Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Биография вечного дня - Драгомир Асенов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Биография вечного дня

1

Полночь.

Часы на Торговой палате бьют двенадцать, их дребезжащий металлический звон разносится повсюду — даже до вечно заболоченных улочек Здравца. Потом опять все стихает; льющееся с безлунного неба голубоватое сияние окружает дома и деревья прозрачным ореолом и делает город каким-то нереальным.

Наступает новый, девятый день сентября 1944 года.

До утра еще далеко, но едва ли кто-нибудь, кроме детей, спит в эту ночь. Да и как уснуть, когда на том берегу реки, всего лишь в двух-трех километрах от центральной площади, находятся части наступающих советских войск. «Москва объявила Болгарии войну», — сообщалось в позавчерашнем, последнем номере местной газеты; только какая-то чудна́я война получается: никто не стреляет, нигде не ведется никаких приготовлений к боевым действиям. Напротив, безмолвие словно сгустилось, еще в сумерках приостановилось всякое движение — ни тебе прохожих, ни повозок, ни автомобилей, даже собака не прошмыгнет из подворотни. И вопреки безмолвию, вопреки тому, что замерло всякое движение, все до такой степени напряжено, будто с минуты на минуту последует взрыв. Всё чего-то ждет — с надеждой или страхом, с самыми противоречивыми предположениями. Что же будет дальше? На радость взойдет слабеющее, но все еще летнее солнце или грянут новые беды?

За кинотеатром «Одеон» — пышный особняк в стиле барокко; по-видимому, когда-то здесь жили люди искусства, теперь же, во мраке, дом выглядит каким-то ободранным и запущенным, и вряд ли кому-нибудь пришло бы в голову, что это зловещий притон агентов Общественной безопасности. Перед домом стоит один-единственный «опель», тоже старый и тоже обшарпанный, а ведь совсем недавно тут не смолкал рев мотоциклов с колясками и без колясок, полицейских автобусов, юрких пикапов, кишмя кишели люди — куда-то спешившие, неуклюжие, с бычьими шеями.

В сотне метров отсюда, почти рядом с турецкой баней, под сенью двух тополей — самый важный по своему значению и по «огневой мощи» полицейский участок с арочным входом. Но и он опустел — часовой, что постоянно торчал в трехцветной полосатой будке, исчез, как сквозь землю провалился, махнув рукой и на свою службу, и на пост, и на высший долг перед царем и отечеством, хотя об этом долге только и разговоров было в последнее время.

В другой части города, в самом конце Александровской улицы, где она расстается со своим пышным убранством и скромно петляет по ухабистой булыжной мостовой в сторону товарной станции, окруженной жалкими хибарами, расположился Пятый полк — казармы, конюшни, сеновалы, деревянные бараки, навесы, широко распростершийся плац, обнесенный колючей проволокой в четыре ряда; со стороны улицы проволоку заменяет низкая кирпичная ограда и живая изгородь — кустарник, посаженный здесь для того, чтобы хоть немного скрыть от постороннего взгляда неприветливые постройки. Парный патруль, круглосуточно сновавший перед расположением полка, тоже исчез, лишь возле побеленной известью караулки топчется ссутулившийся солдат — когда он поворачивается в сторону уличного фонаря, на острие его штыка вспыхивает красноватый отблеск.

И Пятый полк притих, и он молчит, хмурый, неприветливый, хотя даже с его плаца можно уловить все, что разыгрывается по ту сторону Дуная. А там, в порту Джурджу, светится целое ожерелье желтоватых точек, их отражения тоненькими длинными змейками бегут по воде и никак не могут от нее оторваться. И слышится рокот мотора, глухой, непрерывный и настойчивый, словно это не мотор гудит, а тупая боль сверлит тебя изнутри.

Нет, в эту ночь не заснуть!

Не потому, что никак не уляжется ужас, постоянно нагнетаемый армадами бомбардировщиков, устремляющихся к нефтеперегонным заводам Плоешти, — их полеты прекратились недели две назад.

И не потому, что разрозненные колонны немцев, утративших бравый вид и парадный лоск, запыленных, жалких, под покровом ночи лихорадочно переправляются на понтонах, отступая на юг, к Югославии и Греции, — их последние части ушли месяц назад.

В эту ночь не дает уснуть необычное молчание, предчувствие разительных и неотвратимых перемен, от которых — на счастье или на беду — никому не уйти, неизвестность, повисшая над каждой крышей, словно страж, словно судьба.

2

И Николай не спит. Он валяется на кушетке в гостиной не раздеваясь, мечется как на угольях. Его давит обида, одиночество и отчаяние: друзья собрались в доме Лозева, выпускника технического училища, возглавившего группу ремсистов[1] после провала Чампоева. Там, в трехстах метрах от матросских казарм, в полукирпичной, полудеревянной развалюхе, принадлежащей безрукому отцу Лозева, они ждут приказа Кузмана, приказа о развертывании боевых действий, о начале боя. «Настал решительный час», — сказал он им еще вчера, собрав их в саду напротив женской гимназии, сказал совершенно открыто, без оглядки на строгие правила конспирации. И велел явиться на сборный пункт с оружием, хотя прозвучало это слишком громко — ведь у них и есть-то всего-навсего один допотопный револьвер, одна граната времен первой мировой войны (бог ее знает, взорвется она или нет!) и дамский браунинг, инкрустированный перламутром, по всей вероятности позаимствованный из реквизита местного театра.

Но вот нелепость — Николая туда не позвали, о нем вроде бы забыли, хотя в последнее время ничего от него не скрывали и на занятиях «культпросвета» (человек будущего должен быть всесторонне образованным!) с удовольствием слушали его лекции о происхождении жизни на Земле. Только Кузман стрельнул в него своими узкими глазами, в них промелькнула было какая-то мысль, но он сразу отвернулся с виноватым и несколько растерянным видом. Что же, черт возьми, получается! Поддерживают с ним дружеские отношения, обещают принять в РМС — сейчас он пока что числится как бы «сочувствующим», — но вот настал решающий момент, о котором столько мечтали, и все его сторонятся и самым безжалостным образом бросают одного.

Откуда это недоверие, почему они так осторожничают? Все тут яснее ясного: в глазах ремсистов Николай — «барчук». Что за дурацкое представление? Ну какой он «барчук», если все его богатство — этот вот домишко из трех комнат (скорее, из трех клетушек), завещанный отцом, которого он и не помнит: отец умер, когда Николай был еще в пеленках. И небольшой дворик с дорожками, вымощенными плитняком, весь засаженный цветами, пригодный разве что для «аристократических» прогулок его матушки, которая порой любит «пофасонить» на виду у своих соседок.

Мать — вот главная виновница того, что с ним происходит, ведь неспроста Лозев однажды презрительно брякнул:

— Богачка, ничего не скажешь. С такой не пропадешь!

Богачка! Одному Николаю ведомо, что скрывается за этой вывеской: жалкие сбережения, доставшиеся ценой стольких лишений, скромные подарки ее зажиточных братьев по случаю больших религиозных праздников да неизбывный страх оттого, что рано или поздно придется пасть перед ними на колени — сжальтесь-де, подайте Христа ради… А братья у нее жестокосердные, хотя и о литературе порой не прочь потолковать, и о музыке.

Правда, есть еще обстоятельство, которое могло бы смутить его друзей, о котором никто из них и не подозревает, — это любовная связь его матушки с местным адвокатом. Однажды обнаружив это, Николай был потрясен до глубины души, в приступе негодования он даже помышлял бежать из дому к своему родичу в Шумен. Человек бездетный, тот, бывало, подшучивал: дескать, усыновлю тебя, и перейдет тебе в наследство мое дело. Речь шла о стекольной и рамочной мастерской. Но мало-помалу ожесточение Николая и глупая ревность прошли, и он сообразил, что в этой запоздалой и, как ему кажется, комичной связи есть даже что-то наивное, трогательно чистое, к тому же адвокат, человек деликатный, безропотно и с удовольствием подчиняется властной по натуре матери, печется о ней с бескорыстием старомодного кавалера. Стоит ли на нее сердиться? Наверно, и она имеет право на крохи счастья, выпавшего ей на закате жизни. Разве в «прогрессивных кругах», к которым он себя причисляет, не твердят о том, как чутко надо прислушиваться к «велениям сердца», не обращая внимания на всякого рода предубеждения и мещанские предрассудки?

«Несправедливо, несправедливо!..» — мысленно повторяет Николай. Он ворочается на кушетке, со всех сторон наваливается на него духота — от накалившихся за день стен, от старой, массивной, добротной мебели, сработанной на века, от всяких ковриков, дорожек и множества других тряпок, вышитых и вязаных, которыми так дорожит мать. Николай вскакивает, на цыпочках идет в кухню — попить воды, — потом, все так же на цыпочках, возвращается в гостиную и садится к окну, напряженно вслушиваясь в уличные звуки — нет, ничего не слышно, ничего не происходит и не может произойти в этом перепуганном городе, полном обывателей всякого рода! А конец войны видят даже ярые сторонники нынешнего режима, в других местах все бурлит, молва приносит новость за новостью: в Плевене разгромлена тюрьма, заключенные уже на свободе, в Трынском округе партизаны контролируют не только села, но целые околии, комитеты Отечественного фронта выходят из подполья и берут власть в свои руки…

А Николай отвергнут, от него отвернулись самые верные друзья, еще вчера твердившие, что в один прекрасный день, когда в Болгарии победит революция, он станет прославленным режиссером — Николай бредит театром, это его страсть.

Скрипит дверь соседней комнаты, на пороге появляется мать, она шепчет дрожащим голосом:

— Не могу уснуть…

— Ты нездорова?

— Да нет… — Ее полная фигура скользит в темноте, как привидение. Шепот ее становится еле слышным: — Четыре дня, как объявили войну, а получается… Как по-твоему, скоро они придут?

Он злится, отвечает грубым тоном — он должен дать ей понять, что у него нет желания вести доверительные беседы.

— Ты, видать, тоже занялась политикой!..

Обиженная, она шмыгает в кухню, суетится, охает и с протяжным, подчеркнуто страдальческим вздохом уходит к себе.

В этот момент где-то рядом, напротив полицейского участка, кто-то весело насвистывает, как бы от нечего делать. Николая словно током пронзает, он облокачивается на подоконник и замирает в напряжении — не может быть, этот знакомый мотив… Да, это увертюра из «Севильского цирюльника»!

Насвистывание повторяется. Теперь сомневаться не приходится — условный сигнал группы обращен именно к нему, друзья зовут его. Он поспешно обувает ботинки прямо на босу ногу и натягивает старый свитер, связанный «в елочку». Опять скрипит дверь.

— Ты куда?

От матери ничего не утаишь, она каким-то шестым чувством угадывает все. Николай решительно машет рукой, его жест не допускает возражений.

— Сиди дома и не волнуйся!

И мать, при ее деспотическом характере, повинуется. Она всегда повинуется его резкому тону или жесту — это верный признак того, что она безумно любит его и, может, стыдится своей связи с адвокатом.

— Ладно, только будь осторожен… Такое кошмарное время!

На дворе его обволакивает крепкий и удивительно приятный запах увядающей листвы, бодрящая свежесть проникает во все клетки тела. И сердце обливается горячим предчувствием счастья. «Они пришли за мной!..» Эта мысль пульсирует в мозгу, пьянит, словно вино, он даже забыл о необходимых мерах предосторожности.

От противоположного тротуара медленно отделяется тень — неуклюжая, угловатая, будто медведь копошится. Мать честная, это же Кузман, сам Кузман! Мысли Николая упорядочиваются, голова трезвеет — раз уж явился он сам, вожак всего района, значит, дело не шуточное!

— Отдыхаешь? — любопытствует Кузман, но в его сиплом голосе не слышно иронии; Кузман вообще редко шутит, он всегда мрачен, угрюм — может, это следствие вечной усталости: работать слесарем в железнодорожном депо — нелегкий хлеб.

Николай пожимает плечами.

— Как можно отдыхать в такую ночь?

— Одевайся и пойдем!

— Я одет…

Кузман окидывает его взглядом с головы до ног и трогается с места. Невысокого роста, на добрую пядь ниже Николая, коренастый, плотный, он весь как бы сколочен из одних прямоугольников. На вид Кузман довольно-таки неказист: широкое скуластое лицо, приплюснутый нос, мелкие и редкие зубы, — и тем не менее всем ясно, что человек он незаурядный. Николай не перестает дивиться его остроумию, язвительности, склонности к парадоксам. И еще одна его особенность хорошо известна Николаю: Кузман не выносит зазнайства, но и не терпит, когда к нему пристают со всякими расспросами.

— Толпа разогнала охрану и вызволила их… — говорит он, как бы продолжая размышлять вслух. — Но что с ними теперь будет, одному богу известно. Полиция есть полиция, тюрьма есть тюрьма… Правда, свет не без добрых людей. На первых порах оказавшиеся на воле арестанты могут найти убежище в бедняцких хибарках, в шалашах виноградарей… Едва ли они позволят вернуть себя за решетку!

«Конечно, было бы глупо!» — готов согласиться с ним Николай, но воздерживается: надо сперва уяснить, что к чему.

— Раз они на свободе, надо их скорее включать в дело… Каждая секунда дорога!

Николай и на сей раз не раскрыл рта, весь ожидание и любопытство. А Кузман затаскивает его в какую-то подворотню и своей короткой толстой рукой указывает на противоположный дом.

— Видишь аптеку?

— Вижу… — глухо отвечает Николай, все еще не понимая, куда клонит Кузман.

— А знаешь, чья она?

— Аптека?

Кузман не может скрыть раздражения — обычно Николай быстро схватывает, что ему говорят.

— Это аптека Манчева… — мямлит он. И тут его словно вспышка озаряет, и он, изумленный своим открытием, спешит поделиться с Кузманом: — Его дочь…

— И она вырвалась, — еле шевелит толстыми губами Кузман. — Поначалу ее держали в Сливене, но, к счастью, полгода назад перевели в Плевен… Ты должен ее встретить!

— Я?

— На время спрячешь девушку у себя, а там посмотрим, как будут развертываться события. Если станут искать, первым делом кинутся к ее родителям…

Николай кивает, хотя он и не представляет, каким образом будет выполнять возложенную на него задачу, в которой, как ему кажется, больше таинственности, чем риска.

— А мать? Она не будет против?

— Моя мать?.. — Николай не торопится с ответом — может быть, хочет придать своим словам больше значительности. — Об этом не беспокойся.

— Я в том смысле… не дать бы маху…

— Ничего не случится. Где я должен ее встретить?

Кузман с облегчением проводит рукой по своему квадратному лицу и объясняет:

— В половине первого ночи из Горна-Оряховицы отправится специальный состав. Не доезжая до речного вокзала, машинист притормозит у Сарыбаирского переезда, и девушка сойдет с паровоза. Запомни: с паровоза! Ее необходимо сразу же увести, чтобы она не застряла там, а потом будем ждать указаний городского комитета. Вопросы есть?

— А какая она из себя?

— Высокая, стройная русокосая! — без запинки живописует Кузман и, вдруг смутившись, усмехается. — Имя — Елена…

— А подпольная кличка?

— Теперь уже в кличках нет надобности! По исполнении придешь и доложишь, мы будем ждать тебя в доме Лозева… — Кузман берет Николая за локоть и, понизив голос, спрашивает: — Оружие у тебя есть?

Николай молчит — уполномоченному района прекрасно известно, что он совершенно безоружен, у него даже простого туристского ножа нет, не говоря уж о тех знаменитых финках, какие продавали немецкие обозники при отступлении.

— Возьми. — Кузман сует ему в руку что-то гладкое и холодное. — В нем всего четыре патрона. Так что шибко не разгуляешься…

Пистолет! Даже оружием его снабдили! Это ли не знак доверия? Глаза Николая светятся гордостью, но Кузман тут же охлаждает его:

— Ты хоть заряжать умеешь?

— Умею… Оттягиваю двумя пальцами ствол и после этого…

Раздается выстрел, пуля со свистом пролетает мимо уха Кузмана в темный купол ночи. Николай цепенеет. Кузман тоже впадает в оцепенение, его вытаращенные глаза мечут молнии. Мало-помалу молнии гаснут, но слова его пропитаны желчью:

— А предохранитель? О нем-то ты слышал? — Кузман окончательно приходит в себя, в его горле уже клокочет смех. — Чуть было не отправил меня на тот свет… Именно сейчас… Да и салютовать еще рановато… — Успокоившись, добавляет с серьезным видом, будто ничего не случилось: — Береги патроны, их теперь у тебя только три!

Николай не верит своим ушам: этот дурацкий выстрел нисколько Кузмана не встревожил. А ведь несколькими днями раньше им бы обоим несдобровать. Мигом примчалась бы полиция, и опомниться не успели бы, как их окружили бы крачуновцы, агенты Общественной безопасности. Крачунов, тамошний начальник — зловещая личность, самая черная душа во всей округе.

Подняв воротник пиджака, Кузман удаляется в направлении матросских казарм. С радостным чувством облегчения Николай долго смотрит ему вслед. Все в нем ликует, душу переполняет гордость. Он нужен, ему дано такое важное поручение!

«Высокая, стройная, русокосая!..» Николай вздрагивает: нет ли в этом описании намека на его «греховное» увлечение, не раскрыта ли его собственная тайна? «Этого не может быть!» — чуть ли не вслух произносит он, убежденный в том, что страсть к Русокосой глубоко спрятана в его сердце и пока что никто о ней не догадывается.

3

До чего же хороша ночь на Сарыбаире! Здесь царит тишина, такая тишина, в какой отчетливо слышишь те таинственные звуки, что делают ее какой-то глубокой, впечатляющей: шорохи трав, вздох вспугнутой во сне птицы, мягкое падение перезрелого плода. Ветер затих, но кожей чувствуешь малейшее движение воздуха, тонкие струйки его, поднимающиеся от влажной, остывающей почвы. Широко распахнулось бездонное небо — косматые облака ему не помеха, а внизу, под ногами, простирается город, прикрытый зыбким рассыпчатым мраком. На Сарыбаире и мрак не мрак — очертания предметов синеют, переливаются в серебряную неопределенность, словно испаряются.

Присев на корточки под деревом, Николай, засунув руку в карман, сжал пистолет и напряженно вслушивается — когда же запоют рельсы? В нем пробуждаются сладостные воспоминания детства, той бесконечно далекой поры (а была ли она вообще?), когда, приложив ухо к железу, он старался поскорее уловить слабые звуки постепенно нарастающего жужжания колес. Тогда вся ребячья ватага принималась раскладывать на стальном пути длинные гвозди, чтобы по ним пробежал поезд; гвозди потом превращались в фантастические фигурки, годные разве только для того, чтобы утолить жаждущее чудес детское любопытство.

На душе у Николая спокойно, в мыслях ведется странный диалог, точно беседуют двое, один расспрашивает другого — настойчиво, методично, но доброжелательно. Что скажет мать, когда ты приведешь в дом незнакомую девушку? Пусть говорит, что хочет! Как понять твое «что хочет»? А очень просто: я сумею настоять на своем, не впервой мне поступать по-своему, она не противится ничему из боязни, как бы сыночек не покинул милое ее сердцу гнездышко! А вдруг она испугается? И такое случалось: она догадывается, о чем думает и мечтает ее сын со своими товарищами. «Ох, Николай, Николай, — причитает она нараспев, — я прочу тебя в университет, мечтаю видеть ученым человеком, а кончится тем, что ты сгноишь себя в лагерях!» Однако она мирится с тем, что Николай где-то подолгу пропадает, вероятно, связан с группой Лозева, не возражает, когда он приводит своих дружков в дом, хотя глядит на их башмаки с нескрываемым отвращением. Ладно, приютит она незнакомку, предоставит ей убежище! Но до каких пор, на какое время? Повсюду идет молва, что с Германией покончено, сторонники Германии обречены! Но что будет завтра, случайно ли вновь поползли слухи (для кого-то это обычные базарные сплетни, а кто-то склонен принимать их всерьез), будто английский премьер Уинстон Черчилль настаивает на том, чтобы Балканы передать Западу? «Ну и пусть себе настаивает!» — отрубает сиплым басом Кузман. Николай вздрагивает и озирается: уж не затаился ли в самом деле за его спиной районный начальник?

Теперь Николай думает о Манчеве, вернее, о его жене, потому что она сама хозяйничает в аптеке. Сам Манчев, больной, дряблый, страдающий от удушья, почти не появляется в тесном, пропахшем лекарствами помещении аптеки, уставленном блестящими шкафчиками с бюстами античных философов и врачевателей. Зато супруга его всегда на посту. Едва заслышав мелодичный звонок у входа, она тут же спускается по деревянной лесенке со второго этажа, где они живут, и обслуживает клиентов: она хорошо разбирается во всех тонкостях фармакологии, в порошках и пилюлях, в которых так нуждается местное население, особенно обитатели бедняцких окраин. Женщина высокая, статная — в черные, блестящие как вороново крыло волосы как бы случайно попала прядь седых, и ее это нисколько не портит, напротив, иные люди находят в этом особый шарм, — она кажется настоящей красавицей. Николай часто заходил в аптеку Манчева — ах, эти сердечные капли для его матушки! Не раз он обращал внимание на необычный взгляд аптекарши, жгучий и сильный, словно вот-вот она готова была сделать какое-то страшное признание.

А вот дочку ее, Елену, он не знает. Ее, помнится, арестовали вместе с учениками ремесленного училища — они пытались ликвидировать начальника областного полицейского управления Симеонова. Какая-то девчонка встает у него перед глазами, когда он пытается восстановить в памяти судебный процесс — скоропалительный фарс, длившийся не более часа в Судебной палате. Туда никого не пустили, даже родителей подсудимых: Николай стоял в толпе на улице, он видел, как осужденных вывели и посадили в серый пикап, а люди вокруг кричали и даже плакали.

«Смертный приговор, смертный приговор!..» — всхлипывала рядом сухонькая сгорбленная старушка в кацавейке, но из-за ограды кто-то назидательно ее поправил: «Пожизненное!»

В этом бурлящем людском скопище он приметил девушку в сатиновом ученическом переднике — стройную, гибкую, с толстыми косами. Она поднималась на цыпочки и с блуждающей улыбкой глядела по сторонам, кого-то искала; глаза у нее были такие же, как у аптекарши, — глубокие и страстные, искрящиеся, как у добровольных мучеников, впадающих в экзальтацию (если ты не внушил себе все это только сейчас).

«Мама!.. — звала девушка. — Мама!..»

Но была ли то Елена Манчева? У той косы, кажется, были темные. Может быть, это совсем не она, там были и другие девушки, даже дочь весьма богатых родителей Софка (хоть и редко, в борьбу включались и такие).

Напротив, в железнодорожной будке, загорается оконце, в мглистом сумраке его оранжевый квадратик вселяет в сердце тревогу. И в тот же миг слышен кашель, мучительный, надрывный: стрелочник тащится вдоль пути, опускает шлагбаум. У него что-то зажато под мышкой, вероятно флажки. Он кашляет, озябший и недовольный, посматривая то в сторону холма, откуда должен появиться поезд, то на дверь будки, которую забыл прикрыть, и теперь она покачивается и скрипит, словно кто-то проверяет ее петли на прочность.

Вот и паровоз, он пыхтит, хрипы разносятся над холмом, он словно ропщет — должно быть, опять прицепили лишние вагоны. Что поделаешь — война, люди мечутся из края в край, тщетно пытаясь где-нибудь обрести покой.

— Эй!.. — Стрелочник вздрагивает и останавливается, обнаружив Николая. — Ты, молодой человек, что тут делаешь?

— Да так… — неопределенно отвечает Николай.

Вглядевшись, он убеждается, что перед ним не стрелочник, а стрелочница, дюжая, прямо-таки квадратная тетенька в железнодорожной шинели; на толстых бурках у нее гигантские калоши. Вид у стрелочницы задиристый, да и силой ее, судя по всему, бог не обделил, но ее низкий, почти мужской голос выдает тревогу.

— Что тебе здесь надо, говори!

— Ничего.

— Как это ничего? Вот позову стражников!



Поделиться книгой:

На главную
Назад