, которые непосредственно касаются каждого, тщательно оберегается как ценное национальное достояние. Потому что неграмотный работник, который не знает своих прав и не умеет их защитить, — находка для социальных партнеров. Он не опасен даже на рельсах, где пытается вести бессмысленную экономическую войну с такими же жертвами капитализма по-российски, как и он сам. Большее, на что он может претендовать и чего может добиться, — это чтобы работодатели иногда все-таки выплачивали хоть какую-то зарплату»7).
В Западной Европе после Второй мировой войны левые, придя к власти в большинстве стран, решили положить конец сословным перегородкам, создав систему качественного общедоступного образования, дополнив Оксфорд, Кембридж и Сорбонну, где учились дети элиты, десятками «кирпичных университетов» для выходцев из рабочих семей. Цель была с самого начала политическая: изменить соотношение сил в обществе, дать низам возможность воспользоваться демократией. Итогом оказались студенческие волнения 60-х гг. и разговоры о скором крушении капитализма в начале 70-х. С конца 70-х западные элиты планомерно проводят политику, направленную на ухудшение качества среднего образования и на ограничение доступа к высшему. И не безрезультатно. Бесплатное становится платным, дешевое дорогим. Универсализм образования заменяется специализацией, взращивающей профессиональный кретинизм — до такой степени, что любая «нештатная» ситуация ставит человека в полнейший тупик. Те, кто находится на самом низу, уже не могут использовать образование как канал вертикальной мобильности. Но многочисленный средний класс и мелкая буржуазия все еще сохраняют свои позиции.
В свое время Антонио Грамши отмечал, что на Западе перемены происходят по логике «позиционной войны», а в России все решается кавалерийской атакой. С образованием так и получилось. В 90-е гг. образование в России откатилось назад быстрее, чем в Европе и США за 20 лет. Опыт советских людей, уехавших на Запад, свидетельствует, что еще недавно люди, учившиеся у нас в стране, имели огромное преимущество перед иностранными коллегами: соединив советское образование и западные возможности, они быстро достигали профессиональных успехов. В конце 90-х это постепенно уходит в прошлое. Каждое новое поколение в России оказывается образовано хуже, чем предыдущее. Разрыв между выпускниками «хороших» и «плохих» школ существовал всегда, но теперь он многократно увеличивается, не оставляя последним никаких шансов. Короче, все приходит в норму.
Никакого «заговора» против страны или против системы образования здесь нет. Есть системная логика, есть законы развития периферийного капитализма, по которым мы живем уже по меньшей мере десятилетие. И это гораздо страшнее, чем любые «заговоры» и «происки».
И все же ситуация не безнадежна. Как известно, образование — система инерционная. В эпохи относительно благополучные мы по этому поводу сетуем. Но в современной ситуации это величайшее благо. Ибо уровень образования будет на протяжении еще по меньшей мере десятилетия превышать потребности общества, выбрасывая на рынок труда сотни тысяч, если не миллионы, потенциальных бунтовщиков. Даже плохо обученный выпускник постсоветской средней школы в культурном, социальном, психологическом плане — не то же самое, что человек, закончивший четыре класса. Да, мы варваризирующееся общество (и процесс всеобщей варваризации отражает новое место России в мире, как государства периферийного, обреченного обслуживать «цивилизованные страны»). Но в полной мере варварами мы еще не стали и, скорее всего, не станем. Мы похожи на людей, живущих в ранее средневековье, которые уже забывают классическую латынь, но все еще способны понять ее.
Поколение, умеющее грамотно читать и писать, знающее Пушкина и не совсем забывшее, когда происходили крестовые походы, пока не вымерло. Оно благополучно протянет еще несколько десятилетий, имея неплохие шансы передать свои традиции и знания если не детям, так внукам. И никакое телевидение, никакие компьютерные программы не помешают этому. Важно другое: понимание того, зачем мы это делаем. Зачем нашим детям образование? Сегодня это не столько гарантия личного жизненного успеха, сколько шанс (именно шанс) на коллективное спасение. Сохраняя знания и культуру, мы не даем окончательно превратить себя в варваров. Это наша коллективная самозащита, наше сопротивление. Наша единственная надежда снова стать великой страной — устаревшие ракеты и ностальгические воспоминания нам не помогут.
Люди, считающие, что способны на большее, чем дозволяет им общество — потенциальные бунтовщики, революционеры, подрывные элементы. Молодым людям вообще свойственна завышенная самооценка. С течением времени общество научает нас смиряться с неудачами и поражениями, но это не дается без борьбы. Неудовлетворенность своим положением в мире, чувство стыда за свою страну вместе с неясностью жизненных перспектив превращают поколение, заканчивающее сейчас средние школы, в массу людей, «опасных для общества».
Разговорами о кризисе или даже крахе культуры сейчас никого не удивишь. Все жалуются, что денег нет — государство не дает, а «новые русские» жадничают и дают мало, не тем и не так. Еще мы постоянно слышим об отсутствии культурной политики. Все это сопровождается ссылками на то, как «у них» это делается. Одни рассказывают про то, как на Западе поддерживают высокое искусство, другие, наоборот, возмущаются потоком «низкопробной массовой культуры», который на нас хлынул из-за рубежа. И, естественно, призывают ставить всевозможные препоны, барьеры, запруды на худой конец.
Создается впечатление, что все сводится к деньгам и постановлениям. Неужели судьба культуры до такой степени в руках бюрократов? Но ведь ни для кого не секрет, что бывали времена, когда денег на культуру было еще меньше, да и условия для творчества были хуже. Сколько великих произведений написано «в стол», создано под бомбами, во времена голода и катастроф! Да и сегодня есть, например, актеры, которые спасаются от голода, строя особняки для «новых русских» или работая прислугой. И вот что удивительно: в отличие от своих более сытых коллег, произносящих на фуршетах и презентациях речи о кризисе, они играть хуже не стали.
Что же до культурной политики, то она может быть такой, что лучше бы никакой не было. У Людовика XIV, «короля-Солнце», была культурная политика. Он дал Европе классицизм и сделал французский вместо итальянского языком искусства. Правда, Франция к концу его царствования подыхала с голоду. У Сталина тоже была культурная политика. И благодаря этой культурной политике стали возможны, например, фильмы Эйзенштейна. Но вряд ли это основание, чтобы тосковать по сталинским временам.
Да, кризис культуры налицо, но причины его надо искать не в сфере финансирования и государственной политики. Перед нами проблема куда более фундаментальная. И связана она с той ролью, которую «деятели культуры» взялись играть в нашем обществе.
Хорошо известно, что ни «высокое искусство», ни фундаментальная наука не живут по законам рынка. На самом деле — образование и здравоохранение тоже. Даже знаменитые английские закрытые школы, где с учеников берут немалые деньги, вовсе не являются коммерческими учреждениями. Да и вообще, никакое общество, даже самое капиталистическое, не может свести все свои социальные нормы к правилам купли-продажи. Требования рынка должны быть при капитализме уравновешены внерыночными и даже антирыночными факторами. Так было со времен ранних буржуазных революций. Ведь знаменитая «протестантская этика» была необходима капитализму не потому, что поощряла обогащение любой ценой (для этого никакой этики не надо), а потому что, напротив, вводила жажду наживы в определенные рамки, ограничивала ее жесткими моральными нормами.
Именно поэтому капитализм сохранил многочисленные религиозные и культурные учреждения, оставшиеся ему в наследство от прежних эпох и вдохновленные совершенно иными традициями. Роль культуры при капитализме оказалась двоякой. Именно потому, что культура была глубоко антибуржуазна, она была необходима буржуазии как стабилизирующий и компенсирующий фактор. Ей позволено было жить по собственной логике, иначе она бы вообще была не нужна. Другое дело, что живя по своим законам, культура, как и сфера образования, постоянно выходила за рамки дозволенного. Из стабилизирующего фактора она становилась подрывным. Культура давала стимулы к сопротивлению всем тем, кто не хотел жить по общим правилам. Люди, подобные Марксу, Брехту, Сартру или Маркузе, были естественным порождением академической или творческой среды. Университеты становились рассадниками свободомыслия, а количество «красных» даже в Голливуде к концу 40-х гг. достигло таких масштабов, что сенатору Маккарти всерьез пришлось заняться этим делом. Интеллектуалов периодически ставили на место, но и без них обойтись было невозможно.
90-е гг. перевернули многое, и не только в нашей культуре. Отступление интеллектуалов от своих традиционных ценностей — явление отнюдь не специфически российское. По всему миру после 1989 г. у великого множества людей возникло ощущение, будто история окончена, а, следовательно, науке и искусству остается только одна задача — развлекать и ублажать победителей. Но все же ситуация в современной России по-своему исключительна. Как говорили герои Тарантино, «все дело в маленьких различиях». На Западе, даже в эпоху неолиберализма, никому не придет в голову публично отказаться от того, что составляет суть творчества. У нас же крах советской системы и ее ценностей полностью освободил интеллектуалов от химеры совести. Ведь вместе с официальной советской идеологией потерпела крушение вся существовавшая в этом же обществе система этических норм, включая даже диссидентскую этику, тоже вырабатывавшуюся многолетним опытом жизни при советской власти.
Ценности поколения 60-х гг., доминировавшие у нас аж до конца 80-х, ушли в прошлое. Им на место пришли не новые ценности, а лишь новые соблазны. Именно они заполнили образовавшийся вакуум, став, по сути, единственным мотивационным фактором. Деятели культуры с первого же дня преобразований поторопились стать частью новой элиты, пренебрегая не только своими менее удачливыми коллегами, но и требованиями собственного ремесла.
Они радостно принялись восхвалять законы денежного обмена, забыв, что даже во времена европейских буржуазных революций делать это публично было не принято. Великий художник Давид не писал картины, героизирующие труд лавочников. Он изображал гражданские добродетели древних римлян, с которых лавочникам предстояло брать пример.
Власть нередко героизировали и поэтизировали. Даже власть жестокую и тираническую. Многие красивейшие монументы воздвигнуты в честь правителей, мягко говоря, не отличавшихся гуманностью. Лондон буквально набит статуями генералов, выигравших какую-нибудь маленькую войну с малоизвестным африканским племенем. Но ни одного памятника не поставлено героям биржевых спекуляций.
Мещанин не может быть предметом поэзии. Брокеры и лавочники антиэстетичны. А уж чиновники — тем более. И если они господствуют в обществе, отсюда не следует, что их можно представить в качестве идеала. Западная буржуазия всегда понимала это. Но в России нет и никогда не будет настоящей буржуазии, а потому новые хозяева жизни искренне верят, что их узкий «профессиональный» взгляд на мир и есть образец для всех и вся. До классового интереса им подняться не дано. Максимум, о чем они могут заботиться, это об «имидже».
Разумеется, люди, принявшие подобный взгляд на мир, продолжают писать книги и снимать фильмы. Что из этого получается, рассказал Виктор Пелевин: «Черная сумка, набитая пачками стодолларовых купюр, уже стала важнейшим культурным символом и центральным элементом большинства фильмов и книг; а траектория ее движения сквозь жизнь — главным сюжетообразующим мотивом. Точнее сказать, именно присутствие в произведении искусства этой большой черной сумки генерирует эмоциональный интерес аудитории к происходящему на экране или в тексте. Отметим, что в некоторых случаях сумка с деньгами не присутствует прямо; в этом случае ее функцию выполняет либо участие так называемых “звезд”, про которых доподлинно известно, что она у них есть дома, либо навязчивая информация о бюджете фильма и его кассовых сборах. А в будущем ни одного произведения искусства не будет создаваться просто так; не за горами появление книг и фильмов, главным содержанием которых будет скрытое воспевание “Кока-колы” и нападки на “Пепси-колу” — или наоборот»8).
К искусству все это отношения уже не имеет. А искусство все же нужно. Деятели культуры, бросившиеся в объятия банкиров, так же бесполезны для капитализма, как и для сопротивления ему. Точнее, они бесполезны именно в качестве творцов, в качестве тех, кто дает жизни этическое и эстетическое измерение. Но они являются ценным приобретением для любой элиты с точки зрения пропаганды. И чем больше их реальные творческие заслуги в прошлом, чем более порядочными людьми они зарекомендовали себя в предыдущей жизни, тем ценнее они сегодня для любого злого дела.
В обмен на премии и награды люди произносят речи, угодные тем, кто эти награды дает и премии спонсирует. Начальники и спонсоры меняются: можно даже публично покаяться, что, допустим, с Ельциным ошиблись. А потом найти нового покровителя и делать все то же самое. Побочно можно еще и заниматься привычным киношным или театральным ремеслом — успех теперь не надо завоевывать, он гарантирован прошлыми заслугами и эффективной работой средств массовой информации.
Все это не ново. Так всегда работала пропаганда. Удивительно лишь то, что многие из тех, кто охотно пошел в услужение новой пропаганде, в советские времена ни за что не согласились бы на подобную роль. Разумеется, разное время, разные соблазны. Известно, что бывали люди, которые вели себя геройски на фронте, но дрожали, услышав окрик начальника. Теперь обнаружилось, что многие из тех, кто твердо и жестко отвергал соблазны советского официального признания, потеряли всякое человеческое достоинство, увидев первую же «штуку баксов». Впрочем, и советские соблазны отвергались далеко не всеми.
Перед нами, в сущности, трагедия шекспировского масштаба. Только в отличие от Макбета, никто из посетителей фуршетов и презентаций не видит за своим столом призраков и не пытается отмыть руки от крови. Они не признают за собой даже маленькой доли вины за кровь, проливавшуюся в Чечне, за голодающих сельских учителей, за детей, оставшихся беспризорниками. И дело не в том, что они самолично никого не убивали и не грабили. Просто ответственность для них понятие отвлеченное. Макбет потому и видел призраков, что в нем еще жил прежний герой. В нашем случае люди вполне успешно умудрились по капле выдавить из себя гражданина.
Между тем напрашивается вопрос: что будут делать наши элиты, когда деятели культуры у них кончатся? Ведь они работают с людьми, репутация которых сформировалась во времена советские. А сейчас в искусстве репутацию заработать куда сложнее. Ведь профессиональные репутации все же создаются не на трибунах съездов и не на фуршетах. Для того чтобы создать себе имя, надо трудиться. Но как раз эта сторона дела «в приличном обществе» никому не интересна. Если кто-то ставит хорошие спектакли, то значительная часть публики об этом просто не узнает. Говоря модным сейчас языком, нет средств коммуникации. Сейчас и обычные-то газеты читают гораздо меньше, а уж специальной прессы, посвяшенной театру или кино, почти не осталось. Телевизор прежде всего работает на пропаганду, но дело не только в этом. Прославиться каким-нибудь мошенничеством легко, а художественным достижением — труднее, ибо таковы законы жанра. Кража книг из библиотеки — новость. Публикация хорошей книги — не новость. Нечто умное и сложное трудно «продать». Трудно показать по телевизору. И тут, кстати, никто не виноват. Кроме самой системы, разумеется.
Мало того, что практически невозможно привлечь внимание публики к художественному событию, но и публики в привычном смысле слова почти не осталось. Толстые журналы в упадке, а неформальное общение в среде интеллигенции становится все менее возможным — происходит социальное расслоение. И раньше дистанция между преуспевающим московским интеллектуалом и провинциальным учителем была немалая, но сейчас между ними непреодолимая пропасть. Один сытый, другой голодный. И мысли, и интересы у них разные.
Жаль, конечно, что не хватает денег на поддержку искусства, но оно все равно выживет. Пока есть Россия, есть русский язык, сохранится и культура. То, что мы видим сегодня, есть не «крах культуры», а лишь кризис и вырождение советской культурной элиты. Зрелище, надо признать, печальное, но отнюдь не лишающее нас надежды на будущее.
Другое дело, что становление нового типа интеллектуала, новой культурной среды потребует времени. Это процесс не только медленный, но и болезненный. Ведь иной культурной традиции, чем та, что пришла к нам из советских 60-х годов, по сути у нас нет, и это относится даже к людям, которые ту эпоху почти не застали. И все же с большой долей уверенности можно сказать, что новая традиция может родиться только из опыта сопротивления, из противостояния миру коммерческого интереса и «ценностям» «новых русских». Противостояния, продиктованного не какими-то идеологическими схемами, а самой природой творчества.
Часть II. БЕЛОВЕЖСКАЯ РОССИЯ
Глава 4. Власть и ее герои
В 30-е гг. сталинским начальством в Москве был взорван Храм Христа Спасителя. На его месте предполагалось построить Дворец Советов, грандиозный символ новой власти. Этот проект так и не был завершен. Там, где стоял собор, осталось лишь «мокрое место» — бассейн «Москва». Теперь здесь решено было восстановить собор — символ реставрации старой России.
Если в начале перестройки интеллектуалы вели затяжные дискуссии о том, «какая дорога ведет к Храму», то новый режим попытался решить вопрос раз и навсегда, соорудив грандиозный храм в центре столицы. Внутреннее убранство исторического здания давно утрачено и невосстановимо, но зато Храм должен был превратиться в грандиозный комплекс, включающий: два конференц-зала, центр множительной техники, видео-центр, двухэтажную автостоянку, пищеблок, магазины, душевые с раздевалками и туалетами. Рядом планировали построить еще две новые часовни, церковно-приходскую школу и другие сооружения.
В стране не было денег на школы и больницы, разрушались дороги. Но грандиозный план «восстановления Храма» получил одобрение. Видимо, опасаясь, что новый Храм повторит участь Дворца Советов, официальные лица торопились начать сооружение торгового центра, которому предстояло стать как бы подножием, фундаментом собора: не получится храм, построим хотя бы супер-маркет. Если Иисус Христос начал свою деятельность с изгнания торгующих из храма, то реставрация «православных ценностей» начиналась и заканчивалась появлением торговцев на месте храма.
Осенью 1989 г. в Европе правда восторжествовала над силой. Во всяком случае, так думали сотни тысяч участников событий в странах бывшего коммунистического блока и миллионы зрителей на Востоке и Западе, восхищенно наблюдавших за «демократическими революциями» на экранах телевизоров.
Казалось, рушится не только Берлинская стена, но и представления, считавшиеся незыблемыми. На протяжении многих лет люди по обе стороны «железного занавеса» знали про упорную борьбу диссидентов за права и достоинство личности, против бюрократической власти. Сочувствовали этой борьбе, восхищались ее героями... и сознавали, что они обречены, ибо несколько десятков интеллектуалов бессильны против мощной государственной машины, не могут преодолеть пассивности масс. Так же, в общем, рассуждали и сами диссиденты. Не случайно в Москве 70-х участники оппозиционных групп каждый новый год поднимали бокал «за успех нашего безнадежного дела».
В 1989 г. произошло чудо. Все увидели, что воля и совесть оппозиционных интеллектуалов оказались сильнее власти. Идолы были низвергнуты. Не только идолопоклонники, но и сами жрецы дружно отрекались. Ликующие толпы заполнили площади, радуясь неожиданной и поразительно легкой победе. Революция объявила себя «бархатной». Диссиденты из гонимых инакомыслящих превратились во властителей дум, были вознесены на вершины славы, а иногда и власти.
Правда, ненадолго.
За прекрасным сном последовало ужасное пробуждение. В странах Восточной Европы разразился жесточайший кризис. Мечты о свободе сменились страхом перед надвигающейся новой диктатурой и смутными надеждами на сильную руку, которая наведет, наконец, порядок. Федерации распались. Нет больше Советского Союза, Чехословакия прекратила свое существование, война бушует в Югославии.
Место коммунистической доктрины постепенно занимал национализм. Братство людей, вдохновленных лозунгами «бархатной революции», сменилось войной всех против всех. Власть старой бюрократии по меньшей мере гарантировала индивидуальную безопасность и социальную защищенность для всякого, кто готов был принять нормы официального конформизма. Отныне даже для сторонников власти ничего не гарантировано. Кроме одного: участия во всеобщем хаосе.
Мечта о единой Европе обернулась распадом даже тех экономических, культурных и личных связей, которые существовали между ближайшими соседями. Народы Восточной Европы, искренне верившие, что их только и ждут, чтобы принять в «клуб» богатых западных стран, неожиданно испытали на себе, что значит принадлежать к Третьему миру.
Разумеется, появились и победители. В их числе мы обнаруживаем хорошо знакомую нам партийно-государственную номенклатуру и детей номенклатуры. В 1989 г. они легко и безболезненно отдали власть, зная: они ничего не теряют. Власть менялась на собственность. Из неуклюжих советских «Чаек» и мрачных черных «Волг» они пересели в изящные «Мерседесы» и BMW.
А что диссиденты? Где они были все это время? Что с ними стало? Увы, вряд ли большинство из них могло похвастаться особыми успехами. Деятели демократической оппозиции, занявшие государственные посты в первые «посткоммунистические» месяцы, как правило, были эффективно «вычищены» оттуда. В болгарском парламенте ко второму, «посткоммунистическому» созыву остался всего один депутат из числа основателей Союза Демократических Сил. Люди, создававшие польскую «Солидарность» в 1980 г., либо отходили от политической деятельности, либо оказались в оппозиции. Зато технократы, великолепно себя чувствовавшие и при старом режиме, при новом заняли ключевые посты.
Конечно, исторический лидер «Солидарности» Лех Валенса стал президентом, а ее идеолог Яцек Куронь — министром труда. Но это стоило им разрыва с собственным профсоюзом. Они могли гордиться оппозиционным прошлым, но ни для кого не секрет, что оба стали заложниками новых сил, господствующих в обществе. Куронь, некогда консультировавший забастовочные комитеты, теперь занялся подавлением забастовок, причем делал с это с жесткостью, не снившейся прежним коммунистическим лидерам. Увольнение «зачинщиков» и локауты стали ответом на любые требования. Богатый опыт, накопленный Куронем и Валенсой в рабочем движении, использовался для того, чтобы это движение разгромить. В 1980-81 гг. «Солидарность» породила Валенсу, в 1991-93 Валенса повел войну на уничтожение со всеми профсоюзами, включая «Солидарность».
В Восточной Германии диссидентские организации, объединившиеся в «Союз-90», терпели поражения на выборах. Некоторые из лидеров прежней оппозиции, такие как Вольфганг Улльман, нашли в себе смелость открыто говорить о новых проблемах, о предстоящей трудной борьбе за настоящую демократию и подлинное единство Германии. Другие предпочитали жить воспоминаниями о героическом 1989 г. и требовать от избирателей, чтобы во имя признания их исторических заслуг им обеспечивали депутатские мандаты.
Александр Дубчек и его единомышленники, когда-то возглавившие попытку демократического обновления в Чехословакии, с трудом попали в словацкий парламент. Когда Дубчек умер, он был уже персонажем из прошлого, почти забытым, несмотря на свой депутатский мандат, а главное — совершенно лишенным самостоятельной роли в новой Словакии. Тем временем в Чешской республике правое парламентское большинство, объявив противозаконной всю прошлую деятельность компартии, не только отказало в признании заслуг деятелям «Пражской весны» 1968 г., но, по существу, объявило их, занимавших некогда видные партийные посты, преступниками. Это не мешало бывшим государственным функционерам приватизировать собственность, спокойно заседать в парламенте и в министерствах: ведь осуждена была партия, а не государство. Правительственные функционеры могли забавляться охотой на ведьм, зная, что им самим ничего не грозит.
Вацлав Гавел был символом надежды на свободную, единую и процветающую Чехословакию. Став из оппозиционного драматурга президентом, он говорил про «третий путь», обещал избежать крайностей капиталистического рынка, рассуждал о гуманной и честной власти. Прошло всего 3 года, и он бесславно покинул свой пост, оставив после себя развалившуюся федерацию. Как и Горбачев в Советском Союзе, Гавел много говорил о единстве страны, но когда распад федерации стал реальной угрозой, он сдался без борьбы. Он пошел даже дальше Горбачева. Тот, потеряв свой пост, смирился с ролью президента в отставке. Иное дело Гавел. Спустя всего несколько месяцев после развала Чехословакии он преспокойно принял президентский пост в новой Чешской республике из рук тех самых людей, которые развалили федерацию и свели на нет надежды на «третий путь». Когда в 1993 г. в Москве танки стреляли по зданию парламента и на улицах лилась кровь безоружных людей, Горбачев нашел в себе смелость произнести несколько осуждающих слов. Бывший диссидент Гавел тоже сделал публичное заявление. В поддержку расстрелов.
Судьба Гавела показательна. Да, власть развращает, но не всегда и не всех. Бывшие диссиденты, выдержавшие тяготы оппозиции, преследований, иногда тюрем, не выдержали соблазнов власти. Они думали, будто власть — это награда за прошлые подвиги. На самом же деле власть — испытание. И этого самого трудного испытания они не выдержали. Тех, кого не смогли сломить тюрьмы, сломали коридоры власти.
Если в Восточной Европе диссидентов оттеснили от рычагов управления, то в России или на Украине их даже не подпустили к ним. Партийные боссы, провозгласив себя демократами, сохранили свои посты и привилегии. Символическая фигура академика Сахарова оказалась особенно удобна для власти тем, что великий правозащитник не дожил до «торжества демократии». А мертвые герои, как известно, всегда лучше живых. В Грузии режим, созданный диссидентами, отнюдь не стал эталоном демократии. Просуществовав около года, он был свергнут военным переворотом, во главе которого стоял ветеран секретных служб и партийной бюрократии, бывший член Политбюро ЦК КПСС Эдуард Шеварднадзе.
Глеб Якунин и Сергей Ковалев — практически единственные диссиденты, сохранившие определенное политическое влияние после 1991 г. Власти их очень ценили, пока они поддерживали правительство, призывая проводить «политику жесткой руки». Правители очень любят правозащитников, выступающих за ограничение гражданских свобод для инакомыслящих. Но когда Ковалев и Якунин опомнились и выступили с критикой власти, их очень быстро оттеснили на обочину политической жизни.
Во время чеченской войны Сергей Ковалев осознал, что «во имя борьбы с коммунизмом» он, в сущности, поддерживал воров и убийц. Но защищать права граждан от новой власти оказалось по-своему труднее, чем от коммунистов. Раньше Ковалева преследовали, сажали в тюрьму. Теперь его просто лишили поста уполномоченного по правам граждан, а затем преспокойно игнорировали, как если бы его не существовало вовсе. И в самом деле, какой может быть правозащитник без официальных полномочий?
Между тем с правами человека — полная катастрофа. Известный историк Рой Медведев констатирует: «нарушения самых фундаментальных прав человека в конце 90-х гг. в нашей стране стали гораздо более значительными и массовыми, чем в конце 60-х и 70-х гг.»1). А вдова академика Сахарова Елена Боннэр даже убеждена, что «такого массового нарушения прав человека не было со времен коллективизации»2). Однако даже те, кто решается протестовать, не собираются бороться против нового режима так, как они боролись против советской власти. А главное, их борьба мало кому интересна. В 70-е гг. пресс-конференции диссидентов в СССР обсуждались всей мировой прессой. В конце 90-х, когда положение подавляющего большинства людей в России, на Украине, не говоря уже о Грузии, Казахстане или Азербайджане, стало несравненно хуже, до этого «цивилизованному миру» нет никакого дела.
Бороться против варварства, насаждаемого «цивилизованным миром», гораздо труднее, чем против советских безобразий времен Брежнева. А порой и опаснее.
Поражение диссидентов оказалось полным, а главное — окончательным. И в значительной степени ответственность за это лежит на самих же диссидентах. Общие слова о революции, которая-де обязательно пожирает своих сыновей, ничего не объясняют. Диссиденты были съедены не молохом революции, не погибли в огне гражданской войны, не поднялись на эшафот, не пали жертвами репрессий. Они просто выпали из политической жизни, полностью утратив не только политическое влияние, но и моральный авторитет.
Люди, гордившиеся своей способностью говорить «нет», называвшие себя «инакомыслящими» и «нонконформистами», в новых условиях оказались неожиданно пассивны, а главное — совершенно не способны противостоять господствующим идеям, лозунгам и настроениям. Как ни парадоксально, даже видя, что творится вокруг, они больше всего боялись снова стать диссидентами.
Страх остаться в меньшинстве парализовал их. Да, под властью коммунистического режима они тоже были незначительным меньшинством, а пассивное большинство разделяло идеи и ценности режима (в России) или, по крайней мере, мирилось с ними (в Восточной Европе). Но тогда большинство просто молчало или повторяло ритуальные фразы. Теперь мощная волна новой пропаганды вывела на улицы людей, восторженно скандирующих антикоммунистические лозунги. Уличные толпы испугали либерально настроенных диссидентов, а еще больше их испугало агрессивное единодушие «свободной прессы», повторяющей по заказу властей любую чушь о величии нации, необходимости всеобщей приватизации, преимуществах религиозного воспитания над светским и платной медицины над бесплатной.
Большинство восточноевропейских диссидентов были людьми левых или лево-либеральных взглядов. В России диссиденты, как правило, были аполитичны, мало интересуясь вопросами социального страхования и экономического развития. Лишь немногие из них были страстными поклонниками Маргарет Тэтчер и тем более — генерала Пиночета. Отстояв свою духовную независимость под натиском «враждебной» партийной пропаганды, они неожиданно поддались пропаганде новой, антикоммунистической, хотя, казалось бы, их должно было насторожить уже то, что «новые» идеи с энтузиазмом пропагандируются на страницах тех же изданий и теми же людьми, которые вчера говорили о «строительстве коммунизма».
Диссиденты, осуждающие национализм, «охоту за ведьмами», несогласные с «крайностями» тотальной приватизации, готовы были перейти в оппозицию. Но только в качестве респектабельной политической силы. Мысль о том, что сторонникам демократии на Востоке предстоят новые длительные сражения, зачастую — в полной изоляции, казалась им столь ужасной, что почти никто не решался сделать этот совершенно очевидный вывод. Пуще всего боялись они обвинения в пробольшевистских симпатиях, отвергая любое сотрудничество с людьми из бывшего коммунистического лагеря, хотя после 1989 г., когда номенклатура выбрала капитализм, в этом лагере остались как раз наиболее искренние и порядочные (хотя далеко не всегда — разумные) люди.
В результате господствовал самый примитивный оппортунизм и конформизм. Сначала были отброшены упоминания о социализме («непопулярное слово»), потом смутные социал-демократические симпатии бывших диссидентов были «временно» отодвинуты на задний план. Критика реформ была тихой, патологически осторожной и невразумительной. Собственное «особое мнение» если и высказывалось, то так, что невозможно было понять, чем оно отличается от господствующего.
Так, диссиденты, утратив под натиском старой и новой номенклатуры власть и политическое влияние, добровольно отказались и от роли духовной оппозиции (забавно, что органом «духовной оппозиции» провозгласила себя в России именно газета крайних националистов «День»).
Политическое поражение диссидентов было заранее запрограммировано. Иллюзии 1989 г. были достаточно очевидными с самого начала. Массы оставались пассивными, а закулисная роль технократическо-«западнического» крыла номенклатуры в «демократической революции» была ясна всякому, кто хоть немного прикоснулся к политике. Правда никогда не торжествует над силой просто так. Правда должна сама стать силой, а для этого требуются годы упорной организационной работы, требуется, чтобы миллионы людей на собственном опыте научились разбираться в политике, бороться за свои права и интересы. Восточная Европа, сорвавшая железный занавес, была еще очень и очень далека от действительного освобождения.
Когда в 1990 г. я впервые попал в здание российского парламента — знаменитый Белый дом, меня больше всего поразили бесконечные и запутанные переходы между этажами и корпусами. Требовалось провести в парламенте несколько месяцев, чтобы научиться здесь ориентироваться. Во Дворце Труда, где размещалось профсоюзное руководство, ситуация была точно такая же. Некоторые люди, непривычные к аппаратной работе, предлагали выдавать сотрудникам самокаты или роликовые коньки. После того, как в российских профсоюзах в 1994 г. власть взяла «московская команда», возглавляемая Михаилом Шмаковым, люди, обсуждая предстоящие перемены, шутили: нам ничего не удастся реформировать в профдвижении, пока мы не перестроим здание и не избавимся от длинных коридоров. Тем временем аппарат управления продолжал расползаться по зданию. Увеличивавшееся расстояние от одного кабинета до другого прямо указывало на противоречия внутри организации.
Между этажами всегда в самом неподходящем месте располагаются двери. Новичка легко узнать: он то и дело пытается пробраться по коридору из одного корпуса в другой, не подозревая, что обязательно наткнется на запертую дверь. Впрочем, неожиданности случались и с людьми опытными. Дело в том, что двери не стояли на месте. Когда один из лидеров Всеобщей Конфедерации Профсоюзов, объединяющей профцентры бывшего Союза, перешел в российскую организацию, ему оставили прежний кабинет, но передвинули дверь, разделявшую две части здания. Потом отношения между двумя организациями несколько потеплели — дверь еще раз передвинули и, наконец, совсем убрали.
В здании бывшего ЦК КПСС, куда после 1991 г. вселилось правительство России, все было еще сложнее и запутаннее. Заблудиться здесь ничего не стоило. Всякий, кто входил сюда, понимал: коридоры власти понятие совершенно конкретное.
Впрочем, не так важны коридоры, как люди, которые по ним ходят. Добрая треть русской литературы посвящена нравам бюрократии и вряд ли после Гоголя и Салтыкова-Щедрина можно написать об этом что-то новое. Но в 90-е гг. в коридорах власти рядом с привычными фигурами серых чиновников появились новые персонажи.
После выборов 1990 г. на Олимп власти начали стремительно взбираться бывшие «неформалы». Митинговые ораторы, организаторы тусовок, активные молодые люди с Пушкинской площади стали получать всевозможные посты. Они не поднимались на высшие должности, не играли первой скрипки, но их взлет был стремительным, а потому особенно бросался в глаза.
В отличие от бюрократов старой закалки, они не потратили многих лет на то, чтобы медленно и поэтапно взбираться по служебной лестнице. На первый взгляд это говорило в их пользу — они не были заражены привычками и предрассудками бюрократической среды. Но своеобразная чиновничья этика была им чужда. Ведь у русского чиновника были четкие нормы и принципы даже в коррупции. Еще у Гоголя описано, как эти принципы строго соблюдались. Брать взятки полагалось «по чину», соблюдая «пропорцию», а главное — выполняя определенные служебные правила. Взял — значило «сделал». Масштаб взятки был четко установлен негласным обычаем. Основная работа, за которую платили государственное жалование, должна была неукоснительно выполняться, независимо от настроений чиновника.
Неформалы, придя в коридоры власти, быстро научились воровать и брать взятки, но совершенно не усвоили бюрократической этики. Возмущение старых чиновников не знало границ. «Новички» брали с заинтересованных лиц огромные суммы, а затем проваливали дело. Не по злому умыслу, а просто по некомпетентности. Лояльности к начальству не было никакой, преобладал командный дух, когда поддерживают друг друга, а не организацию.
Благодаря «переходу к рынку» взяток предлагать стали больше, а контроля над ситуацией стало меньше. Тем временем бюрократия росла как на дрожжах. Число чиновников в ельцинской России в 1993 г. стало больше, чем во всем брежневском Союзе, хотя и население, и производство, и потребление, и военный бюджет, и масштабы деятельности государства — все сократилось.
Стремительная карьера неформалов делалась не за счет их особых способностей и знаний. Просто это были активные люди, сумевшие оказаться в нужном месте в нужное время. Учиться управлять было некогда, да и неинтересно. Некоторые бывшие неформалы были неплохими активистами и даже левыми радикалами, но, попав в коридоры власти, они мгновенно потеряли связь с прежними товарищами, а вслед за этим утратили и прежние идеи.
Новые люди, попадая в аппарат, могли развернуться в меру своей фантазии. Игра в «совещания» и «принятие решений» была совершенно нелепой и почти детской, но результатом этих невинных развлечений оказывались совершенно реальные провалы. Правда, как уже говорилось, бывшие неформалы никогда не занимали первых мест, потому и последствия их деятельности были не столь ужасны.
Куда большим был размах молодых технократов. Эти начали свою аппаратную карьеру задолго до перестройки, но при старых порядках выступали в качестве экспертов, редакторов документов, помощников, советников. Они не принимали самостоятельных решений, не привыкли брать на себя ответственность, но привыкли считать себя элитой. И не без основания: они безусловно были образованнее и современнее своих номенклатурных начальников. Потому в какой-то момент очень хотелось потеснить старых хозяев и взяться за дело самим.
Правда, старые хозяева, хоть и уступали по части образования, имели неплохую практическую сметку, да и немалый опыт. Западных учебников по “economics” они не читали, зато знали, как у нас что делается, и неплохо представляли себе людей, которые будут выполнять их указания. А потому их решения либо более или менее успешно выполнялись, либо как-то сами собой без последствий гасли. Молодые технократы, напротив, были уверены, что все знают лучше других, а потому готовы были гнуть свою линию вопреки всему. Даже когда было очевидно, что решение невыполнимо и бессмысленно, они продолжали настаивать на «продолжении курса».
В 1992 г. эта группа взяла верх в правительстве. Вице-президент Александр Руцкой назвал их «мальчиками в розовых штанах». В отличие от западных технократов, российские никогда не возглавляли не только производственных структур, но даже банков и финансовых корпораций. Если они и попадали в руководство банков, то по большей части — после нескольких лет руководящей работы в правительстве. Их технократизм был абстрактный, «идеальный», почерпнутый даже не из западных учебников, а больше из разговоров с влиятельными американцами в дорогих ресторанах. С западными “yuppie” их роднил главным образом стиль потребления и карьеризм.
Неолиберальная политика никогда не получала поддержки населения на выборах. Более того, она почти никогда не опиралась на оформленную политическую партию. На первых порах проведением в жизнь «курса реформ» занималась группа Геннадия Бурбулиса, Сергея Шахрая, Егора Гайдара. После того, как все эти деятели полностью провалились, на первый план вышла новая группа, получившая в прессе прозвище «молодых реформаторов» (Анатолий Чубайс, Борис Федоров, Борис Немцов, Сергей Кириенко). Но и в том, и в другом случае ключевой фигурой оставался Анатолий Чубайс, которого известный идеолог неолиберализма А. Ослунд восторженно назвал «потрясающим политиком, который всегда все делал правильно настолько, насколько это вообще возможно»3).
Со времени революции советская элита прошла все фазы вырождения. Героев сменили злодеи, злодеев — ничтожества. «Мальчики в розовых штанах» в прямом и переносном смысле были наследниками ничтожеств. Это были преуспевающие молодые люди из элитных семей, работавшие в престижных академических институтах, ездившие на Запад и приверженные ценностям европейского комфорта. Егор Гайдар, возглавлявший в 1992 г. «правительство реформ», стал фигурой символической не только благодаря своей жесткой экономической политике, не допускавшей никаких уступок реальности. Происхождение Гайдара сыграло в его блестящей карьере далеко не последнюю роль. Его дед Аркадий Гайдар сначала в рядах красной конницы рубил головы аристократам, а затем писал книги, воспитывавшие юношество в духе коммунистических ценностей; его отец Тимур стал единственным в своем роде сухопутным адмиралом, заслужив звания и награды не дальними плаваниями, а газетными статьями о вооруженных силах. Во время афганской войны он публиковал в «Правде» пространные очерки о блестящих победах советских и афганских правительственных войск, полном и окончательном разгроме «банд Масуда» в Панджшерской долине.
Егор Гайдар сделал себе имя в той же «Правде», где публиковал статьи, критикующие рыночные иллюзии. В 1989 г. он все еще доказывал, что единственно приемлемая для страны перспектива — «курс на обновление социализма»4). Показательно при этом, что он ссылался для обоснования своего вывода на «реальную расстановку сил в обществе». Несколько лет спустя он же объяснял, что, «если исходить из сложившегося к концу 80-х соотношения сил», единственно приемлемой перспективой был номенклатурный капитализм... Судя по всему, под «соотношением сил» Гайдар понимал настроение номенклатурного начальства. Именно в конце 1989 - начале 1990 гг. происходит окончательный поворот основной части номенклатуры к капитализму. Гайдар «колеблется вместе с генеральной линией».
Не менее важным для его будущей карьеры стало то, что он вместе с другими людьми из «Правды» и академических институтов не раз привлекался к редактированию партийных документов. Главным образом от него требовалось забота о стиле, а не о содержании. Но улыбчивый Гайдар завязывал нужные связи, примелькался среди номенклатурных реформаторов. Точно так же делал карьеру и Григорий Явлинский, хотя его связи были не столько в партийных кругах, сколько в правительственных.
Талантливая семья Гайдаров всегда служила режиму и всегда получала за это награды. Внук писателя продолжал традицию. Кстати, это отмечает в своих мемуарах и Борис Ельцин: «И еще знаете, что любопытно — на меня не могла не подействовать магия имени. Аркадий Гайдар — с этим именем выросли целые поколения советских людей. И я в том числе. И мои дочери. И я поверил в наследственный талант Егора Тимуровича»5). По мере вырождения режима задачи менялись. В 20-е гг. был нужен революционный пафос, в годы брежневского «застоя» — пропаганда советских ценностей. Теперь настало время «свободного рынка».
Воспитанные в среде советской элиты, «мальчики в розовых штанах» отличались от предыдущего поколения тем, что их тяготил унаследованный режимом груз социальной ответственности и идеологических стереотипов, давно уже не имевших ничего общего с их собственными ценностями и образом жизни. Если последние годы брежневской эры были временем ничтожеств, то вместе с перестройкой наступило наконец желанное освобождение бюрократического ничтожества от пут породившей его системы. Новоявленный «мещанин во дворянстве» проникся сознанием собственной важности и морального превосходства над всеми, кому не удалось (или не захотелось) «выбиться в люди».
Когда в декабре 1992 г. Егор Гайдар вынужден был на время покинуть правительство, место главных «архитекторов реформ» заняли Чубайс, Федоров и Шумейко. Они жестко и бескомпромиссно, вполне «по-советски» проводили свою линию, не забывая и про борьбу со «старыми технократами» — бывшими директорами и хозяйственниками. Старшее поколение, представленное Черномырдиным, Поляничко и их коллегами из отраслевых министерств, прекрасно понимало, что надо хоть как-то поддерживать экономику на плаву. Аппаратчики старой закалки как могли пытались свести к минимуму последствия либеральных экспериментов. «Мальчики в розовых штанах» издевались над ними, публично обвиняли в «саботаже реформ», намекали на их некомпетентность, но сами без них не могли и шагу ступить. Всякий раз, когда возникали серьезные проблемы и нужно было решать конкретные вопросы, «мальчики в розовых штанах» как-то стушевывались, предоставляя «старым некомпетентным бюрократам» латать очередную дыру. «Бюрократы» ругались, но работали: ничего другого им не оставалось. Преданные системе и воспитанные в духе бюрократической этики, они даже подумать не могли о том, чтобы перейти в оппозицию, сменить работу или просто плюнуть на все и сказать: «сами заварили кашу, сами и расхлебывайте». Они просто не мыслили себя вне государства, вне системы управления. Ранее они добросовестно выполняли указания партийных органов, одновременно стремясь свести к минимуму неизбежный ущерб от собственных действий, теперь скрепя сердце подчинились новой руководящей и направляющей силе. Вместо ЦК КПСС ими командовали «группа Гайдара», представители Международного валютного фонда, окружение президента.
Западные эксперты задним числом сетовали, что ставка на Гайдара и Чубайса была ошибочной. «Решающее значение имело то, что выделив группу “реформаторов”, Соединенные Штаты сорвали многие реформы — и способствовали усилению антизападных, антиреформистских элементов, которые теперь могли ссылаться на отсутствие положительных результатов для России. Поддерживая удобных для прессы, изящных, англоговорящих представителей клана Чубайса и одновременно отказываясь от сотрудничества с другими, менее вестернизированными группами, влиявшими на политику и экономику России, специалисты по предоставлению американской помощи обидели многих в России и способствовали росту антизападных настроений», пишет Джанин Ведел6). На самом деле здесь все перевернуто с ног на голову. «Молодые реформаторы» из группы Гайдара—Чубайса первоначально вовсе не были самой «вестернизированной» группой в политической и экономической жизни России. И уровень знания английского, и их представления о Западе, и элементарная осведомленность в вопросах современной экономической теории оставляли желать много лучшего. Как раз за счет постоянного общения с представителями МВФ, функционерами западного бизнеса и политической элиты они приобрели необходимый лоск. Западная пресса последовательно и целенаправленно формировала их имидж в качестве «просвещенных европейцев», одновременно столь же старательно изображая их оппонентов в лучшем случае старомодными провинциалами. Эта группа была выбрана вовсе не по культурным причинам. Наоборот, она стала тем, чем она стала в «культурном» отношении именно потому, что она была выбрана МВФ и на протяжении многих лет занималась обслуживанием западных интересов.
Сам Ельцин, несмотря на симпатии к «мальчикам в розовых штанах», предпочитал иметь дело с людьми, более близкими ему по культурному уровню и жизненному опыту: ветераны партийного и пропагандистского аппарата — Бурбулис, Филатов, Полторанин — без труда находили с ним общий язык, в то время как старых хозяйственников держали за людей второго сорта. Партийная номенклатура всегда презирала исполнителей, «рабочих лошадок», зато уважала «экспертов», способных простые и понятные вещи изложить сложным научным языком. В их представлении Егор Гайдар и Борис Федоров действительно выглядели выдающимися экономистами. Так либеральные ценности, усвоенные русским хамом-начальником, стали руководством к действию для российской власти.
Столкнувшись с радикализмом и напористостью неолибералов, более умеренные российские западники склонны были видеть в политике Гайдара своеобразный рецидив большевизма. «Во многих отношениях Гайдар действительно оказался “находкой”. Лишенный политического тщеславия Бурбулиса, властолюбия Шахрая, корыстолюбия многих своих подчиненных, он являл собой “чистый” тип нового большевика. Он чем-то неуловимо напоминает Бухарина и мог бы без сомнения быть назван “любимцем партии”, если бы таковая была организационно оформлена. В нем гораздо больше от его знаменитого деда по отцовской линии, чем это иногда кажется журналистам. То, что дед сражался за коммунизм, а внук — за капитализм, несущественно. Существенно то, как они это делали. Доходящая до фанатизма готовность внедрять свою “макроэкономическую модель” в жизнь, притупленная реакция на боль, отсутствие излишней щепетильности в выборе средств (достаточно вспомнить многомесячную эпопею с искусственной задержкой выплаты зарплаты как средством борьбы с инфляцией) и, конечно, синдром “великого экспериментатора” — вот то, что объединяет внука с дедом»7).
На самом деле за поверхностным психологическим сходством скрываются два совершенно разных явления. Большевики были революционерами, ломавшими старый аппарат и крушившими старые элиты под напором протестной энергии масс. Если бы радикализм большевиков опирался только на идейные традиции интеллигенции, русская революция просто никогда не состоялась бы. Большевизм был сочетанием интеллигентской традиции со стихийным народным радикализмом и авторитаризмом. Радикал-либералы 90-х гг. были аппаратными интеллектуалами, обслуживавшими трансформацию бюрократических элит в буржуазные. Они были глубоко враждебны массам и совершенно невосприимчивы к давлению снизу. Разница (как и сходство) между большевиками и «радикалами» постсоветского либерализма точно такая же, как между революцией и реставрацией.
Бывшие партийные аппаратчики среднего звена, комсомольские функционеры и проворовавшиеся директора предприятий с восторгом воспринимали новые идеи. Впрочем, это была лишь наиболее приличная часть новой элиты. Криминальное происхождение многих лидеров русского бизнеса не оспаривалось даже сторонниками режима. Мэр Москвы Гавриил Попов постоянно подчеркивал: в «ненормальной» стране бесчестные методы обогащения являются вполне допустимыми. К остепенившимся «ворам в законе» присоединилось множество активных молодых людей, воспринявших слова Попова как руководство к действию. Бездарные актеры, второсортные журналисты, оборотистые чиновники за несколько месяцев становились миллионерами. Но только в том случае, если им удавалось найти союзников и покровителей среди старого начальства.
Мелкие торговцы, рядовые мафиози, ларечники составили низовое звено этой люмпен-буржуазной иерархии, своего рода «субэлиту». Еще вчера они были студентами старших курсов, мелкими функционерами комсомола и партии, иногда даже рабочими. «Мускулы их покрылись жиром и потеряли форму, и облегает их теперь не спецовка, а модный спортивный костюм (хотя ларек может стоять совсем не в Лужниках). Лицо округлилось, глаза заплыли и по-прежнему ничего не выражают. Лексикон их краток по форме и убог по содержанию», — писал Николай Острожский на страницах «Солидарности». Для поиска в толпе себе подобных они пользуются сигнальными звуками типа «баксы», «бабки», «лимон», «навар».
Описание их жизни в статье Острожского напоминает фрагмент из «Жизни животных» Брема: «Могут иметь до одного-двух упитанных детенышей, которым пытаются дать образование и воспитание любыми средствами. Характерный тип поведения — агрессивный. Основной способ передвижения — автомобиль. Пешком передвигаются неохотно, неспособны маневрировать и уступать дорогу. В состоянии покоя стоят, опершись на стенку, и покручивают на пальце цепочку с ключами»8).
Иметь дело с безналичными деньгами они не привыкли: как правило, их можно было видеть в самых неожиданных местах пересчитывающими пачки замусоленных стодолларовых купюр. В холодную погоду поверх спортивного костюма надевали турецкие кожаные куртки. Они непременно сверкали золотыми зубами и перстнями, сыпали рублями направо и налево, катались на подержанных иностранных машинах. Иногда из-под куртки торчала рукоятка газового пистолета.
Более высокую ступень в иерархии занимали «новые русские». Это были управляющие смешанных предприятий, ревностно отстаивавшие в России интересы западных фирм, директора чековых инвестиционных фондов, не вложивших в производство ни копейки, руководители банков, не кредитовавших ничего, кроме спекулятивных операций. Они не так уж сильно отличались от своих коллег из ларьков, но повезло им больше.
«Новые русские» стали разъезжать по улицам в роскошных новеньких «Мерседесах» и BMW. Такие машины на Западе, как правило, покупают фирмы для представительских нужд. Иное дело в России. За 1993 г. в одной лишь Москве было продано больше престижных моделей «Мерседеса» и BMW, нежели во всей Западной Европе.
С чувством юмора дело у них тоже обстояло неважно. Рассмешить эту публику могли бы лишь жлобские шутки типа «и он упал прямо мордой в грязь». Теперь они стали настоящими джентльменами и так шутить им уже не подобало. А иначе не умели.
Они переполняли кафе и рестораны, где чашка кофе стоила больше двухнедельного заработка рабочего. Ходили в театр, но лишь в том случае, если билет был не дешевле ленча в дорогом ресторане. Бедным они всегда готовы были помочь, если об этом сообщали в газете. Прическа a la Шварценеггер украшала голову, которую следовало бы стричь «под бобрик», а еще лучше — наголо. На них малиновые пиджаки, зеленые штаны и невообразимой пестроты галстуки, непременно купленные в самых дорогих магазинах Парижа и Нью-Йорка. Только «новый русский», попав за границу, из тысяч разнообразных предметов, выставленных на продажу, с неизменной точностью мог выбрать самый безвкусный. Если Пьеру Кардену один раз изменил вкус и он сделал неудачный костюм, можно быть уверенным, что уже на следующий день этот костюм украшал русского бизнесмена. Способность выбрать худшее даже из лучшего была своего рода родовым инстинктом «новых русских».
По одежде «нового русского» всегда можно было определить — с какой страной он ведет дела. На нем ярко-зеленый пиджак — значит, его партнеры в Германии. Петушиный галстук в сочетании с солидным «деловым» костюмом выдавал человека, работающего на американцев.
Обязательная часть гардероба — сотовый телефон. Его следовало повсюду таскать за собой. Не из-за ожидаемого важного звонка, а просто как украшение, свидетельство успеха, доказательство статуса. Французский дворянин носил шпагу, русский предприниматель — мобильный телефон.
Их женщины обильно поливали головы шампунем “Procter & Gamble”, поскольку другого не знали. Они носили мини-юбки, из под которых торчали не самые изящные ноги, и старались по возможности соединить сексуальность с «деловым стилем». В результате даже вполне добропорядочные молодые дамы напоминали начинающих проституток.