Поднявшись, застегиваясь по пути, малыми непривычными от долгого сидения шагами я двинулся к выходу, чувствуя, как мне неуютно. У дверей движение дальше почти замирало, толпились люди. И лица всех были похожи, бессмысленны, словно их только разбудили, – но это именно от дурной привычки кинотеатров включать, никого не спросясь, свой сумрачный полусвет. Всякое впечатление от фильма мигом унес прохладный ветерок, и я заметил, как вспотела и прогрелась за все это время спина. Чувствуя волны мурашек, я закурил. Не хотелось никуда идти, и я невольно ощутил все свое несчастие. Однако деваться было мне некуда, и я направился обратно, с каждой минутой все меньше зная, как подступиться к пятиэтажке общежития. Я слабо надеялся, что она не взяла письма, что она его как-нибудь не заметила; ведь я уже давно передумал и окончательно решил никаких писем никому не передавать. Души не хватало на эти мучения и от того я обо всем сожалел.
Представьте только, как осторожно и медленно я приближался к освещенному входу! Наверное, любой мог бы довести меня до инфаркта в тот момент, если бы вдруг просто даже неожиданно громко заговорил. Я действительно крался, готовый броситься обратно в темноту, из которой только что появился, и малейший намек чужих шагов навстречу (именно шагов) стал бы этому сигналом. Так я и вошел, вслушиваясь в ползущие вдоль кафельных половых плиток зачатки звуков. Я владел собою через огромное усилие, а вернее будет сказать, я абсолютно собою в ту минуту не владел.
Внизу никого не было, кроме толстой маленькой вахтерши за стеклом. Я безответно поздоровался с ее взглядом и, миновав ее и вахтенную решетку, свернул налево. И чем ближе, тем все больше холодел от того, что письма там, на почтовой полочке, лежали в малых, «квадратных» конвертах, ровной стопкой, а «длинных», которые не влазили и от того изгибались, среди них не было. Ужасно крайне было отчетливо увидеть и понять:
Я перебрал пальцами всю стопку, чувствуя, как колотится сердце уже и в голове, и вернул ее обратно. Ничего теперь от меня не зависело. Я очень сильно, действительно без преувеличения, до ужаса, оторопел. Было ощущение, что из противоположного конца коридора сейчас может хлынуть вода. С растущим шумом – потоп, которому нужен буду я. Вместе с тем в глубине я был рад, до крохотной бесконечности. Казалось, сердце может лопнуть, как аневризма, или, если не сердце, то сосуды у меня в мозгу. Другой поток подхватил меня и снова вынес на мороз, где, наконец, в парке, я осмелился, присев на корточки, закурить. Теперь не было выбора – самое худшее или самое лучшее было впереди, в самом недалеком будущем. От этого потряхивало руки.
Страшнее всего было с ней встретиться именно теперь. В животе кишели ящерки. Я мысленно уверял себя, что вероятность этого очень небольшая, и что встреча с ней именно сейчас будет высшей несправедливостью, но продолжал бояться и зябко трястись, прислушиваясь и всматриваясь в темно-полосатую от стволов темень, и все смотрел и смотрел на светлые желто-оранжевые окна, не зная, что делать дальше.
Войти решился только перед самым закрытием общежития, почти в час. Оставаться на ночь на улице голодным и уставшим представлялось мне маловозможным. Опять миновав вахтенное ограждение, я глянул на вахтершу сквозь стекло и, повернув направо, быстро и осторожно пошел к себе. Почтовые ячейки были в противоположной стороне, я уходил от них. На лестнице я с минуту стоял неподвижно, вслушиваясь и прекрасно понимая, что бежать в сущности некуда. Но услышь я тогда чье-нибудь приближение – бросился бы обратно, мимо вахтенной каморки, только бы прочь. Нервы ни к черту! Совершенно никакого самообладания не было у меня в тот момент. Колени пружинили и, к счастью, было тихо. Я начал медленно подниматься.
Если ее сейчас не будет в комнате – а я все не мог отделаться от бредовой мысли, что она может меня ждать там – то завтра она придет, чтобы швырнуть в меня рваные бумажки и разные ужасные слова, полные возмущения и неприязни. И когда, брошенные в меня, они, наконец, опадут на пол такими вертящимися белыми листочками, я умру. Я тяжело думал о том, какой крах в тот миг меня накроет, и какое при этом будет у меня пунцовое или напротив бледное лицо, и я буду абсолютно беззащитен и размят. При этом с невероятной силой я буду хотеть провалиться куда-нибудь в другое место – от ощущения, что вот-вот вспыхнешь.
Было тихо, и я вздохнул. Закрыв спиной дверь, и выслушав, как осторожно щелкнул замочный язычок, снял верхнюю одежду и осмелился включить настольную лампу. Спустя еще некоторое время я лежал, еще ощущая на зубах сладость от хлеба с вареньем, и думал о том, что, судя по всему: Лена не приходила, пока меня не было.
Но я еще в чем-то сомневался. Полураздетый я лежал, чувствуя жар, и опасался зря шелохнуться. Соседи мои уже почти спали. Хотя наверняка они заметили, как я пришел. <…> дремал – по привычке со стиснутой в полусферах-наушниках головой, так что было в нем от этого что-то инопланетное. Время от времени до меня доносилась та или другая сплюснутая мелодия, иногда я различал слова, но искаженные они не несли никакого смысла. А <…>, лежа на другой кровати, лишь изредка перекладывал голову с одной щеки на другую.
Еще через полчаса <…> шумно и грубо заскрипел в тишине кроватью, побрякал, убирая, свой плеер и, громко и глубоко вздохнув, затих. После чего мои нервы начали остывать. Мне сквозь подступавшую дремоту вдруг подумалось, что все будет хорошо, что бурного испепеляющего гнева не будет. В худшем случае – молчание, косой взгляд или какая-нибудь шутка полусерьезная…а злого гнева не будет.
– Хочу тебе сказать одну вещь, – Лена посмотрела на меня.
А я, глядя на ее лицо и слыша ее голос, в следующее мгновенье уже все знал. Эмоции опережали слова и доносили смысл раньше, а слова уже затем придавали этому смыслу оформленную необходимую ясность. На щеках ее вспыхнули розовые пятнышки от усилия над возникавшим смущением. Мне хотелось предвосхищать сквозившее в меня обожание, еще как будто не существовавшее в этом мире.
Помолчав, она сказала:
– Ты мне очень нравишься…, – и, все же не утерпев, отвела глаза мне на подбородок. А затем почти и сразу прильнула ко мне, мгновенно ее подхватившему. Я же улыбался от счастья, глядя в пространство за ее спиной, сквозь дверь и ничего не мог произнести; обращаясь в того самого белого снеговика, с торчащими веточками вместо волос, посреди пышного зеленого лета, от которого первыми принялись таять мои глаза. И она молчала. И так мы простояли очень долго. Почти в полной тишине. Я дурел от ее запаха и тепла и от такого долгого прикосновения – они растворяли во мне всякое зло, умиротворяли сердце, лечили мое начинающееся сумасшествие, и я на глазах уподоблялся светлому небожителю.
Мне казалось, что в руках моих – огромная бело-голубая нежная бабочка или светлая сказочная птица или все вместе разом, и было удивительно, как я умудряюсь удерживать ее в руках. И тут же приходила мысль, что она сама не хочет улетать от меня, от того и умещается в руках такая родная. И еще думалось, что когда мы оторвемся друг от друга, на мне останется ее ароматная пыльца, волшебная, сладкая, звенящая на солнце ослепительными миллионами хрустальных песчинок. В тот момент я понял, как сильно ее люблю.
Но кто был я сам, не взирая на все волшебство… Моя спина освещена лунным светом. Отрываясь от Лены и, блуждая взором по ее ресничкам, я безмолвно думал, что сам – вовсе не друг небожителей. Я думал о своих мрачных, безнадежных демонах, которые рвали меня. Которые носились где-то в моей глубине, иногда поднимаясь так высоко, что кончики их крыльев резали спокойную поверхность, оставляя на воде длинные быстро заживающие полосы, словно для того, чтобы я не забывал о
И казалось: если она меня простит…
А она как будто понимала, о чем я думаю и чем мучаюсь, и заранее прощала меня, так что хотелось снова прижаться к ней, объять ее, спрятать в ней свое лицо и плакать ото всего сразу – от наступающего в душе мира, от счастья, от умиления и надежды, от ее близости, от покидавших меня страхов и призраков, от возможного призрачного же горя…
Через несколько часов мой полусонный бред прекратился. Почувствовав сквозь отпускающую дремоту, что все тело в неприятной испарине и духоте, я стянул в сторону покрывало, все еще оставаясь в приподнятом разрешившемся состоянии, которое шлейфом продолжало длиться сюда из сна, от нас, стоявших вместе. Так и лежал. Очень постепенно возвращалось чувство реальности, которое, однако, не было все же таким навязчивым, как прежде.
Мое воображение посетила мысль о том, что весь исход будет благоприятен. – Я все не мог стряхнуть (да и не хотел) этого дивного ощущения от только что виденного. Мне так невероятно сильно захотелось в той комнатной темноте благоприятности, что я переставал отделять желание от действительности, которая, конечно же, была не ясна. Но они в моей голове переплелись, подобно вьюнам. И счастье начинало стекаться серебряными ручьями из темноты, разбавленной окном. Я просто не верил в плохое, в ее негодование – это казалось невозможными, этому не было места в картине мира. Никакого. Тело мое словно делалось рослым и крепким, иным – под стать духу, обраставшему своей духовой плотью. Я готов был выслушать ее прямо сейчас, я хотел прямо в тот момент с ней поговорить (отчасти, может быть, зная, что это невозможно из-за позднего часа); и я готов был всех простить – от радостного и светлого чувства, царившего на душе, и был в ту минуту не способен на злость.
Не вытерпев, будучи взбудоражен, я сел на кровати, стараясь вспомнить, где лежит кофта. Еще через минуту я тихо вышел в коридор и посмотрел на часы. Было начало четвертого – минут двенадцать-тринадцать. Я направился в другой конец этажа, сполоснул лицо водой и, набрав в рот воды, долго полоскал в задумчивости рот, после чего заперся в одной из кабин туалета, вытер об одежду руки, сел на корточки и закурил. Капли подсыхали, иногда щекотно скользили по лицу, так что хотелось их отереть. Я слушал безлюдье, свой же дым, воду… и снова иногда пробегали мурашки от мыслей и неоднозначности.
Завтра, то есть уже сегодня, она придет (или может не прийти?) после двух, когда завершатся по обыкновению у нее занятия, думалось мне. Но ждать ее следовало вечером. Вторая половина дня – лекции, на которые она может и не пойти, но, скорее всего, пойдет. Как она отнеслась к письму!? Какими были ее глаза, когда она читала? Многое бы я отдал, чтобы знать о том загодя. Поверила? О чем подумала в первый миг и потом? И, опять же, какими были глаза.… Как отнеслась? Что делали губы?
И снова думал о том, что сейчас больше всего на свете боюсь ее. Что взгляда ее не выдержу подавно – меня зальет стыд. Весь день я буду холодеть и замирать от женских голосов и стуков в дверь, думая под удары сердца: пришла…, понимая, что лицу моему не хватает крови. Я даже не допустил того, что Лена может вовсе промолчать. По какой-то причине это даже не приходило на ум. Наше с ней объяснение представлялось неотвратимым. Иногда я несколько раз подряд глубоко вдыхал и выдыхал, чтобы хоть сколько-нибудь успокоиться.
На обратном пути я снова свернул в умывалку, к ряду грязных белых раковин с постоянно забитыми стоками, смочил лицо и побрел обратно в комнату. Было уже около четырех. Для чего-то открыл учебник по хирургии, пытаясь читать текущую заданную на днях тему – о переломах, fracturae, преодолевая настигавшую все сильнее усталость, едва ли не обморочность от того, что толком за весь день не ел; и ото всего вкупе тянуло в сон. Хотя еще немного времени назад казалось, что совсем почти не хочется спать.
…нарушение целостности кости, вызванное воздействием…
Может что-нибудь себе сломать…Ведь был же студент, который разбежавшись сиганул с лестницы, успев сунуть руку в прутья перил, чтобы не идти на последнюю пересдачу. Или этого не было, а попросту кем-то выдумано? Вместо этого я положил учебник и, стараясь не произвести шума, заправил кровать, освещаемый бледной очень часто мерцающей (так что мерцания сливались в почти непрерывное свечение) настольной лампой дневного света. Положил сверху и поправил подушку, после чего снова вернулся за стол, устланный развернутой газетой, хранящей книгу от жирных пятен на обеденной клеенке.
…В зависимости от линии… – косые, поперечные, оскольчатые…раздробленные…
Естественно, что я ничего не сломаю, как, впрочем, и не выучу. Как демон? И почему меня сейчас это интересует?
…Клиническая картина складывается из общих и местных проявлений. А как же иначе? Если бы я мог, то написал бы песню «маленького существа» – сопливого, смешного, и вдобавок некрасивого, со своими смешными живыми желаниями, от которых, может, горя не меньше и страданий тоже; радостного, с крохотными ладошками и подспудным ожиданием обиды – от привычки наверное. Целый мир, от которого я не могу так просто отвернуться, потому что честен, потому что не могу прощать по необходимости, да и еще что-то держит. О том «что» – неприятно думать, неприятно. Слишком как-то мучительно и волнительно – может обернуться так, что все выйдет не так вовсе, а совершенно по-другому.
Проснулся я почти сразу после ухода соседей. За несколько минут до того, как стихли шаги по комнате. Мое пробуждение было каким-то невесомым, поднывающим. И сразу подумал о том, что через час-другой все наполнится людьми – коридоры, кухни, умывалки, курительные комнаты, и потому надо пропасть и побыстрее. От прихода утра нервы в миг раскалились, словно от тока тонкие проводки с большим сопротивлением, и были способны обжечь. Я наивно и малодушно мечтал, что все уладится как-нибудь без меня. Наши с нею двери разделяло каких-то несколько десятков секунд, полминуты – совершенное ничто. К таким испытаниям я не был готов и не имел представления о том, как себя вести в этих обстоятельствах, которые стороннему человеку, я допускаю, смешны и непонятны.
Поев немного холодного рагу, присланного мне недавно из дома, и выпив с пол кружки теплого чая с вареньем, я наскоро умылся, не встретив по пути ни одного человека. Но перспектива опять где-то пропадать до ночи только прибавляла мне слабости. Только бы пережить эту неделю! Я посмотрел в квадратное зеркало над столом: худое и потемневшее отражение глядело на меня в ответ. Помню, я еще вдруг подумал тогда, что, возможно, я тяжело болен, и все это видят, а не говорят мне об этом из вежливости. А иначе, почему временами я так слаб и так мутится порою в голове от чрезмерных движений, и нет аппетита толком, и ничего не хочется? Кто же знает, что со мною будет через месяц!? Я словно маятник – то преисполнен, то обескровлен; будто, когда я сплю, приходит вампир и выпивает жизнь, так что утром я неимоверно бледен и разбит, точно вовсе уже не спал несколько дней.
Я решил никуда не идти, а снова лег одетый и сразу почти снова уснул. Успевшая остыть подушка прохладно успокаивала и, постепенно нагреваясь от моей головы, делала приятным и уютным все мое ложе, укрытое зеленым, чуть грубоватым покрывалом. Перед самым сном я проверил замок и задернул шторы на нашем единственном окне. В тишине, минут через десять, я перестал ощущать, как полетело время вокруг.
Сквозь сон я слышал, как пришел <…>, и как потом он снова ушел, забыв запереть дверь. «Пускай! Ладно», – где-то в глубине отмахнулся я на это и снова пропал. Спустя время он вернулся с лекций, разделся, коротко скрипнув деревянной вешалкой; и начал, побрякивая посудой и мягко хлопая холодильником, готовить свой ужин, время от времени выходя из комнаты и снова возвращаясь. Когда он уходил, на пару минут становилось снова тихо, но вот я слышал его приглушенный шаг, после которого распахивалась дверь, и я погружался в его приготовления, которые мешались с моей полудремой. Несколько раз он подходил к своей кровати и садился, а я думал, что скоро высплюсь и невозможно будет снова уснуть – и что тогда делать? Тревога притупилась от долгой недвижимости. Я лишь укрылся, не открывая глаз, покрывалом, на котором до тех пор спал и теперь иногда позволял себе переменить положение, пользуясь возникающей краткой тишиной.
Очень возможно, что мой второй сосед и вовсе сегодня не придет, а останется у своей девушки. Тем, наверное, лучше. И мне снилось тут же, как он входит в своем белом медицинском халате и говорит, что сегодня и завтра он будет ночевать не здесь, а там, у нее, потом, как, ехидно улыбаясь, он лезет пальцами в дымящую тарелку к <…> и выуживает из нее горячий кусок картошки или пельмень и запихивает его в рот, посмеиваясь своей беспрепятственной выходке. <…>, привыкший к таким его манерам, молча продолжает есть, потом что-то говорит прощальное, и тот уходит. Становится снова тихо…Так что я даже могу слышать, как <…> стучит зубами, пережевывая очередной кусок.
«Зачем он так делает? Так жуют сумасшедшие – со стуком зубов друг о друга!» – думал я сквозь сонную пелену, ощущая голод. Еще затекала подо мной рука, и я ее почти уже не чувствовал, но потому не хотелось шевелиться ради нее.
И конечно моя душа широко распахнула глаза, а сердце остановилось, и я в миг вылетел из своего состояния, как джин из лампы, замерев над покрывалом, которое все продолжало скрывать почти с головой мое лежащее и все такое же неподвижное тело, когда на секунду опережая время, я услышал
–– Да, – негромко ответил <…>, еще продолжая жевать, и под ним скрипнул стул – он немного отклонился назад.
Мне стало действительно нехорошо, и если бы я стоял, то как минимум сел бы. «Только бы не стали меня будить…», – успел я подумать и окончательно покинул тело.
Всякое следующее их движение я ловил и жарко вдыхал, словно не был отгорожен от них этим сносно обклеенным шкафом, прятавшим мою кровать и меня. Словно и не лежал в духоте с остановившейся кровью, а стоял невидимый в паре шагов от них и видел все.
<…> повернулся к ней под все тот же стульный скрип, силясь скорее проглотить, а Лена, войдя, мельком оглядела его и поздоровалась. И один ее голос чего стоил! Я разобрал все его нотки в отдельности и немного смог дышать, правда недолго, до того момента, пока Лена не спросила, дома ли я. <…> повернулся в мою сторону, я холодея смотрел на его лицо, на его краткое колебание и потом услышал его голос:
–– Да (немного протяжное, длящееся), но он спит,– при этих словах он чуть дернул головой, как от замедленного во времени тика, и посмотрел на нее снизу вверх вопрошающе, чуть шире распахнув глаза, и даже с каким-то вызовом.
И ближе товарища у меня в тот момент не было! Моя благодарность к нему, захлебываясь, не знала границ, за то что не пустил ее ко мне. Я ему этим страшно обязан! Неописуемо!
Я испытал новый опустошающий прилив, когда в тишине она, слегка прищурив глаза (близорукость), посмотрела на торчащий из-за шкафа край моей кровати. Незримо я начал сжиматься, не смея шевельнуть и пальцем. В действительности же не могу вспомнить: дышал ли в те пару минут…
–– Передай ему, пожалуйста, когда он проснется, хорошо!? – попросила она и блеснула белым конвертом (и как же я его сразу не заметил в ее руках!), который теперь протягивала <…>. Я тоже прищурился, чтобы разглядеть его. Это мой!? Он запечатан или надорван? Измят или цел?! Или другой – Не разобрать.
Мой сосед кивнул головой:
–– Хорошо.
По-моему, он говорил это с удивлением. Взяв письмо, он продолжал на нее смотреть, ожидая возможного продолжения или ухода. Язык его невозмутимо гулял по его рту, поглаживая зубы, натыкался на щеку. Лена поблагодарила <…>, одновременно кивая в ответ, поднесла руку к лицу – с тем и вышла. Почти сразу я перестал слышать удалявшиеся и слегка шептавшиеся с полом ее шажки. Жить захотелось неимоверно! «Как все это понимать?» – спрашивал я себя и отчего-то радостно принялся вспоминать, каким только что был ее голос, и то, как она потрогала себе левое ушко, когда выходила. Смертно захотелось курить.
В моменты подобного рода жизнь не кажется трагичной. Маятник в том положении, когда никакие вампиры не страшны.
Только потом я смог ослабить напряжение. Рука протяжно заныла, но шевельнуться больше по-прежнему не было возможности – словно малейшее движение вызовет каменный обвал. Пот проступил на мне, окружив липкой влагой, как бывало в дачной теплице, куда сотнями набиваются окрестные мухи и жучки, не разумеющие затем выбраться из светлой ловушки до самого обессиления и смерти.
<…> прошелестел джинсами совсем рядом со мной, и ее конверт лег на двухэтажный шкафчик возле моей кровати. Так оно и успокоилось после краткого бряцанья какой-то безделки, задетой его рукой. Меня едва удержимо тянуло «проснуться» и, превозмогая неизвестно что и все на свете, я начал потягиваться с действительным осторожным наслаждением, допуская до себя воздух и свободу движений – через четверть, наверное, часа после того, как она ушла.
Актер в этом плане я оказался сносный, и непридирчивый зритель, думаю, мне поверил. Я сел на кровати еще несобранный ото сна и хмурый, словно бы поднявшийся от необходимости. Несколько раз пригладил волосы. <…> лежал на своей кровати и слушал музыку. Затем окончательно встал и налил себе чаю, сделал несколько глотков и попросил у <…> его варенье, которое и так воровал в его отсутствие. Хотелось поскорее его прочесть, но я не мог о нем знать и потому ждал, когда мне о нем сообщат, или когда я его случайно увижу.
Немного еще спустя <…> негромко сказал, что приходила девушка и принесла мне что-то, там на “полке”. Я насколько мог удивленно уточнил что именно. На что не получил ничего вразумительного – <…> хотел спать и ему мало до чего теперь было дела. Я тоже замолчал, глотая непережеванные куски белого белого хлеба.
Конверт же был вовсе не конверт, а заклеенный со всех сторон бумажный кармашек, в котором лежал сложенный пополам листок – я все сделал бы так же. И, будь ею, принес бы тоже лично, остерегаясь класть его в ячейку “Н”, чего, конечно, нельзя было бы делать при таком его, письма, виде!
Вначале, самым первейшим специально беглым взглядом я узрел, что написано совсем немного, несколько предложений; и почерк.
“Честно сказать не знаю, что ответить. Давай погуляем, если хочешь.”
Я помню, что она пропустила запятую.
Грома с неба не было. Я поглядел, напрягая глаза, в темноту, на невидимую кровать, откуда текла тишина от спящего уже человека. Неровные буквы, подрагивающие и некрупные – за ними мне виделись краешки души этого ответного создания.
В один из моментов меня осенило, что, возможно, для нее письмо – это даже оригинальность, а сама она, конечно же, не смотрит так мрачно на вещи, как смотрю на них я. Я беспрестанно перечитывал два этих предложения, которых было мало и много, и вспоминал, как приходила Лена, ее голос… Звезды как будто были благосклонны. Ощущение от этого эфирного обстоятельства походило на все мои самые спокойные и добрые моменты жизни вместе взятые. Радость от них разом посетила меня, несмотря на то, что я продолжал остерегаться и все еще не осмеливался выходить из прохладной воды сомнений. Не будь подступавшей ночи и следующего дня, я бы обязательно вышел на улицу, чтобы побродить по замершим улицам старого города, наполняя их до самого верха рвавшимся из меня воодушевлением. Как же все-таки мой город красив и как тонко неповторим! как добр, недокучлив и приветлив! Разве какой-нибудь еще будет так внимателен ко мне!?
После того прошел день и затем еще один.
Утром у меня запершило в горле. А еще через день, после расплодившегося чиха, всякое обоняние исчезло. Появился насморк – мерзкая опухоль, из-за которой я перестал чувствовать запах мыла и зубной пасты, которые специально подносил к самому носу – безрезультатно, их аромата не существовало. Часто я и вовсе не мог дышать иначе как ртом. Из ноздрей постоянно текло, мне не хватало платков и салфеток. Поламывало в голове. Я знал, что так будет несколько дней, потом из горла пойдет противная слизь, носовые пазухи начнут освобождаться, и еще через какое-то время организм поправится вовсе.
Но тогда, ежеминутно утираясь платком, я сидел на корточках, прислонившись к желтой стене, и вскрывал пачку. Струйки снова потекли по моим бронхам. Блаженное чуть удушливое чувство. Дым скользил по воспаленным миндалинам, окутывал гортань, а частью своей поднимался по носоглотке выше, словно по-хозяйски обживался.
Я почти, исключая некоторое волнение, не боялся, что она придет. Я этого ждал. Делая перерывы в несколько минут между сигаретами, я уже потом не курил, а скорее наблюдал за дымом, рассматривал песочного цвета краповые фильтры и слушал.
Испытывая легкое волнение, я не помышлял о плохом. Так, словно какая-то часть меня знала будущее. Смущение и испытываемое неудобство не опустошали, и даже входящие сюда ко мне люди не могли сбить меня с ожидания лучшего.
Прошло много времени – минут с двадцать. От привычной дурноты я стал закуривать только когда кто-нибудь входил. С кем-то я даже разговаривал, например, об учебе; с большинством молчал, ожидая, когда они уйдут. Ждать оставалось совсем немного. Ибо когда я шел сюда, видел неплотно притворенную дверь – наивернейший знак. Но если Лена будет с брюнеткой… Тогда следует промолчать, безо всякого стеснения и угрызений. Она и так все поймет. И я.
Несмотря на предосторожность, излишне густое вино все же покачнулось во мне… Однако в один из следующих моментов я словно увидел, как, сев на кровати, она сладко потянулась, расправляя спину, отведя согнутые руки с устремленными кверху локотками себе за голову; как замерла на миг в этой неге, закрыв глаза и сжав кулачки. Кофточка, оказавшись короткой, сползла кверху, открыв светлый лучик ее живота с пупком. Лена взяла пачку и, глянув на зажигалку, вложенную меж смотрящих белыми кружками поредевших столбиков, отправилась прямиком ко мне, незаметно для себя самой поправляя на ходу волосы. Да ты и так хороша! – улыбнулся я, совершенно позабыв про то, что не могу толком дышать из-за распухшего носа. И совершенно неожиданно вошла Лена. Так что я едва не вздрогнул, но уж точно похолодел от такой внезапности и замер.
Она ласково смахнула воздух, который бархатной волной разбился о мое лицо. И по-моему, я забыл вдохнуть. На ней была вовсе не кофточка, а длинный голубой халат, полы которого она оправила меж бедер, когда присела почти напротив и закурила, сразу выпустив губами долгую полупрозрачную реку. Еще до этого – наши взгляды столкнулись прочно. Я успел испытать маленькую смерть.
Некоторое время было слышно только наше дыхание, полное облаков. Меня привычно кольнула неприятная мысль. Я вспомнил, что мы только что даже не сказали друг другу “привет” и от того спросил:
– Как дела?
– Хорошо, – сказала Лена так, что я выдохнул.
Тонкие губы ее чуть двинулись в уголках, не удерживая совсем тихой улыбки. А глаза окончательно встретились с моими. Она глядела на меня
Все длилось не больше нескольких минут. Одни лишь ощущения и, по сути, ни одного слова “по существу”. Но, честно, я бы хотел захлебнуться от сдержанности, когда ее сигарета едва не потухла сама, закончившись. Лена не спешила уходить. Так на что же неоспоримость большая мне!? Достаточно этой, обещавшей жизнь.
Пропустив Лену вперед, я чуть задержался у ее двери. Последнее – ее кисть и тонкое запястье, от усилия которых та растворилась; ее голос, обращенный в комнату. Я был снова, в сотый раз отравлен сигаретами и от того невольно думал, ощущая наплывавшую бледность, что надо лечь хоть на полчаса, чтобы переждать, и вместе с тем осознавал, что счастлив как никогда.
В каждую половину носа перед сном я влил несчетно лекарства и, вздохнув через несколько минут полной грудью, все-таки лег. Лежа, я в который раз все вспоминал сызнова. Радость опять ширилась все больше, и я не мог уместить ее в себе и от того было трудно лежать неподвижно. Я еще вспоминал тот вечер, когда Лена принесла ответ и то, как я чувствовал себя, прочитав его. Временами я словно отвлекался и до моего сознания долетали звуки творившегося вокруг, но я почти сразу снова переставал обращать внимание на соседей и их приготовления ко сну. Мои недра начали полыхать, когда погасили свет, и вокзальные фонари на исходе своих возможных сил засветили в комнату, оставляя в ней сломанный о шкаф косой серебристый прямоугольник, с неясными родинками от стекла, и темными лучами оконной решетки. Спать, казалось, было невозможно. Я думал, как пойду завтра на занятия, если не забыл продлить завод часов, быстро считающих сбоку неслышные шажки времени. Однако именно эта мысль – быть завтра на занятиях – пролетела так между прочим, не имея хоть какой-то весомости. В лицо же словно дул ветер. С
И потекли совершенно иные дни. Я привыкал. И чем дальше, тем сильнее и быстрее, словно брал свое. А скорость и правда была сумасшедшая, дикая, световая – если знать,
Так ясно: до сего дня я был в мутном безвкусном желе, кубик которого трепыхается еще какое-то время на ложечке. А теперь сызнова оживал: начинал дышать, кашлять, ощущать прикосновения. В некотором смысле я заново родился: приобрел новые свойства, эмоции, мысли и зрение. Что-то радостное безо всякого предупреждения брало меня за горло, так что я пречудеснейшим образом задыхался. И от этого мои опасения мельчали. Я был во власти новой силы, или сам был ее источником – не разобрать.
Мысли были хороши. В том смысле, что ни одна не несла ничего темного и печального. Мою душу посещали размышления. Я думал обо всем, обращаясь духом в свободного философа (только духом, ибо настоящего смысла и истины в моих рассуждениях все же не доставало). Но эта приподнятость и ясность в голове давали мне надежду и основание верить, что я становлюсь мудрецом, которому эта самая истина приоткрылась самым своим краешком, которого, однако, уже довольно обычному смертному. Видящий истину, особенно в первый момент, начинает ощущать вокруг себя творящееся волшебство. Я думал о верности людей друг другу, о цветах, пытаясь разобраться в оттенках; о футбольных стратегиях, о смысле искусств и о новой музыке; мне хотелось нарисовать картину; я томительно вглядывался в высшие непостижимые силы; я думал о сверхчеловеке; о личностной психологии и природе – собственной и чужой; я пытался
Тогда мне очень ясно однажды представилась мысль о том, что гениальным может быть каждый. Вернее сказать, для этого обстоятельства у каждого есть возможность, но большинство не пользуется ее. Всякому дано такое право, но почти всякий из этих всяких на это не решается, не верит в такую вероятность. Не допускает этого права или не выносит его даже в зачатке. Мне ясно представилась та сложность, которая встает на пути всякого
Я как-то я поймал себя на том, что завидую написавшему о путнике, который, сев отдохнуть под деревом, обнаружил, что дерево исполняет все его желания. До такой степени все, что когда путешественник, насытившись, напившись и отдохнув, предположил мысленно приближение холодной ночи – сгустились тучи, потемнело, и пошел дождь. А когда промокший он, торопливо собираясь, подумал, что земля эта колдовская, и что здесь могут, чего доброго, водиться злые демоны, которые захотят его гибели, – в один миг появились демоны и, вот дерьмо, разорвали его.
Мне бы породить такое!
Потому что однажды все разом прекратилось.
Мои невольные планы о том, как все должно быть – разом окаменели, а сам я отчетливо понял, что ничего ровным счетом не знаю.
Я был потрясен и даже напуган. Сбитый, как птица, обескураженный, я впервые за эти несколько недель не знал, как следует поступать.
«Вот оно!» – словно подошел к обрыву и посмотрел вниз.
“Неужели ей все надоело, и она разочаровалась?!…” – думал я, лихорадочно отыскивая в себе ошибки. Я представлялся себе царедворцем, потерявшим власть. Я ощущал объятия огромной неудачи. Я не мог поверить! Я почувствовал себя сиротой. Вся эта мгновенность была как выстрел, после которого я медленно мучился от причиненной раны – в духоте, брошенный, позабытый. Нелюбовь вязалась с любовью. Признаки последней все еще были неоспоримы и сильны, но первая – была налицо и явно. Однако я недостаточно ясен.
Лена неимоверно быстро охладела ко мне. В какие-то день-два я стал в тягость. Неинтересен. Мои взгляды повисали зря. Тени моих слов больше не имели никакой силы и смысла. И вообще мне давали понять, что мои представления о нас с Леной – ошибочны. Так неужели, думал я, я все предвосхитил!? Слишком зашел вперед? А все
Причину я и захотел узнать. “Что случилось” и “почему” были главными вопросами тех дней.
Но она нарочно делала вид, что не замечает меня, когда мы встречались в корпусе университета. Именно тогда я не мог поймать ее взгляда. Она не хотела меня видеть. А если и сталкивались совсем неизбежно, то она говорила мимоходом “приветики”, даже приветливо улыбалась и пропадала дальше. А мне приходилось тоже бежать дальше: к армии преподавателей и профессоров, перед некоторыми из которых я стоял как перед обмороком – от их строгости и злых слов, уверяя их всех и объясняя им порою и вовсе равнодушным, что сумею пересдать все темы-задолженности и отработать каждое пропущенное занятие. А они нелестно отзывались обо мне и моем запоздавшем рвении. А некоторые так и совсем не брезговали пить мою кровь. Но Лена изо всех сил (хотя именно усилий я никаких и не видел, к моему горю) переставала видеть мое существование. Без заминки отводила глаза, без стеснения – словно я был
Я же стал снова холодеть, терять явившуюся было уверенность и спокойствие. Я все искал, рылся в собственных произнесенных словах, в жестах, даже в одежде и своем запахе, которого не мог чувствовать; в собственном взгляде, который стал казаться мне отвратительным – да, мне действительно не нравилось то, как я смотрю, само выражение, манера, потому что это некрасиво, особенно если подмечено со стороны. Отчего-то, я предполагал в себе массу непоправимостей, углов и ошибок. И все за какие-то два-три дня! Совершенная истерика!
Я пытался вернуть все на места. Я робко боролся, но множество родившихся было меж нами мелочей стали невозможны. Мои приглашения куда-нибудь пойти звучали совсем тихо, беззвучно. Они сразу терпели неудачу, она отказывала мне, а сама моя просьба после этого отказа ярко расцветала неуместностью, которая лезла в глаза. В ее несогласии, как Лена давала мне понять, не было какой-то важной причины, а просто ей того не хотелось, и между безделием и мной она выбирала безделие, и дела ей было мало до того, что я чувствовал. Ее же страданий я не видел, как ни пытался разглядеть. А когда я видел ее обращенную к кому-нибудь улыбку, то думал: “Значит, она счастлива”. Если она так улыбается, значит, нет у нее печали, которой не могло не быть, будь ее поведение ко мне теперь вынужденное. Другими словами, я даже одно время подразумевал присутствие каких-то неизвестных мне обстоятельств, разлучающих нас; но даже намека на них нельзя было уловить. Образы ее стояли у меня перед глазами и проходили медленно, словно я был ослеплен вспышкой. Причина всего происходящего была непонятна мне, но материальна. Было сильно и глубоко жаль. И несчастие мое с каждым днем все темнело…
Но через шесть дней невидимый клин также неожиданно для меня выскочил и, отлетев в сторону, затерялся в невидимой же траве. Потрясенный и растерянный от очередной перемены в ней, в первый миг я, естественно, не задавался вопросами о том, что же все-таки происходит, а был во власти надежды. Было страшно спугнуть течение реки.
Лена заговорила со мной сама, и после небольшого периода, когда во мне улеглась неловкость, все потекло почти как и раньше. Я не мог притвориться, и она видела всю ту готовность, с которой я спешил помириться, не имея в сущности никакой вины за собой. И она не могла не понять и не увидеть, как я преобразился после ее соблаговоления.
Зачем ей понадобилось так поступить? Для чего все это было необходимо? Я воспрял, когда предположил, что все эти дни Лена вовсе и не пребывала в том радостном и беспечном настроении, которые выхватывали мои глаза. И что вся простота в ней была ненастоящая.
Возможно, на свой манер так она проверяла меня, чего-то хотела добиться. И добилась ли – оставалось для меня неясным обстоятельством. Во всем этом было множество, целый сонм звонков и колокольчиков, которые кричали, звонили и дребезжали каждый о своем. И их надо было всех выслушать, непременно всех!
Я признавался ей скупо и честно, что скучал, что очень испугался того, что мы с ней расстались насовсем. Что я ничего не понимал, и что ничего хорошего не шло в голову. Что ее люблю (а я никогда этого никому не говорил). Я делался уже совсем беззащитен перед ней. Я говорил о том, за что мне потом было неприятно и даже стыдно. Я краснел, вспоминая о словах, которыми признавался в каком-то доведенном до уродства порыве, что никого у меня никогда не было, что я ни разу не целовался, что я во всех