– Нет, милейший, я имею в виду врачей. Что могут сделать внешние сдерживающие силы перед лицом души, потерявшей контроль над собой. Изменить ее отношение к себе и миру может только опытный врач.
– Или священник! – Филипп был само простодушие, но профессор, метнув на него взгляд полный сочувствия, произнес с достоинством:
– Помните, как это было у Кьеркегора: «О, Лютер, у тебя было девяносто пять тезисов. Но положение еще ужасней. Есть только один тезис- Христианство Нового Завета не существует вообще. И реформировать нечего.»
– Печальный взгляд на мир.
– Вы его не разделяете?
– Нет.
– Мудрость приходит с возрастом. И я буду с нетерпением вас ждать в нашем лагере Людей без Предрассудков.
– Я и так вполне счастлив, уверяю вас.
– Кто знает, что такое счастье? – в сытых и готовых сомкнуться в сладком сне глазах профессора, который уже покончил с обедом, появилась томная дымка.
– Наверное, это Царство Небесное, – простодушию Филиппа не было конца, он до сих пор не вполне понял, с кем разговаривает.
– Не говорите пустяков, молодой человек. И, кстати, будьте так любезны, оплатите наш счет, я должен идти.
– Всего доброго, – пролепетал Филипп в ужасе, что не сможет расплатиться, и его заставят до вечера мыть тарелки. Но, вспомнив, что у него с собой кредитная карточка, он просиял. И на вопрос, как он хочет оплатить счет, который ему задала подошедшая в следующее мгновение знакомая уже девушка в униформе, он улыбнулся и спросил:
– Вас устроит Visa Classic?
Девушка ответила, что для держателей кредитных карт скидки. Это только добавило радости простому сердцу Филиппа, и он почувствовал, что мир прекрасен, и если не устлан лепестками роз, то, по крайней мере, не так воинственен, как это казалось ему еще так недавно.
4.1
Когда Филипп добрался домой и вошел в квартиру, он понял, что Фон Виттен делает себе что-то на обед. В коридоре стоял сильный запах жарившихся котлет из полуфабрикатов, шедший из кухни. Он направился туда и увидел Алексея в переднике, склонившегося над сковородкой в явном недоумении.
– Ты разбираешься в кулинарии? – спросил его озадаченный барон.
– Не более твоего.
– По-моему, они не свежие.
– Какими бы они ни были, я их есть не буду.
– Что за капризы, ваша светлость, или тебе больше нравиться сиятельство?
– Только что обедал с Вереславским.
– Настиным отцом?
– Да. Старый хрен даже не заплатил за себя.
– Наверное, это застарелые студенческие привычки.
– Черт бы их побрал.
– Ты, как я гляжу, быстро входишь в семью.
– Не говори глупостей. Еще раз услышу от тебя такое, отшлепаю и поставлю в угол.
– Как мы ранимы.
– Это больная тема и попрошу тебя к ней не возвращаться.
– Как изволите-с.
Филипп понюхал котлеты, которые уже шипели во всю, он подумал, что его приятель все-таки в чем-то прав на их счет.
– Ешь свои помои, поросенок, и мы едем.
– В Томухино?
– Да, выбора нет.
– Но ты возьмешь хотя бы зубную щетку?
– И кляп для тебя.
– Какой ты бываешь милый с молодыми людьми.
– Еще одна-другая невеста от тетушки Галины и придется менять ориентацию.
– Трудное положение.
– Весьма. Ешь скорей, и поехали.
Пока Алексей ел то, что у него получилось, Филипп выбирал, что ему взять с собой. Остановившись на плавках, Томухино стояло, как уже говорилось, на бегу Сенежского Озера, чистых джинсах, паре рубашек и свежих носках, он сложил все это в рюкзак и решил остаться в смокинге, бабочку для которого запихнул в карман брюк, и, вспомнил, что в школьные годы носил пионерский галстук так же в кармане. Эти параллели его интимной жизни окончательно привели его в доброе расположение духа, и с глубоким вздохом «Где наша не пропадала!» пошел на кухню за Алексеем.
– Я готов, – произнес с набитым ртом юный барон, вставая из-за стола.
– Посуду можешь не мыть.
– Как скажешь.
– Пошли в машину.
Филипп бросил в кухонную мойку сковородку и вилку с тарелкой, оставшиеся от обеда Фон Виттена, и, пнув, снимавшего фартук Лешу под зад, решительно сказал:
– En route7!
Они долго молчали, колеся по московским улицам, изредка критикуя в нелестных выражениях манеру водить, принятую в Москве в незапамятные времена, и ставшую этическим каноном на местных дорогах на веки вечные. Наконец, когда они уже ехали по Ленинградскому шоссе, Алексей заговорил.
– Ты знаешь, все-таки в ней что-то есть.
– В ком? – Спросил его Филипп, стараясь подобраться к самому левому ряду.
– В Насте.
– Ты с ума сошел.
– Нет-нет. Она- ангел.
– Ты втюрился, глупенький, – Филипп смотрел уже не на дорогу, а на Фон Виттена.
– Что ты себе позволяешь, – воскликнул Алексей, и дернул руль вправо. Машина вильнула и ушла в правый ряд.
– Нет! Ты влюбился, кретин, – Филиппу было не до смеха, он только что чуть не въехал в дальнобойщика. – Чтоб тебе… – пролепетал бледными губами юный князь в ужасе, и Алексей дернул руль влево, и машина ушла резко в самый левый ряд, куда до этого Филипп никак не мог попасть, под гудки недовольных.
– Не трогай руль, иначе ты нас угробишь. Я не готов еще к встрече с любимой бабушкой, – Навродский вытирал пот со лба, все еще не веря, что все обошлось.
– Если будешь вести себя хорошо, доедем без приключений, – Фон Виттен был непримирим и смотрел роковым взором на уходящую вперед дорогу.
– Где вас только делают таких, – Филипп хотел грязно выругаться, но ограничился только этим.
– Есть добрые люди, – заверил его Фон Виттен, и Навродскому показалось, что он это сегодня где-то уже слышал.
Дальше они ехали молча, только изредка, глядя на гордого и обиженного барона, Филипп тихо ржал, тут же замолкая, ловя на себе взгляд последнего. Свернув перед Солнечногорском, они пулей долетели до Томухино, по хорошей дороге, принадлежавшей поселку, где был не только скромный домик Фон Виттена и клиника Вереславского, которую скромной назвать было никак нельзя, но и несколько особняков, которые могли бы украсить центр любой европейской столицы.
4.2
Один из этих особняков принадлежал колбасному королю и одновременно потомку испанских коммунистов Сантьяго Санмартинадо. Тощий, черный как смоль, и чокнутый как никто в округе, он был заметной фигурой местной фауны. Его выходки, из которых привычка гулять по поселку в пижаме, украшенной десятками Микки-Маусов, была самой безобидной, сделали его местной знаменитостью. Воспитанный на семейных традициях Троцкистского волюнтаризма, он обладал необыкновенной алчностью, сколотившей ему состояние на колбасе, которая никогда бы не попала на прилавки, если бы не менее алчные сотрудники санитарно-эпидемической службы не были им подкуплены на столько, что даже волна отравлений среди пенсионеров не дала повода к расследованию, в котором и не было никакого особенного смысла. Все заинтересованные стороны знали, в чем дело, и, более того, были довольны происходящим. Испанец по крови, он был горяч, но одинок, женщины его обходили стороной, не смотря на его состояние. Иметь связь, не говоря о том, чтобы жить с человеком, у которого все от самого себя до яичницы на завтрак вызывает приступ истерики, было не по силам даже самым стойким и отважным.
И, что само собой разумеется, и о чем можно было бы даже не говорить, Сантьяго Хулиович, его отца звали Хулио, состоял в пациентах у профессора Вереславского. Дело в том, что странности Сантьяго Хулиовича не ограничивались причудами и истериками, он так же слышал голоса и видел видения, что ему, человеку не крещеному ни в какой вере, но считающему себя добрым католиком в порывах религиозного чувства, которое его иногда посещало, давало считать себя избранным для высшей миссии, которая чаще всего ограничивалась забавными или неприличными, как посмотреть, выходками, направленными против слуг и соседей. Однажды он вытоптал для более удобного приземления инопланетян все розы около кафе «Евграфыч», центра политической, амурной и прочей жизни поселка. Евграфычем звали хозяина заведения, когда этот пожилой и видавший виды человек увидел, как Сантьяго Хулиович вытаптывает его последнюю розу, он разозлился и надавал сбрендившему Хулиовичу по шее, после чего между ними пролегла вражда, из-за которой потомок испанских эмигрантов лишился возможности быть обслуженным в этом заведении, за что мстил, возводя на Евграфыча немыслимые клеветы, которые сообщал не только соседям, но также по телефону приемной Президента РФ, чем всем давно надоел. Единственной душой, искренне жалевшей безумца, была его племянница, которая была единственной родственницей, допущенной к его персоне. Марта или Марфа, как она просила называть себя немногих близких людей, крестившись в православие, была его добрым ангелом. Она ухаживала за ним, умоляла слуг простить его и не уходить после очередного конфликта с дядей, которые случались часто. Ей иногда даже удавалось уговорить его принять лекарства, которые ему прописывал профессор. Она молилась за него и уповала, что настанет день и случиться чудо: дядя станет добрым и психически нормальным. Он же, совершенно не понимая, что она для него значит, считал ее дурой, не способной к жизни и сидящей у него на шее.
Сантьяго Хулиович был гордым человеком, и гордая pin-up lass8 Настя Вереславская, которую он встречал иногда у ее отца, когда подолгу разговаривал с ним о своих голосах и видениях, волновала его воспаленное воображение. Никто кроме профессора и Марты не был в состоянии выслушать этот бессвязный бред. Но поскольку Марту он считал дурой, а профессора хоть недалеким и неодаренным свыше мистическим даром, но все-таки внимательным и сведущим человеком, он часто захаживал к нему и изливал свою душу, в величии каковой сам Сантьяго Хулиович не сомневался.
Проведя всю предыдущую ночь в беседе с неким видением, которое называло себя его Судьбой, имело рожки и хвостик, которые не смутили, однако, бедолагу Сантьяго. Этот горячий испанский парень решил, что для продолжения своего славного рода, происходившего из Каталонских мясников, он должен взять в жены Настю. И, зная, что девушки в Томухино обычно собираются днем посплетничать на веранде «Евграфыча», он направился туда, и, увидев Настю, приблизился к ней и пал на колени.
– Я прошу вас стать моей женой, – начал он безо всякой артподготовки.
– Вы в своем уме? – Настя глядела на него обалдевшими глазами, не веря тому, что слышит.
– Да, я знаю, я старше вас.
– Правда? – Настя не знала, что ей делать.
– Но сердце мое горячо, и в нем живете вы.
– Я думала, что я живу у родителей.
– Не перебивайте!
– Как вам будет угодно.
– Мое состояние и житейская мудрость в союзе с вашей красотой будут нам благословением.
– Сомневаюсь.
– Вы не даете мне сказать!
– Но вы несете всякую чушь.
– Вы не станете моей?
– С какого хрена, дядя, мне быть твоей? – Хулиович достал Настю и она не стеснялась в выражениях.
– Она не станет твоей, чучело, – это был Евграфыч, он приближался со шваброй на перевес. Убираясь у себя в кафе после обеда, он услышал голос своего старого знакомого, и понял, что его присутствие необходимо.
– Я с вами не разговариваю, – пылко ответил ему испанец.
– Зато я с тобой сейчас поговорю, – Евграфыч встал над коленопреклоненным Хулиовичем.
– Что вам угодно? – Колбасный король любил строить из себя испанского гранда времен Великой Армады.
– Дать тебе по попе, – Евграфыч был прост как тысяча младенцев.
– Что это значит? – Хулиович понял, что пахнет взбучкой, и, вскочив на ноги, начал отступать.
– Что бы я тебя больше здесь не видел.
– И не надейтесь, – Сантьяго был само достоинство.
– Девочка, он тебя не обидел? – спросил Евграфыч, повернувшись к Насте.
– На дураков не обижаются, – Настя вытерла салфеткой со рта остатки кремового пирожного, вскочила на свой велосипед и была такова.
4.3
Филипп никогда не сомневался, в Насте воплотилось то, что старик Гете называл запросто “Das Ewigweibliche9”. Ибо что такое женщина? Каприз, глупость и привычка оправдывать все свои пороки несчастьями судьбы, есть еще святые женщины, но их мало, и в естественной среде обитания слабого пола, как биологического вида, почти не встречаются.
Пропев на прощание столь милое сердцу барона «Deutschland, Deutschland über Alles10,» Филипп бросил его у ворот его дома, и тихонечко втопил в направлении особняка Вереславских, который встретил его угрюмой громадой позднего псевдогеоргиаского стиля- с аляповатой готикой и «естественным» английским садом.