Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дымчатое солнце - Светлана Нина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Так горячо и убежденно говорил Владимир Гнеушев в кабинете начальника завода, где работал, переведясь на заочное отделение.

– А ты хочешь пороху понюхать?! Это не игрушки тебе. Ты не понимаешь, что грядет… Думаешь, война быстро закончится? Населению, конечно, не сообщают, насколько фашисты хорошо вооружены и обучены. И насколько Союз ослаблен безобразным руководством последних лет. Не знаешь ты, во что собираешься ввязаться. Я бы тебя отстоял, таких инженеров отдавать на бойню – безумие.

– Отстояли… И к стенке бы встали. Сейчас с кем вообще церемонятся? Времена не те. Нужно – так нужно, и не попрешь против этого. Да и верно. Кто страну бы поднимал, если бы не такие меры? С гражданской сколько лет прошло, а до сих пор в нечеловеческих условиях обитаем, все на производство, для укрепления границ… Мы должны, обязаны трудиться. Если бы не взяли в ежовые рукавицы, кто знает, были ли мы вообще на что-то способны? Может, это и правда необходимо…

– Потому обязательно было стольких людей работоспособного возраста просто ни за что стрелять, ссылать?

– Вы – диссидент, – сказал Владимир без агрессии и прежней огорошенности на такие мнения.

– Донеси на меня, – усмехнулся начальник и вдруг перестал быть несчастным. Такое впечатление могло создаться из-за его негустых стекающих на лысину прядей, мелких черт лица, небольшого роста…

– Я не предатель.

– Ты же мыслишь так правильно… А мне что теперь? Будут меня мутузить все время войны как хотят, а я из страха за собственную шкуру начну молчать, увиливать и поступать, как хочется кому-то сверху… И вести с ними непрекращающуюся войну за кадры. Можно ли всех мужчин – специалистов, без которых производство станет, тащить на фронт? Фронт же без заводов загнется через неделю.

Он ожесточенно сплюнул и закашлялся как заядлый курильщик. Затем продолжал:

– Ничего люди простые не знают никогда… Они идут добровольцами во славу вождя, не понимая, что они для него – лишь сошки, и даже миллионы погибших он оплакивать не будет, одержимый лишь тем, чтобы остаться в анналах истории, – сокрушенно промолвил начальник и перестал спорить.

Владимир чуть не пожал плечами, хоть ему был глубоко неприятен и даже оскорбителен этот разговор. Бредни, когда кровь его бурлила, не занимали его. Что он там буровил? Откуда все знает, если об этом не говорят? Сговорились они с Женей, что ли, нести одно и то же?

25

Скловского многие справедливо считали глубоким. Но его мудрость не произрастала на личное, духовное, а охватывала внешние, земные проявления ума – политику, экономику, даже культуру. Был он до революции типичным сыном своего клана, времени и века несмотря на то, что все кругом всегда убеждены, что зрят шире и не поддаются влияниям среды, когда прямо из нее и произрастают. Неповоротливый консерватор вовремя понял, что долго так не протянешь. Он шкурой почувствовал, на чьей стороне сила. Распил страны казался ему идиотизмом, особенно смеялся он над теми, кто верил той или другой стороне, но все же и его симпатии перешли на зубоскалых большевиков. Невозможно было не поддаться этой смахивающей все стихийной силе. Сколько лет твердили про приличия, бога… Как это опротивело, учитывая новые открытия и прогресс, а в Российской империи все катилось по накатанной, словно застряла она в восемнадцатом веке. А теперь все оказалось смытым и свободным, можно было заново разрисовывать чистый холст, что все с упоением и неумением делали. Он презирал толпу, ненавидящую чуждый лагерь. Не мог не презирать, хоть и признавал, что для страны это вновь, нет опыта обмана, что нельзя просто во всем обвинять безграмотных людей и этим ставить себя выше. Впрочем, мыслей своих вслух Виктор не высказывал, что и стало его главной проблемой. Дети понимали его буквально, считая однобоким, и, ненавидя, преклонялись, во многом мыслили идентично с ним, полагая, что мысли эти синтезировали сами, не признавая влияния отца на себя. С женами же он вел себя так не из садизма, а из глубокого убеждения, что есть в жизни вещи и поважнее бабских хворей.

Всех критиковать и считать животными и только себя правым и высоким казалось так изъезжено, что эстетство Виктора Васильевича восставало против этого. Осуждать всех – быть самовлюбленным. Скловский же и спокойно смотрел на чужие несовершенства. Он любил вести долгие мало понятные слушателям монологи, не брезгуя поделиться накипевшим за столько лет бесценного опыта служения новорожденному государству, которое по первой не знало, что делать с собой:

– Вот сейчас приводят в пример, что все талантливые поэты против СССР, это оппозиция. И даже те, кто одобрял революцию, потом все равно отошли… Но они стали бы в оппозицию во всех возможных раскладах просто потому, что это предназначение творца – нещадно критиковать любое проявление несправедливости, которые неизбежно рождает любой стой. Идеального по определению быть не может. Это и двигает искусство, дает ему щедрую пищу для обсуждений и споров. Но ведь так всю историю было – выдающиеся личности всегда при любых обстоятельствах критиковали общественный уклад и как его законодателей власть. Живи творцы наши современные во времена Пушкина, вели бы себя так же, насмехаясь над Палкиным. Не понимают эти хулители, что Сталин или ему подобный, возможно, пришли бы к власти и в случае проигрыша большевиков. Потому что авторитарные личности всегда возникают после великих потрясений, чтобы подобрать страну после побоищ и попытаться спасти то, что еще осталось. Наполеон чем не пример? Но нет, его появление считают лишь заслугой строя, как будто Ленин не предостерегал партию его не выдвигать. Суровые времена требуют суровых решений и мер. Хотя те, кто в лагерях, имеют полное право порицать его, их это законное право, их жизнь искалеченная. Но сам ведь коммунизм как идея предполагает преобладание общественного над личным, а обществу очень полезен их труд в ссылке. Во всем этом своя четкая, хоть и вопиющая для кого-то логика. С ходом истории их благополучно забудут, как забывают всегда безымянных и смятенных огромной преобразовательной рукой. Что власти до винтиков? Так всегда было, не только теперь. А грабили и убивали и красные, и белые, и зеленые, мне непонятны до сих пор эти споры, на чьей стороне правда – да не на чьей! Нечего делать проигравших святыми только потому, что они не одержали победы. Словно нет у нас насущных проблем и надо обязательно выбрать какую-то сторону баррикады. А ее не может быть, все напортачили и страну развалили, причем белые куда больше своим попустительством. Они абсолютно выродились, а первый и самый наглядный пример – царь батюшка, за которого в феврале были лишь самые отсталые. В этой войне не было героев. Дворяне безынициативностью, дряблостью, большевики террором, необузданной жаждой крови отличились и дискредитировали себя. Вершили грязно, не думая о людях и потерях. Но, надо отдать им должное, большевики, вернее, их атаманы, были смелее, увереннее и организованнее. Что толку одних выгораживать, а других унижать? На своем примере я это доказал, был и тем и другим успешно. И никому не верю. Разве что красных уважаю больше, победили они закономерно.

Что до Сталина… Ему выпала тяжкая доля, тяжелейшая ноша, смутное время – отовсюду ждать реального, а не выдуманного врага, причем не только за рубежом, но и внутри, у себя под носом. На кону стоял выбор – потерять страну, отдав ее на разграбление и новые войны, либо дать вождю вершить. Ему приходится усмирять чересчур разгулявшийся от революции народ, необразованных мужиков, которые думали в двадцатые, что всех могут грабить и убивать безнаказанно. Усмирял он усмирял, но увлекся. После революции всегда должен прийти к рулю такой лидер, чтобы не обратить страну в окончательную анархию. На Руси анархия – это лишь разбой и больше ничего. Где бы мы были без Сталина? И были ли вообще? Но лидер тоже человек, сломаться ему ничего не стоит, какой бы он ни был силы. Это проклятье власти, да никто добровольно из рук ее не выпустит – слишком глаза застилает. Пройдет время, все эти крики устаканятся, люди поймут. Мне даже жаль его немного, ноша эта слишком тяжела для смертного, но да откажется ли кто-нибудь от культа личности, обманчивого сознания собственного могущества, власти над умами и сердцами? По нему отлично можно проследить, как разъедало его и без того не слишком гуманную натуру, в кого он превратился со своей ухмылкой и беспощадностью в глазах. Это разъедает, но пьянит. В итоге он и стал жертвой, сожрал изнутри свое человеческое, не видя в подписываемых документах на расстрел души, а не помеху. Но чего бы он добился милосердием? Его есть за что ненавидеть, но заслуги этого человека навсегда переживут его зло. Петра Первого тоже ненавидели современники. Кто помнит этих современников теперь и что полезного они сделали? Может быть, основали Петербург или вывели страну из мрака к просвещению путем тех же самых жертв? У тех, кто не попал в лагеря, было за что его любить. Кто попал – ненавидеть. Но кто бы ни касался Сталина и как бы справедливо не порицал или не восхвалял его, он будет по сравнению с ним не более чем мошкой, причем во всех смыслах. Наверное, большевики так всех заботят потому, что им удалось невозможное. Пока те, кто стенает сейчас о своей роковой участи, сидели в своих апартаментах и кидали картишки. А теперь они ноют в печати и просто так везде и повсюду, поднимая ил.

Его противники не упоминают, что стал он таким во многом из-за потребности защищать страну и от внешнего врага. Но это чистейшая правда. И прежде чем тянуться на запад, стоит подумать, что они отнюдь не собираются кормить нас с ложечки, и прежде всего Гитлер. Они мечтают лишь перебить нас и завладеть нашими запасами, причем не только Германия, но и весь мир. Вот уж о чем пропаганда явно не врет. Никому мы не нужны, мы всем поперек горла. Других они используют, чтобы показывать себя благодетелями, но с нами этот номер не пройдет – слишком многое на карте. Так они поступают, только тщательно взвесив выгоды для себя.

Женя, будучи свидетелем подобных опусов, стойко молчала.

26

На кухне Скловских поздней ночью горел свет. Влада уже покинула отчий кров, уехав на курсы медсестер, чтобы затем ринуться в открытый Космос – на побоище. Скловский отговаривал дочь, заверял, что о войне она только понаслышке знает, но Влада в упрямстве и сознании, что справится, не слушала отца. Ему пришлось уступить, что было не в его натуре. Переворачивающиеся в калейдоскопе события последних дней отразились и на нем – он притих. Как-то скомкано начал говорить, словно ни в чем – ни в своей силе над другими, ни в благополучном исходе уже не был уверен. И вот теперь, через ничтожно короткий срок после отбытия дочери, и Женя взяла слово:

– Поеду в Ленинград к бабушке. Москву все равно эвакуируют.

– Ленинград не в лучшем положении, его первым могут захватить как раз! Это все равно, что из тыла ринуться прямо в пекло, – ответил Скловский, полагая, что после этих слов дикая идея жены будет снята с обсуждения.

– Плевать. Все равно отсюда уеду, ты ведь сам собирался убираться!

– Да, но вглубь страны, что более логично, а не на границу с Финляндией.

– Не могу бросить бабушку на произвол судьбы.

– Женя, это безумие – ехать в Ленинград, когда на него фашисты так зубы скалят! – повысил голос Скловский.

Женя не подняла взгляда из полутьмы комнаты.

– Бабушку я телеграммами оттуда не выманю, человек там всю жизнь прожил. Для нее это все равно что Родину предать. Да она смеется в ответ на мои просьбы приехать к нам, пойми! Я только лично ее смогу убедить, тем более столько не виделись!

– Ехать туда нельзя, сумасшедшая! У города почти военное положение, в пору массовые эвакуации проводить, а ты на верное заклание стремишься!

– Мне плевать, понятно?! Поеду, ты меня не остановишь! А сам катись к себе на Урал в тепленькое местечко. Сейчас, война, пойми! Люди гибнут! Пора немного задуматься о ком-то кроме себя.

– По мне, – холодно отозвался Скловский, – так тебя вполне устраивала моя забота о семье.

– Материальная забота, Витя! А ты хоть раз спросил, что у нас всех в головах творится?

– Глупости. Навыдумывала себе буржуазных штучек. Здоровы, сыты, так что больше надо? Мои родители со мной никогда по душам не разговаривали, за что я им благодарен.

– Да ты сам буржуа!

– И что теперь?

Выдохнув, Женя скрылась за дверью. В тот же вечер она купила билет до северной столицы, надеясь, что ее не развернут обратно. Но первой массовой эвакуации в Ленинграде еще не началось, и она проскользнула. Война пока не произвела впечатление на многих – так была сильна пропаганда, уверяющая, что недели через две красная армия с доблестью изгонит неприятеля обратно в гниющую буржуазию. Женя пока не могла понять, как относится к происходящему, слишком все было скомкано, спутанно… А вот Скловский мрачно уверял, что такую войну им едва ли пережить. Женя привыкла верить мужу, но теперь как ком в горле вставало желание не слушать его.

Скловский уже успел изменить документы по возрасту для подстраховки имеющейся броне и сделать себя немощным пенсионером. Как партийному начальнику, водящему правильные знакомства, ему нечего было переживать. Отсрочки щедро предоставлялись работникам государственных и общественных организаций. На одной войне Скловский уже побывал, только недавно поняв идиотизм собственного жертвования аппарату. Больше подобных упущений он не был намерен совершать. Собравшись укатить на Урал, он намеревался заняться там организационными вопросами и ничем не запятнать себя.

Бомбежки пока били не сильно, была хорошо организована противовоздушная оборона. Лишь единичные самолеты врага прорывались к Москве. Но оставаться здесь было опасно. Все фотоаппараты были изъяты у населения, чтобы в историческую хронику не проникло нежелательных эпизодов. Скловские стали невольными свидетелями чудовищной картины бегства населения из Москвы.

– Ты говорил, что не стоит искать страсть, что жизнь нужно подчинить обдуманности и смыслу. Якобы высшему в виде дум о всех и вся. Но разве не в первопричине, не в самой природе сперва думать о близких, чего ты за всем этим не делал? Да и на народ тебе было плевать, как и всем правителям, важно было лишь вкушать власть и пить ее яд из золотых кубков! Я подчинилась, и что получила взамен? Пленница воспоминаний, обыденности, без ожиданий, без проблесков… – говорила Женя мужу скупо и муторно на перроне перед тем, как разъехаться в небытие друг для друга.

– А ты не думала, что выбирать свой путь стоит самому? Почему я должен не думать о себе и быть в ответе за идиотов, которые понимают в разы меньше меня и, собственно, ничего не делают для своего блага? И за что ты вообще меня разоблачаешь? Советы тем и хороши, что их можно не выполнять. Кто тебя заставлял следовать им? Неужто ты думаешь, что изреченные слова есть истина?

– Кто заставлял?! – тихо взревела Женя.

– Я хотел счастья в выбранной миссии, но, видно, просчитался. А ты прогнала страсть сама, никто тебе не виноват.

Для Скловского было неприятно осознать, что он мало что испытывает по поводу этих внезапных разоблачений, тянущих на разрыв – ни сожалений, ни жажды вернуть женину былую привязанность и теплоту он не испытывал. Как-то сухо и противно было ему, желудок словно разъедала неведомая субстанция, а мозг молчал, лихорадочно прокручивая в себе лишь картины предстоящего. Он здорово закалил себя на спасительную бесчувственность, но порой грустно было отчего-то.

– Прогнала, потому что уже считаю ее опасной вслед за тобой. Ты же всегда учил наслаждаться, но без угроз, вовремя тормозя… Хочу передумать, но стоит внутри меня какой-то барьер. Да и была ли вообще между нами привязанность? По мне, странная, непонятная, была… И почему мы все поступаем так, как втемяшил нам кто-то давно? Что это, отказ думать, страх или древний инстинкт подражания? Раз он так поступил и с ним ничего не случилось, сделаю-ка я так же! И все равно сохранилась у меня старая привычка высказывать тебе все, что кипит в этот момент.

«Что взъелась? Нашла время отношения выяснять…» Ему было лень думать об их браке. Наскучили эти пылкие сердца. В них было много глупости и мало здравого смысла. Они раздражали, не внушая уважения или светлых чувств. И заканчивали, как правило, в канавах. И не таких видал, а жизнь их здорово ломала. К чему этими глупостями заниматься? Скловский фыркал при заверениях, что «зато они пожили и знали настоящую жизнь и любовь». Он тоже знал, бурная была его молодость, да как-то это не важно было теперь. Все словно очерствело и вымерло, причем началось это еще до войны. Везде были лишь фальшь, деньги и несправедливость. Но самое ужасное, что несправедливость эта была закономерной.

– Не переживай, война кончится, еще поболтаем.

Скловский полагал, что все это она несерьезно, что это просто размолвка из-за истерии неведомого, гнетущего. Странно, конечно, что не цепляется она за него как за спасительный круг, ну да странная она вообще в последнее время. Ничего, никуда не денется. Может, и полезно вдали побыть, он соображать сможет более трезво.

– Ты лишний раз на улицу не выходи, к окнам тоже не подходи без надобности, слышишь? Раз уж вбрело тебе в голову черти что, постарайся побыстрее ее оттуда увести. А там ко мне направляйтесь.

Сказав это, Виктор подумал, так ли Женя ему нужна, но заключил, что она ему жена и он обязан о ней заботиться, тем более она такая непрактичная. Женя не понимала, зачем ей к нему направляться, если Ленинград она придумала, чтобы развязать с мужем. И отвечать на его письма не собиралась.

Далее шло неловкое разъединяющее молчание, треск поездов, тьма и захламленность душных от немытых тел и продуваемых вагонов. Женя прекрасно знала, что война обрубает связи, что могут они не свидеться, даже если минует их смерть, не отыскать друг друга… Но сознание этого не удручало.

Часть вторая

Вот так, исполнены любви,

из-за кольца, из тьмы разлуки

друзья твердили нам: «Живи!»,

друзья протягивали руки.

Оледеневшие, в огне,

в крови, пронизанные светом,

они вручили вам и мне

единой жизни эстафету.

Ольга Берггольц

1

По насыщенной холодом земле распластывался дым. Конвульсия осени переросла в сухой обдирающий холод. Заваливал, коля, законный снег, наляпывался на безмолвные крыши. Эта зима не была ни благородной, ни благодатной. Отовсюду пахло холодом. Окна плесенью загрызал мороз.

Шел январь 1942 года. Вокруг стонал и рассыпался блокадный Ленинград.

Жемчужины минувшего декабря рассыпались, никакой красоты зима не внушала, она была отвратительна своим искристым снегом. Радостное солнце мороза восставало из дебрей горизонта предательством. Лучи его поутру заползали, крадучись, в окна. Скупые зимние закаты превратились в нестерпимое зрелище. Потому что без солнца холод становился нестерпимым. Женя приходила домой, чувствуя, как щеки кровоточат. А в пустынной квартире призраков, преодолев желания, приходилось ложиться спать. В валенках и верхней одежде. Холод забирался под наваленные одеяла, которые не помогали, и его мучительное не отгоняемое присутствие сопровождало до утра. Порой измученному сознанию удавалось отключиться, и дрема, когда смертельная стужа уже не ощущалась, была блаженна. Скоро с таким режимом Женя начала слабеть, и все чаще задумывалась, что когда-нибудь просто не проснется.

Голод засел вглубь, став сущностью. Спустя какое-то время он переставал даже чувствоваться. Только пошатывалось неверное тело без топлива, да и голова соображала паршиво. Женя сначала дивилась, насколько стала тупа, и вспоминать даже недавнее прошлое стоило труда, а потом и сознание этого улетучилось. Осталась только дымка хождения по инерции ногами, обваренными словно кипятком – холодом. Беспрестанно кружилось и клонилось вбок тело, а голова болела тупыми ударами. Женя обескураженно покусывала губы, и на местах зубов проявлялись белые изгибы линий.

На жалких углях плавился суп из кожаного ремня дедушки. Бабушка уже не вставала, отказываясь от своего и без того смехотворно скудного пайка, в котором половина хлеба состояла из несъедобных смесей. Женя пробовала пихать ей в рот безвкусную мякоть, но та накрепко закрывала его. Плача и терзаясь угрызениями совести, Женя съедала хлеб, как наваждение вспоминая похрустывающее тесто свежей выпечки.

– Женечка, – хрипела бабушка с настороженной отходящей за суетностью всего заботой, – когда помру, ты меня сразу не тащи отсюда. На талоны хоть недельку еду бери… Зима, тлеть не начну.

Женя не в силах была нечего ответить, ее атаковывала паника, ощущение безысходности и беспредельной неумолимой жалости. Она не могла уже говорить бабушке ободряющие слова – они откликались фальшиво и жалко в городе, становящемся мстительным миражом. В городе, где на каждом шагу любой прохожий мог упасть и не подняться. В городе, где не обслуживалась ни канализация, ни отопление, где не было света и трамваев, и многие люди погибли от расходования сил в попытке одержимо добраться до работы. И даже монолитная красота всего города в целом, слитого словно в единый восхищающий ансамбль, не прельщала, став зловещей. «Все для фронта! Все для победы!» Быть может, кажущиеся такими важными дела и бредовая надежда о прорыве блокады были последними рубежами, чтобы не упасть в снег и не отойти навсегда.

Женя работала на заводе, чтобы не умереть с голоду. Ей повезло, что вообще удалось устроиться, иначе захлопнувшаяся в капкан, как и предостерегал Скловский, она ни по чем бы не выжила. Рабочим хлеба давали больше, чем иждивенцам, но и того не хватало для поддержания себя на плаву.

Каждый день по несколько раз объявляли тревогу, бомбежки. Безопасные стороны улиц были выучены наизусть. Женю могли достать не только бомбы, брошенные в дом, но и прямое попадание врага. Но это она уже считала судьбой, случайностью, и особенно не боялась такой смерти. Скоро опасность стала настолько привычной, что люди уже не срывались по первому зову гудящих самолетов. Свистят и свистят, не попадут уже. Канонада вдали не смолкала и била надеждой – наши борются, наши не отступят…

Люди съедали домашних животных, птиц, которых могли поймать силками или самодельными сетями, ловили в многочисленных ленинградских реках мелкую рыбешку и водоросли. Женя однажды своими глазами видела, как озверевшая толпа разорвала и растащила на куски лошадь, на которой неспеша ехал какой-то бедолага. Не обезуметь и не стать животным стало после этого ее основной задачей. Пусть смерть, с мыслью о ней можно было потихоньку смириться… Но уйти обязательно нужно достойно.

Те, кто существовал на окраине, кормились, как в древние времена, как в осадах и в условиях сметенного ненастьем урожая, корнями, растениями, неизвестно, съедобными ли, нет – это выяснялось после употребления. Коренья приходилось искать, вырывать, обтирать от земли, мыть и варить в печке с импровизированным костром. И многим лишь это позволяло выжить. Но постройки на окраинах рубили на отопление больниц, а жителей выгоняли, предоставляя комнаты в коммуналках.

Женя понимала, что недостойна этих людей, этих безымянных, навек сгинувших в братских могилах мужчин и женщин, деяния которых спасли не одну душу, что могла бы больше… что стечение обстоятельств позволяло ей получать продукты труда тех, кто пал на производстве точно на поле брани, кто не подпускал фашистов при всей их агрессии вглубь прекрасного города, который они хотели стереть с лица земли. И Женя чувствовала себя бесконечно обязанной другим людям и благодарной, надеясь, что и ее труд помог кому-то. На службе она ежедневно сталкивалась с детьми, корпевшими сутками в холоде и дегте, истощенными женщинами, стариками и инвалидами, искалеченными на рабочем месте, надрывающими последние силы в не похожих на человеческие условиях, с обожженными кислотой лицами, без конечностей. Этот подвиг, не громкий, мучительный, поражал Женю, и она находила в себе силы не жаловаться, глядя на окружающих, несмотря на катастрофическое положение. Это был небывалый гимн выдержке и отваге.

Правила безопасности на производстве нередко нарушались, потому что, как и предсказывал в самом начале войны начальник Владимира Гнеушева, дееспособных мужчин – профессионалов повезли на фронт. Директора заводов, недовольные таким вопиющим идиотизмом, воевали с призывными комиссиями, когтями цепляясь за каждого мастера, особенно высших категорий. Не всегда их напор венчался успехом. Потому неумелые женщины и подростки, почти дети, не знающие и половины того, что должен знать работник, трудились в ударном темпе, наплевавшем на обучение ради экономии времени и часто становились жертвами возгораний, поломок и прочих катаклизмов.

По сравнению с предвоенным периодом цены возросли в пятнадцать раз. Обесценившиеся деньги в обороте почти не ходили, процветала натуральная торговля. Некоторые семьи, у которых не было огорода и родных, чтобы помочь, испытывали умопомрачительную нужду. В больницы не военных не брали, оставляли умирать дома. В специальных местах можно было выменять семейные реликвии на горсть еды, но Жене нечего было предложить ростовщикам.

Под утро перед отправкой на завод Женю охватывала мерцающая глубина полудремы. Было так хорошо, что мысли о пробуждении рассматривались как преступление. Но нужно было вновь становиться за производство. С недосыпом, недоеданием, скрытыми заболеваниями, на которые внимание не обращалось до тех пор, пока не становилось слишком поздно, петербуржцы текли на работу, как заведенные, оставив мысль только о ней в предательском мозгу, готовом пуститься в сентиментальные рассусоливания «как было до войны».

Как-то после тяжелой рабочей смены Женя доползла до квартиры. Спину ломило так, что, того и гляди, разорвало бы пополам. Шагнув в комнату вот уже несколько дней не встающей бабушки, Женя по привычке испытала порыв истерии и отчаяния. Но потребность выговориться пересилила страх и нежелание принять скорую потерю. Женя села на давно не выбиваемый половик (к чему было тратить драгоценный остаток сил, энергию, тлеющую пока в тканях и мышцах, на бесполезное с точки зрения выживание занятие?) и начала потихоньку рассказывать о жизни, о переживаниях, мыслях по поводу всего происходящего. Она испытывала истовую потребность выговориться своим трескучим тоном, остаться хотя бы в чьей-то памяти. Для дневника не было ни сил, ни бумаги – все книги и стулья сгорели в печке, чтобы хоть как-то обогреться одной из самых лютых зим двадцатого века.

– Я люблю мужчин несмотря ни на что. Не все ведь одинаковые… Так может лишь сам по себе ограниченный человек судить. Мужской мир самоутверждения, самоуверенности прекрасен, – начала она свою нежданную исповедь. – Они не довольствуются малым. По крайней мере, те, кто чего-то добивается. Что бы они из себя не представляли, это у них не отнимешь. Эмансипе у нас в стране все и никто. У нас есть право голоса и нет элементарной свободы. Есть право работать, параллельно тяня хозяйство и детей, от которых нужно регулярно избавляться, потому что власти не позаботилась о своих гражданах, продавая хотя бы нужные книги… Знаешь, я власть ненавижу, а не соотечественников. Их же жалеть надо, что оказались со мной в этой топке. Черт возьми, ни раньше никто на самом деле не думал о людях, ни теперь… Да и в будущем, верно. Удел русский таков, что ли? Наваждение какое-то… Неужели так всегда будет? Годы и годы глупой власти ничтожеств… или тиранов. Когда, скажи, когда кому было хорошо в нашей стране? Из огня да в полымя мы кинулись. Религия, политика… пустой звук, а сколько людей калечат из-за них свои жизни! Свобода не в том, чтобы принимать другую религию, а в том, чтобы вовсе от нее отречься. Коммунизм – та же религия с тем же набором, забивающим разум, он равен православию. Кто-то может возразить, что религия порой спасает… Но к спасению и общению с понимающими людьми можно прийти, минуя ее.

Подняв голову, Женя поняла, что на нее смотрят безжизненные остекленелые уже не от холода глаза. Ее встревоженная угодившая в эпицентр страданий и смерти душа, казалось, рухнула на дно и больно разбилась о него.

2

Квартира бабушки Жени была обставлена старой дореволюционной мебелью. Очень красивой, но вычурной. Она была Жене не по душе. Почему при старом режиме состоятельные люди обязаны были заставить каждый сантиметр своего жилища? Захламляли разум все эти буржуазные картинки, салфеточки, покрывальца… Они поглощали взор как дурная литература поглощает мозг и не дает ему пробиться ввысь.

Но, когда они начали сжигать и продавать мебель, ее предубеждение сменилось упадком.

Женя неуверенным шагом, потому что в голове все путалось, хотелось только прилечь, подошла к девочке, безжизненно раскинувшейся на лестнице. Поза ее была страшна своей окаменелостью. Словно уродливая статуя. Статуи ведь наделены обаянием живых. Женя тупо смотрела на рваные носочки девочки, видные от того, что кто-то почему-то снял с нее валенки. На поношенные колготочки, на бережно закутанную в пуховый платок головку, на крошечные аккуратные пальчики… а в душе ее разрасталась такая ненависть, такая обида… давно Женя не испытывала подобного внутри себя, эмоции разрывали ее человеческую оболочку, превращали в кого-то другого. Женя думала, за что им все это. Ее народу, который не дошел до того, чтобы делать сумки из человеческой кожи. В основе оведения врага лежало, конечно, убеждение в собственной избранности, но за что это им? Ей, ее семье, соседям, знакомым и незнакомым… Как они стали важны теперь для нее, а раньше воспринимались как что-то должное… Прошлые годы в притушенном страхе, ее собственный надлом казались теперь не такими страшными. Просто потому, что были их проблемами изнутри, решаемыми проблемами. Теперешние же обстоятельства нельзя было развести руками. Несчастный русский народ, народ беспредельной духовной честности даже сквозь чувство безысходности и безалаберности, которым они позволяли разрастись. Но теперь безвыходность осталась в сказках прошлого. Напротив, надежда мерцала, питая сердце, обливающееся так часто ледяной кровью.

Черство Женя проходила сквозь трупы, реагируя только, если кого-то можно было еще спасти, оттащить, всунуть в рот крошку. Но эта девочка… Что-то воздушное, совсем маленькое, то, что должно было вырасти и черпать жизнь, которая у следующего поколения, конечно, будет лучше… И теперь это застывшее уродство, в котором не было гармонии жизни. Да и мать в ней выла.

3

Женя корила себя, что даже в самые страшные дни смотрела в безумно голубое небо, не в силах оторвать глаз. Люди гибли, а она испытывала потребность жить. Это казалось ей эгоистичным, вопиющим. Но скоро это испарилось усилиями голода, даже думать о счастливом исходе событий больше не получалось. Никто не предполагал блокады, люди были оглушены, выбиты из колеи. Женя научилась по-новому ценить жизнь, ее проявления, поняла, что впустую разбазаривала себя прежде. Была бы только возможность попробовать вновь… Иначе все бессмысленно, все страдания прахом.

Оставшись одна, Женя бродила по опустевшим комнатам, занесенным пылью и острым ощущением одиночества, конца, тупика и темноты. Приходилось копить призрачные силы для ничтожных повседневных дел вроде обыкновенного волочения ног. Однажды она не смогла отворить дверь, что-то сдерживало ее со стороны подъезда. Ослабленная, она всей своей тающей мощью ломилась в дверь. Когда та поддалась, Женя увидела труп незнакомого мужчины прямо на лестничной клетке. Не дошел, видно, до своего этажа…

И в то же время где-то посреди желудка горячо и колюще разгоралась надежда, безумная бредовая надежда. И воспоминания, мечты, воспоминания… Замороженное время, все существование словно застопорилось на безумной идее выжить во что бы то ни стало. Не было прежней радости от чего угодно, лишь мимолетные быстро затухающие проблески, как от пушистых заплесневелых туч. Там, на войне, гибли люди. Гибли в смертельном страхе, в накале. И Женя завидовала им, стремилась на фронт и жалела, что упустила время. Вечно она все упускала… Да, они гибли, но в перерывах между сражениями им удавалось жить осколками прежнего существования, обострившего свою ценность, танцевать, любить, пить спирт, для которого усиленно работали многие по стране заводы, наделяя бойцов перед боем безрассудством смелости. Они уходили на подъеме чувств, пусть отрицательных, а занесенные голодом ленинградцы, переставшие уже в некоторой мере быть людьми и отгородившиеся от моральных норм ради выживания, заживо гнили в своей каменной пустыне под бдительным оком притаившихся где-то поодаль фашистов. Утонувший мир прошлого не отпускал Женю, тянул вдаль своей изумительной ирреальной глубины. Счастье было лишь в том, что нельзя потрогать и даже в полной мере ощутить. Прошедший изголодавшийся ноябрь, с которого начались эти бедствия, в воспоминаниях, проклинающих его, спускался как пыль, вгоняя в сонливость, пеленал мебель своей преждевременной темнотой. Женя всегда чуяла в клокотании галок поздней осенью что-то зловещее.

Обожание крупных городов, ощущение чистоты и обновленности от снега, тоска от дождя, какая-то законченность и укомплектованность свободного от малого обилия вещей быта испарились. Время словно стерлось. Глядя на фронтовые фото, трудно было понять, какое именно десятилетие двадцатого века ревет в груде наломанных дров. Мало кто писал о том, что и в житье в городах есть романтика, но Женя скучала именно по ней. Даже в то время, когда большинство обновленного населения составляли хлынувшие из деревень товарищи первого поколения, живущие в бараках и коммуналках, располосованных на обломки сладко – недоступной империи высшего класса, Женя умудрялась находить поэтичность в окружающем пространстве… Кто бы мог подумать, что страна с такими земельными угодьями может стать столь тесной. Женя скучала по грязи столичных сумерек мирного, хоть и готового к войне времени, по потонувшим в дымке тумана свечениям, зарытым в ровном ряду прожилок фонарей и исходящих от их блеска улиц. Ускользающие лучи тусклых фар разрезали ночную мглу, расплавляли смолу тумана. Если в это время шел дождь, то валился совсем бесшумно и казался снегом в отблеске фонаря, скребся о прозрачные зеркала асфальта. Вид на захламленные туманом реки пресекался вялыми гусеницами ползущих троллейбусов. Аллеи, мумифицированные фонарями, подсвечивали золотом, отдающимся в листья. Затаившиеся лампы пустынных улиц молчали до сумерек. А люди просто жили, пытались, как всегда и везде. И в этом скрывалась для Жени самая большая трагедия, какая-то непостижимость бытия. Их попытки казались трогательными и обреченными.

Все это стерлось, прежние думы, переживания стали такими мелкими, бессмысленными, почти преступными. Да, она вспоминала обо всех, кого знала. Но уже не так, не вникая в мелочь характеров и позывов. Женя грезила о них как о роде человеческом, о братьях, мысля счастливую жизнь для всего и вся. Благодаря революции с улиц исчезли краски. Сейчас с них исчез и смех. Поначалу в Ленинграде она словно буравила свои воспоминания чайной ложечкой. Прошлое время, прошедшее, навек выветрившееся… Было для Жени в этом что-то холодящее, бессмысленно-неотвратимое, больное, угасающее. Поддерживали обрызнутые фантазией воспоминания в овеществленных доказательствах времени. И одновременно беспокоила непостижимая суть событий, переплетения судеб. Но и этого не оставалось для отрады. Хотелось лишь как можно скорее раствориться в пучине засыпания.

После работы бледная, с потрескавшимися губами Женя лежала, свернувшись калачиком в таком угнетенном состоянии, что не удавалось ни о чем думать и даже спать. Невыносимо приятно было почувствовать тепло, даже такое ничтожное, как след одеяла после палящего холода. Она не мылась уже две недели – не было ни сил, ни топлива собрать у подъезда снег и нагреть его. Летом можно было искупаться на реке, устойчиво пахнущей морем. Главное волевое усилие уходило на то, чтобы съесть драгоценный хлеб, полученный в очередях, за себя и за бабушку, которая все еще лежала в своей комнате накрытая простыней. Но и двойного пайка Жене не хватало – однажды утром она не смогла подняться. Просто лежала в отупении и смотрела в стену, укутавшись в продырявленный молью плед. Все стало ненужным тленом… Она погрузилась в сладостное ожидание избавления.

Ненасытная сочная ночь все плыла и путалась в безбрежной паутине времени, как тогда, как всегда… Прорывалась через хрупкие стекла луна в звенящем звездами небе. Казалось, невидимые свечи заполняют комнату своим сказочным волшебным мерцанием и мягким терпким светом. И хотелось лишь бренно брести по отороченной хмурыми деревьями дороге, уползающей в туман.

Смутные бесцветно – голые глаза уставшего человека воззрились на входящего. В затуманенных очах этих не было сформулировано четкой мысли, а растрепанные волосы частью остались на подушке. Словно гипсом залитые губы, казалось, засушились, не разлипнутся уже. Припорошенная пудрой пыли мебель в мертвенно-тихой комнате встретила гостей. Женя не понимала, сон или явь, что ее взяли под локти и тащат куда-то… Ей было все равно. Мысли в облике, облик мыслей… Имело ли это значение? Хорошо и приятно было лежать, не шевелясь. Тогда ничего не болело. Теперь же ломило суставы, перед глазами кружились темные силуэты.

4

Влада тихо положила на пыльный стол свою потертую дорожную сумку и огляделась. В берете и изношенной шинели, испещренной странными отметинами, словно с уст Пастернака сошедшая. Кругом разбросались исковерканные вещи, все было настелено приличным своем какой-то непривычно белой пыли. Большинство окон в доме оказались заколоченными, а пугающий гул шагов отдавался от голых плесневелых стен и бросался обратно. А за окнами цвела отрезанная от мира смертоносная пустыня.

Долго она искала это строение у оврага, от низин которого стены холмов скатывались вниз с основ. Обрызнутые льдом загривки потертого деревянного крыльца встретили ее недружелюбно. Во весь простор объятого взгляда вокруг раскидывались белоснежные поля с редкими торчащими кое-где домиками. Кто и когда жил здесь, осталось для нынешних обитателей загадкой. А рядом восставал из песка воспоминаний их разрушенный летний отдых, тепло и приволье несознательных ленивых дней, превратившихся в тлеющие угли взмахом властной руки завоевателя.

Пряный, освежающий, как мороженное, которое в ее юность впервые было поставлено на поток как массовое лакомство, ранний весенний ветер за трещащими от натуги окнами едва прорывался сквозь смрад внутреннего убранства усадьбы. Волосы Влады искрились неверным солнцем, пробивающимся сквозь раздолбанные немытые окна, пытаясь впитать его великолепие. Лишь вчера ранний мартовский мороз, не веря в скорую оттепель, целовал окна серебряными кружевами сквозь бездонное море небесной синевы.

Растрепанный Владимир, не причесанный и обросший щетиной, начал спускаться со второго этажа и замер, почуяв в доме чужака.

– Стой на месте! – тут же проорал он, и Влада вздрогнула, посмотрев вверх. Обращенный на него взгляд был настолько загнан, удивлен тому, что ему не рады, смешан, растерт, разодран, что Владимир сделал то, чего сам от себя не ожидал – смягчился.

– Ну здравствуй, – сказал он наконец хриплым незнакомым голосом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад