Она ответила не сразу. «Плохо, потому что плохо», – хотела сказать Мария. «Причина заключается в следующем: человек есть существо падшее. Он низвергнут на землю из рая, в раю привлекши к себе смерть преступлением заповеди Божией. Смерть немедленно по преступлении поразила душу человека и неисцельно заразила его тело. Тело, для которого жизнию служит душа, не тотчас по падении разлучилось с душою; но душа, для которой служит жизнию Святый Дух, тотчас по падении разлучилась с Святым Духом, Который отступил от нее, как от оскверненной и отравленной грехом, предоставив ее самой себе. С такою-то мертвою душою и с живым телом жизнию животного низвергнут первый человек на землю на некоторое время, а прочие человеки рождаются и пребывают на земле некоторое время. По истечении этого времени, называемого земною жизнию, окончательно поражается смертию и тело, наветуемое ею и борющееся с нею в течение всей земной жизни. Земная жизнь – этот кратчайший срок – дана человеку милосердием Творца для того, чтоб человек употребил ее на свое спасение, то есть на возвращение себя от смерти к жизни. Спасение или ожитворение человека Святым Духом совершается при посредстве Искупителя, или Спасителя, Господа нашего Иисуса Христа. <…>
Временная земная жизнь есть не что иное, как преддверие к вечной жизни. И к какой жизни? к вечной жизни в темницах адских, среди ужаснейших мук ада, если не воспользуемся в течение временной земной жизни искуплением, дарованным туне, – искуплением, которого принятие и отвержение оставлено на произвол каждого человека. Земная жизнь есть место вкушения горестей и страданий, место созерцания горестей и страданий, несравненно больших, нежели страдания земные. Земная жизнь не представляет ничего радостного, ничего утешительного, кроме надежды спасения»[82].
«Темная страна – земля! она – страна изгнания преступников, осквернивших рай грехом, виновных в преслушании Богу, презревших общение с Ним, променявших это общение на общение с диаволом. На земле – все враждебно человеку, – и сам он – в непрестанной борьбе с собою. Земля – юдоль изгнания, юдоль первоначальных страданий, которыми начинаются страдания вечные – справедливая казнь за оскорбление бесконечно Благого. Земля – изгнание наше, потому-то сюда пришел Искупитель: искупил безмерное согрешение ценою безмерною – Своею Кровию. Земля – изгнание наше: потому-то Искупитель возводит принявших Его искупление с земли на небо. Небо – истинное отечество человека <…>»[83].
Но разве он поймет, когда в голове одни мятежи, вздохнула бабушка: «На земле предписано нам иметь скорбные испытания, как сказано Самим Господом: «в мире скорбны будете». Слова эти ясно показывают, что хотя все места целого мира исходи, а безскорбного положения нигде не обрящешь; везде потребно будет и смирение, и терпение, и неосуждение других» (Амвросий Оптинский). «В мире будете иметь скорбь; но мужайтесь: Я победил мир» (Ин.16:33).
– Эх, Василечек, – наконец собралась она с думами, – так ведь и сказано: «Земля и все дела на ней сгорят» (2Пет.3:10). Не то это место, Василек, чтобы рай тут был. Рай на небеси будет. Живи потихоньку, помогай кому чем можешь, – да ходил бы в храм. Все будет. Просто не здесь и не сейчас. А «всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога; существующие же власти от Бога установлены» (Рим.13:1).
– Ну уж нет, я до такой жизни еще не докатился, – гордо говорил Василек. – Я буду делать революцию.
– Смотри уже сам, внук, – замечала бабушка. – Хозяин – барин. Ты вот у меня молодой, бойкий, тебе виднее, как и что для тебя лучше. Не ложится на сердце – ну, и не надо тогда. Насильно мил не будешь.
«Великое приобретение – быть благочестивым и довольным. Ибо мы ничего не принесли в мир; явно, что ничего не можем и вынести из него. Имея пропитание и одежду, будем довольны тем» (1 Тим.6:6–8). «Не понимает, – вздыхала она про себя. – Ничего не понимает». Где-то упустила, недоглядела. Или это – свобода? Своя воля царя боле. Конечно, как ему понять. Когда он, как взрослым стал, так в храм ни ногой. Поверять алгебру гармонией, все эти разговоры. Когда гордость – она гордость. Смертный грех: «Уста имут, и не возглаголют, очи имут и не узрят, уши имут, и не услышат…» (Пс.113:13)
Но споры, поняла она. Опять не заметила. «Пустые споры… Удаляйся от таких» (1Тим. 6:5).
И накрывала на стол. Василек остывал и думал. Хорошая все-таки у него бабушка. Хотя и старорежимная, и богомольная. Но добрая. Она была такая старенькая. Но такая хорошая. Этим спокойствием. Мягкостью. Миром. Хотя старость – не радость, говорят в народе. Но это в народе. А она была его бабушка. Она все равно оставалась тихая и радостная. Она улыбалась. И молчала.
И все-таки бабушка не понимала жизни. Потому что революция пришла, и это было великое торжество. Красные флаги. Свобода. Кто был ничем, тот стал всем. Весь мир насилья был наконец разрушен и снесен. Теперь должно было быть все новое. Только надо было победить остатки царизма и буржуазии.
Но сейчас перед ним стоял светлоголовый Павлик-кадет. Тот кнопка-гимназист. И это тоже была революция.
V
– Пошли выйдем, Павел, – помолчав, сказал наконец Василек. – Иди вперед. Вперед, – добавил он. – А я пока подумаю, что с тобой делать.
– Отпустить, – впервые услышал он голос Павлика в эту встречу. Он молчал. Он всегда молчал, вспомнил Василек. И тогда. И сейчас. И сказал, и снова уже будет молчать.
Они вышли. Он казался таким ослепительным, этот солнечный свет, после полумрака депо.
– Кадетов не отпускают. Кадетов расстреливают, – все-таки решенным приговором прозвучит наконец ответ Василька.
Павел обернулся. Отступил в сторону. И вскинул голову.
– Тогда расстреливай, – сказал он.
Осенил себя крестным знамением. И замер. Словно это он не здесь. Словно на плацу на параде. Или на Херувимской на Литургии. Только чуть осекся этот зазвеневший голос. Василька взяла на него отчаянная злость. На него и на себя. Потому что чего он тут еще думает? За него все уже решено. Революцией. Это его революция. А не Павла.
– Ты еще и веришь в эти бабушкины сказки? – сказал Василек, насмешливо, жестоко, подло, но сейчас он просто должен был возненавидеть его. Любой ценой. – Про Бога, рай и какую-то лучшую жизнь?
Павел посмотрел на него:
– Не в сказки. Я верю, как в Символе веры.
Василек усмехнулся. Для него не было Символа веры.
– Ну и дурак, – заметил он. – Что нам с того, что там будет или нет. Нам бы здесь, на этой земле, пожить. Мы наш, мы новый мир построим.
Оказывается, он никогда не знал своего друга, понял Павлик. Любовь не ищет своего… Он такой другой, Василек. Не знает этого: «Ныне или завтра умрем». А он почему-то всегда думал, что все знают. Оно ведь такое пронзительное, это синее небо, и такая зеленая всегда трава, и эта березовая роща. Когда так хочется ведь жить всегда. Тысячу лет. И еще другую тысячу. И новую. Которых у тебя нет и не будет. Это ведь так понятно: «Ныне или завтра умрем». Даже если ты и не стоишь перед расстрелом.
– Много ли здесь поживешь, Василек, – сказал он. – А если и поживешь – так все равно ведь мало. Мне все равно. Я за Веру, Царя и Отечество.
– Мы здесь не живем, а выживаем, – все тем же тоном продолжил Василек. – Тебе вот хорошо, жил себе и учился, всё за тебя, всё тебе. А остальным?
– Бог дал, Бог и взял, – просто сказал Павел.
И опустил голову. Больше не скажет. Ни слова, понял Василек. Не скажет и не попросит. Павлик всегда был молчалив. И правда. С его глазами любые слова лишние, кроме самых необходимых. Серо-голубая сталь. Дружба, улыбка, печаль, решимость – все понятно и ясно, ему только посмотреть. Или это просто он, Василек, так хорошо знает своего друга, что словно у них одно сердце и одна душа. Одно сердце и одна душа, а теперь он – враг? Василек перевел взгляд на сверкающие на солнце рельсы. Наверное, Манифест Коммунистической партии был написан все-таки из головы, невольно подумалось ему. Он не выдерживал испытания жизнью. Он не был правдой, как ему почему-то всегда казалось. Потому что – да пусть Павлик хоть сто раз кадет, Васильку не было ему жалко. Он был всегда только рад. Что Павлик такой баловень судьбы, счастливый, веселый и сытый. К тому же он был его другом, и Василий знал: это со стороны все просто. А на самом деле какой ценой они, эти кадетские, потом юнкерские погоны. И наконец – офицерские. Какой ценой и на что. Так что он, Василек, лучше будет работать по 12 часов на заводе, и еще 12, но пусть у Павлика все остается в жизни, как было до революции. Если уж на то пошло.
Он не выстрелит, понял Василько. Потому что есть что-то выше всех и любых антогонизмов пролетариата и Манифеста Коммунистической партии. Есть свет серо-голубых глаз и детская дружба. Есть зеленая трава и синее небо, и цена крови твоего друга, которой не стоит ведь никакая революция.
– Павлик, – сказал он.
Тот поднял на него взгляд. Спокойный и смелый взгляд. С печалью, и дружбой, и с какой-то щемящей и покорной беззащитностью перед ним в этом спокойном сиянии стали. Такой знакомой серо-голубой стали.
– Пошли, Павлик, – говорит Василек и решительно прячет маузер. Павлик, наверное, еще не верит. Еще не понимает. Он где-то в другом мире. А потом выдыхает. И улыбается. «И словно ничего и не было», – улыбается Василек тоже.
– Павка, Павлик, так вот ты какой стал, – сгребает он его в охапку. Еще настороженного, не верящего, но уже улыбающегося. – А я ведь тебя после училища и не видел. Так кто ты теперь? Поручик, прапорщик?
– Бери выше. Капитан, – весело смеется Павлик. – Штабс-капитан Павел Лесс…
VI
Петра уедет одна. Они с Васильком останутся на платформе. Василек тоже пришел. Стоять рядом с Павлом.
– А ты? – говорит Василек. – Ты все-таки не на Дон? Но все ваши ведь туда уезжают.
– Петра домой, – говорит Павел. – А я в Сибирь. У меня такое задание – ехать в Сибирь.
– Контра недобитая, – не удерживается Василек. – Так и знал. Хорош же наш Петроград. – И отпинывает ногой в сторону камушек гравия, словно это – детство, и он пинает мяч. – Хорош же ты, Павлушка, да все равно не нашенский. «Эх, яблочко, / Да куда катишься?»[86]
И напел, насмешливо и беззаботно с виду:
приглушенным тоном заметил ему Павка. Насмешничать было, конечно, не дело. Троцкий или этот Ульянов – а все равно образ Божий всякий человек и всякий враг. «
«Да и смешного касаться не полезно для души. Ибо вообще это показывает низость, падение духа, и служит знаком внутреннего нестроения и расслабления. Вместо того, чтобы смеяться, должно паче песнословить и прославлять Божество. Ибо имеющим уста, день и ночь отверстые на песнословие Божие, с готовностью отверзается сокровище небесных благ»[88].
Но он забыл и не подумал сразу. Вспомнил и сказал. Улыбнулся. Получилось весело и здорово. И в точку. За Россию. Знай наших!
Василек беспечно подхватил его невольный вызов:
Павел махнул рукой. И стал уже серьезным. Не переспоришь. Не переспоришь этих упертых и горьких коммунистов. Это, наверное, просто слишком яркое солнце, что почти готовы вдруг навернуться на глаза слезы. Только он знает – не солнце. «Отче! прости им, ибо не знают, что делают» (Лк.23:34). Они были вдвоем друзья. А теперь – враги. Больше, чем враги. Анафема. «Да будет он тебе, как язычник и мытарь» (Мф.18:34). «Ты же, человече равнодушне, владыко мой и знаемый мой…» (Пс.54: 13) – только она, понимает Павел. Между ними вместо прежней дружбы. Эта печаль.
Только Василек уже стоит серьезный. Он как будто знает. Деникин подойдет к самой Москве. Юденич будет у Петрограда. Но Сибирь дальше. Павел не будет участвовать в этих боях. Он будет участвовать в каких-то своих. Василек будет знать, что он не здесь. Что он где-то в Сибири. И, наверное, там другая война. Не такая жестокая. Василько будет верить. А как на самом деле – он никогда не узнает. Ведь его там тогда не было. Все так. Забытый стишок с ученических времен. «Ах, обмануть меня не трудно!.. Я сам обманываться рад!»[89]
А потом Василек вспомнил, как его всегда благословляла и крестила бабушка на пороге перед выходом их дому. Он сдерживал яростное и презрительное дыхание и терпел. Потому что это была бабушка, и он уважал бабушку. А ее старорежимные взгляды – это было не его дело.
Он сосредоточенно и серьезно смотрит на Павла. Что-то прикидывает. Наверное, невозможно что-то прикинуть правильно, если ты чего-то никогда не делал. Но память – она ведь всегда память. Как себя самого осенять крестным знамением он ведь знает. Когда еще не понимал, что всё это сказки. А сейчас у него за плечами было высшее техническое училище. Голова работала и пространственное мышление тоже имелось. Инженер все-таки.
Василек налагает на товарища крестное знамение.
– Я не верю, – говорит он. – Но ты ведь веришь. Может, тебе поможет.
Крест. Крест свой и Крест Христов, знает Павел.
И Павел только кивает. Потому что слов нет. Он – настоящий друг, Василек. Так за него переживает, оказывается. «Эх, яблочко, / Да куда катишься?» Печаль. Горькое, отчаянное горе. Пропадет ведь задаром со своим коммунизмом. «Ни в сем веке, ни в будущем» (Мф.12:32). И по вере вашей да будет вам, вспоминает он на себя. «О, го́ре мне гре́шному! Па́че всех челове́к окая́нен есмь, покая́ния несть во мне; даждь ми, Го́споди, сле́зы, да пла́чуся дел моих го́рько…»
VII
Наверное, он узнал его первым. Или, наоборот, – тот его.
– Как поживаешь, красный командир?
– Павел Лесс, – спокойно поправляет Павлик.
Павел не удивился неожиданной встрече. Половина нового пополнения была этих прежних красноармейцев. Попавших в плен и направленных в строй. Не было людей, не было новых сил. Скоро все рухнет и закончится. Такова окажется жизнь. «Ведь от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней…» Но пока еще краха не было. Пока еще было ничего неизвестно.
Павел не понял, когда вызвал полковник. Он забыл, что месть – страшное чувство.
– Вы были красным командиром в Петрограде. Сразу после революции.
Он забыл. Он совсем забыл эту страницу своей жизни. Не придал значения и вчера. Все было не так и не то. Он все равно оставался прежним офицером. Это была его контрреволюция. Павел не сказал. Ничего не сказал. Просто знал: все слова прозвучат сейчас жалким и ненужным оправданием. Неубедительным и бездоказательным. Когда-нибудь потом. Когда будет новое небо и новая земля. Когда откроются дела и помышления всех сердец. Все станет известно. Все станет понятно. И не надо будет слов. Но сейчас все равно никто не поверит, как все было.
– Виноват, господин полковник, – тихо сказал Павка. – Больше не повторится.
– Не просто краскомом, – заметил тот. – Ярый коммунист.
Павел не понял. Это обвинение или вопрос? И что он должен? Коммунистам и комиссарам – военно-полевой суд и расстрел без суда. Но это глупое обвинение. Господин полковник и сам должен понимать.
– Коммунистов за Веру, Царя и Отечество не бывает, – сказал он и осенил себя крестным знамением.
– Все равно, – прозвучал непреклонный ответ. – Оружие.
Павел стоял. И молчал. Но это глупость. И какая-то ошибка. Наверное, он не верил. Все равно не верил. И наконец подошел к столу. Положил оружие. Вытянулся. Вскинул голову. И лихо, браво, по-юнкерски отдал честь. Потому что – слава Богу за все. Все равно. Он все равно прежний офицер. Даже если уже и будут сорваны погоны. Даже если на расстрел. Стоять. И молчать.
Наверное, полковник не собирался задумываться, кто прав и кто виноват. Все правы и все виноваты. Не его дело. Только предательски все-таки дрогнуло сердце на эту бравую, юнкерскую лихость. Которой все нипочем. Когда так знакомо вскинута голова. Как когда-то всех их учили ведь в училищах: «Всегда ходи и держись, даже вне строя, так, как подобает воину… <…> Никогда не горбиться. Для этого научись держать высоко голову, однако не выставляя вперед подбородок и, наоборот, втягивая его в себя…»[92] Русский офицер – он такой. Никогда не бывает и не может быть с ним, что он «смотрит на землю, как разочарованная свинья, или свесит голову набок, подобно этакому увядающему цветку…»[93] Эх, Павлушка этот. Спокойный и уверенный. Лучистый и спокойный взгляд.
Полковник уже не улыбался на своего невольного любимца-офицера. Он никогда не выделял никого из подчиненных. Но сейчас был особый случай. Сейчас над этой светлой головой сгущались темные тучи. И сейчас на мгновение полковнику показалось, словно этот капитан у него один во всем полку. Он не допустит. Он его командир. Должен быть ему за отца. Должен быть всему своему полку за отца. Или – дружба дружбой, а служба службой?
– Тебя требуют в контрразведку. Арестовать и передать.
Он стоял у окна. Только посмотрел потемневшим взглядом. Спокойный, тихий, прежний. Но это было как гром среди ясного неба. Это – уже даже не расстрел. Его жизнь будет вымучена по капле. По кусочкам и содранной кожей. Лоскутами ран. Кровью на кровь, и кровью через кровь. На сколько ее хватит, этой крови. Это было не лето там, за окном. И это – не зеленый березовый свет. Это был последний день этого мира. Он знал. Они оба знали. Там, за линией фронта была Красная Россия. Но здесь была Белая Сибирь. Все то же самое. Те же самые убийства под пытками. Верховный Правитель не воевал такими методами. Были приняты указы, что никто не смеет вершить никакой самосуд, и что за истязания и убийства любого будут постигать кара и возмездие. Это должна была быть блистательная, непорочная и рыцарская армия. Но было всё. И эта жестокая изощренность нравов. Страшный беспредел этой войны. Любой войны. Лягут тенью на фигуру и память Адмирала. Он, спокойный и непокоренный, скажет потом, уже в руках своих врагов: «Знаете ли вы?..»
– Нет, мне никогда не докладывали. Если такие вещи делались известными, то виновные наказывались.
Наверное, просто пожмет плечами:
– Я наверное такого случая не знаю, но допускаю, что такой случай был возможен… Это обычно на войне, и в борьбе так делается[94].
Но это Александр Васильевич Колчак. В своем кителе с шестью орлами на погонах. Со своими георгиевскими крестами. За мужество, доблесть и бесстрашие. Александр Колчак не будет знать. Как запытают и расстреляют какого-то безвестного офицера. С серо-голубыми глазами, словно как у самого Владимира Оскаровича Каппеля[95]. Он бы вступился. Но Адмирал не может знать. Адмирал – он Адмирал. Но есть сами люди. Когда так не хватает верных, надежных людей.
– Да, – услышал Павел голос своего командира. – Но я ничего не хочу знать. У меня свои планы на моих офицеров. Ты поедешь в Омск и найдешь мне там надежное пополнение. Выезжаешь сразу же. Это приказ. А остальное – не твое дело. Кто там тебя и куда требует, я разберусь сам.
Солнце, оказывается, еще не погасло, подумал Павел. Солнце и не погаснет, вспомнил он. Пока небо и земля не прейдут. А он должен. Он все равно должен. Помнить:
VIII
А в Омске как раз ударили в набат колокола по храмам[96]. И появились Дружины Святого Креста.
«…Так эти Дружины называются потому, что вступающие в них в строю носят нашивной крест на груди <…>»[97]. «Восьмиконечный крест. Примечание: Крест носится только в строю»[98]. «Все дружинники именуются братьями. Примечание: при обращении солдат к офицерам допустимо слово “брат” присоединять к чину»[99].
«Подчиняясь обычной воинской дисциплине, дружина Святого Креста, кроме того, следует особым правилам, исключающим пьянство, нечестивость, сквернословие, распущенность, притеснение мирных жителей и так далее»[100]. «Я, брат дружины Святого Креста, обязуюсь и клянусь перед Святым Крестом и Евангелием быть верным Господу Христу, Святой Церкви и друг другу, быть трезвым, честным, совершенно не произносить бранных слов, не быть жестоким с врагом, к своим всей душой браторасположенным. Аминь»[101]. Это была горсточка. Последняя и переломная горсточка, как надеялся генерал-лейтенант Дитерихс[102]. Главнокомандующий Восточным фронтом.
Запыленный, светлоголовый и улыбающийся капитан явится к полковнику прямо с дороги. А осеннее золотое солнце будет сиять на его новых погонах с золотистыми вензелями Царя Царей – Господа Иисуса Христа.
– Я слышал, что появились такие дружины, – улыбнулся полковник. – Но как и ты вступил? Разве это не новые добровольческие формирования на фронт, а ты и так боевой капитан, – заметил он.
– Офицерам действующей армии тоже можно, – сказал Павлик. – Одновременно со своей прежней службой, оставаясь на своих прежних местах в полках, – объяснил он.
– За Веру, Царя и Отечество, – тихо сказал полковник. – А не погибла Россия. И не погибла наша Присяга.
Вот она, формула той, старой Присяги, подумал он. На века. «Яко да Царя всех… Дориносима… Аллилуиа».
Наверное, впереди не ожидало ничего хорошего. Они уступали. Они безнадежно уступали наступавшему врагу. Но сейчас они не думали об этом. Сейчас было какое-то торжество и радость. Как будто только сказать сейчас той горе – и она ввергнется в море. Полковник, наверное, даже невольно посмотрел за окно: а вдруг? Не вверглась. Но зато как раз вышел Павлик. Отпустил дружину. Кто-то запел первым. Кто-то запел первым, и подхватили уже все. Чуть-чуть переиначили слова, но полковник не знал, как они звучат правильно. А звучали хорошо:
Полковнику показалось, как так явственно, отчетливо различает он в общем хоре звонкий голос своего Павлика. Наверное, показалось. Невозможно так точно отделить один голос от другого. Но все равно. Он это, он. Золотая листва, золотая осень и черные с золотым его капитанские погоны.
Это будет крепкое, надежное пополнение. Но фронт пал. Не Москва и не Волга. Брошенный Омск.
Запоздало и наспех эвакуируемый Омск.