– Возможно, потому что ты надеешься написать обо мне книгу. И это неплохое решение. Напиши обо мне. Книга всегда удачна, если автор берет какого-нибудь чудака-человека и описывает его. Возьми того же Сэлинджера с его Холденом Колфилдом или Трумена Капоте с Холли Голайтли.
– А ты читаешь?
– А что мне остается? Я не умею писать, зато умею читать. Не читала лишь «Капитал» Маркса, потому что меня не интересуют капиталы.
– Не интересуют? На что ты живешь? Как оплачиваешь номер?
– Ты оплатишь его за меня.
– Сколько ты уже здесь?
– В общей сложности год, может больше, может меньше. Надо проверить книгу регистрации.
– И каждый раз за тебя платят мужчины?
– Иногда и женщины. Сердобольные старушки или уверенные в себе лесбиянки. Мне нравятся лесбиянки. Их одеждой можно поживиться. Они в основе своей – стройное племя. Обувь у них потрясающая. На низком каблуке, зато из великолепной кожи. Их ботинки – легенда. И мне удавалось несколько раз стащить парочку с бесчувственных тел. Так говоришь, ты бухгалтер? Раз уж мы заговорили о деньгах…
– Бухгалтер-экономист, если быть точным.
– А, ну да… бухгалтер должен быть точным. В этом его сила. И сколько ты проработал бухгалтером-экономистом?
– Пятнадцать лет.
– И вдруг решил стать писателем? Так не бывает. Писатели – молодые парни в вязаных шарфах, а ты старикан по сравнению с ними. А сколько книг ты написал?
– Пока ни одной.
– Самое лучшее время. Потом, когда ты напишешь первую, вторую, третью, десятую книгу это время будет уже не вернуть. Ты будешь вылит на бумагу, выкручен до капли. Форма, жанр – вот и все, что можно будет сказать о тебе. И тогда поймешь, что ты потерял.
– Что ты в этом понимаешь?
Она дернула плечами:
– Ничего. И какую книгу ты хочешь написать?
– О дружбе, о рыцарстве. Почему-то мне кажется, что именно такой книги сегодня не хватает.
– Ты ошибаешься. Не нужны сейчас никакие книги.
Из тумана выплыл аптекарь. Держался он за прилавок. Рукавицы драконьей кожи колыхались от смеха, едва не спадали с рук от нервной тряски:
– По одиннадцать тысяч розог каждому! – повелел он. И на Аркадия посыпались удары.
***
В скромной гостиной, обложенной голубыми диванами и подушками, несколько гостей высказывались в один голос:
– Метафизическая живопись – чушь несусветная. Чудаки в деловых костюмах и фехтовальных масках! Мне кажется, художники думают, что можно намалевать все, что душе угодно, если ты знаменит, пипл схавает.
Дама в бисерной шляпке вязала, прислушиваясь к разговору, Эмилия в наушниках вряд ли слышала, о чем говорили. Аркадий лишь взглянул на кипятящуюся мадам из кружка интеллектуалов перед камином.
Мужчины во фраках, дамы в вечерних платьях, бриллианты, жемчуга. Фальшивые бриллианты. Кто же в наш век носит настоящие, даже если они у тебя есть? А может, наоборот, во времена всеобщей фальши, кто-то, под сурдинку, надевает фамильные драгоценности, и отмахивается, когда делают комплимент: «Что вы! Стекло, чешское, правда».
Зато как они рассуждают! Как воду в ступе толкут. Толкуют обо всем на свете, что слышали в колледжах, в университетах. У них есть время гордиться собой. Как же, они не сидят за столом, прикованные к монитору, не валяются в кровати, сросшиеся с ноутбуком, они путешествуют, расширяют кругозор! Родина Феллини для них не просто звук, а реальное место, где они оставили отпечатки своих лап. Они ездят по миру не просто так, они смотрят картины, они достаточно образованы, чтобы восхищаться мастерством художников. Они осторожны, чтобы не высказывать своего мнения в незнакомой компании, только среди своих, среди избранных.
Что нам за дело до других? – рассуждают они. До этих ничтожеств. Их уничтожит ураган или потоп, а может, огненный дождь, прольется на их дома. А мы, мы останемся живы, потому что мы не гомосексуалисты, и мы молимся, иногда, перед сном, если не слишком устаем за день. Мы читаем книги. Кто сейчас читает книги? Только мы. Потому что мы – избранные. Мы понимаем все, что в них пишут. И мы даже получаем удовольствие от чтения, какое вы, возможно, получаете от еды.
Метафизическая живопись могла бы гордиться собой, раз распалила до красных пятен столь строгую и невозмутимую даму. И тут Эмилия отшвырнула айтфон. Швырнула в стену. Со всей девичьей силы. Он треснул и потух.
– Да как вы смеете! – она вскочила, кусая губы. Невозмутимая дама шарахнулась, как будто у Эмилии был пистолет. – Что вы понимаете в идеях? Позвольте, я объясню. Представьте себе идею, первоначальную мысль любого предмета, подождите, пока она исчезнет, и смотрите, что останется на ее месте… Это и есть презираемая вами метафизическая живопись. Основа основ. Кирпичи, из которых мы собираем мир.
– Позвольте, но что значит идея предмета? – вступил седобородый старец с чертями в глазах и головой в черных, явно не родных, волосах.
– Смотрите, – она схватила со стола кофейную чашку, подкинула ее в воздух. – Вот идея! – выкрикнула она, и тут же чашка забила крыльями из фарфора и превратилась в птицу. Компания скептиков замерла, будто чайные ложки проглотивши. Аркадий сморгнул раз, другой, птица, белая, фарфоровая птица металась по комнате, пока не нашла выхода в окне. Эмилия выбежала из гостиной, забыв покалеченный айфон.
– Как ты это сделала? – допытывался он.
– Я не должна была этого делать. Не должна, – твердила она, не замечая его перед собой.
– Но это было потрясающе. У них челюсти-то поотпадали!
– Отвали, толстяк! – крикнула она ему, оттолкнула и побежала вниз по каменным ступеням, на бегу опуская забрала рыцарских шлемов на стенах.
Он недоумевал, потому что толстяком не был.
***
Все страх. Страх – паралик. Никто не знает, а мы помним, что человек, родившийся в год кривой Обезьяны, навечно обречен замирать от страха перед неизвестным. И когда он, живой истукан, раскорячась, сидит на ветке, по нему стреляют в упор, он падает на тропу. Труп, скрученный страхом еще при жизни. Даже отравленных стрел не надо. Достаточно обычной. Или камня. Камнем в висок. Мгновенная обезьянья смерть. Их жарят, глупых мартышек, насадив на вертел. Они вертятся в последнем предобеденном танце. Рыжие худосочные трупики, воняют шерстью. Мясо со вкусом горечи. А говорите, знак зодиака. Это на небе обезьяна была богом, а на земле – еда, легкая добыча. И ни хитрость, ни очки ей не помогают.
Ну, в самом деле, кто узнает? Кто его осудит? Соотечественников в гостинице вроде нет. А пусть бы и были. Что ему до соотечественников из Бреста, белорусского или французского, из Санкт-Петербурга, американского или российского? И кого он опасается? Сослуживцы узнают? Если мужики, еще по плечу постучат – молоток, ну, а бабы, на то они и бабы, чтобы вздыхать и всех осуждать. Изменит жене? А разве другие не изменяют? Он ей верен уже больше десяти лет. Почему он должен платить за эту девчонку, ничего не получая взамен? Разве так принято? Он – не мать Тереза. И вообще, он ей не мать. И не отец. Тьфу, лучше не думать о том, что он мог бы быть ее отцом. Не мог бы. И детей у него нет. Хотя, кто знает… Вдруг, она его дочь. В плохих романах и такое случается. Чепуха. Чепуховина.
И смотрит-то как, смотрит… Смеется над ним, что он не смеет. Другие-то, наверное, не мешкали. А что ему за дело до других? У него своя душа, бессмертная. Стоит ли переступить через запрет? Что происходит с человеком, когда он пересекает черту? Становится ли он изгоем, героем?
Она младше его на целую жизнь. Женщина-ребенок. Привычное явление для пустыни. Но не для нас, жителей каменных джунглей. Для нас – запретный плод, охраняемый семьей и школой.
Сделать и забыть об этом. Сделать, поздравить себя с содеянным и забыть. Или не забывать, а всегда помнить. Вспоминать, как самое смелое и значительное среди слякоти жизни.
Измена, гигантский призрак предательства пугает нас и задевает своим краем, раскачиваясь над нами как маятник. Край у него острый, бритвенный край. Шею перережет. Голову от тела отделит. Иногда не мешает голову от тела отделять, хотя бы по выходным. Тело пускать в поля. А голову опускать в ванну с пеной и держать за волосы, пока не захлебнется.
Ну, это когда еще случай представится? Не может ведь он так, вдруг… Как это происходит? Случайно или намеренно?
И только лег с мыслями, как зашевелились шторы, ни них проступили лица и заговорили:
– Отныне нарекаю тебя – граф О’Маном. Или графом О’Маном, если соблюдать грамматику. Ты соблюдаешь грамматику?
– Какой я граф Онан, то есть Граф О’Ман? – крутился он под подушкой. И волосы на затылке скатывались в непрочесываемый шар. – И да, да, да! – твердил он сам себе. – Я соблюдаю грамматику! Уж в этом вы ко мне не придеретесь.
– А мы и не придираемся! – хором уверяли его лица. – Мы спрашиваем. Несколько ни к чему не обязывающих вопросов.
– Ты писал что-нибудь в юности? Стихи? Прозу? – лицо, а поперечная складка на шторе, как усы на этом лице. Мужское лицо. Или лицо сильной женщины.
– Нет, нет, нет, ничего я не писал. Отстаньте, – просил он их, он кричал на них, он рвался от их голосов, он готов был сбежать, но не мог даже встать с кровати, даже откинуть одеяло, голову достать из-под подушки. – Нет, нет, нет.
– Тогда, какого лешего, ты о себе возомнил? И это не риторический вопрос. Отвечай, сволота! – кричали лица со штор прямо в его лицо, белое как подушка.
Он разорвал подушку зубами, из нее посыпались свечки-лаванды, фиолетовые цветки, насаженные на один сухой стебель. Они ломались от дыхания. В труху исходили от его прикосновений. Он черпал и черпал их из наволочки руками и скидывал на пол, горсть за горстью. Лица на шторах качались:
– Во, дурак! Ну, ты только посмотри! Да, совсем человек спятил! Люди пошли, лучше бы совсем не ходили.
***
В их первый раз она была скользкая, как рыба, от косметического масла, которым намазалась перед сном. Аркадий боялся, что в последний момент она вывернется, выскользнет из рук, и он останется не только с носом, но и с эрекцией. Но она шла до конца, хоть и просила его не торопиться.
– Не спеши, я медленно завожусь, – говорила она о себе, как об антикварном автомобиле.
И он млел от ее легких прикосновений, от ее скольжения вокруг него, как у новогодней елки. Он предвкушал самый роскошный в жизни подарок.
А ведь постучал к ней в номер наудачу. Обманул новичка портье, подсунув ему соломенную шляпу, которую забыла на спинке кресла, вероятно, одна из рыхлых немок-туристок.
– Кажется, сеньорита оставила. Не подскажите, в каком она номере? Я отнесу.
Оказалось, что в книге регистраций она значится как Розамунда Нортингерская.
Эмилия открыла ему, в чем была, в одном полотенце, прижатом к груди.
– Шляпа, – он протянул свой соломенный предлог.
– Не моя, – ответила она, едва взглянув, и отвела руку с полотенцем в сторону.
Он припал губами к ее телу, и они тут же соскользнули ниже. Масло. С сильным запахом лаванды.
– Хоть в глаза мне посмотри, – прошептала она.
На влажных губах дрожал вишневый вкус, она целовалась, не закрывая глаз, а он не мог, веки склеивались в истоме. Эмилия увлекла его за собой, и он едва успел дотянуться, чтобы захлопнуть дверь ногой, и он мучился, что не может закрыть ее на замок или хотя бы на задвижку. Вдруг, кто войдет? Увидит.
Казалось у нее десяток рук и ног, она обвивала его, обнимала, сжимала. У него замирало дыхание. И он боялся, очень боялся, что она сейчас выскользнет, исчезнет. Он не сможет удержать ее.
– Не смотри, – просил он, не зная, куда спрятаться от ее глаз.
– Хочу все видеть. Хочу все про тебя знать.
– Разве можно все узнать?
– Сейчас можно.
Простыни сминались легко, как бумага.
И кожа у нее была нежнее, и взрыв ярче. И между мельканием и верчением белого, совсем незагорелого тела, он успевал удивляться, как же так, разве не все женщины одинаковы? Она была иной, почти инопланетной. И когда он оказался в космосе, на бесконечную секунду замер в тишине, на вдохе, он знал, так надо, с ней только так и возможно. И как в калейдоскопе, каждый раз из одних и тех же кусочков будут складываться разные картины, но всегда невыносимо прекрасные. Тут же кровь вновь застучала в висках и сердце. Он вернулся к жизни, хотя и не знал, рад ли он возвращению.
Утро, как всегда здесь, явилось для него неожиданностью. Солнце било по щекам. Плечом он придавил ее волосы, теперь не сбежит. Вот он и сделал то, о чем мечтал, чего боялся, чего хотел и не хотел.
– Теперь моя постель похожа на торт ручной работы, – и она засмеялась.
Ну, преступил. Черта позади. И ни черта.
***
Эмилия принесла букет лилий с цветочного рынка. Поставила в изголовье кровати. Ваза в граненых многогранниках, преломляла свет и отбрасывала рыбачью сеть на стену. Золотые солнечные рыбки путались в ячейках, блистали хвостами. Ночью аромат лилий не давал Аркадию спать. И лавандовые подушки не помогали.
Цветы стояли полубутонами, вытянутыми спеленатыми куколками, а когда раскрылись граммофонными раструбами, посередине хоботок с фиолетовым бархатным рыльцем, вокруг – тычинки, с оранжевыми дрожащими шляпками, стали пахнуть сладко, как едва тронутый гнилью труп.
Один лепесток в жарких подпалинах – Эмилия поставила свечу в широкоротом стакане слишком близко. Жареные лилии. Они начали увядать, подворачивая лепестки под себя, все равно, что умирающий человек, крутится в постели, не находит удобного положения и подворачивает под себя руки, подтягивает к животу ноги, возвращается в позу зародыша, а умирает чаще всего на спине. Одни зеленые остролисты пока торчали гордо, были полны соков, а запах цветов усилился.
– Перед смертью цветы пахнут отчаянием, – сказала Эмилия.
– Ты пьешь слишком много, – заметил Аркадий.
– Я пила слишком много, – подчеркнула она и голосом и жестом. – Алкоголь не оказывает на меня прежнего действия. Никакого не оказывает. Нет ни хмеля, ни похмелья.
– Зачем же ты пьешь?
– Потому что мне страшно. Что же со мной случилось, что ни литр, ни два…? Голова, как хрустальная, и мысли бегут трезво и ровно.
– Многие бы тебе позавидовали.
– Никто не стал бы. Пить и никогда не напиться. Это один из кругов ада.
Ветер принес мед с полей. Он вдохнул его и вроде наелся. Фыркнул собственным мыслям, взял бланк отеля с письменного полированного, не понятно для каких целей сюда поставленного стола и снова, как день, а может, два или три дня назад, написал: «Он встретил ее в гостинице. Девушка в бело-розовых носках-овечках…» – перечел трижды и приписал, – «…с вывязанными на них ушами и глазами. На кожаном диване в холле. Лежала, подложив под спину расшитую бисером подушку».
– Черт, да кто же я после этого! – и скомкал лист. В корзину для бумаг. Бросил и тут же забыл.
***
– Так ты еще бухгалтер? Или уже писатель? – спрашивала она его каждый день.
А сегодня всем телом качнулась к столу, прищурилась, как будто рассматривала его в лупу. Он обиделся:
– У меня хотя бы есть профессия. А ты-то чем хочешь заниматься? Всю жизнь просидишь в отеле?