Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пощады нет - Альфред Дёблин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А. Деблин

Пощады нет

Я. Металлов. От экспрессионизма к реализму

Недавно у нас был издан роман Альфреда Деблина «Берлин — Александерплац». Экспрессионист, автор целого ряда идеалистических и даже мистических романов, Деблин ответил на развал и деградацию капитализма в послевоенной Германии[1] «взрывчатой» книгой «Берлин — Александерплац». Это был пестрый сумбур образов и метафор, свистопляска понятий, издевка над элементарными «правилами движения» фабулы, намеренное нарушение эстетического «порядка».

Уже в самом начале романа вдруг «возникал вопрос» — «не закончить ли нам на этом свое повествование?» Целые отрывки из библии и Илиады, исторические справки, заметки из газет, протокольные выписки, — все это теснило и дезорганизовывало развитие фабулы, зачастую прерывавшейся такого рода энергичными авторскими пожеланиями: «Эх, взять бы его, да за ноги, да башкой об стенку!» То и дело в романе возникало какое-то попурри из разнообразнейших гимнов и самых несусветных лозунгов, вроде. «Через несчастье — к счастью!» Целые главы самим автором аттестовывались: «Черные дни для Рейнхольда, впрочем эту главу можно и пропустить». Или еще более «осмысленно»: «Гоп, гоп, гоп, конь снова скачет в галоп».

Словно в детской песенке, повествование неожиданно прерывалось: «Ручками мы хлоп, хлоп, ножками мы топ, топ». Без всяких видимых к тому основании начинались упражнения в спряжении: «Мы побиваем, вы побиваете, они побивают». Или: «Я разбиваю все, ты разбиваешь все, он разбивает все». Возникали какие-то невероятные словообразования: «Ах, только из-за чингдарада, бумдарада». Или еще более вразумительно: «Ах, зачем, ах, затем… бьют барабаны, батальон — вперед марш. Когда по улицам идут солдаты, ах, зачем, ах, затем, ах, только из-за чингдарада, бумдарада».

Можно было подумать, что слова потеряли свой обычный смысл и, взбунтовавшись, ринулись на злосчастного писателя. Впрочем, вот собственное признание Деблина: «Слова, — писал он в эпилоге «Берлин — Александерплаца». — надвигаются на человека со всех сторон, так что только ходи да поглядывай, чтоб тебя не раздавило».

Но не только «слова»! Предметы и явления внешнего мира зачастую также выказывали в «Берлин — Александерплаце» признаки несуразного поведения: дым, обыкновенный табачный дым, вдруг видел себя «окруженным физическими законами», в панике «хватался за голову», но «его подхватывали ветер, холод и тьма — и только его и видели». Пивные кружки вели какие-то многомудрые беседы с героем романа и что-то ему «блаженно лопотали». Бутерброды с колбасой на полпути от горла к желудку, «одумавшись», возвращались обратно к горлу и укоризненно жаловались: «Что ж ты меня без горчицы!» Улицы «разражались смехом», глядя на злосчастного героя, а фонари, видя его бегущим, злорадно «покачивали головами». Крыши домов сползали на героя, и он в ужасе кричал «кукареку!»

Казалось, весь мир превратился в одну безумную, кричащую и грохочущую площадь («Александерплац»!). Деблин меньше всего чувствовал себя хозяином этого «Александерплаца» (в прямом и переносном смысле этого слова). Чувствительный и тонкий «микрофон» писателя воспринимал все, что делалось на этой всесветной площади, а сам писатель, растерянный и потрясенный, не будучи в силах разобраться в окружающем, сосредоточиться, найти ту «ведущую ось», которая помогла бы ему понять и осмыслить происходящее, покорно воспроизводил на страницах своего романа весь этот рисовавшийся ему дикий калейдоскоп событий. В результате возникала глубоко «символическая» картина мира: «В воздухе чувствуется какой-то идиотизм, в воздухе чувствуется какой-то гипнотизм, в воздухе что-то чувствуется, да, чувствуется, и никак из воздуха уж не выходит».

Не от избытка брызжущих, не вошедших еще в колею сил, а от бессилия и растерянности проистекали экспрессионистские «выверты» Деблина в «Берлин — Александерплаце». Ставя вопрос: что есть человек, Деблин тут же отвечал: «Мы нуль или ничего, ровно ничего». Недаром через роман проходил кровавый рефрен: «Кровь прольется, кровь прольется, кровь прольется, как вода», а над всеми событиями и героями «Берлин — Александерплаца» высилась жуткая фигура «Смерти» (с большой буквы!) с серпом в руке: «Есть жнец, Смертью зовется он, властью от бога большой наделен. Сегодня свой серп он точит, приготовить для жатвы хочет. Скоро работать он станет, всех нас серпом достанет».

Черной безысходностью, жутью и ужасом веяло от панорамы мира в «Берлин — Александерплаце». О Деблине, как и о герое его «Берлин — Александерплаца» — Франце Биберкопфе, можно было сказать словами романа: «В сумерках сознания этого человека нарастает ужас: что-то, видно, разладилось в этом мире». Да, в капиталистическом мире «что-то», действительно, «разладилось». Буржуазный мир явно сорвался с петель, растеряв даже видимость оправдания своему существованию с точки зрения разума и морали. И так как другого, подлинно разумного мира Деблин не видел, он находил своеобразное утешение в том, чтобы сентиментально оплакивать участь не только маленького человека, но и «маленьких свинок» в берлинской скотобойне («у человека нет преимущества перед скотиной»). Капиталистической деградации и аморализму противопоставлялась мелкобуржуазная анархия чувства, столь же, по сути дела, опустошенная и в значительной мере циничная и аморальная.

На вопрос, «есть ли на свете справедливость», Деблин отвечал: «Пока что — нет, во всяком случае, до этой пятницы ее не было». В связи с этим герои «Берлина — Александерплаца», начиная от сутенера и убийцы Франца Биберкопфа и кончая всякого рода мазуриками, «шниферами» и торговцами живым товаром, разворачивали на страницах романа богатейшую гамму своих «исканий». И хотя все эти упражнения и осуждались не только автором, но и Францем Биберкопфом (в крайне невнятном, правда, эпилоге), все же чувствовалось, что в глазах писателя лишь в блатном мире сохранились еще человеческая индивидуальность и пусть специфические, но яркие краски и цвета. Романтизированные уголовники, по крайней мере, «погибали с музыкой». Это блатная «музыка», разумеется, не только не проясняла атмосферы, но еще более усиливала всесветную какофонию, царившую в «Берлин — Александерплаце». Буржуазное общество, благодаря циничным и вместе с тем метким нападкам блатного мира, лишалось последних остатков «разумности».

Инстинкты потеряли в «Берлин — Александерплаце» даже видимость подчинения направляющему и организующему началу «разума». Смутные, неосознанные, подспудные чувства словно вырвались из царства подсознательного и, пользуясь мировым ералашем, справляли свою «Вальпургиеву ночь» на страницах романа. Эстетическая анархия и «беспорядок» в этих условиях должны были неизбежно стать своеобразным «каноном» этого растерянного и потрясенного художника, окруженного рушащимися обломками капиталистического мира.

Новый роман Деблина «Пощады нет» написан в 1935 г., после фашистского переворота, когда Деблин находился уже в эмиграции. И каким новым, совершенно необычным по сравнению с «Берлин — Александерплацем» — да и со всем многотомным собранием сочинений А. Деблина — представляется этот роман.

Прежде всего нельзя не удивиться стройности композиции романа, его спокойной и размеренной ритмике, столь резко отличной от прежнего творчества А. Деблина. Роман «Пощады нет» почти лишен каких-либо признаков экспрессионизма, аффектированных жестов, взвинченной декламации, истеричности. Ибо мир, сорвавшийся было по-гамлетовски «с петель», обрел в сознании Деблина вполне ясные очертания.

Обострение классовой борьбы приводит к обнажению противоречий, четкому размежеванию борющихся сил, прояснению исторической обстановки. Фашизм наглядно продемонстрировал перед широчайшими массами не только всю гнусность и обреченность капиталистической системы, но и гигантскую авангардную роль пролетариата, как единственного освободителя демократического человечества. И хотели того или не хотели многие немецкие интеллигенты деблинского толка, но после прихода к власти фашистов им нельзя было не продумать до конца, куда же идет человечество, — тем более, что сложившаяся обстановка сама подсказывала им надлежащий ответ.

После фашистского переворота Деблин — пусть во многом сбиваясь, путая и искажая — проникся этим новым для него миропониманием и отобразил этот перелом в своем романе «Пощады нет».

В «Пощады нет» Деблин, в отличие от «Берлин — Александерплаца», знает, куда идет мир. Даже отрицательные герои его романа отлично понимают, что история работает на пролетариат, что «время работает на них, а не на нас». Центральный же герой романа Карл свои лучшие, если угодно, душевно наиболее ясные и «спокойные» дни проводит в рядах революционеров.

После длительной и мучительно сказавшейся на нем перемены в его жизненном строе Карл вновь обретает душевную ясность и твердость, когда в эпилоге — и романа и своей жизни — снова переходит на сторону революции. «Карл почувствовал, словно он впервые за долгие годы ходит на собственных ногах и видит людей. Все показалось ему каким-то новым, он был свеж, здоров, бодр».

И по всему тому нового романа, столь отличному от прежних произведений Деблина, по уверенному и «спокойному течению событий в романе чувствуется, что это не одни только Карл в итоге своего жизненного опыта, но и сам автор «ни разу за всю свою жизнь не ощущал себя в мире так твердо и уверенно».

Выбор героя, примкнувшего было в юношеские годы к революционной борьбе, затем порвавшего с ней, ставшего капиталистом и в эпилоге снова перешедшего на сторону революции, открывает перед Деблином целый ряд творческих возможностей — прежде всего по линии реалистической критики капиталистического общества. Деблин пользуется образом Карла для того, чтобы изнутри показать капитализм, раскрыть его «душу».

Образ Карла-фабриканта в романе Деблина «Пощады нет может служить красноречивой иллюстрацией того, насколько капитализм, в особенности на последнем своем этапе, обесцвечивает и обесценивает жизнь своих сторонников. Карл начинает и кончает свою сознательную жизнь сочувствием пролетариату, но в промежутке между этим «началом» и «концом» лежат пятнадцать лет пребывания его в рядах капиталистов, — годы, играющие в жизни героя огромное значение и составляющие основной костяк романа.

История капиталистического возвышения Карла является историей его духовного опустошения и оскудения. Помпезная сцена женитьбы Карла, открывающая новый этап его буржуазного существования, должна послужить для этого художественным фоном. Уныло и убого это капиталистическое бытие героя, сведенное к одному знаменателю: к деньгам. Весь акцент в жизни переносится на сухой и строгий распорядок взаимоотношений между людьми, на внешнее, на покрой платья, на форму мебели. «Платье, — замечает в минуту философического раздумья Карл, — делает человека, это — старая истина, но и мебель делает семью. Тебе, — обращается он к своей жене, — не побороть буфета, горки, мягкого кожаного гарнитура на изысканном ковре. Они предписывают тебе походку, выражение лица, даже мысли».

Железный распорядок буржуазного бытия столь абсолютен, что Деблин образно иллюстрирует его фигурой рыцаря в железных или — как иронически именует их автор — жестяных латах, неизменно появляющегося в романе, когда идет речь о душевном мире Карла-фабриканта. И как латы эти — внутри пустые, точно так же и Карл оказывается внутренне опустошенным. Он словно выпотрошен духовно, этот последыш капиталистического мира. Став фабрикантом, Карл теряет одно за другим элементарнейшие человеческие чувства. По сути дела, он стоит вне настоящей, чувственно полнокровной жизни.

Деблин очень ядовит и зол в обрисовке душевной жизни Карла в годы его буржуазного бытия. Отнюдь не прибегая к крикливым экспрессионистским приемам, автор находит достаточно средств для того, чтобы воочию показать опустошенность одного из хотя бы временных представителей буржуазного мира.

Писатель наделяет своего героя красивой любящей женой, «прелестной статуэткой» Юлией. Но как чинно и сухо Карл «любит» свою жену! Как строго регламентирована, бездушна и уныла их жизнь! Сколько сатирической издевки в скупой, немногословной картине приготовлений Карла к очередным (в положенный срок) супружеским «радостям»! Брак в понятии Карла-фабриканта — не более как «благообразная, закрепленная традицией форма», которая с успехом «заменяла им личные отношения». Недаром Юлия, в противовес Карлу обладающая душевной теплотой, хиреет в сухих безрадостных фабрикантских апартаментах, как цветок, лишенный солнца. «Как каждое человеческое существо, — пишет Деблин, — она хотела слиться с жизнью другого человека, обновиться ею. Она хотела взорвать суровые, мрачные тюремные стены, которыми окружил ее и себя господни и повелитель ее, назвав жизнь внутри их бравом, когда это была лишь повинность».

Духовная опустошенность Карла столь велика, что на протяжении десяти лет он не замечает своих родных детей. Только когда обрушиваются тяжелые личные испытания, он неожиданно «открывает» своих детей. Но увы, в детской комнате Карл явно немеет. Ему, впервые попавшему в детскую, остается лишь, глядя на свое потомство, удивляться. «Это были его дети. Какие они были большие, как самостоятельно они двигались». Карл знает, что с детьми надо быть поласковей и даже желательно улыбаться, но с каким трудом удается пробиться улыбке сквозь латы «жестяного рыцаря». Лишь после душевного переворота Карл убеждается в том, что мало было учить детей «почтению, чистоте, порядку». После пережитой драмы, возвратившей Карла в мир человеческих страстей и чувств, он признается: «Как мог я родить их на свет, как мог я, с моей опустошенностью, создавать семью… Как равнодушен я был ко всему, чем были для меня женщины, дети, чем были для меня люди. Я знал лишь покупателей и продавцов и с этим жизнеощущением я родил с ней своих детей».

Впоследствии Карл сам о себе скажет. «Меня всего выпотрошили… и высосали все мои соки». Обвиняя свою мать, толкнувшую его на капиталистический путь, Карл воскликнет: «Она вытравила из меня любовь!» И действительно, когда Карл попытается полюбить, попытка эта закончится крахом, ибо живая и неподдельно чувствующая девушка не может не отшатнуться от этого псевдочеловека, или, как он сам себя называет, «живого трупа». Юлия же, захватив с собой детей, покинет еще раньше душные фабрикантские апартаменты Карла, продавшего, по словам революционера Пауля, свою душу чорту, под коим разумеется капитализм.

Тема «бездушия» не нова в западноевропейской художественной литературе. В классическом романе довоенной литературы Германии «Будденброки» Томас Манн развернул большое реалистическое полотно, посвященное истории постепенного распада и угасания буржуазного рода. И весьма характерна и показательна не только тематическая, но и фабульная родственность романов Т. Майна и А. Деблина. Последний из Будденброков, шеф фирмы Томас Будденброк, также потерпел материальный и духовный крах. И Томаса Будденброка пожирали его духовная опустошенность, жуткое и страшное психологическое окостенение, своего рода склероз чувств. И у этого, если угодно, капиталистического «человека в футляре» распад начался с семейной жизни, то есть того участка, который болезненнее всего должен был реагировать на «омертвение» героя. В обоих романах распад буржуазной семьи совпадает даже до деталей: в то время как старшие братья — главы семей и вместе с тем капиталистических предприятий — еще борются за сохранение и преуспеяние фирм, младшие братья (Кристиан в «Будденброках», Эрих в «Пощады нет») являют собой продукт законченного распада буржуазной семьи и общества, безнадежные его «отходы».

Но эта параллель между романами двух крупнейших немецких писателей уместна лишь до известной границы. Не только личные и творческие особенности обоих писателей, но и время наложило на оба романа свою печать. Вряд ли бы сам Т. Манн — пиши он сейчас своих «Будденброков» — закончил в настоящее время жизненный путь своего героя мистическим — в духе Новалиса — прозрением: «Конец и распад? Трижды жалок тот, кто воспринимает ничтожные понятия, как некие страшилища!.. Сквозь оконные решетки своей индивидуальности взирает человек безнадежно на крепостные валы внешних обстоятельств, пока не явится смерть и не вернет его на родину, к свободе»…

Деблин, отдавший в былые времена дань мистицизму, в романе «Пощады нет» открывает перед своим героем иные пути. Деблиновский Карл перед своей смертью меньше всего собирается капитулировать перед «крепостными валами внешних обстоятельств». Отрекшись от капиталистического мира, вернувшись в жизнь, полную больших гуманитарных чувств и страстей, Карл с оружием в руках бросается в атаку на буржуазные «крепостные валы». И в этом несомненный шаг вперед в сторону реализма, который проделал в своем романе «Пощады нет» А. Деблин.

Капитализм отвергается и сатирически уничтожается в новом романе Деблина в самой своей основе. Демонстрируя жуткие образцы полного выветривания человеческих чувств у представителей буржуазного мира, Деблин вскрывает античеловечность капитализма как общественного строя, его паразитарную и эксплоататорскую сущность.

Очень много ярких и злых слов и зарисовок разлагающегося капитализма Деблин дал еще в своем «Берлин — Александерплаце». Самый аморализм, царивший в этом романе, и показ в «свете» этого аморализма буржуазного общества являли собой своеобразное зеркало крушения «устоев» и деградации капитализма.

Теперь в романе «Пощады нет» Деблин в своей критике капитализма идет дальше. Деблин видит преднамеренное уничтожение капиталистами огромного количества продуктов, в то время как миллионные массы людей голодают. Деблин видит и знает, какую страшную разрушительную силу представляет собой капиталистическая биржа. Деблину известно, «что делают здесь с плодами рук трудящегося люда, который от восхода и до захода солнца, под дождем и зноем, сеял и убирал жатву в поте лица своего или напрягал свои силы под равномерный заводской стук». Деблин уже понимает, что окружающее его буржуазное общество «состоит исключительно из угнетателей и угнетенных». Угнетатели-капиталисты грабят у трудящихся их труд, их досуг, их радость. «Они крадут у нас, — говорит революционер Пауль, — мозг». «Они захватили, — восклицает тот же Пауль, — нашу родину, нашу землю, наши города, они превратили нас в рабов». Говоря об эксплоатации капитализмом рабочих, о том, что капитализм пожирает жизнь трудящихся, данную им «для радости и любви», Деблин находит и нужный подлинно гуманистический вывод. Писатель впервые заговаривает на языке действенного гуманизма: «Сбросьте же свои цепи! Помогите нам освободить страну! Мы должны вырвать ее у них изо рта».

Деблин — таков характер его нового романа — не называет партий их конкретными именами. Но когда писатель заговаривает о «верноподданной партии воинственного государства», не трудно догадаться, о ком идет речь.

Уже в «Берлин — Александерплаце» можно было без труда обнаружить злые оценки германской социал-демократической бюрократии и руководимой ею Веймарской республики. «Германское государство есть республика, и кто этому не верит, — сатирически писал тогда Деблин, — получит в морду». Но непосредственным практическим выводом, вытекавшим из свистопляски образов «Берлин — Александерплаца», был мотив, проходивший через весь этот роман и особенно громко звучавший в его эпилоге: «Отчизна, сохрани покой, не влипну я, я не такой». Недаром «Берлин — Александерплац», несмотря на всю своеобразную социальную «истерику», которая была в нем заключена, завершался многозначительным преображением неугомонного Франца Биберкопфа в скромного и тихого привратника: «Под его окном часто проходят люди со знаменами, музыкой и песнями, Биберкопф хладнокровно взирает на них и остается дома. Если итти с ними, то придется расплачиваться своими боками… У человека есть смекалка, а за осла решает палка».

В романе «Пощады нет» Карл, на долгие годы ушедший от рабочего класса, в эпилоге не только далек от этой премудрости пескаря, но — в отличие от Франца Биберкопфа — заканчивает свой жизненный путь тем, что рвется в ряды революционеров. Деблин заканчивает роман восстанием пролетарских кварталов, вооруженным штурмом капитализма и, несмотря на поражение восстания, полным оптимизма заявлением: «Спавшие летаргическим сном массы страны в первый раз за сто с лишним лет поднялись против своих угнетателей, они пришли в движение, новое могучее чувство свободы омыло их души. Это чувство… их больше не покинет».

Отмечая поворот Деблина в новом и столь необычном для него направлении, нельзя не сказать о целом ряде и политических и художественных провалов в книге «Пощады нет».

Зло критикуя капитализм, Деблин терпит неудачу, как только переходит к художественной конкретизации революционных идеалов. Правда, Деблин явно предпочитает постулировать их абстрактно, говорить «вообще» о революции. Но когда самим ходом развития фабулы писатель вынуждается затрагивать эту острую тему, она получает разрешение, которое порой отдает даже каким-то туманным, полуанархическим душком.

Образ Пауля, представляющего, по замыслу Деблина, идеал пролетарского революционера, в этом отношении безусловно порочен. Наделив Пауля идейностью, готовностью в любую минуту отдать свою жизнь за дело освобождения пролетариата, Деблин придает, однако, Паулю и такие черты, которые резко противоречат подлинным пролетарским революционерам.

Не говоря о бесконечных «романтических» переодеваниях Пауля то в женское платье, то в фешенебельный костюм заграничного джентльмена, не говоря уже о завязанных глазах и прочих рокамболевских штуках, которыми Пауль украшает «приемы» своих посетителей, — не может не вызвать резкого осуждения та совершенно чуждая пролетарской революции авантюристическая черта, которая столь явственно чувствуется в фигуре Пауля.

Вместе с тем, видимо, стремясь противопоставить неустойчивому Карлу образ идеального во всех отношениях «революционера», Деблин превращает Пауля в некую ходячую р-р-революционную схему, с глазами, которые «невероятно блестели, отливая сталью».

Порочным итогом этой «революционной» схематичности является способ разрешения автором политического и личного конфликта между Паулем и Карлом.

Абстракция, схематическое видение мира приводит Деблина к тому, что весь свой роман он пытается построить вне времени и пространства. Если в «Берлин — Александерплаце» конкретность в виде разбушевавшейся оргии явлений и фактов целиком подавляла автора, то теперь Деблин, сохранив лишь немецкие имена действующих лиц, во всем остальном тщательно избегает малейшей конкретизации. В романе фигурирует борьба капиталистов и пролетариата (вообще!). Но нет даже ни единого упоминания, в какой, собственно, стране и в какую пору разыгрывается эта борьба классов. Правда, действительность буйным ветром врывается в схему и приносит с собой слова, пахнущие печальным ароматом современности: война, инфляция, кризис. Но все это усердно зашифровывается писателем, лишается конкретных, жизненных красок и тем самым обедняется.

И в свои изобразительные средства Деблин переносит эти же черты. Стремясь донести свои идеалы до нового для него читателя в возможно более простой, ясной и отчетливой форме, Деблин и здесь «перегибает палку». Ударившись в другую крайность, он весьма чувствительно ограничивает выбор красок, которые, вообще говоря, обильно украшают палитру этого талантливейшего художника. Если в былую пору яркие и сверкающие образы сплошь и рядом играли самодовлеющий характер словесного орнамента, скрывавшего полную растерянность мышления, то теперь Деблин готов облечь свою мысль в архискромный и не в меру простой наряд. Сплошь и рядом это приводит к упрощенности.

Это отнюдь не значит, что Деблин совершенно вытравил краски из своего нового полотна. Нет, писатель может заставить деревенского парнишку Карла, впервые попавшего в огромный в чужой город, радостно приветствовать встречных лошадок: «Идя мимо, он погладил морду коняке, и ты, здесь!» В великолепной картине застланного фабричным дымом городского неба Деблин способен дать замечательным образ «обездушивающего» капитализма: «Кроваво-огненный свод воздвиг под собой город, чтобы ночью обособить себя от неба и его тайн и быть только городом, городом, городом. Телом, из которого ушла душа и которое, разлагаясь, фосфоресцирует, — таким представляется во мраке этот грохочущий город».

Но нельзя не почувствовать, что в новом своем романе писатель скупится в полной мере развернуть присущее ему богатство языка, явно обедняя тем самым свое художественное мастерство.

Видимо, Деблин настолько увлекся новым, непривычным для него и, к сожалению, далеко еще не понятным содержанием, что оставил в забвении форму. Между тем рабочий класс, которому Деблин в своем романе «Пощады нет» высказывает — хотя и по-своему, с большими провалами — свое сочувствие, не только не признает аскетизма, но, в противовес всей предъистории человечества, и в частности ее капиталистической эпохе, является провозвестником невиданно полнокровной, многокрасочной и цветущей жизни.

Деблин — один из талантливейших писателей Германии. Капиталистическая действительность, долгие годы представлявшаяся Деблину в пестрых лоскутьях и даже лохмотьях, до сих пор казалась ему чем-то извечным. И чрезвычайно многозначительно, что после прихода фашистов к власти и этот ветеран экспрессионизма покинул свой экспрессионистский Кифгайзер и направился, хотя и оступаясь и основательно блуждая, по дотоле неведомой ему реалистической дороге.

Я. Металлов.

А. Деблин

Пощады нет

Книга первая. «Бедность»

Отъезд

Одетые во все черное, они стояли на маленькой открытой платформе — мать, не шевелясь, на самом солнцепеке, между двумя крестьянками, которые натягивали на лоб свои пестрые косынки и отгоняли мух, осаждавших их голые икры; поставив ладонь козырьком над глазами, женщины всматривались в даль, но поезда не было, все еще не было, — слишком рано выехали из дому, с утра уже двинулись, чтобы, наконец, избыть это горе, это расставанье.

Мать стояла в своем глубоком вдовьем трауре, зажав в левой руке платочек и букет цветов, в правой — сумочку с деньгами и документами. Дочурка в черном капоре, выряженная по-воскресному, крепко ухватилась за юбку матери и, засунув в рот большой палец, смотрела на братьев, на большого и маленького, неутомимо шагавших взад и вперед вдоль рельсов; оба были в новеньких дешевых курточках, в слишком обтянутых длинных брючках; на круглых мальчишеских головах непривычно выглядели шляпы с траурным крепом. Изредка мальчики разрешали себе передохнуть и потолковать за спинами женщин насчет ящиков, нагроможденных один на другой, будто маленькая крепость: вот в этом — посуда, в этом — тоже посуда, здесь — мамины вещи, здесь — вещи Марихем, здесь — старые часы.

Но вот загудели рельсы, мать подняла девочку на руки, двое парней в форменных фуражках вышли, покуривая, из станционного домика, один взял пустую тележку и подкатил ее к ящикам: мальчуганы засуетились, они заметили далеко на линии черную растущую точку; громыхая и качаясь, поезд приближался, паровоз поднимал свой железный щит все выше, выше, в такт тяжелой поступи машины дробно грохотали рельсы, поезд подходил, разбрасывая клубы пара; огромный, замедляя дыхание, тяжело сопя, он с трудом успокоился и, заскрежетав, остановился.

Крестьянки почесывали себе икры, страдальчески сморщив старые загорелые лица. Проводник выкликнул название станции, кивнул женщинам, рванул в переднем вагоне дверь, парни отвезли ящики к хвосту поезда, крестьянки тащили вслед за отъезжающей тяжелый чемодан в черном клеенчатом чехле. Первыми влезли мальчуганы, младший уже забрался с ногами на скамью и, весь сияя, смотрел в окно. Медленно подошла с ребенком на руках мать. Ребенка подали ей на площадку, все вокруг подталкивали и поднимали чемодан, мальчики шумно волновались, — где же ящики? — но ящики уже стояли в багажном вагоне. Заверещал свисток, дверь хлопнула, крестьянки на платформе отступили, поднося к глазам кончики косынок.

Мимо них, пыхтя, медленно проплыла тяжелая железная махина. Они увидели блаженное лицо младшего мальчика и над ним хмурое замкнутое — старшего. Вдова молча сидела на середине скамьи, прижав к себе дочурку; цветы и платочек она положила на колени.

И опять пустынно заблестели на солнце рельсы. Крестьянки покинули накаленную платформу, миновали полуденно-дремотную деревню, долго шагали по извилистому шоссе, свернули в поля, миновали небольшой березовый лесок, луг, затем усадьбу, ворота которой были широко раскрыты. В луже около ворот плавали утки, со двора доносилось мычанье скота, стук молотков и человеческие голоса. В той части усадьбы, которая была обращена к шоссе, стояло двухэтажное здание гостиницы с высокой красной крышей. Дом был одет в леса и сверкал сквозь их переплет свежей белизной. Над крышей как раз укрепляли голубую вывеску, сиявшую золотом букв: «Зеленый луг. Гостиница и ресторан». Под ней вздувалась полоска холста с надписью: «Новый владелец».

Те, которым принадлежала недавно эта усадьба, удалялись теперь от нее все дальше и дальше; поезд шел бесконечными полями с густым высоким колосом.

На сельском кладбище они оставили отца. Он блаженно растянулся в своей могиле, как делал это сплошь и рядом при жизни на дружеских пирушках и редко — в кругу семьи. Тот, от кого им пришлось теперь оторваться, чей жизненный счет они должны были оплатить, был тираном и общим их любимцем. Плотный, веселый, светлоглазый, он был всего лишь арендатором этой усадьбы, но — джентльмен, беспокойный дух, бахвал, фантазер. В два дня и две ночи угасла его жизнь, наполненная следующим содержанием: сначала управление небольшим арендованным поместьем, затем — женитьба на суровой состоятельной женщине, рождение троих детей, покупка несуразно громоздкого имения и, наконец, смерть в самый разгар его оборудования. Взяв у жены ее деньги под угрозой развода, он мало интересовался поместьем, заполнял свое время бесплодными забавами, токарничал, носился со всякими планами. Беспечно истратив деньги жены на покупку разоренного дворянского имения, он в компании друзей верхом скакал по полям, сносил старые строения, воздвигал новые, взялся за капитальный ремонт гостиницы и ресторана, перешедших к нему вместе со всей усадьбой. Он успел еще увидеть, как оделось в леса здание гостиницы. Он все глубже залезал в долги. И вдруг, в одно прекрасное утро, неунывающего прожектёра принесли с поля. Болезнь почек, которой он издавна страдал, сыграла с ним злую шутку. Его нашли лежащим ничком под лошадью на картофельных грядах, лицом он уткнулся в землю и одной ногой запутался в стремени, лошадь ржала и мордой тянулась к хозяину. Придя в сознание только на следующее утро, он улыбнулся жене обычной своей сердечной улыбкой и спросил, как идут малярные работы. Еще два дня и две ночи тлела в нем жизнь, он лежал с внимательно веселым выражением лица, будто слушая забавную историю! На второй день это лукавое, легкомысленное выражение усилилось настолько, что человеку, неожиданно вошедшему в комнату, могло показаться, будто больной шутит — нужно лишь выждать минутку, ему самому надоест эта комедия, и он громко расхохочется. Однако, не шелохнувшись, он точно так же лежал и на третий день, белый, окостеневающий, и, наконец, и впрямь испустил дух. Казалось невероятным положить такого человека в гроб — точно живого. Он умер по-своему — птица, которую не поймаешь.

В тряском вагоне железной дороги сидела на скамье его жена. Поезд, фыркая, мчался между золотыми полями, унося ее от земли, где она родилась и прожила всю свою жизнь. Она увозила с собой троих детей, застывшее сердце и бедность. Первая партия в ее жизни была проиграна, еще вопрос, придется ли играть вторую. Мужа она любила, первое время замужества она жила, словно в ином мире. Но очень скоро дал себя почувствовать характер мужа. Муж взвалил на ее плечи хозяйство, она покорилась — только бы ему было хорошо. Она увивалась вокруг него. Он должен был дать ей радость, которой она не знала до того. Но все было напрасно, ей перепадали лишь крохи, которые он бросал ей в промежутках между забавами и увеселительными поездками. А напоследок она отдала ему свое наследство, все свое состояние, вся в страхе, — только бы он взял — ничего другого она и не хочет. Жизнь — то, что ей казалось жизнью, — грозила, отшумев, навсегда пройти мимо нее. И вот, после нескольких чудесных, головокружительных месяцев с поездками в город, осмотром имений, расчетами, переездом в арендованную усадьбу — он в могиле. Так повелевал рок. Да, жизнь прошумела мимо. Когда она стояла у могилы, ей это не было еще так ясно. Она думала только о своем задохнувшемся сердце. Но усадьба была фактом, — страшные эти леса, фундаменты новых строений, каменщики, маляры, новые машины. Те самые люди, которые несколько месяцев назад приходили в этот дом с предупредительными и любезными поклонами, теперь, торопливо выразив соболезнование, сбрасывали маску и превращались в сухих, бессердечных кредиторов, достающих из кармана долговые обязательства. Долги, долги, долги, каждый звонок в дверь — кредитор. Без сна лежала она ночами в просторной спальне, винила себя в том, что ей хотелось счастья, до крови кусала пальцы, ей было стыдно — она никому не смогла бы об этом сказать — она одна была во всем виновата, теперь приходилось расплачиваться. Усадьба и ресторан пошли с молотка, небольшую сумму она, как одержимая, не выпускала из рук, но борьба еще не была кончена. Даже если бы все эти люди не издевались над ней и не поносили ее мужа, — она все равно не осталась бы здесь. Она больше не могла переносить этот ландшафт, эту усадьбу, самый воздух. Это был — она признавалась только себе — лик ее грехопадения. И поезд принял ее, она бежала, закутавшись во все черное, из края, где она родилась и искала любви и счастья, в чужой город, в пустыню.

Прижавшись головой к оконной раме, спал в углу ее старший сын Карл, шляпа лежала у него на коленях. Краснощекий, темнорусый, как отец, с таким же, как у того, мягким круглым лицом, он в шестнадцать лет ростом догнал мать. Мальчик дышал ртом, видна была верхняя челюсть, где не-хватало двух зубов. В тот памятный день, когда отец грозился покинуть семью, он выбил мальчику эти два зуба. Во время ссоры она схватила мужа за плечи и стала трясти его, призывая опомниться. Он с силой оттолкнул ее, и вдруг сын, этот мальчик, который как будто никогда не замечал раздоров между родителями, смертельно бледный, с безумным выражением лица — он случайно присутствовал при этой сцене — не в силах произнести ни слова, вырос перед отцом. С секунду тот оторопело смотрел на него, как на чужого, а затем ударом кулака убрал мальчика с дороги. То, что она помирилась с мужем в тот же день, она ощущала как предательство по отношению к сыну. Сын, конечно, видел все в другом свете, он был счастлив, когда мать пришла к нему в комнату, перевязала ему лицо, заставила его полоскать рот, ласкала его, плакала. С этой минуты сын, как тень надежды, как тень какой-то опоры, вступил в ее жизненный круг. Между ним и ею протянулись тайные нити. Голова мальчика качалась в такт вагонным толчкам, их общий враг был мертв, но как странно — именно Карл безудержней всех плакал у могилы отца!

В другом углу, вплотную прижавшись к матери, спал семилетний Эрих, на скамье напротив, укутанная материнским пальто, лежала трехлетняя Мария. Этих троих, оставшихся ей после кораблекрушения, она увозила с собой.

Приезд

Была ночь, когда она приехала в столицу. На вокзале ее встретил служащий ее брата, седой молчаливый человек; глядя на выходившие один за другим из вагона четыре существа, он безмолвно приподнял круглую твердую шляпу; вид у встречавшего был довольно потертый, носильщик взялся за вещи, седой господин, без единого приветливого слова, даже детям не задав ни одного вопроса, повел семью по лестнице прямо к извозчику. За тяжелым багажом, за ящиками и большим чемоданом он пришлет завтра. Дети, разбуженные среди ночи, ошарашенные громадой вокзала, шумом, толпой, заупрямились, не желая итти вниз; господин повернулся и посвистал, как свищут собакам.

Карета тарахтела по светлым и темным улицам, мальчики прилипли к оконцам, только дочурка плакала на руках у матери. На широкой улице, перед домом, у которого горел красный фонарь, они остановились, сопровождавший их господин отпер дверь, по узкой лестнице они поднялись на пятый этаж, — такой высокой лестницы дети еще никогда в жизни не видели. На площадке было много низеньких дверей с ящиками для писем, одну из таких дверей он отпер, это была крохотная, темная и неприглядная квартира, состоявшая из кухни — около самого входа, — передней и одной комнаты. Приказчик, не снимая пляпы, поставил на кухонный стол свечу, нашел, что воздух спертый, открыл окно, положил на стол ключи, приподнял шляпу и без единого слова вышел. Мальчики, взбудораженные, выбежали на лестницу, им хотелось хотя бы в темноте посчитать, сколько же этажей в этом доме. Мать загнала их в комнату, заставила без света раздеться и лечь на матрацы, постланные прямо на полу. Но как только мать с маленькой дочуркой ушла на кухню, мальчики в одних рубахах вскочили и приникли возбужденными лицами к оконному стеклу. Черная масса домов со множеством молчаливых окон, с закрытыми магазинами была, как сплошная стена — какая-то гигантская крепость. По улице горели редкие фонари, в домах нигде ни огонька, но все дома, наверное, сверху донизу набиты людьми. Это была улица, о, какой огромный, таинственный город!

В кухне мать уложила девочку рядом с собой. Когда ребенок уснул, она сняла с себя его ручки и тихо опустилась на пол. Она сидела долго. Медленно вырисовывались очертания плиты, ножки стула возле матраца, окно, занавешенное полотенцем. На плите что-то возвышалось. Это была сумка с круглой ручкой. Завтра она, мать, будет на этой плите варить для детей обед. Она оглядывает все, точно обломки после кораблекрушения, совершенно равнодушно. Она была ко всему готова, но то, что она увидела, оглушило ее.

Через неделю маленькая квартирка приняла жилой вид, кровати были расставлены, занавеси повешены; придавая комнате видимость уюта, стоял стол со стульями вокруг, с потолка свешивалась, будто раскинув руки, газовая лампа, и только в кухне еще беспорядочно громоздились нераскрытые ящики.

Поздно вечером вернулась мать. Эрих, младший мальчик, — его уже определили в школу, — лежал в постели; мать, не сняв шляпы, вошла к нему, погасила свет и со старшим — Карлом — вышла в кухню. Карл сразу спросил:

— Где Марихен?

Женщина огляделась по сторонам, — все на том же месте стояли ящики, по которым стучала кулачками малютка, ящики были оттуда — Из Зеленого луга. Подкосились ноги. Она невольно села. Сняла шляпу с траурным крепом и положила перед собой на стол; облокотись, она сидела, широкоплечая, с темно-каштановыми волосами, расчесанными на прямой пробор, у кухонного стола, на котором мигал в пивной бутылке огарок свечи. Сын испуганно смотрел на мать. Ее тень, сломавшись, легла на стену, где была водопроводная раковина, взобралась на потолок. Оттуда — черная — она нависала над комнатой, точно подслушивая разговор.

— Я отвела Марихен к тете. У них ведь нет детей, Марихен им понравилась.

Она спокойно смотрела на огонек. Мальчик понял не сразу, потом подбородок его опустился на грудь, лицо сморщилось, он молча сел на стул против матери и заплакал, пряча лицо в скрещенные на столе руки.

— Она осталась там охотно. Чего только у нее не будет теперь, даже дома она этого не имела, а уж здесь — подавно. Да и что нам с нею делать? Времени ни у кого из нас нет. За эти дни постоянного таскания по улицам она совсем извелась, малютка.

Мальчик не поднимал головы. Женщина говорила:

— Перестань, Карл. Какой смысл? Этим не поможешь. Здесь-то уж наверняка не поможешь. Это ты еще узнаешь. Даром тебе никто ничего не даст, будь доволен, что сидишь на этой кухне и они еще позволяют тебе дышать.

Она потянулась через стол и сшибла его локоть.

— Не плачь. Слышишь, Карл? Ты только, пожалуйста, не начинай с этого, это им как раз на руку. Плачешь — значит созрело яблочко. Бери пример с меня. Я не плачу. Нет, я не плачу, уж я плакать не стану. Убери со стола. Живо. Поставь все на плиту.

Он убирал, втянув голову в плечи, лицо у него пылало. Все время хотелось громко разреветься. А она, пока он работал, сидела, сосредоточенно и холодно изучая темную пивную бутылку.

— Мария устроена. Теперь ты на очереди. Надо зарабатывать — ничего другого не остается. Оттягивать больше нельзя. Все, что есть у меня в кошельке, можно легко пересчитать. На полгода хватит, но они уже это учуяли. Полгода, думают они, — слишком большая роскошь, они всячески стараются наложить лапу и на это. Ни пфеннига они не хотят нам оставить, проси и плачь, сколько тебе угодно. Будет им это выгодно, они явят милость. Пощады от них не жди. Они и грошом не поступятся. Ты посмотри, Карл, как мы живем. Это ли еще не плохо? Жили мы когда-нибудь в такой дыре? В таком доме, без света, фабричная копоть летит в окно. Они знают это, я говорю им это каждый день. «Нам очень жаль, милая фрау, — говорят они, эти милые господа, — но во всем требуется порядок, у нас тоже свои расчеты», — и они выжимают свои деньги, они сдирают с тебя шкуру и еще проклинают тебя, называют обманщицей, потому что с тебя нечего больше взять. Я сидела сегодня в одной конторе, я им все сказала, я им все показала, я плакала и выла, пока они не вышвырнули меня на улицу, они требуют взносов, а в следующий раз они обещали позвать полицию.

— Кто они, мама?

— Те, для кого ты — кость. Они по очереди тебя гложут.

Он возился у плиты, она молчала, уставившись в мигавшую свечу. Прошло много времени, пока она опять заговорила.

— У меня, Карл, кроме тебя, никого нет, ты уже большой, садись-ка, ты уже все понимаешь, я должна перед кем-нибудь высказаться; ты и дома уже понимал все эти истории с отцом и с распродажей имущества — с ним тоже ни о чем нельзя было говорить, но я больше не могу этого вынести, и будь передо мной стена, все равно я кричала бы. Кто-нибудь должен же мне помочь, я так больше не могу. — Она смотрела на свой сжатый кулак. — Он оставил меня на произвол судьбы, он все из меня выкачал, он мне никогда ни в чем не помогал, никогда, никогда, а теперь и это вот еще навязал мне на шею…

И чего не сделала боль, то довершила обида. Не меняя положения, она разразилась упрямыми слезами. Мальчик подошел и взял ее за руку, она не удивилась и не рассердилась. В первый раз в жизни она дала волю своему гневу.

— Все это ни к чему, — бормотала она, всхлипывая, — никто никому не может облегчить ноши. Негодяй, так он бросил меня со всеми детьми; если есть ад, его ждет жестокая кара. Люди — это злодеи, знай это, Карл. В том, что поп говорит с амвона, нет ни слова правды, он говорит так, потому что ему за это платят, из того, что он мелет своим продажным языком, ты себе хлеба не напечешь, а у самого попа стол ломится от всяких яств, и стоит тебе уйти, как он садится за него и запирает дверь. А потом они дают тебе записки, советы и отсылают один к другому, и у каждого для тебя наготове несколько приятных слов или: простите, господина нет дома. А ты носись по жаре, и они тебе говорят: милая, какой у вас вид, вы должны последить за собой. Кровопийцы. Живодеры. И лгут, лгут, тьфу!

Mучимый тысячью предчувствий, испуганный, стоял около нее мальчик, держа в руках полотенце, весь превратившись в слух.

— Когда ты отдашь меня в ученье, мама?

— Деньги, деньги, мальчик, только деньги. Мои он все промотал. Они у нас вытянут все.

— Что же мне делать?

— Деньги, деньги. Город велик. Стесняться нечего. Надо хватать. Я сама не знаю.

Она поворачивала голову и видела на стене и потолке изломанную тяжелую черную тень.

Он разостлал на полу ее матрац. Долго он слонялся нерешительно из угла в угол, а потом — чего никогда раньше не делал — обвил рукой шею матери.

— Нас заберут в тюрьму, мама?

Он видел ее лицо, лицо затравленного человека, оно было хуже, чем в те минуты, когда она укладывала в постель пьяного мужа.



Поделиться книгой:

На главную
Назад