(Для китайцев это практически как предложение руки и сердца.) Конечно, еще нужно получить разрешение родителей на брак, без него вас не поженят, но все же сейчас времена уже полегче, и родители, как правило, соглашаются с выбором детей, тем более что наш компьютерщик (оказывается, его зовут Ян Фен, мне он всегда представлялся по-английски Стас) уже подходит к порогу того возраста, когда китаец должен завести семью. Так что процент вероятности благоприятного исхода очень велик, и я от души желаю им всего хорошего.
Они тихо улыбаются мне, так и продолжая держаться за руки, а через полчаса я вижу, как Чен Хон лихо надевает на свои растрепанные волосы красный шлем и садится на мотоцикл со своим женихом, нежно обвив руками его спину.
Старый город. Картинки
По вечерам в квартале одноэтажных домов с загнутыми по краям черепичными крышами, испещренном поросшими мхом и пахнущими плесенью каналами, стиснутом со всех сторон небоскребами и скоростными магистралями, где на окнах вместо цветов стоят кадки с огурцами и проросшим луком, где под полуденным солнцем старые, замотанные в платки старушки сушат капусту на мосту, так вот – по вечерам там зажигаются красные много ребристые фонари с махнушками на концах и портретами древних китайских поэтов на стенках. В вечернем синем воздухе они горят тёплыми живыми огоньками и слегка покачиваются на ветру, кажется, что это какой-то магический танец, и еще пару взмахов и ты вместе со старым городом перенесёшься на много тысяч лет назад, и может быть вряд ли и вернешься обратно…
Голые ощипанные утки, развешанные на бамбуковых палках к обеду, перегораживают там все дороги, капуста, которую к полудню раскладывают сушиться на тротуарах, кустах, ступенях моста, крышах сарайчиков и велосипедных сиденьях придает пейзажу неожиданную свежесть.
В дождливый день выглядываешь из окна, а ближайшей горы не видно – небо заволокло серыми тучами. Бросаешь взгляд вниз, а земли и асфальта тоже не видать – качается и бежит море зеленых, красных, золотистых, синих зонтиков. Огромные и поменьше, с бахромой, кружевами и кокетливой сеточкой по бокам, всех сортов и размеров. И все же – невозможно, что бы не было одинаковых. Фантазия местных жителей не парит, и даже не летает, а спит где-то глубоко-глубоко в подземной потаённой горе.
С этими зонтиками вышла у нас один раз интересная история. По старой питерской привычке я зонтик с собой никогда не ношу – к чему – если и так всё время идет дождь?! Так всю жизнь с зонтиком и проходишь. Но это в Питере – чего там – промок, едешь в метро – тепло, в магазине – тепло, пришел куда-нибудь, и снял верхнюю одежду, пока ты занят делами она как-нибудь уж просохнет. Здесь же, в Китае, любое намокание опасно – холод же собачий повсюду, и никаких обогревательных приборов, промок и все, считай, уже насморк тебе обеспечен, а там и до могилы недалеко в таком-то влажном климате.
Привычка, однако ж, вторая натура, и зонтиков здесь я с собой по-прежнему не ношу, тем более, что у нас дома есть обогреватель, который мы и включаем все время, не обращая внимания на счета за электричество и неодобрительные замечания соседей, искренне считающих, что тепло в зимнюю пору очень вредит здоровью. Одно из древних китайских медицинских поверий гласит, что температура в помещении должна быть такой же, как и температура на улице, иначе заболеешь-умрешь – пропадёшь. И то верно – как же истинный китаец может так много раз за день перестраиваться; еще и переодеваться придётся!
В общем, идём мы с дочуркой как-то по улочке старого города, фонари на ветру покачиваются, дождь моросит, мостовая под ногами шлепает, всё как обычно. Заглядываем попутно в открытые двери всех домов на улице. Особенно дочка любила это занятие. Она тогда маленькая была, года полтора только, никакого смущения, обожала заходить в открытые двери и присоединяться к китайским семействам. То пельменями угостится за общим столом, то старичку поможет на трубе поиграть, а то раз устроила танцы: там старичок сидел телевизор смотрел, и по телевизору как обычно что-то очень бодрое, коммунистическое, маршевое – розовощекие девушки, молодые веточки ивы, красные флаги и бодрый хор на заднем плане. Ребенку моему очень музыка эта понравилась, он тут же плясать перед телевизором начал, к огромному удовольствию старичка.
Ну так вот, идем, стало быть, мы по улице, и обнаруживаем зрелище, действительно достойное внимания: всё помещение и без того маленького домика превращено в склад, даже второй этаж сделан и там тоже склад – какие-то коробки, баночки, сундучки, бутылки. Посреди всего этого великолепия обитают два старичка, вероятнее всего – муж и жена, сидят они себе тихонько и на улицу в открытую дверь смотрят. Нас видят. Дочь помахала им. Они тоже. Мы уж мимо прошли, вдруг старушка как вылетает из дома, а в руках у неё огромный шелковый зонтик. С синими не то ромашками, не то колокольчиками, вышитыми на потершемся уже шелке. И нам протягивает. На, говорит. Мы и так, и эдак – не удалось отказаться; так потом этот зонтик у нас долго-долго в углу стоял, напоминая старушку. Мы несколько раз порывались его вернуть, но больше тот дом найти не смогли. Он как будто растворился, растаял в извилистых улочках старого города.
Мой муж находит тысячи потайных маленьких тропинок, сквозь наслоение домов, сваленной в кучу старой мебели, сушащихся многочисленных трусов и купальников, игорных домов (всего лишь домино), и рынков, скобяных лавок, и магазинчиков пряностей, и все тропинки ведут в волшебный полусонный парк, непонятно как уместившийся в центре густонаселенного современного города, с огромной пружинистой травой, лианами, облепливающими опоры моста скоростной магистрали, пролетающей где-то высоко в облаках над затенённым уютом кленов с маленькими листьями, огромных платанов с шелушащейся кожей, невозмутимыми темно-зелеными пальмами и старой пагодой на самой верхушке горы, парка с длинными тенистыми беседками, с много поворотными (от злых духов) мостами, стелющимися по зеленоватой, поросшей ряской водой прудов, где из самой глубины вдруг выплывают на вас огромные золотисто-красные пучеглазые рыбы.
Парк, где хочется остаться навсегда, стать воздухом прозрачным, отражением теплого полуденного солнечного луча, желтокрылой бабочкой, вспархивающей внезапно с огромного томно ароматного розового куста. В парке этом умещаются как-то старички музыканты – пара десятков разных групп, и просто поодиночке, играющих на невообразимых национальных инструментах и издающих поистине душераздирающие звуки!
Иногда их, впрочем, разнообразит хоровое пение старушек в парке – когда у кошки выкручивают хвост и то, наверное, получается мелодичнее! И все потому что у них не семь нот, а какое-то другое количество. И это как-то связано с космическими стихиями воды и воздуха, огня и земли, и когда они музицируют, то свято верят, что в этот момент восстанавливается космическое мировое равновесие, и потому они не особенно нуждаются в зрителях, ну и видимо как-то репетировать перед выступлением им тоже не приходит в голову…
Чуть поодаль от веранды, на которой музицируют сразу три группы музыкантов – музыка, естественно, совершенно разная – и две певицы (песни они поют тоже ни секунды не одни и те же, но когда думаешь о мировой гармонии – не так уж и важно, кто еще поёт у тебя под ухом), в двух шагах от восстановителей мирового порядка на лавочке примостились две старушки. Они отчаянно и в полном молчании режутся в карты, выгнав единственного старичка на пенек неподалеку, откуда ему приходится вскакивать каждый раз, когда приходит пора его хода.
Однажды поздно вечером мы возвращались домой через этот парк. Стелился туман, безлюдность и пустота окутывала со всех сторон. В то же время ощущалось, что ты тут не один, клубились вокруг духи, и становилось очень не по себе. Отчетливо вспоминался лесной царь. Типа, не скачи скорее, отдай ребенка. И сердце замирало и подпрыгивало не хуже резвого коня.
По утрам же тут можно увидеть пару сотен бодро упражняющихся людей, в желтых, красных, зеленых одеяниях, живенько размахивающих огромными мечами – в небольшом парке посреди шумного, живущего современной жизнью города. Прохожие спокойно проходят сквозь строй упражняющихся и бровью не ведут, ни на секунду не отклонившись даже от свистящего в воздухе меча.
Предводитель упражняющихся – жилистый такой мужичок в черных одеждах, устав размахивать мечом, берет у дворника метлу и с громкими вдохновенными криками принимается крутить её меж пальцев. Потом невозмутимо ставит метлу на место, садится на парковую скамейку, переодевает боевые штаны на офисные брюки, приглаживает взгляд и идет на работу.
Если повернуть из парка назад, в старый квартал одноэтажных домов, словно бы замерших у его границ, то скоро увидишь мирно сидящего посреди улицы китайца, стригущего свои огромные грязные ногти на ногах над тазом с дымящейся водой.
Неподалеку женщина вяжет на крылечке; дверь распахнута, не поймешь, что это за ней: магазин, склад, просто жилой дом?
Старичок играет на китайской скрипке – пара струн, тонкий протяжный, заунывный такой звук, он один в доме, окно и дверь распахнуты в вечерний холод, половину комнаты занимает кровать, остальное пространство отдано потрепанному мотоциклу. В углу притулилась дымящаяся рисоварка.
На другом конце улицы – моющий пуделя мужчина. Хлопья пены разлетаются в разные стороны. Собака стоит в тазу и слегка потряхивает шкурой, поворачиваясь к хозяину разными боками. Прохожие невозмутимо уворачиваются от пены, даже не ускоряя шаг.
На углу дом, где как-то умерла старушка, и с крыши были свешены черные флаги, улица перед домом устлана соломой, и два монаха в оранжевых одеяниях стояли пару суток по краям от входа и пели неостановимо протяжные песни на неизвестном языке.
Мыши повсюду. На улицах и рынках, в магазинах и маленьких двориках. Может быть, поэтому у них тут так холодно в домах, чтоб не заводились они и там? Ну что б по крайне мере не расплодились в ужасном количестве.
Ночной рынок под мостом у дороги, в двух шагах от парка: с извивающимися угрями, черепахами и рыбами, пытающимися вырваться из своих пут, еще полуживыми, но уже обреченными на съедение. Рынок притулился у самого края парка, с резной пагодой на горе, в двух шагах от входа в бездонную пещеру. Днем, когда рынок закрыт, ворота пещеры, наоборот распахнуты, и отважившийся забрести туда обнаруживает, что многие ответвления подземных туннелей превращены в игорные дома и банные купальни, а ближайшее к выходу занято цветочным магазином.
В Шаосине всюду каналы и горбатые мосты. Каналы пересекаются под безумными углами, отчего совсем теряешься в пространстве.
Китаец, не спеша курящий трубку медленно гребет, держа весло босыми ногами. Сам при этом в ватнике и в шапке. Лодка длинная, узкая, с низкой черной крышей, что б забраться под эту перепончатую крышу надо согнуться в три погибели, и тем не менее, сооружение это еле протискивается в каналы и под мостами.
Тетки с корзинами на коромыслах. Из корзин торчат головы любопытных гогочущих гусей и уток, или белье, готовое к стирке.
Есть здесь такой обычай – по выходным все многочисленные семьи со старушками во главе отправляются на ближайший водоем (это может быть пруд, канал, река или любая другая заводь), обвешанные корзинами, тазами и ведрами, наполненными бельем, на дне которых прячутся щетки, мыла, порошки и другие моющие средства. Бельё и посуду привозят на велосипеде. Иногда тут же ощипывают и потрошат куриц и гусей. Стирают голыми руками в ледяной воде. Руки становятся красными и потрескавшимися. Пальцы разбухают и обрастают грубой толстой, какой-то сероватой кожей с наростами.
Сполоснув слегка поросшие мхом и моллюсками ступени лестниц, женщины раскладывают прямо на них свои тряпочки и рьяно принимаются их тереть, так что клочья пены летят повсюду. А потом долго мотают в мутной, слегка подгнившей воде реки, при этом мимо может плыть мусор вроде оберток, фекалий, полиэтиленовых мешков.
Постиранная одежда затем раскладывается повсюду: все цветущие кусты и сливовые деревья покрывают гордо развевающиеся трусы, лифчики, дырявые носки, длинные потрепанные штаны и рабочие комбинезоны.
На одном из каналов я неоднократно наблюдала картину, как пришедшая стирать тётка первым делом извлекала из корзины с бельем большую утку, и та, крякая и переваливаясь, плюхалась в мутную воду канала и принималась нарезать круги вокруг мирно стирающей хозяйки. Когда стирка была окончена, хозяйка собирала мыло и щётки, а утка забиралась обратно в корзину. Она была очень домашняя. Впрочем, я не уверена, что хозяйка её не съела на ближайшие новогодние каникулы: у китайцев очень условные понятия о привязанности…
Вообще, что поражает в Китае – полное отсутствие какого-либо смущения. В магазине, на рынке, в детском саду, на улице, принаряженной к первомайской демонстрации, горделиво на самом видном месте легко и просто могут сушится трусы и лифчики, не очень новые, не очень красивые, и прямо скажем, не очень маленькие.
К сожалению, нужно сказать, что теперь уже нет этого старого города в Шаосине. На его месте – квартал для туристов. Местных старичков переселили куда-то, маленькие каменные, поросшие плесенью домики превратили в кафе, а капусту на мосту развешивать теперь запрещено.
Естественно, Китай остается Китаем, если и меняется он, то постепенно и страшно медленно, не спеша, имея ближайшую перспективу по крайне мере в какую-нибудь тысячу лет. Привычки никуда не делись, и по выходным у других рек и озер все та же стирка, а в парках то же заунывное душераздирающее пение, но вот этого маленького, стиснутого городскими небоскребами квартальчика – больше нет.
Зачарованное озеро
Осень нынче выдалась переменчивая. То хмурые дожди, то вот как сегодня – солнечно, и в ласковом тающем желтоватом тепле с трудом верится, что лето уже прошло, что впереди остались только холода. Он сидит на ступенях университетского музея, миндалевидные глаза щурятся на солнце, вытягиваясь в тонкую ниточку. Если совсем их закрыть, то вновь начинаешь видеть разноцветные, чуть подернутые синевой горы, которые мягко перекрывают одна другую, словно наплывая, их границы размыты в утреннем тумане, и медленно, оглушительно тихо из-за их округлых вершин выкатывается солнце.
До чего же удивительно ясно он все еще помнит их, горы своей родины. Нынче летом опять не получилось там побывать. Очень уж это далеко. И хоть на учебу ему выделена стипендия правительства (как же – помощь отдаленным провинциям), а на сопутствующие траты деньги высылает семья, то вот такая роскошь, как билет домой и обратно, уже не под силу хоть и многочисленной, но довольно бедной родне. Конечно, оставаться на лето в общежитии студентам тоже запрещено, но в порядке исключения руководитель курса устраивает к себе в мастерскую, при ней же можно и жить все лето.
Иногда в опустевшем кампусе он чувствует себя затерявшейся в болотах иволгой, отбившейся от своих, запутавшейся крыльями в колючем кустарнике. В ушах звенит от пустоты: вымершие улицы кампус; корпуса, полузатронутые неспешним летним ремонтом; наезженная дорога у ворот. Кажется, ты один находишься в звенящей, сжимающейся точке, и не разорвать границ, отделяющих тебя от всего остального мира, оставляющих где-то в невозможной дали горы и небо, наполненные воздухом, ветром; просторы, ласково обнимающие тебя.
Горбоносый, верхняя губа слегка потолще и плавными волнами поднимается под носом. Нос не китайский совсем: с горбинкой, как у клеста, с большими дрожащими ноздрями, как у породистой лошади. Пары передних зубов нет, давно это было, с мальчишками бегали в соседскую деревню, кажется, за сливами. Там большой такой сад был, полузаброшенный, и небольшие ветвистые деревья в тот год гнулись к земле от облепивших их со всех сторон чуть продолговатых ягод. Сине-зеленые, кисловатые еще, они привлекли не только их: как-то под вечер ватага ребят из его деревни напоролась на местных, подрались, конечно. Порез под глазом долго потом заживал, зубы так и не выросли, зато в душе теплом разливалось воспоминание о приключении.
Когда он слушает, рот непроизвольно слегка открывается, непослушная челка падает на глаза и вид становится довольно-таки идиотским. В деревне его вообще считали дурачком, и когда он поступил в далекий, центрально-земельный университет дизайна, деревенские долго не могли оправиться от удивления. Все приходили посмотреть на него, стояли в дверях задумчиво, молча качали головой.
Родня была довольна, в кои-то веки он все-таки стал объектом внимания и тихого восхищения, ему одному удалось сделать немыслимое – вырваться из предопределенного круга деревенской жизни, теперь его дорога лежит на большую землю, в центральный Китай, а это практически значит, что теперь ему открыты дороги мира, и это при том, что он так и не выучил нормально китайский. Соседи вновь задумчиво и недоверчиво качали головой.
А когда он уехал, еще несколько месяцев тихие задумчивые люди приходили к порогу его дома, словно ожидая, что вот обман наконец-то раскроется и нашего дурачка Ли Бо Хана наконец-то вышлют домой. Но он не возвращался. Не возвращался даже на лето, когда другие студенты из более близких институтов приезжали на побывку, и именно это, пожалуй, окончательнее всего укрепило односельчан в осознании бесконечности перспектив открывшегося перед ним пути. В больших городах столько возможностей, что даже на лето некогда приехать.
Когда тоска подкатывает совсем близко и горло перехватывает так, что не вздохнуть, он закрывает глаза, вот как сейчас, и потом просто рисует, рисует то, что видел в детстве, что видел все годы своей жизни, проведенные дома. Черный уголь крошится между пальцев, и под рукой оживают вихры и склоны пологих красноватых гор, острыми краями уходят ввысь холодно-синие вершины. Каждый раз, рисуя, он словно гладит их, вновь ощущая их плотность и тяжесть под своими ладонями. Чем острее тоска, тем ярче и точнее получаются разноцветные горы родины.
Работы выигрывают конкурсы, берут призы для университета, и начальство закрывает глаза на его летнее пребывание в кампусе, на небольшие левые заработки по мастерским преподавателей, на лишний расход холста и изобразительных материалов.
А сейчас он просто сидит, стараясь не думать, не видеть ничего перед крепко закрытыми глазами, просто тихо дышать. В руках шершавая поверхность роликовой доски. Когда-то давно в детстве в кино видел мальчика, непринужденно и лихо лавирующего на такой доске в потоке машин. У них в селе тогда и машин-то толком не было. Пара колхозных грузовиков, да уазик начальства, ну и бешено ревущий мотоцикл служителей правопорядка. У простых граждан пара велосипедов, считавшихся невозможной роскошью. Впрочем, даже на велосипедах особо было негде ездить, если только в сухую погоду по утоптанной быками земле.
Вот бы увидели его сейчас те ребята! Как он сжимает высокую, точеную, словно лодочка, поверхность роликовой доски. Пару месяцев назад ему занесли и отдали её старшекурсники.
Конечно, они все равно бы её выбросили, собирались уже уезжать, удачно распределились после получения диплома, оставляя все барахло в пустеющем на лето кампусе. Крикливые загорелые уборщицы потом собирают все оставленное в узлы и выкидывают на улицу через окна, кампус завален на полдня подушками, матрасами, кистями, осколками посуды, нерабочими грелками, погнутыми вешалками, разрисованными мольбертами, рваными складными стульями. Ветер носит обрывки бумаг и картин, пока подъезжающие грузовики с суровыми обветренными крестьянскими мужчинами не собирают весь этот скарб и не увозят на помойки. Но ведь не выкинули же, занесли ему.
– Нужно тебе? – нарочито громко спросил парень с длинными волосами. Они всегда обычно говорили с ним громко, он плохо понимал по-китайски, так и не выучил этот язык метрополии нормально, и даже когда говорили с ним громко и медленно, для верности ему приходилось смотреть все время на губы говорящего, как бы еще и ощупывая глазами на всякий случай звучащие слова. Может быть, именно из-за этого, потому что он не мог смотреть в глаза говорящему, а сосредотачивался всегда на губах, у него за пару лет так и не появилось друзей, даже близких знакомых, китайские студенты держались от него на расстоянии, разглядывая его как редкое, но потенциально опасное животное.
Тем приятнее было такое проявление внимания и заботы. Вот молодец все-таки парень – заглянул, предложил ему свою доску. Они и сталкивались то с ним всего пару раз: в столовой как-то, он никак не мог понять, что привязалась к нему крикливая посудомойка, и тот парень с длинными волосами, мягко отодвинул его плечом, встав между ним и разъяренной женщиной, быстро-быстро сказал ей что-то, и она присмирела, замолчала, как успокоившаяся после водопада река. А в другой раз они приезжали со своими работами на выставку, лучшие работы студентов, что-то вроде того, (он опять-таки не мог прочитать мудреное название), и тогда, заметив друг друга в толпе, они с тем парнем уже улыбнулись друг другу как свои.
Теперь вот тот длинноволосый студент работает уже где-то, уехал, Ли Бо Хан так и не решился тогда спросить, куда, боялся, вдруг парень решит, что он навязывается, хочет притащиться в гости потом, и потому скажет что-нибудь грубое в ответ, а так приятно было хранить в душе эту теплую тень полу-видимой, несостоявшейся дружбы. Страшно было разрушить иллюзию. Так и не спросил.
Внезапно запястье пронзает боль – неловко навалившийся борт доски защемляет кожу, пережимая самодельный ставший уже жестким, почти окаменевшим от пота и времени браслет. Боль от защемившейся и затекшей кожи отзывается болью в груди. Собственно, он давно собирался выкинуть этот браслет, но так вот и не смог.
Ян Бо, подаривший его даже и другом то не был, так, школьный приятель, скорее даже просто одноклассник.
Но накануне отъезда Ли Бо Хана в большой город мальчишка пришел к нему, и, немного смущаясь, протянул в потной ладони маленький самодельный браслет. Это теперь он больше похож на жгут, которым ловят диких лошадей, а тогда еще совсем новый, только-только сплетенный – такой живой, яркий и игристый, он пах деревом и летом, солнцем и чем-то невыразимо напоминающим свободу, радость. Ну да, особое тибетское плетение, девять узелков.
– Это тебе, носи, – потом ухмыльнулся и добавил, – не обязательно использовать это как четки, я знаю, ты не веришь ни в каких богов, пусть это будет просто так, на память от меня.
И тогда уже что-то сжалось в горле, будто комок беспокойства застрял в груди. Приятель и сам никогда не был особо религиозным. То, что он ушел в монастырь, ни о чем не говорило. В некоторых странах вообще парни уходили в монастырь как в армию, там многому можно было научиться, найти друзей, а через пару лет выйти обратно в мир и начать свою нормальную жизнь. Поэтому ему и в голову не приходило, что даритель четок браслета ударился в религию надолго, это не могло быть всерьез. Просто в их краях кто-то поступал в университет, а оставшиеся могли выбирать между неквалифицированным или земледельческим трудом, или монастырем, в который можно было податься, чтобы научиться разным полезным вещам.
Конечно, прошлое семьи мальчишки было религиозным. Но оно тут у многих было таким. Собственно, родной дед Ли Бо Хана прошел лагерь атеистическо-коммунистического перевоспитания, они там оба были, оба их деда, и его, и Ян Бо, только его дед вышел, а дед мальчишки – нет. Перевоспитавшись, люди становились угрюмыми и малоразговорчивыми, селились где-нибудь на окраине селения, и даже родственники общались с ними редко и с неохотой. Ли Бо Хан как будто до сих пор слышит негромкое ворчание деда, видит его пожелтевшие просмоленные пальцы курильщика, даже вонь простого грубого табака как будто осталась тут же, и в горле першит и царапает не от неё ли?
Когда мальчишка приходил один, дед молча протягивал миску теплого риса, толстый пустой пельмень без начинки, казалось он смотрит больше на своих драных, тощих, грязных, и, пожалуй, таких же ворчливых, как и он сам, коз, и если и говорил что-то, то, скорее, тоже только им.
Хотя, если внук приходил вдвоем с приятелем, старик отрывал взгляд от глинистых кочек за окном и шаркая ревматоидными ногами уходил в глубь дома, к старому потрескавшемуся от сырости и холода буфету, из которого выуживал соленую капусту к рису или даже мелкие кусочки сушеного мяса в круглой железной тарелке. С негромким стуком он ставил угощения на стол, хлопал другого мальчика по плечу, и тихо говорил: «Великий человек твой дед, великий человек».
Этот великий человек, нераскаявшийся грешник так и умер в лагере не перевоспитавшись, и имя его было запрещено упоминать в общественных местах, и даже семья или близкие родственники только морщились, если все же что-то напоминало им о факте существования этого неправильного человека. Но самое странное в словах деда было то, что он говорил, как будто в настоящем времени: не был, не являлся, а просто великий человек, так как будто тот человек все еще жив, вообще жив всегда, как-то в принципе не подвержен смерти и тлению. Хотя дед и сам был странный.
А потом дед умер. Это случилось уже когда Ли Бо Хан уехал, в его первый год обучения, тоже осенью. А почти через год, на исходе следующего лета, он встретил земляков. Еще пара парней из соседней деревни поступили в строительный университет, гордо учились теперь на инженеров, проездом оказались в его городке, и вот, встретились с ним. Тогда-то он и узнал, что Ян Бо больше нет, что имя его запрещено упоминать, и все, что от него осталось – горстка пепла, развеянная по ветру.
– Слышь, ты вот что еще: ты не спрашивай больше ни у кого о Ян Бо. Его теперь больше нет. Он того, к террористам-сепаратистам подался. Он самоподжигатель был, в апреле еще, на площади, перед сельсоветом сгорел. – Интонация сдержанная, но без сочувствия, голос слегка дрожит от негодования и осознания собственного благородства: надо же предупредить знакомого.
– Такая вот плохая компания у тебя была. Да. Впрочем, ты никогда не умел выбирать себе друзей.
Руку сразу обожгло как огнем – он тогда сразу хотел содрать и выкинуть к чертям собачьим злополучный браслет, запудрили-таки голову парню религиозные фанатики, затянули в омут. Вспомнилась ясно смущенная улыбка, теплая, потная немного ладошка: «это тебе там девять узелков, особое плетение; я о тебе думал, когда делал его – он принесет тебе удачу».
Девять узелков, девять ступеней для молитвы, «он будет отгонять от тебя злых духов». Эх, что ж он не отогнал их от тебя? Или для себя самого ты сплести такой не успел?
Свободная рука тут же потянулась к злополучному браслету: содрать, выбросить, разорвать на части и развеять по ветру, сжечь и пепел разбросать – вот ведь поганые монахи, довели мальчишку! Как там говорилось на общих собраниях села? Никогда ничего хорошего от религии не было и быть не может. Да и сам Ли Бо Хан всегда не очень-то доверял этим чертовым бритоголовым монахам в развевающихся красно-коричневых, оранжевых одеждах.
Браслет нагрелся, и как ядовитая змея, обвился вокруг запястья, вот-вот укусит и тебя – лживая, двуличная гадина. И схвативши уже, почувствовал вдруг под подушечками пальцев живую упругость всех девяти узелков, и мелькнула картинка – как плели и завязывали эти мудреные узелки тонкие пальцы, слегка вытянутые лунки ногтей. как маленькие дикие сливы, как лечебные красноватые ягоды годжи, растущие на низких тонких кустах на северных склонах гор.
И, может быть, вовсе не обжигающий яд хранит этот браслет, а просто тепло, тепло несостоявшегося друга, не случившихся откровений и душевных бесед. Если б они чаще говорили тогда, может ничего этого б и не было? Не было бы живого человеческого костра, запаха жареной плоти, обугленного пепла костей? «На возьми, просто так».
Просто так. Постепенно пришло вдруг сознание того, что, собственно, ведь ничего больше от приятеля у него и не осталось. В монастыре вещей своих у него и не было, а все, что хоть как-то касалось преступника, родственники вынесли сразу после и торжественно сожгли перед всеми односельчанами, вместе с документами, письмами, фотографиями.
Памяти не должно было остаться. Так неправильно получилось – единственная ниточка, вещь, помнящая того, кого уже нет – вот эти чертовы четки. Он плел их неведомым Ли Бо Хану способом, и о чем-то думал, может быть, тихо улыбался, может, шептал непонятные молитвы богам, невидимым и скрытым навечно от всех. О чем думал, когда проворные пальцы завязывали хитрые узелки? Делал ли он его специально для Ли Бо Хана? Тогда ведь все уже знали, что он уезжает на большую землю. Знал ли он, что так все будет потом? Было ли это прощанием?
Наверное, Ян Бо бы ужасно ругался, если бы по каким-нибудь фантастическим причинам узнал бы, как распорядился Ли Бо Хан его подарком. Потому что из-за осознания того, что кроме этих чертовых, почти уже закаменевших ниток не осталось ничего, что могло бы соединить его с приятелем, с прошедшим детством, появилась почти маниакальная теперь боязнь потерять паршивые нитки, и Ли Бо Хан перестал снимать браслет. Совсем. Приятель, подаривший браслет, долго объяснял тогда, как им надо пользоваться – каждую ночь снимать и откладывать подальше, на ветерок, чтобы очистить от накопившейся за день негативной энергии, чтобы, освободившись, браслет в новом дне снова смог бы оберегать и охранять своего хозяина.
Ну и черт с ней, с этой энергией, пусть не охраняет уже никого, не смог же уберечь тебя, пусть он только хранит память. Каждый раз при соприкосновении ли, взгляде ли на него все девять узелков позволяют ощутить: это все было, это не сон, выплеснувшаяся на бумагу привидевшаяся картина, это было на самом деле: красноватые, сине-сиреневые, отчаянно белые, зелено-бирюзовые горы, смущенная немного, но такая теплая и надежная улыбка того, кто так и не успел стать другом.
Конечно, в памяти была еще и боль. Даже стараясь ни о чем не думать он невольно представлял, каково это: когда огонь охватывает тебя, пожирает одновременно кожу, волосы, кости, и в какой-то миг ты понимаешь, что дороги обратно нет, что вспыхнув пламенем, живой свечкой, ты просто исчезнешь, так никому ничего и не доказав. В том апреле здесь, в центральном Китае, никто ведь даже и не знал о погибшем, а если б и узнал – рассмеялся б, наверное, покрутил бы пальцем у виска – совсем, мол, эти религиозные фанатики сбрендили.
Но его приятель никогда не был фанатиком. Веселые искристые глаза, ловкие босые пятки сверкают по дороге – он был самый быстрый бегун в их деревне. Его никто не мог перегнать. Во время соревнований он ухитрялся не только бежать, но и хохотать, добежав до финиша, как всегда первым, заливисто и легко, заразительно и беззаботно. Конечно, чужая душа потемки, и не знал он его вовсе, не друзья ведь они были, но как же все-таки так получилось? Как он пошел по той дороге что превратила его в живую дышащую свечку? Может быть, друг просто устал? Устал от всего?
Как устал теперь сам Ли Бо Хан… Усталость волнами проходит сквозь тело, болью отзываясь в дальних закоулках. По-китайски он так и не научился понимать, а уж читать-то и подавно было не научиться, и потому отсиживание часов на большинстве предметов превращалось для него в сущую пытку. Студенты и преподаватели косо смотрели на несуразного странного полу-дурачка.
Над ним вообще часто смеялись тут, на большой земле. Для центрального Китая он всегда был иностранцем. Но если быть заграничным иностранцем могло быть даже в чем-то почетно, то он-то был внутренним иностранцем, чужаком, не заслуживающим ни внимания, ни уважения, получающего только насмешки, презрительное недоумение, в лучшем случае искреннее желание считать его как равного, осознавая при этом всю невозможность такого обращения, понимая, что это у нас такая игра в равноправие и уважение.
Ли Бо Хан хорошо помнит, как однажды учительница по физкультуре вызвала его и перед всем классом заставила сделать сто отжиманий; он испекся уже к двадцатому, и весь класс, состоявший из двух параллелей, покатывался со смеху, глядя на его раскрасневшееся лицо, крупными каплями падающий со лба пот и бесполезные потуги отжаться еще несколько раз. Впрочем, это было скорее нормальным – чувствовать себя неловко; гораздо более странно было слышать похвалу, когда учитель по специальности выдвигал его работу на середину класса, жестом показывая на него и громко объясняя остальным: вот как надо рисовать, посмотрите!
Впрочем, дома было так же. Его всегда считали слишком заторможенным, задумчивым. Полу-спящим, что ли. В начальной школе учителя даже настаивали, чтобы его проверили на умственную отсталость. Так что ничего удивительного, что здесь, в центральном Китае, его тоже больше терпели, чем замечали. Тем не менее минимальные 60 баллов он набирал практически по всем предметам. Как сердито шептали его однокурсники – кто-то из администрации постарался.
Это и верно был наверняка кто-то из начальства, пресекающий любые попытки его провалить, отчислить – потому что он рисовал, завоевывал для университета места и медали, принося витиеватые парадные грамоты на стены начальственных кабинетов. Большой брат, как-никак, все же заботился о братьях меньших.
Китайцы послали его учиться, платили небольшую стипендию, начали строить большую дорогу у них в селе. Ребята писали – теперь там бетон и асфальт, можно вполне кататься на роликовой доске. Говорят, для удобства, чтобы спрямить углы, дорога прошла через Зачарованное озеро. Его пришлось завалить землей. И теперь Ли Бо Хан все думал, куда же делись оттуда журавли? Всегда по весне на озеро прилетали гнездится сотни белоснежный ширококрылых журавлей, они весело и беспокойно курлыкали, и от хлопанья их крыльев грудь переполнялась чем-то распирающе чудесным, веселящим и многообещающим.
Они с приятелем (Ян Бо, подарившим четки) старались приходить на озеро каждую весну, чтобы просто тихо посидеть, послушать крики птиц, наполнится их пузыристой энергией и жизнерадостностью от кончиков пяток по самую макушку. Теперь озера больше нет. Там пройдет скоростная магистраль; может быть, там уже проносятся сверкающие автомобили. Вода засыпалась землей, рыбы ушли в подземные реки, но куда же все-таки теперь прилетают журавли?
Когда он узнал про то, что озера больше нет – то почувствовал пустоту внутри. Странно, когда узнал о смерти Ян Бо было не так пусто. Было ощущение неправильности, несправедливости, как будто произошла какая-то ошибка, что стоит вот немного вернуться назад, сосредоточится, собрать мысли и все можно будет исправить. А теперь вот, когда узнал про озеро – накрыла усталость. Запредельная, огромная. И так пусто гулко внутри, и заполнить нечем.
Но закроешь глаза, и видишь опять светлоствольные разлапистые деревья по берегам хрустальной блестящей воды. Она почти в любую погоду была прозрачной и блестящей, никакими дождями и шквалами было ей не замутить. Потому и называлось – Зачарованное озеро. Когда он первый раз нарисовал это озеро, уже зная, что его больше нет, появилось такое странное чувство в душе – как будто кто-то сказал ему, что он больше никогда туда не вернется.
Какой смысл возвращаться, если больше некуда? Если все, что у него есть: его страна, его приятели-друзья, курлыкающие журавли и блестящие воды, живёт теперь только в его воспоминаниях, оживают только если крепко-крепко закрыть глаза.
А еще почему-то ему казалось, что пока он не видел той дороги, того холмика, оставшегося на месте блестящей зачарованной воды, то остается еще какая-то надежда, еще можно сделать вид, притвориться что не знаешь, не понял. Поэтому, скорее всего, он не вернется туда никогда, чтобы еще можно было на что-то надеяться.
Гармония масс
Помню, когда читала про Китай – в числе прочего, ставившего меня в тупик, была теория гармонии масс. Когда китайцы пытаются сформулировать разницу между картиной мира их самих китайцев и всех остальных, то одним из обязательных пунктов будет «гармония масс», наблюдаемая у китайцев и кардинально отличающаяся от индивидуальной гармонии разных других национальностей.
Я всегда с возрастающим раздражением воспринимала эту гармонию как превалирование общего над частным, как полную победу коллектива над личностью. Постепенно у меня из ушей начинал идти пар, и я скорее забрасывала дальнейшие размышления по этому поводу. И вот только совсем недавно, гоняя на велосипеде по городу, я начала кое о чем догадываться…
Наверное, вы никогда не поймете настоящий Китай, не почувствуете его скрытую сущность, не проникнетесь уважением к нему, если не прокатитесь на велосипеде по улицам. Со стороны это кажется чистым безумием: сотни тысяч велосипедов, мотоциклов, машин, жуткий шум, невообразимая грязь. Нет никакого четкого плана, нет понятных правил, все, казалось бы, отдано на волю чистой случайности и полного произвола.
Я три года не решалась сесть здесь на велосипед, и даже сев на него, была полностью уверена, что окажусь если не раздавленной, то уж точно покалеченной максимум через полчаса езды; что никакого удовольствия нет и быть не может от движения по забитыми потоками людской массы грязным, пыльным, раскаленным от солнца улицам. И что итогом такого «передвижения» будут непрерывное раздражение, сорванный в ругательствах голос и испорченное настроение.
И вот, только уже оказавшись в этой толпе, подхваченный её безумным потоком вдруг понимаешь – вот это и есть гармония масс. Если посмотреть на каждого отдельного участника процесса (старый дед на проржавевшем велосипеде с корзиной квохчущих куриц на багажнике; работяга средних лет на мотоцикле типа «Урал», с притороченными к рулю железными трубами, торчащими в разные стороны, как иглы у дикобраза; задумчивый таксист, высматривающий что-то в своем мобильном телефоне, по ходу бездумно поворачивающий руль движущейся машины; худенькая девочка в очечках на арендованном типовом велосипеде, старательно объезжающая лужу, озабоченная первозданным цветом своих колготок; большая веселая семья, пять человек на одном мотоцикле, причем младший ребенок сидит прямо под рулем, меж ног родителя на складном стульчике), то каждый из них по отдельности как участник дорожного движения – это катастрофа. А все вместе они – это часть той самой гармонии масс или, как китайцы называют это иногда, «упорядоченный хаос».
К примеру: едет мужчина на мотороллере: у моего деда в деревне такой был, годах в 1980-х, и тогда уже был старомоден этот грохочущий громыхающий монстр. За ним кузов, груженный чем-то объемный и лохматым, торчащим во все стороны. Водитель этот старательно смотрел вбок и совершенно ничего не видел перед собой, а ехал он в самую гущу потока, причем, естественно, против течения, то есть в лоб всем проезжающим.