Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Никогда_не... - Таня Танич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Щелк! На смену растерянности на лице Эмель приходит страх. Страх и злость, я вижу их, они проступают во взгляде — настоящие живые чувства, которые ещё больше подчеркивают ненатуральность этого дурацкого грима, которым она закрылась ото всех и прежде всего — от себя.

— Полина! — слышу я возмущённый Наташкин крик, но мне все равно. Пока она не попытались выхватить из моих рук камеру, мне нет до неё дела. Сейчас есть только мы двое, я и Эмель, в которой как будто зреет, набухает что-то. Каждое мое слово ранит ее очень сильно — она не ожидала от меня подобного, а то, что на неё направлен объектив, делает ее ещё более уязвимой. Но мне нужна эта резкость, эта жестокость. Для того, чтобы вспороть старый нарыв, нужен остро заточенный скальпель.

— Ты хочешь сойти за другую? Кем ты хочешь казаться? В кого ты играешь, Эмель?

— Я не играю! — ее голос звенит от напряжения и едва сдерживаемых слез, теперь она хочет от меня отвернуться, закрывается, отворачивается лицом к стенке.

— Давай, соври мне ещё. Продолжай врать и прикрываться штукатуркой. Только ты же знаешь, что это все равно, что мазать тоналкой прыщи. Они на самом деле там и никуда не деваются. Смотри не меня, не отворачивайся и отвечай!

— Тетя Поля, да… Да отстаньте вы от меня! Ну что я вам сделала, что вы со мной так? — она разворачиваешься ко мне в слезах, в ее глазах настоящая мольба. Сейчас главное не сдать назад, не поддаться жалости — это всего лишь уловка, попытка сказать, что ей и так хорошо, с этой глубокой раной внутри. Иногда проявлять жалость — только потворствовать ухудшению. И я этого не хочу. Человек во мне мог бы и отступить — в ее широко взгляде я вижу искреннюю просьбу остановиться, нежелание обнажаться, ворошить в себе то, что спрятала так глубоко, что она сама убедила себя, будто этого нет. Но загнанная в самую глубь ядовитая колючка только сильнее отравляет изнутри. И если хочешь достать ее — придётся забыть о жалости.

— Как? — переспрашиваю я ее, не опуская камеру, но временно убирая палец с рабочей кнопки. — Как я с тобой? Я к тебе несправедлива? Потому что говорю правду?

— В…вы тоже унижаете меня за то, как я вы…выгляжу! Зачем?! — всхлипы не дают ей говорить, а я на секунду замираю.

Вот оно! «Тоже»! Первая оговорка, которая подтверждает — ещё немного и рванет. Сейчас надо бить в самое больное. Дать нарыву разорваться.

— Так все, хватит! Совсем с ума сдурела Полька! — окончательно придя в себя, справившаяся с онемением от моей резкости, Наташка начинает действовать. Делая шаг назад, не поворачиваясь к ней, я ставлю ногу на дизайнерский куб-тумбочку, на котором стоят какие-то ещё более странные дизайнерские фигуры, и пинаю его с такой силой, что он с грохотом летит по деревянному полу навстречу Наташке и, возможно, даже врезается в неё. Я слышу только негромкий вскрик и как с грохотом разлетаются по полу фигурки, но по-прежнему не оборачиваюсь. Не хочу терять зрительный контакт с Эмель — объектив между нами не даёт возможности смотреть друг другу прямо в глаза, но при этом выполняет роль стены исповедальни, через которую легче открываются самые сокровенные тайны.

— Тоже? — ухватываюсь за слово-ниточку, предательски выдавшее Эмель. Ее макияж потек, ненастоящие брови размазались — но я вижу в этом проступающую красоту. Ее настоящее лицо и ее настоящие чувства. И делаю новый кадр, показывающий, как пробуждаешься в Эмель то, что она в себе не принижает. — Кто ещё унижает тебя? Кто, кроме меня?

— Никто! — спохватывается Эмель и снова закрывает рукам и лицо. Я снова жму пальцем на кнопку и ловлю этот момент. Это последний приступ страха. Страха, который нужно победить, или он навсегда останется с ней и в итоге сожрет до костей. Это будет последнее фото старой Эмель. Дальше мне нужна новая. Только новая.

— Не ври мне! — все ещё не опуская камеру, подхожу к небольшому столику, стоящему недалёко от зоны съёмки и нащупываю одной рукой бутылку воды, кладу на пол и толкаю ногой к Эмель. — Я же знаю, что с тобой случилось, почему ты творишь такую чушь с собой. Я знаю, Эмель. И, хочешь, прямо сейчас все скажу?

— Да что ты пристала к ней, дура малахольная! — вновь кричит Наташка, и я слышу, как за мой спиной прямо таки трясётся деревянный пол — она летит сюда со всей свирепостью, на которую способна. Только бы она не вздумала броситься на меня. Только бы пронеслась мимо. Мне плевать на свою безопасность, но устроить со мной драку, разрушить всё за секунду до правды было бы… черт, это было бы не просто обидно, это стало бы настоящим преступлением против её дочери.

— Мама не подходи! — кричит Эмель, выставив впереди себя руки, и по этому ее жесту я понимаю, что Наташка несётся навстречу дочке. Чтобы обнять ее, защитить и увести от меня, бессердечной, посмевшей всколыхнуть то, что пряталось слишком глубоко. — Да что вы все ко мне привязались! — и она заходится в рыданиях, падая на колени и закрывая руками лицо.

— Что ты сделала? Ты что натворила, гадина? — шипит Наташка, не решаясь трогать Эмель, у которой истерика и которая хватается за бутылку с водой судорожными движениями, словно утопающий за соломинку.

Я глуха и слепа к ее возмущению, к обманутой доверчивости. Сейчас я всего лишь проводник ока, которое ищет правды.

— Эмель! — говорю я резко, так, что она вздрагивает. — Кто эти все? Кто издевается и смеётся над тобой?

— Никто… — шепчет она, и я делаю следующий снимок. Так выглядит враньё самой себе. И это не самая приятная картина.

— Никто? — вот теперь я чувствую настоящую злость. — Тогда вставай и улепётывай отсюда, продолжай корчить из себя ту, кем не являешься и проглатывать новые унижения! Вместо того, чтобы дать отпор, ты будешь все больше подстраиваться под их вкусы, думая, что теперь они тебя полюбят, теперь похвалят, так ведь?

— Нет! — кричит Эмель слишком громко, слишком яростно. Ага, значит все так и есть.

— А знаешь, что самое страшное? Это то, что в каждом новом человеке ты будешь видеть их. Тех, перед кем привыкла притворяться, подстраиваться и ждать одобрения. Ты никогда не сможешь общаться с людьми на равных, Эмель, потому что в каждом голосе ты будешь слышать их голос — а в каждом взгляде, каким бы он ни был, будешь видеть их взгляды. Недоуменные, насмешливые, брезгливые. Так ведь, Эмель? Так ведь они на тебя смотрели?

Она сидит на полу, тихо всхлипывая. На смену рыданиям приходит какой-то странный транс, и я понимаю, что каждым словом бью просто в цель и сталкиваю ее в те самые ощущения, в переживание тех эмоций, с которыми она проходила через обиды и унижения.

— Так… — отстранённым голосом говорит она, и Наташка за моей спиной давит тихий вскрик. Теперь мне хочется ее ударить изо всех сил и сделать так, чтобы она заткнулась. Каждый лишний звук, каждое обращение, каждое желание помочь раньше времени выбьют Эмель из состояния отстранённого переживания прошлого, в котором она находится, забыв о том, что я смотрю на неё, что мать рядом.

Кажется, только теперь я понимаю, от кого она скрывалась до последнего — от Наташки, которая не должна знать того, что она сейчас скажет.

Но пока Эмель вся в своих чувствах, захлестнувших ее заново, мне надо выжать из неё ответ. Надо сделать так, чтобы она сказала — сама произнесла то, что таит ото всех. По-другому этот замок никто не сорвёт. Никто не освободит её, кроме неё самой.

— Что они говорили тебе? В чем обвиняли? — тихо и аккуратно, стараясь не скрипнуть ни единой доской, подхожу ближе к ней, не повышая голос, переходя едва ли не на шёпот. Никто не может ручаться, что Эмель громко скажет то, что давно скрывала — и я боюсь ее не услышать.

— Что они говорили тебе? — снова повторяю я, понимая, что больше жать нельзя. Плотина ее сопротивления и так сломана, по ней пошла ощутимая трещина — и сейчас наружу хлынет правда. Пусть пока по капельке, но это только начало. Главное — пусть упадёт хотя бы эта первая капля.

И она падает.

— Что я чурка, — говорит Эмель еле слышно, и эти слова я больше угадываю по шевелящимся губам.

— Что ты… чурка? — негромко повторяю за ней, чтобы она поняла — это уже произнесено. Правда сказана. И звучит она препаскудно. Но это лучше, чем замазывание глаз и игра в порядок и счастье там, где их на самом деле нет.

— Да, — она сейчас смотрит сквозь меня, и я по-прежнему скрывая лицо за камерой, не делаю ни единого движения, ни издаю единого звука. Она должна говорить дальше. Только если она выговорится, то почувствует облегчение. В противном случае это будет недолеченная болезнь, недовытащенная заноза, как оставшееся в открытой ране инородное тело — это принесёт ей больше боли, чем если бы мы не трогали эту тему вообще. Если взялся удалять какую-то гадость — тащи ее всю, аккуратно и убеждаясь, что не осталось ни кусочка. Иначе такая помощь ничем не хуже осознанного вреда.

— Да, — продолжает после небольшой паузы она. — Что я чурка. И черномазая…

Мне тяжело сохранять спокойствие, не выдавать волнение, которое может только помешать. Как я и подозревала, девочку травят за непохожесть. За принадлежность к другой национальности, отличающейся внешне. Обыкновенная ксенофобия, старая как мир, против которой нет приема. Чужаки всегда ассоциировались с опасностью, и им противостояли всей общиной. Так было всегда, отголоски этих древних привычек доходят и до наших дней.

Но то, как Эмель спокойно, с чувством смирения, словно приняв на веру эти оскорбления, повторяет их, заставляет мое сердце сжаться, будто его скручивает спазмом. Моя раздвоенность, пока в руках камера, не даёт ощутить это в полной мере — скорее бесстрастный наблюдатель, в поле зрения которого находимся все мы, сообщает мне это. Просто, чтобы я знала.

— Где это происходит? — спрашиваю, стараясь не выдать чувства, которые переживаю одновременно я и не я. — На улице? В школе?

Она молчит. Значит, пока не готова сказать.

— Это давно началось? — меняю вопрос я.

— Давно, — говорит Эмель. — В садике.

За спиной опять раздаётся громкий вздох-всхлип Наташки, которая не может сдерживать себя — у неё нет моего невидимого щита, которым я ограждаюсь от осознания человеческой жестокости. Такой привычной и банальной, но все равно — бьющей глубоко и метко каждый раз, когда сталкиваешься с ней.

— Это были дети? Кто-то из детей?

— Нет. Нянечка.

Шумно сглатываю, чувствуя, что вода нужна уже мне. Но я не могу сейчас шевелиться, не могу нарушить наш разговор, пока не пойму, что панцирь ложного благополучия окончательно треснул.

— И дети подхватили за ней?

— Да, — кивает Эмель и взгляд ее становится более сфокусированным. Я опускаю камеру. Сейчас нам не нужна преграда, сейчас все маски сорваны и сняты. И мы должны к этому привыкнуть. — Подхватили и придумали новые. Хачиха там… Черножопая. И Аллах акбар. Они все время так кричали. Играли, как будто я их взрываю, а они разбегаются. Но я не взрывала никого, я просто… подходила. И все.

— А другие взрослые. Воспитатели, или родители — они никогда не слышали, что тебя дразнят? Не пытались помешать?

— Они не слышали. Или делали вид, что не слышат, — глядя прямо на меня, говорит Эмель и я понимаю, что она осознает, что произносит. Она говорит сама. Жестокую и гадкую, но правду.

— Совсем никто? — понимая, что могу задавать больше вопросов, повторяю я. Теперь ее надо чистить — чистить изнутри. Вычищать полностью, пусть выговорится, выплеснет это из себя, словно грязную воду.

— Ну, были там… всякие. Которые говорили: «Дети, так нельзя», а сами потом смеялись и говорили — ну что ж тут сделаешь, устами младенца… Типа дети всегда говорят правду и рот им не заткнешь.

Позади слышу тихий плач. Это рыдает уже Наташка — и внутренне благодарю ее за то, что ей удалось столько продержаться. Теперь даже её рыдания не остановят Эмель.

Слишком многое вытащено уже на поверхность.

— И что дальше? — я стараюсь подтолкнуть Эмель к дальнейшему разговору, наклоняясь чуть ближе. — У тебя так и не было друзей в саду?

— Да нет же, были! — слышу сзади голос Наташки, охрипший от слез. — Как же так? Были ведь! Кто бы подумал, что они такое творят?

— Были, — соглашается с матерью Эмелька. — Я сказала им, что не чурка, а Шакира.

— То есть, — чтобы сохранять спокойствие, я отсчитываю про себя назад, от десяти до нуля. Полина, не время сейчас поддаваться чувствам, надо добить дело до конца. Реветь будешь потом. Зальёте слезами здесь хоть всё, втроем. — Ты сказала, что ты не турчанка, а латиноамериканка?

— Ну… Шакира, да. Знаете, песня такая была — она понимает руки и трясёт головой, заставляя волосы скользить по плечам. — Шакира, Шакира. Я так на всех утренниках танцевала. А потом ещё сериал был модный, Клон. Вот я тоже под него танцевала. Но все равно говорила, что я не из этих… не из чурок. Что я бразилька.

— Бразильянка, — автоматически поправляю её я.

— Да, это ж бразильское кино было.

— Ясно, — киваю я ей. — А в школе что? Тоже Шакира?

— Не-е, — по заплаканному лицу Эмель пробегает улыбка. — В школе я была Кардашьян. Ну, Ким Кардашьян, знаете? «Попа как у Ким» — произносит она название популярной песни.

— Так Кардашьян же армянка, — говорю я ей, не стараясь поддеть, а побудить говорить дальше. Только не молчать. Ещё очень-очень рано успокаиваться. Старой Эмель уже нет, а новую я пока что не вижу.

— Да ну? — Эмель снова улыбается. На этот раз недоверчиво. — Она в Америке живет, в Голливуде. Она звезда в Голливуде, вы что!

— Она армянка, Эмель. У неё отец с восточными корнями, как и у тебя. Она не скрывает этого. Смотри, Ким придумала свой стиль и все стали ей подражать. Не она подстраивалась под кого-то, а создала свой стиль. Ты тоже так сможешь.

— Да ну? — Эмель снова удивляется.

— А что тебе мешает? Ты посмотри, вот этот образ, который вы все косплеите — это смесь Анжелины Джоли, которая тоже ни под кого особо прогибается, и Ким. Только выглядит он стремно, потому что вторичный. Потому что это плохая копия, калька. Вторичка — она всегда убогая. Это как прожеванная еда. Ты бы хотела есть еду, которую кто-то до тебя пожевал и заботливо положил в ротик?

— Ой фу-у, ну нет, — тянет Эмель и брезгливо морщится.

— А какого черта тогда на себя напяливаешь чужой образ? Ещё и полностью противоположный тебе?

— Вот вы, теть Поль, красиво всё говорите, — опускает глаза Эмель. — а на деле оно ведь сложнее. Вас никогда не дразнили, потому что у вас фамилия странная, или не говорили: «Вали в свой чуркистан! Чего тебе тут надо?» А я что, виновата, что я приехала? Меня вообще, может, привезли… Я вообще ничего не помню.

— А что ж ты молчала? — подаёт голос Наташка. Вместе с потрясением в нем слышится и обида. Ей жаль Эмель, и дико сознавать, что такое творилось у неё под носом, а она ничего, ровным счетом ничего не замечала. Знакомая и обычная картина.

— А если бы я сказала, что бы это променяло? — говорит Эмель.

— Как что? Я порвала глотку каждому, кто такое сказал на тебя! — гнев в голосе Натальи возрастает и, зная ее характер, я не сомневаюсь в том, что так бы оно и было. — Я бы эту нянечку! И этих воспитательниц… — она прямо задыхается от волнения. — Покажешь мне их! Вот завтра пойдём — и покажешь!

— Да не надо, мам. Столько лет прошло, — опускает глаза Эмель и начинает нервно обламывать ногти.

— Как это не надо! Как не надо! За такое надо наказывать! Ещё на знаю как, но… Да я их сама придушу собственными руками! Да вся семья за тебя станет! Ты что, доча? Чтоб кого-то из наших обижали, а мы им спуску дали? Да я теперь ни с кого глаз не спущу, пусть хоть кто-то криво посмотрит, сразу говори мне! Сразу же! Я им покажу Аллах Акбар! Я им устрою… джихад, блядь! И классную вашу настращаю, и директрису — это что такое? Сами притворяются передовыми-прогрессивными, а у них, значит, расизм в школе процветет? Так ведь, Полька? Это что такое, спрашивается? Двадцать первый век на дворе, а они девчонку гнобят только за то, что она не из местных!

Я не поправляю Наташку, что неприятие иностранцев не зависит от века и эпохи. Это что-то глубокое, на уровне подсознания, доставшееся нам вместе с животными инстинктами, но то, что надо вовремя видеть и останавливать. И не считать, что сегодня подобное невозможно. Именно сейчас, во время, когда люди на каждом углу кричат о своей гуманности, варварские вещи творятся с наибольшим остервенением.

Эмель смотрит на нас все ещё расширенными глазами, немного испуганно, но напряжение ее отпустило — она понимает главное. Что ей не надо больше прятаться, и что, как бы там ни было, с этой своей «позорной тайной» она теперь не одна. Но почему бы ей не раскрыться раньше? Причин недоверия я не вижу, с матерью она общается скорее как подружка и сестра. Чего-чего, а морализаторства и назидательности, рубящих на корню желание быть откровенным, в Наташке никогда не было.

Этот вопрос я задаю следующим:

— А почему ты молчала? Почему сразу не сказала?

— Кому? — настораживается Эмель.

— Да хотя бы маме. Смотри, как она за тебя переживает. Думаешь, она бы не защитила тебя сразу?

— Защитила бы, — говорит Эмелька, снова опуская взгляд.

Так… Кажется ещё что-то, какая-то одна, последняя тайна, которую надо раскрыть и дело будет сделано. Конечно же, не все, впереди у Эмель ещё много шишек на пути к себе. Но теперь у неё появится поддержка, и, зная Никишиных, я пониманию, что о такой поддержке многим приходится только мечтать.

— Так почему ты молчала?

— Ну… не думала, что это так серьёзно, — говорит она, вновь пряча глаза.

Опять враньё. Да что ж такое? Сколько мне ещё ее надо трясти? Я снова начинаю злиться и вдруг вспоминаю одну из Наташкиных фраз, произнесённых во время нашей первой встречи…

И мне все становится ясно.

— Не хотела никого расстраивать дома?

— Ну… нет, — но по её глазам вижу, что да.

— Не хотела, чтобы мама ещё больше переживала из-за того, что тебя не вся… — делаю глубокий вдох. Теперь мне надо набраться мужества, прежде чем сказать эту фразу. Не факт, что Эмель, чувствующая это подсознательно, отдаёт себе явный отчёт в том, что дела обстоят именно так. — Что тебя не вся семья принимает?

Эмель снова долго-долго смотрит на меня, после чего отвечает:

— Да.

Вот так вот. Она не стала бороться с неприятием себя среди посторонних, чувствуя, что даже среди своих она не ко двору. Кто знает, может, не будь этого скрытого конфликта между Наташкой и Гордеем Архиповичем, Эмель не стала бы покрывать своих обидчиков. Но чувство, что ты не такая, идущее из семьи, подточило в ней самое главное — уверенность в том, что она не «басурманка» и не «чурка», не бракованная. Ведь семья — это же самые родные люди. А родные люди не хотят зла, и не соврут просто так. Если кто-то из них отворачивается, значит, ты этого заслужила. Какое знакомое чувство.

Вот в чем причина. Уверенность в том, что она заслужила, помешала Эмель открыться перед матерью, совсем не недоверие или страх. И вот она — та самая заноза, которую я держу перед собой в руках и вижу, насколько глубоко она сидела. И мы таки вытащили ее. Все вместе.

— Эмель, — говорю. — Гордей Архипович, твой дед… Ты думаешь, он тебя не любит?

— Думаю, да… — она понимает, что юлить нет смысла. — Он и маму постоянно ругает за меня. И за других девочек тоже — одна, говорит, от цыганчука, ещё одна от молдаванина, только одна от нормального. Чем тебе, говорит, наши не угодили? Уймись ты, наконец, и остепенись, говорит. Заведи нормального мужа и детей. Вот так вот… нормального. А мы, выходит, ненормальные.

Наташка в ответ на эти слова только всхлипывает, стыдливо закрыв лицо руками. Я понимаю её. Слушать, как твой ребенок повторяет самые обидные обвинения, понимая, что и он от этого пострадал — нелегкое дело. Черт, как же тут сложно всё, как сложно.

Может, зря я полезла ворошить их семейные тайны? Эта предательская мысль возникает всего на секунду, и тут же исчезает. Нет, не зря. Я не несла им насильно свет истины, не хотела поучать или приводить к счастью за ручку. Но если их скелеты из шкафов вываливаются так открыто — как можно взять и пройти мимо?

Будь они мне посторонними людьми, возможно, я смогла бы. Наиболее нейтральны и спокойны мы к проблемам людей, к которым не чувствуем привязанности. Вот там никаких крайностей, никаких резких слов отчаяния. Как дела, нормально? Отлично, отвали.

Здесь же я чувствую какую-то потребность помочь разобраться. Тем более все белые нитки, которыми шито их липовое благополучие, так бросаются мне в глаза, что прямо мозолят, не дают возможности отвернуться.

— Эмель, послушай меня, — я должна сказать ей что-то очень важное, избегая ненужной напыщенности, и в то же время, чтобы она поняла серьёзность моих слов. — Твой дед — он сложный человек. И как и ты, как и я, как и мама может ошибаться. Никто от этого не застрахован. Худшее, что можно сделать — ненавидеть его за ошибки, обвинять, вешать на него своим проблемы и неудачи. Да, он неправ. Да его позиция жестокая. Но ты-то это теперь знаешь. Что он неправ, верно?

— Ну… Вроде как да, — говорит Эмель, пока Наталья, подсев ближе, снова утирает глаза платочком и, хватаясь за голову, начинает раскачиваться из стороны в сторону. Так, только этого мне не хватало. Главное, чтобы теперь она не взяла на себя груз вины и не стала тащить его впереди себя, словно позорный крест. На второй сеанс групповой терапии меня уже не хватит. Я и сейчас чувствую, что мои дохлые нервы болтаются как ниточки, которые скоро порвутся.



Поделиться книгой:

На главную
Назад