Сергей Корнев
Угрюмский род
Пролог
Я родился и живу в древнем русском городе Угрюмске. Он вот уже тыщу лет стоит неприметной тёмной точкой на необъятных просторах нашей родины – там, где великие реки Угрюм и Морока впадают друг в друга.
Старая часть Угрюмска – кремль из облезлого красного кирпича да вся эта вековая дряхлость, при виде которой сердце мгновенно настраивается на патриотический лад, а попросту говоря, начинает ныть, – как раз целиком располагается на крутом берегу, похожем на клин, между двумя реками.
Новая часть города – где, собственно, в основном, и живут люди – находится за Угрюмом. Вообще это и есть Угрюмск. Районы, кварталы, как хорошо сказано в одной песне (а из песни слов не выкинешь), и жилые массивы – всё там. Ну и я, конечно, тоже там живу.
Есть ещё Заморочье. Эта часть города находится, что уже понятно должно быть из названия, за Морокой. Если у городов, как у людей, бывают лица и задницы, то Заморочье – точно задница Угрюмска. Там жуть и хаос, и даже Бог не может ничего с этим поделать: смотрит со своего облака и тяжко плачет. И тогда в Заморочье идут серые дожди, и становится вообще кошмар. Все эти бесконечные лабиринты сельских домов, бараков и промышленных зданий окончательно поглощает мистический туман безысходности.
И так оно и есть: из Заморочья нет выхода, кроме длинного, словно скелет доисторического чудовища, железобетонного моста, связывающего ту неприглядную задницу с остальным Угрюмском. Когда по нему пыльно, как от несущегося табуна коней, едут тяжёлые грузовики, кажется, что он гулко стонет и чрез силу скрипит своими железными зубами.
Если не живёшь в Заморочье, то тебе там лучше не появляться. Там люди злые, на жизнь отчаянно обиженные и потому им всё можно. Там даже дети смотрят на тебя так, будто ты им что-то должен.
Но хочешь или не хочешь – всё равно туда попадёшь когда-нибудь. Потому что в Заморочье с давних времён функционирует оно – жизненное сердце Угрюмска: ЕБПХ. На ЕБПХ из нефти и газа делают броню родины.
Я работаю на ЕБПХ. И мой отец там работает. И дед там работал, и даже прадед застал. Там вообще половина Угрюмска работает по сменам, а другая половина – та, что не на ЕБПХ, – вечно ищет работу. Так что ЕБПХ – это мечта любого угрюмца: устроился туда – и на всю жизнь при деле.
Во времена прадеда ЕБПХ называлось «Красное знамя», во времена деда – Угрюмстройтехмаш, при отце сперва Угрюмтранс, затем Угрюмпром, но суть его из века оставалась той же: надо много людей, даже если платить им нечем. Прадед в 50-е работал за трудодни, дед в 70-е тащил всё, что плохо лежало (а лежало всё плохо), отец в 90-е месяцами не получал зарплату, я же – ничего, за ипотеку есть, чем платить, и на том спасибо.
Впрочем, в Угрюмске так: ЕБПХ или нет, все пути всё равно ведут в Заморочье. Там, на окраине, за промзоной, большое пустынное поле, трава да бурьян и стихийные свалки, а на поле том – городское кладбище.
На нём все мои ушедшие в мир иной предки и родственники. Семь могил, в каждой рассовано по два-три покойника; на Пасху пока обойдёшь все – самому в какую-нибудь лечь захочется. Это семья, все там будем.
Я – тупиковая ветвь семейного древа. С женой живу уже пять лет, а детей нет. И не планируется, потому что мы не хотим. А все отчего-то хотят. Они говорят, что я должен воспроизвести род и что люди вообще должны и обязаны производить в мир других людей, так устроена жизнь. Ибо сказано: плодитесь и размножайтесь. А коли сказано – так делай.
Но я не делаю. И пытаюсь как-то ото всех отбиться, чтобы не лезли: с одними отшучиваюсь, перед другими оправдываюсь, с третьими ругаюсь. Я говорю им, что и без меня есть кому воспроизвести род, что род не оскудеет и что неприлично им лезть, куда их не просят. Однако же они всё равно лезут и требуют от меня воспроизведения рода. Они почему-то обижаются, грозят, что я ещё пожалею, и смотрят на меня глазами, полными скорби.
До того достали, что я решил написать про них книгу. Книгу о моей семье. О моих прадеде и прабабке, о двух дедушках и двух бабушках, отце и матери, и дядях и тётях, и братьях и сёстрах, и всех родственниках, даже до седьмой воды на киселе, включая сына маминой подруги, который вроде бы приходится мне четвероюродным племянником.
Но начну я с родоначальника моей семьи. С прапрадеда.
Прапрадед
Мой прапрадед, Кондратий Харитонович Смирнов, жил бог знает когда – ещё при царе Горохе. И больше я про него ничего не знаю. То, что он Кондратий, известно из отчества прадеда, а то, что Харитонович, доподлинно не известно. Это прабабка так иной раз его называла, а прабабка моя тот ещё баснописец. Но про неё потом.
В общем, от прапрадеда ничегошеньки не осталось, кроме редкого, словно улыбка моей прабабки, благоговейного упоминания. Даже могила его канула в пропащую Лету, как то и положено настоящему человеку из народа, приходящему из ниоткуда и уходящему в никуда.
Ну, может, он был из Хорониловки, потому что прадед рассказывал, что сам-де родился в Хорониловке и что оттуда пешком ходил в угрюмскую школу, и что было их пять детей и одни валенки на всех.
Если выехать из старого Угрюмска по улице Дзержинского и затем поехать по просёлочной дороге вдоль берега Мороки супротив её течения, то вскоре будет деревенька – несколько разрозненных островков по три-четыре двора да старый заброшенный колодец-журавль посередь них. Вот это и есть та самая Хорониловка.
В Хорониловке теперь никто не живёт. Прежние люди повымерли, а новые не хотят там жить. Вроде близко от города да на природе, только вот карма плохая, видимо. К тому же, когда дует восточный ветер, то со стороны ЕБПХ несёт таким дерьмом, что и без кармы взвоешь.
Или, может, он был из Божьих Рос. Потому что у прадеда моего там дом имелся, который потом перешёл по наследству к деду и от него к отцу. А отец уступил его моей тётке, то есть своей родной сестре. Тётка туда каждое лето ездит и целыми днями возится в огороде.
Если выехать из старого Угрюмска по улице Ленина и ехать дальше по той разбитой асфальтированной дороге вдоль берега Угрюма супротив его течения, то километров через десять, сразу после совхоза «Победа», появится село – несколько жмущихся друг к другу улиц и промеж них церковь, купол набекрень, как эхо воинствующего атеизма. Это и есть Божьи Росы.
В Божьих Росах люди тоже почти не живут. Приезжают на лето, как моя тётка. А зимуют, говорят, только две бабки. Одна живёт на одном конце села, другая – на другом, и люто друг друга ненавидят. Даже когда они ждут автолавку возле закрытого советского магазина, на железной двери которого висит грустный амбарный замок, то демонстративно глядят в разные стороны и не разговаривают. Характер, точь-в-точь как у моей прабабки, отчего есть у меня подозрения, что дом тот достался прадеду моему не от прапрадеда, а по прабабкиной линии. Это её порода.
Вот и всё, что можно сказать про прапрадеда, земля ему пухом.
Прадед
Прадеда звали Макар Кондратич, или просто дед Макар. Родился он в упомянутой Хорониловке в 1922-ом, а похоронен в 1991-ом в одной из тех семи наших могил на угрюмском городском кладбище, на поле за ЕБПХ.
Мне было четыре года, когда он умер, но я его почему-то помню. У него изо рта пахло кислым, на голове была фуражка со звездой, руки были, точно коряги, а глаза похожи на высохшую осеннюю траву, в которой гуляет прохладный ветер. Он смотрел на меня сверху вниз, и я его боялся.
Но все про него говорили, что он был добрый: мол, мухи не обидит, в отличие от прабабки. Молчаливый, как партизан, и безотказный, только не когда выпьет. Когда выпьет, матерился и никому ничего не давал.
Правда, выпить ему прабабка не позволяла, так как он был с войны контуженный. За что и красивую медальку имел на парадном костюме. Этот костюм он надевал на День Победы и шёл на демонстрацию выпивать, тогда уж никакая прабабка ему была не указ.
Что делал прадед до войны – теперь уж никто не скажет. А после, с 1946-го, его биография мне известна. Произвёл трёх детей, одного за другим. Работал сначала в Рабрыбхозе, затем на ЕБПХ, которое в ту пору называлось «Красное знамя», и в конце, как на пенсию вышел, в совхозе «Победа», летом пас совхозных телят, а зимой чистил за ними навоз.
То ли здоровье у него было крепкое, то ли по-другому не мог или не знал, но работал он до тех пор, пока, видно, совсем не скрючило. У отца есть фотография: на ней дед Макар сидит на лошади и в руке держит кнут, сидит ровно и задорно, только вот взгляд печальный, как у старого пса.
На обороте фотографии подписано: 19 августа 1989 года. Мне было два года, а прадеду два года оставалось жить.
Он прожил жизнь тяжёлую и смиренную, будто повинность, будто долг перед родиной, породившей его и взявшей за это с него сполна. Ходил пешком в школу, ходил пешком на войне, ходил пешком на работу, а под старость дали лошадь. Когда же положили в гроб, то повезли на грузовике и по пути кидали на дорогу сосновые ветки.
Всё, что я знаю о прадеде (то моё смутное детское воспоминание не в счёт), я знаю по рассказам деда и бабушки, родителей или кого-то из родни, и ещё прабабки, конечно, которая пережила прадеда на десять лет и оставила в моей душе след куда более внятный и неизгладимый.
Прабабка
У прабабки моей, Анны Никодимовны, было очень злое лицо.
А язык – ещё злее. Она никогда не подбирала слова и говорила всё, что было написано на её лице. Удивительно, как она не лопалась от злости, во всяк день пребывая в отвратительном расположении духа.
Людей по именам она не называла, но обладая поразительным для своего рабоче-крестьянского происхождения многообразием нелицеприятно окрашенных слов, каждому давала обидное и ругательное прозвище: фигляр, пентюх, педераст, нимфоманка, очковтиратель и так далее.
Прадеда называла немым чёртом, деда моего – то есть своего сына – тюфяком, бабушку – чахоточной, своего внука и моего отца – алкоголиком, тётку, свою внучку – прорвой, а мою мать – профурсеткой. Думаю, если бы она пожила подольше, то и мне прицепила бы какое-нибудь такое гнусное прозвание. Впрочем, она уже являлась мне во сне и обозвала импотентом.
Прабабка на всё имела свой особенный взгляд – на любого человека или вещь, или событие, когда бы оно ни произошло – и тотчас же, не моргнув глазом, давала убийственно исчерпывающую оценку.
Это от неё в детстве я узнал, что детей не приносит аист, как тогда все говорили, а их выписывают в райисполкоме, и что тех, кто не доедает из своей тарелки, отправляют обратно в райисполком на переработку и делают из них колбасу. А тех, кто не слушается, выбрасывают на помойку. Что игра в мяч – бесовское занятие, так как произошло от того, что какие-то мучители отрезали голову святому и пинали её ногами. И что те, кто не засыпает сразу же после захода солнца, на самом не деле вовсе не люди, а черти, но таковых в Угрюмске большинство, поэтому со всеми надо держать ухо востро.
Она говорила, что Угрюмск за грехи скоро уйдёт под воду. Что под землёй живут огромные черви, которые иногда выползают наружу и сжирают людей, поэтому те пропадают без вести. И что Россией правит сатана, но это, кстати, то единственное, в чём я свою прабабку полностью поддерживаю.
Она же, так или иначе ругая всё, полностью поддерживала только православные обряды, Сталина и то, что вот-вот всему свету настанет конец. Но он настал ей самой. Как-то зимой поскользнулась и упала. Она была ещё в силах и её повезли в больницу, думая, что это пустяк и ненадолго. Однако в больнице она впала в помешательство и вскоре померла.
Похоронили в могиле рядом с прадедом. Годы жизни: 1924–2001.
Теперь же, спустя много лет, выяснилось, что ничего толком о ней и не известно. Рассказывала она о чём угодно, только не о своей бестолковой жизни. Ни откуда родом, ни кто её родители, ни где была – ничего.
Дед мой вспоминал, что работала уборщицей в совхозной школе, и жили они с прадедом в том доме в Божьих Росах. Когда прадед умер, то она отказалась там жить и потребовала забрать её в Угрюмск.
Вот так она и оказалась в дедовой квартире, где мы тогда жили всей семьёй: дед, бабушка, отец, мать, я и она, баба Нюша, моя прабабка. Бабушка со злым лицом, которая на всё имела свой особенный взгляд.
Дед
У прадеда и прабабки родилось трое детей и все сыновья: старший – мой дед, Иван Макарыч, 1946 года рождения. За ним Василий Макарыч – с 1948-го. А самый младший – Пётр Макарыч – с 1952-го.
Всё, как в сказке, только наоборот: младший – умный был детина, средний был и так и сяк, старший вовсе был дурак. Так считала прабабка, она и называла их соответственно: Петьку – очкариком, Ваську – пустобрёхом, а моего деда – болваном и тюфяком.
Но то прабабка. А я думаю, что ничего не наоборот, чему и жизнь каждого в подтверждение. Пётр Макарыч и вправду был умный, носил очки и портфель, но кончил по-дурацки: собственные дети из квартиры в Москве выперли и пришлось ему скитаться. Василий Макарыч чего-то пыжился всю жизнь – и так, и сяк, а в итоге и не так, и не сяк, похоронить некому было. А когда мой дед умер, вся родня приехала на похороны. И какой же он дурак после этого? Чтобы когда ты помер и в Угрюмске по тебе поплакали, надо много ума иметь.
Хотя и прабабка в чём-то права, конечно. Всё-таки это же она его в райисполкоме выписала. Значит, что-то знала через материнскую пуповину.
Дед жил так, словно был бревном и плыл по течению в медленных водах великой реки Угрюм: куда текло – туда и тёк, куда приставало – туда и приставал. Он старался быть, как все, и не высовывать голову из толпы.
От прадеда ему достался смиренный нрав и желание всем угодить, а от прабабки – острый язык. Поэтому на людях он терпел и поддакивал, лишь бы чего не вышло, а заглазно каждого разоблачал по самые мамкины норки, так что я сызмалетства обо всех узнавал много интересного, познавательного и того, что никому нельзя говорить.
Сразу после армии дед поступил работать на «Угрюмстройтехмаш» (тогдашнее ЕБПХ) и проработал там до пенсии. В 1966-м женился на моей бабке, и пока не дали свою квартиру, они жили с её родителями в их доме на улице Советской в старом Угрюмске. Там теперь тётка живёт.
В 1967-м у них родился мой отец, в 1970-м – та самая тётка. Отца назвали Лёнькой, тётку – Ленкой. А в 1971-м им дали в Рабочем посёлке за Угрюмом двухкомнатную квартиру. Это наше родовое гнездо.
В 70-х деда сделали бригадиром, в 80-х мастером цеха. Что подняло материальный достаток семьи на новый уровень: честно поворованное пошло на благоустройство родового гнезда и прадедовского дома в Божьих Росах. В то время дед ещё не пил и усердно тащил всё в семью.
В 90-х родину залихорадило, вместе с ней залихорадило и деда. Его сняли с мастеров за пьянку и заставили грузить вагоны. Тогда он как-то сразу надорвал здоровье, стремительно состарился и едва дотянул до пенсии. Умер в 2007-м от народной болезни: не смог выйти из запоя.
Мне было шестнадцать лет, и я хорошо помню его похороны. Тьма народу собралась отовсюду: и Василий Макарыч со своими, и Пётр Макарыч, и вся бабкина сторона, и даже те, кого я и знать не знал. Они оживлённо ели и пили, и все как один говорили, какой замечательный человек был мой дед, Иван Макарыч. А потом даже плакали.
Я же сидел в неприметном углу, глазел на них, и мне казалось, что они говорят про какого-то другого человека, а не моего деда. Я-то видел его каждый вечер сидящим на кухне с мутными подпитыми глазами и опухшим, бессмысленным лицом. Он молчаливо и размеренно опорожнял поллитровку и шёл спать. И если и говорил что-то, то только затем, чтобы кого-нибудь из присутствовавших позже на похоронах ещё раз желчно подковырнуть.
А теперь думаю – про него они говорили. Просто он и сам не знал, что он такой. И поэтому прожил не свою, а случайную, чужую жизнь. Жизнь бревна, проплывшего по медленным водам великой реки Угрюм.
Бабка
Моя бабка, Мария Дмитриевна, в девичестве Сидорова, пережила деда, как и прабабка прадеда, на десять лет, хотя с молодости имела какую-то хроническую болезнь, отчего постоянно как бы подкашливала. Или же это у неё не болезнь была вовсе, а стеснительный характер: прежде чем что сказать – надо покашлять, дабы привлечь к себе внимание. И так характер перешёл в привычку, а уж привычка и правда в болезнь. За это покашливание прабабка прозвала её чахоточной, хренов типун ей на язык.
Тут надо сказать и про других прадеда с прабабкой, родителях моей бабушки, а происходила она из интеллигентской семьи. Отец, дед Митя, был баянистом в Доме культуры и играл на свадьбах. Мать же, Нина Ильинична, работала учительницей в школе №1 и даже ещё успела поучить уму-разуму мою тёщу и разукрасить двойками её дневник.
Я их не застал, они оба умерли в 80-х. На фотографиях в бабкином альбоме дед Митя – круглолицый, курносый, с кудрявистым чубом, в общем, видный мужик, а Нина Ильинична – невзрачная, но глаза зыркие и суровые, как у красного комиссара, ведущего пламенную и бескомпромиссную борьбу против врагов советского власти и их пособников.
Ещё у моей бабушки была старшая сестра, Марфа Дмитриевна. Она вышла замуж за военного из Взвейска. В нашей семье все его уважительно величали по имени-отчеству – Борис Михалыч, даже прабабка и та называла благочинно – «генерал», хотя он дослужился только до подполковника.
По этой бабкиной линии у меня есть два двоюродных дядьки: дядя Миша и дядя Коля. А от них троюродные братья и сёстры. Мы их называем в шутку «взвейская родня», а если серьёзно, то по фамилии – Сердюковы. Они раньше приезжали часто, а как дед с бабкой умерли, то перестали. Впрочем, о них речь пойдёт позже.
А сейчас стоило упомянуть лишь потому, чтобы показать, какие все на бабкиной ветке характерные, так что голыми руками их не возьмёшь. Дед же мой бабку голыми руками взял. Всё равно что отрезал оттуда не своё.
Бабка была покладистая и будто немного пришибленная. Точно кто в молодости тюкнул её по головке, и она поплыла, ухватившись за дедовское бревно, сама не зная куда. Ну, может, это любовь её тюкнула. Но я не верю. В Угрюмске любви отродясь не было, а только святой долг перед родиной и продолжением рода.
Однако меня бабушка любила, это уж точно. Если вдруг нет защиты и понимания ни от матери, ни от отца, ни от деда, то беги к бабке, уткнись к ней в подол и реви безжалостно, она-то поймёт и защитит.
Её лицо – как тусклый ночник в моей комнате, засыпаешь под него тихо и спокойно. Её руки – как две мягкие подушки, от которых пахло чем-то вкусным. Её слова – как та сгущёнка, какую она приносила с работы.
Это в детстве, когда мы жили все вместе. Вскоре после смерти деда мы уехали жить в новую квартиру, а в старой бабушка осталась одна. Болела всё время и ждала в гости. Иной раз заедешь к ней, а там всё, как в прошлом: герань на подоконнике, запах «Ландыша серебристого» и позывные «Маяка» из радиоприёмника. Только она сама раз от раза делалась всё бледнее, точно вечерние сумерки, и уже мало была похожа на ту мою бабушку из детства. Я вырос и всё понимал: за сумерками всегда наступает ночь.
Как и все, долг родине она отдала: всю жизнь проработала поваром в столовой Рабрыбхоза. Продолжению рода тоже. Вот, собственно, и всё.
Похоронили рядом с дедом. Годы жизни: 1949-2017.
Отец
У моего отца – сухое, костлявое тело, лысина и усы, которые он не брил, кажется, с тех пор, как пришёл из армии. И ещё странный живот, будто приставленный: сам худой, а пузо торчит, точно проглоченный мячик.
Мать говорит, что это у него от нервов. Где-то раз в месяц на ЕБПХ случается авария – какая-нибудь труба лопается, нефть и газ вытекают, и всё производство останавливается. Тогда вызывают отца и ещё человек двадцать таких, как он, и они лезут в вытекшую жижу затыкать дыру. В этой жиже не то что бы страшно (все привыкшие), но нервы всё ж таки на пределе, потому что в любой момент может рвануть. Отец потом покупает ящик пива и весь день пьёт, глядя в телевизор. И нервы у него успокаиваются.
Он дорожит своей работой, так как она ему досталась по блату. Дед в 90-х, когда ещё был мастером, поговорил там с кем-то, а этот кто-то ещё с кем-то поговорил, так и взяли, но сказали, чтоб не подвёл. Нельзя было того, кто поговорил, подвести. Так что даже и теперь боязно подводить.
Отец мой – из поколения шпаны, которая гоняла на мотоциклах по городу, цистернами глушила портвейн и разлагала своими непотребствами одряхлевший советский уклад. Он мог переплыть Угрюм с сигаретой во рту и заявиться домой под утро с фингалом и лахудрой в сетчатых колготках. Его комната была обклеена голыми тётями и дядями с женскими волосами, а под подушкой он прятал кастет и кассеты «Красной плесени».
В общем, таким сложно доверять ответственную работу. Прабабка в свойственной ей манере называла его несчастным алкоголиком, которого для науки надо отправить валить лес в Сибирь. Может быть, Бог услышал эти её святые молитвы, и поэтому отец попал в армии в стройбат, а оттуда пришёл познавшим жизнь без прикрас и в скором времени взялся за ум.
Пошёл на работу, где нельзя подвести, затем женился и продолжил род. Так появился я. Есть фотокарточка на фоне роддома: отец держит белый в цветочек свёрток со мной, мать держит отца под руку, дед держит какие-то сумки, бабка ничего не держит и потому не знает, куда деть руки. Все очень серьёзные, но одухотворённые, как люди, которые сделали важное дело, так что и другим теперь не стыдно в глаза посмотреть.
Но если дед с бабкой вздохнули спокойно, то вот прабабка, когда на ком поставила крест, держалась того крепко и до самого конца. Нервов отца она не понимала и по прошлой памяти продолжала посылать его в Сибирь валить лес, пока он не облысел, а она сама не померла.
В 90-х ЕБПХ звалось Угрюмтрансом. Приезжали и уезжали вагоны, которые грузил дед, а зарплату платили раз в полгода. Но надо было кормить семью, поэтому отец полгода работал забесплатно. Иногда, правда, случался левак: мордовороты в малиновых пиджаках, подъезжавшие ночью на чёрных бумерах, вежливо, но очень убедительно просили сделать дыру в трубе по их надобности намеренно, за что давали на водку. Отец приходил от них всегда пьяный, но довольный и с подарками.
В 2000-х «Угрюмтранс» переименовали в «Угрюмпром», и зарплату стали давать каждый месяц. Мордовороты частью сели в тюрьму, а частью в кабинеты «Угрюмпрома», и тогда эти за службу в дружбу вознаграждали уже не подарками, а премиями в конвертиках. Отец приходил от них трезвый, но всё равно довольный, а подарки покупал сам.
В конце 2000-х матери достался по наследству родительский дом в Заморочье. Отец продал его, добавил накопленное и купил квартиру, двушку в новостройке в Рылово. Рылово – это микрорайон за Угрюмом. Вот именно туда мы и переехали из старой квартиры.
Так исполнилась самая заветная и, вероятно, единственная в жизни отцовская мечта: купить собственную квартиру. Обыкновенная история про то, как Угрюмск перевоплотил хулиганистого парня из 80-х в угрюмого типа, продавшего душу дьяволу за место под солнцем.
Когда-то отец играл на гитаре, и я это ещё помню, но со временем разучился и взял в руки дрель. Если не спит и не работает, и не лечит пивом нервы, то жужжит соседям назло, дырявит свои квадратные метры.
Мать
Мать у меня – из Заморочья. Страшно представить, сколько отцу не посчастливилось из-за неё подраться. Заморочинские своих девок без боя не отдают. Уймище угрюмских пацанов полегло в этих боях.