В ночь с 22 на 23 октября (именно этой ночью в далекой России партизанский отряд капитана Сеславина обнаружил армию Наполеона на Калужской дороге) Мале и Лафон выбрались из лечебницы и отправились на конспиративную квартиру, где их ждали несколько заговорщиков. Роялист Лафон не собирался принимать участие в перевороте в пользу Республики и под благовидным предлогом скрылся, а Мале развернул бурную деятельность, в результате которой на несколько часов значительная часть Парижа оказалась под его контролем: освободил из тюрьмы генералов-единомышленников, произвел назначения, распропагандировал некоторые части Национальной гвардии, застрелил столичного коменданта, арестовал нескольких «силовиков» во главе с министром полиции Савари.
«…В противном случае его зовут иначе», — за два столетия до описываемых событий мудро заметил английский поэт Джон Харрингтон. Вся эта успешно до поры до времени разворачивавшаяся авантюра была остановлена двумя решительными офицерами, полковниками Дусе и Лабордом (последний накануне получил подписанные Наполеоном свежие бумаги и понимал, что заявление Мале — блеф). Пришедшая в себя полиция арестовала более 20 участников заговора. «Городу и миру» объявили, что слухи о смерти императора «сильно преувеличены».
«Трое бывших генералов, Мале, Лагори и Гидаль, обманули нескольких национальных гвардейцев и направили их против министра полиции, префекта и военного коменданта Парижа. Против всех троих было совершено грубое насилие. Мятежники распустили слух о смерти императора. Эти экс-генералы арестованы и будут отданы в руки правосудия. В настоящее время Париж абсолютно спокоен».
Военно-полевым судом «дирижировал» лично военный министр генерал Кларк. В свое время он был приставлен Директорией к молодому генералу Бонапарту в качестве соглядатая, но полностью подчинился его власти, за что сначала имел неприятности, а потом — многочисленные отличия. Председательствовал генерал Эме, в прошлом — министр, ныне — сенатор. Все было предрешено (да и, строго говоря, доказательств хватало на два расстрела, особенно в условиях военного времени) заранее, приказ министра о создании гвардейской расстрельной команды был отдан, когда суд еще не начался. Судьи старательно придерживались процедуры, Эме даже предоставил слово стороне защиты, хотя ни одного адвоката на суде не было. С учетом количества обвиняемых — 24 человека — соблюдение формальностей заняло целый день 27 октября. Мале пытался выгораживать своих сообщников, утверждая, что они лишь повиновались ему как старшему по званию, но на членов трибунала это не произвело большого впечатления, как и ответ подсудимого одному из судей на вопрос «Кто ваши сообщники?»: «Если бы переворот удался — вся Франция и даже вы, месье». 14 обвиняемых были приговорены к расстрелу, остальные — лишены званий и наград и отправлены в тюрьму.
По слухам, в день казни Мале перехватил инициативу у командира расстрельного взвода и руководил собственным расстрелом. Может быть, по крайней мере, это было бы в его стиле.
«На Наполеона этот эпизод (при всей несуразности) произвел сильное впечатление.
Чуялось, что его присутствие в Париже необходимо».
Наполеона этот заговор крайне беспокоил: он явственно показал шаткость возведенной им конструкции, основанной исключительно на его личном авторитете. Его поразило, что никто из тех, кто поверил в его смерть, даже не вспомнил о законном наследнике — его сыне, полуторагодовалом «римском короле». Умнейший Талейран отреагировал на случившееся фразой: «Это начало конца».
И, надо признать, как в воду глядел.
15. Преданный граф
«…Я одной смерти себе желаю и ищу, а потому и делами никакими не имею сил и соображения заниматься. Друга моего зарезали ночью дворовые люди, и я не знаю, куда еще осиротевшую голову свою преклоню; но отсюда уйду», — писал генерал от артиллерии граф Алексей Андреевич Аракчеев императору Александру I в Таганрог. «Приезжай ко мне, у тебя нет друга, который бы тебя искренно любил. Место здесь уединенное. Будешь ты жить, как сам расположишь. Беседа с другом, разделяющим твою скорбь, несколько тебя смягчит», — отвечал графу император.
Всю свою жизнь Алексей Аракчеев был предан. Сначала наследнику-цесаревичу Павлу, который помог ему обрести себя в качестве непревзойденного мастера муштры и сделал комендантом Гатчины. «У меня только и есть, что Бог да Вы!» — воскликнул как-то Аракчеев. Павел любил таких людей. Став императором, он осыпал подчиненного наградами, подарил усадьбу Грузино, сделал графом и дал девиз «Без лести предан» (злые языки тут же переиначили: «Бес, лести предан»). Правда, за полтора года до смерти Павел в свойственной ему труднопредсказуемой манере осерчал на любимца и отставил от службы. Тогда-то, сидя в дарованной усадьбе и руководя созданием «образцового крепостнического хозяйства», граф и встретил Настасью Минкину.
Имение Грузино в свое время принадлежало «полудержавному властелину» Меншикову, после его падения отошло в казну, откуда и было пожаловано Аракчееву. Тот очень любил это место, построил дворец с павильонами, разбил парк с каналами и прудами, возвел величественную пристань на Волхове. Грузинские крестьяне жили в обстановке полной унификации работы и быта, не имея возможности шагу ступить в сторону от графских «регламентов»: Аракчеев обладал удивительной способностью все, к чему он прикасался, превращать в образцовую казарму.
На первый взгляд суровый аскет, любивший подчеркнуть, что «учился на медные деньги», генерал был сластолюбцем, но светских дам избегал. Некрасивый и неуверенный в себе, не знавший должного «политесу», он приобретал «для удовольствия» крепостных девушек, которых некоторое время спустя пристраивал замуж. Статная смуглая брюнетка, по-видимому, с примесью цыганской крови, Настасья приворожила графа.
Тем временем император «скончался от апоплексического удара», и Аракчеев вернулся в столицу. Теперь он был предан Александру, с которым установил хорошие отношения еще в гатчинский период. Настасья осталась на хозяйстве и развернула бурную, всецело одобряемую графом деятельность. Жалобы на жестокость домоправительницы он игнорировал — сам был жесток. В 1803-м родился мальчик, которому купили дворянские документы (в Витебске кстати умер новорожденный шляхтич по фамилии Шумский). На самом деле Настасья все подстроила, выдав новорожденного ребенка крестьянки Лукьяновой за своего. Аракчеев ничего не заподозрил (правду он узнает значительно позже, в 1819-м), души в Мишеньке не чаял и дал его фамилию «матери». Вынужденная женитьба графа на другой женщине — маменька очень настаивала, да и в свете неудобно! — мало что изменила в этой «семейной идиллии».
«О, друг, граф, дай Бог, чтоб вы были здоровы и я могла б вам служить. Одна мысль утешает меня — люби меня, не миняй на времиных обажательниц, которые все свои хитрости потребляют для улавления любви, а вы знаете свое здоровье. Сие мучит вернова и преданова друга и слугу. Цалую ручку несколько рас».
Рано утром 10 сентября 1825 года Настасья Шумская была найдена зарезанной в собственной комнате. Рядом с телом лежал окровавленный кухонный нож. Убийц нашли быстро: комнатная девушка Прасковья Антонова сама говорила всем вокруг, что убила Шумскую, а ее брат Василий, работавший на кухне, откуда и был взят нож, имел на руках и одежде кровавые пятна. Ситуация была предельно ясной: Настасья регулярно изводила прислугу самыми изощренными способами (за годы ее домоправительства несколько дворовых покончили с собой), Антоновой последнее время доставалось особенно. Брат вступился за сестру. Обычное дело. Кнут и, если выживут, Сибирь.
«Маркиза, — бормотал Коровьев, — отравила отца, двух братьев и двух сестер из-за наследства! Королева в восхищении! Госпожа Минкина, ах, как хороша! Немного нервозна. Зачем же было жечь горничной лицо щипцами для завивки! Конечно, при этих условиях зарежут! Королева в восхищении!» М. Булгаков «Мастер и Маргарита»
Обезумевший от горя Аракчеев прибыл в Грузино и лично возглавил «отыскание заговора», каковой вскорости и обнаружился. Комнатные девушки Ивановы Татьяна и Федосья, дворовая женщина Дарья Константинова и кантонист Иван Протопопов сознались в том, что в течение месяца подговаривали Василия Антонова убить ненавистную мучительницу. Дело рассмотрел уездный суд, затем губернская палата, стандартный приговор («кнут-Сибирь») был вынесен и утвержден новгородским губернатором Жеребцовым. Казалось бы, «в архив».
«Но виновный был нужен для мести нежного старика, он бросил дела всей империи и прискакал в Грузино. Середь пыток и крови, середь стона и предсмертных криков Аракчеев, повязанный окровавленным платком, снятым с трупа наложницы, писал к Александру чувствительные письма…»
Не тут-то было. Императору было угодно с целью облегчения страданий «дорогого друга» указать генералу Клейнмихелю (тому самому, из эпиграфа некрасовской «Железной дороги»: «Ваня (в кучерском армячке). Папаша! кто строил эту дорогу? Папаша (в пальто на красной подкладке). Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька!»), чтобы тот лично наблюдал за следствием и «чтобы дело исследовано было со всей строгостию». А должной строгости-то как раз и не наблюдалось: например, старорусский земский исправник Лялин и член суда Мусин-Пушкин настояли на приостановлении наказания Константиновой кнутом на том основании, что она беременна. Закон действительно в этом случае кнут применять запрещал, но дело-то!.. дело-то особенное, государственное, можно сказать, при чем тут закон?
Особенно настаивал на продолжении розысков новгородский губернатор Жеребцов. Ставленник Аракчеева, весьма ценивший возможность бесконтрольно пользоваться ресурсами вверенной ему губернии (сенатская ревизия 1827 года обнаружит помимо 2700 нерешенных дел еще и непонятное утроение за семь лет сметных сумм по земским повинностям, выразившееся в «экономии» почти четверти миллиона рублей), он настаивал на том, что истинной подоплекой происшедшего было инспирированное «сторонними лицами» стремление устранить Настасью от неусыпной охраны здоровья и благополучия лица, занимающего важнейшие государственные должности. В воздухе густо запахло государственной изменой.
Исправник штабс-капитан Василий Лялин и заседатель губернской уголовной палаты титулярный советник Алексей Мусин-Пушкин были взяты под стражу и содержались в суровых условиях более двух месяцев, после чего были переведены под домашний арест. У них дома неоднократно производились «внезапные обыски». Кроме чиновников к делу были привлечены две вдовы, навещавшие преступниц в тюрьме и сочувствовавшие им, а также двое крестьян, справлявшихся о судьбе заключенных. В конце концов, от всех от них отстали, но нервы помотали изрядно. Как меланхолически констатировал позже Сенат, «возбуждение этих исследований не имело тогда очевидных оснований и послужило не столько к обнаружению настоящих, сколько к увеличению числа мнимых преступников, вовсе не стремившихся произвести какие-либо злобные действия…».
Впрочем, так повезло далеко не всем. Новое следствие обнаружило несколько десятков дворовых, которые либо при свидетелях желали Шумской смерти, либо «негодовали в злобных выражениях», либо знали о намерении с ней расправиться, но не донесли «куда следует». Всем виновным было назначено от 40 до 175 ударов кнутом и отправка в Сибирь на поселение, «так как владелец иметь их у себя не желает». Несколько человек, в том числе повар Василий, в процессе наказания кнутом «от того умерли».
Между тем в государстве произошли некоторые изменения, на которые следствие опрометчиво не обратило должного внимания. В Таганроге умер лучший друг Аракчеева император Александр, на престол вступил не жаловавший графа Николай I. Восшествие сопровождалось беспорядками, известными ныне как восстание декабристов. Откровенные случаи мучительства крепостных, против которых декабристы, в частности, и восстали, портили картину «благоденствия крестьян под отеческой властью помещиков» и могли навести некоторых на мысль, что в действиях заговорщиков была «своя правда». Сенат, внимательно следивший за обстановкой (14 декабря 1825 года это можно было делать прямо из окон), ревизовал материалы следствия и суда и безошибочно нашел «крайнего»: им предсказуемо оказался новгородский губернатор — не безутешного же Аракчеева с исполнительным Клейнмихелем наказывать…
Жеребцову поставили в строку все: и чрезмерное увлечение плетьми, «когда… преступники откровенными признаниями своими… раскрыли еще более те обстоятельства, которыми они. вовлечены были в содеянное ими преступление. Как то: жестокость Шумской и всеобщее негодование на нея дворовых людей», и поиски несуществующего заговора: «.Сенат не нашел заговора против правительственной власти и происшествие в доме графа не отличил от убийства, которое могло бы случиться в каком-либо другом частном доме». Помимо этого, губернатор неосторожно распорядился отправить в ссылку одного из осужденных, чье дело Сенат еще не рассмотрел; на это ему тоже было нелицеприятно указано.
В результате не в меру инициативного губернатора отдали под суд; при этом особенно нехорошо выглядело то, что остальных обвиняемых (членов губернской уголовной палаты) новоиспеченный государь от суда освободил, а вот губернатора оставил. Сенаторы постановили Жеребцова «лиша всех чинов, дворянства и орденов, сослать в Сибирь на поселение, передавая, впрочем, мнение сие монаршему его императорского величества благосоизволению». Частное мнение ряда сенаторов, явно склонявшихся к смягчению наказания, состояло в том, что губернатор мог быть введен в смущение строгими формулировками рескрипта покойного императора, отчего и проявил противозаконное, но столь понятное рвение. Карать государева слугу за рвение сочтено было политически неправильным, и вскоре нашлось воистину соломоново решение: назначена была вышеупомянутая ревизия, а это уж среди родных осин дело верное. Губернатора отставили традиционным образом — за нерасторопность и мздоимство.
Настасью по приказу возлюбленного похоронили в грузинской церкви. На могиле ее начертали: «Здесь похоронено тело мученицы Анастасии, убиенной дворовыми людьми села Грузина за беспредельную и христианскую любовь ее к графу». Впрочем, упомянутому графу еще предстояло испить не одну горькую чашу. Разбирая бумаги, он получил немало свидетельств того, что покойная была ему неверна, а сверх того, еще и брала его именем подношения (надо сказать, что при всех своих грехах взяток Алексей Андреевич не брал принципиально). «Сынок» Миша (Аракчеев уже знал тайну его происхождения) тоже особой радости не доставлял, пил и бесчинствовал. Кончилось тем, что его и вовсе уволили из армии «по болезни». Сам Аракчеев по-христиански простил оставшихся у него еще не выпоротых крестьян и попытался было стать преданным теперь уже Николаю, но не встретил взаимности.
С тем и умер.
16. Смерть в Чертанове
27 февраля 1825 года на почтовой станции Чертаново, первой после Москвы на Серпуховском тракте, умер человек. Он прибыл с сопровождающим и со слугой Андреем накануне вечером, попросил комнату и пожаловался на плохое самочувствие. Утром, будучи сопровожден своим крепостным на двор «для телесной нужды», упал и испустил дух. Печальное это событие имело некоторую предысторию и большие последствия, как ни странно, для отечественной музыкальной культуры…
Александр Павлович Ровинский, московский обер-полицмейстер, был человек военный и непорядка не любил; а поскольку был гораздо более храбр и решителен, нежели умен, то наводил он порядок методами простыми, незатейливыми, о коих по Москве ходило множество анекдотов. Как-то раз в театре два сравнительно молодых человека штатской наружности начали шуметь, и Александр Павлович, приняв вид грозный, государственный, в сопровождении полицейского подошел к ним в антракте и потребовал назваться. «Грибоедов», — ответил один из них. «Кузьмин, запиши», — распорядился полицмейстер. «А вы кто?» — дерзко спросил нарушитель спокойствия. Ровинский представился. «Алябьев, запиши», — бросил Грибоедов своему спутнику.
Это был блестящий московский кружок. «Все они красавцы, все они таланты, все они поэты»: Грибоедов, Алябьев, Денис Давыдов, Степан Бегичев, Михаил Загоскин (Хлестаков. Да, это мое сочинение. Марья Антоновна. Ах, маменька, там написано, что это господина Загоскина сочинение!). Александр Алябьев был одним из старших, с безупречной военной биографией за плечами, с боевыми орденами, с уже начавшейся славой композитора, автора популярнейшей в офицерских кругах песни «Один еще денек». Все опасное было позади, впереди были музыка, любовь, обеспеченная жизнь.
По крайней мере, он так думал.
Человек, умерший на почтовой станции в Чертанове, был старым знакомым Алябьева еще со времен Отечественной войны. Его звали Тимофеем Мироновичем Времевым, и то, что в полицейских документах он числился коллежским советником (чин VI класса, равный армейскому полковнику), не должно нас вводить в заблуждение — на статской службе он состоял сравнительно недолго после многих лет военной. Алябьев бывал у него в воронежском поместье под Валуйками. Жена Времева, Наталья Алексеевна, урожденная Мартынова, была двоюродной сестрой алябьевского друга Загоскина (и, кстати, также, кузиной убийцы Лермонтова майора Мартынова) — люди одного круга, одного образа жизни.
Зимой 1825-го Времев приехал в Москву по делам Опекунского совета. В тот роковой вечер он играл в карты в квартире Алябьева в Леонтьевском переулке в компании своих хороших знакомых: помимо хозяина в квартире присутствовали зять (муж сестры) Алябьева Шатилов и отставные майоры Давыдов и Глебов. Выпили, повспоминали славное прошлое и сели за ломберный стол, поскольку все были заядлыми картежниками. Играли в штос, он же «фараон», он же «банк», игру азартнейшую, описанную в пушкинской «Пиковой даме» и лермонтовском «Маскараде». Глебов метал, остальные понтировали.
Правила игры в штос несложны: один из двух игроков («банкомет») держит банк и мечет карты. Другой игрок (понтёр, понтировщик) делает ставку («куш») и выбирает карту. Банкомет начинает прометывать свою колоду, раскладывая карты направо и налево. Если карта понтёра легла налево от банкомета, то выиграл понтёр, если направо — то банкомет. «Чекалинский стал метать, руки его тряслись. Направо легла дама, налево туз.
— Туз выиграл! — сказал Герман и открыл свою карту.
— Дама ваша убита, — сказал ласково Чекалинский»
Времеву поначалу везло, затем он стал проигрывать, делал это все более азартно, и проигрыш достиг очень крупной суммы. Тогда Тимофей Миронович обвинил Глебова в нечистой игре, а хозяина квартиры — в содержании шулерского притона. Пропустить это мимо ушей офицеры, пусть и отставные, не могли. С этого момента ситуация могла развиваться строго в двух направлениях: либо сам обвинивший должен был вызвать шулера на дуэль, либо дождаться вызова от него. Оружие выбирал вызванный, это — существенное преимущество; зато вызвавший мог через некоторое время принести извинения, и их часто принимали.
Нюансов в кодексе чести тогдашнего дворянина и офицера было множество, одно несомненно — дело должно было решиться через дуэль. Теоретически можно было вместо нее обратиться в суд, но подменять в деле чести благородный поединок низким крючкотворством — бесчестье еще большее, практически неслыханное!
Неудачливому коллежскому советнику предстояло отдавать карточный долг. Однако этого он делать не собирался. Роковую изменчивость в игре Тимофей Миронович Времев объяснил известным шулерским приемом и деньги платить отказался. Карточный долг — долг чести, но шулерская игра — это позор для дворянина и офицера! Разгоряченный вином, игрой и проигрышем, Тимофей Миронович Времев назвал дом Алябьева притоном шулеров и воров. <…> Оскорбленный Александр Алябьев нанес Тимофею Мироновичу Времеву несколько увесистых пощечин.
Времев не вызвал, и тогда ему было нанесено повторное «оскорбление действием». Кем конкретно и какое именно — доподлинно неизвестно. Известно, что Времев двумя с половиной сутками спустя умер в Чертанове. Было произведено вскрытие, поставлен диагноз — разрыв сердца и апоплексический удар (инсульт) — и дано разрешение на захоронение. Останки Тимофея Мироновича упокоились в Симоновом монастыре.
Как вскоре выяснилось — ненадолго.
Запомнил ли Ровинский издевательское «Алябьев, запиши!», или у него имелся еще какой-то зуб на композитора, но, соединив в уме известие о кончине Времева с циркулировавшими по Первопрестольной слухами о скандальной карточной игре, он распорядился произвести эксгумацию. Исследование останков было поручено группе из шести квалифицированных врачей, которые назвали по результатам повторного вскрытия причину смерти, существенно отличавшуюся от первоначального диагноза — разрыв селезенки. Они же зафиксировали следы побоев в разных местах тела. С их мнением согласился авторитетнейший в вопросах судебной медицины профессор Мухин. Возник вопрос — когда они были нанесены? Без ответа на него невозможно было решить главный вопрос — чьи действия стали причиной смерти воронежского помещика? Однако два выдающихся медика, профессора Мудров и Гильтебрандт, разошлись во мнениях. Последний полагал, что разрыв селезенки мог произойти по разным причинам и быстро привел к смерти, а Мудров — что изменения в селезенке посмертные, а правилен первоначальный «сердечный» диагноз (при этом важно, что первоначально Мудров придерживался согласной с выводами комиссии точки зрения, но затем, как истинный ученый, засомневался и изменил свои выводы). Однако позже уважаемые врачи вместо того, чтобы лезть в бутылку и отстаивать свою несомненную правоту, как это сделали бы многие на их месте, совместно рассмотрели все документы и пришли к согласованному мнению: причина смерти — сердечный приступ. Казалось бы — «в архив!»
Не тут-то было.
Было начато дело № 1151 «О скоропостижной смерти коллежского советника Времева», и из-за расхождений между экспертами никто его прекращать не собирался. Алябьев находился сначала под домашним арестом, потом был взят под стражу; полиция и судейские вели расследование: опрашивались десятки людей, по Москве ползли слухи один фантастичнее другого (например, что Времева, когда он отказался платить, злоумышленники перевернули вниз головой и трясли, пока из карманов не посыпались золотые монеты). Одним из чиновников, прикосновенных к следствию, был судья Московского надворного суда (суд первой инстанции для дворян) Иван Пущин — «Большой Жанно», ближайший лицейский друг Пушкина. Именно несогласие Пущина с мнением большинства членов суда о невиновности Алябьева и его товарищей привело к тому, что оправдательное решение в октябре 1825-го было отменено. По-видимому, Иван Иванович исходил из своих представлений о гражданском долге и считал, что картежники-кутилы априори виноваты… Еще бы, ведь, как вспоминал его товарищ декабрист Оболенский, он «променял мундир конногвардейской артиллерии на скромную службу в Уголовной палате, надеясь на этом поприще оказать существенную пользу и своим примером побудить и других принять на себя обязанности, от которых дворянство устранялось, предпочитая блестящие эполеты той пользе, которую они могли бы принести».
Власти постепенно отставили версию об убийстве сначала намеренном, затем и непреднамеренном — все-таки доказать причинно-следственную связь происшествия в Леонтьевском и смерти в Чертанове не удалось («Слава богу, что сенатор N и князь NN преставились неделей раньше, а то сидеть бы мне еще и за этих», — по слухам, сострил Алябьев). Зато до масштабов грандиозных разрослась другая «линия» — о создании «игрецкого общества». «Общество» — это было актуально, после Сенатской всюду виделись «общества», подследственные были знакомы — естественно! круг-то один… — с рядом декабристов. Единственное утешение узнику: друзья озаботились, в камеру композитору доставили рояль, и маленький алябьевский шедевр, «Соловей», родился в застенках.
«Подполковника Алябьева, майора Глебова, в звании камер-юнкера титулярного советника Шатилова и губернского секретаря Калугина лишить их знаков отличия, чинов и дворянства, как людей вредных для общества сослать на жительство: Алябьева, Шатилова и Калугина на жительство в сибирские города, а Глебова — в уважении его прежней службы в один из отдаленных великороссийских городов, возложив на наследников их имения обязанность доставлять им содержание и, сверх того, Алябьева, обращающего на себя сильное подозрение в ускорении побоями смерти Времеву, предать церковному покаянию на время, каково будет определено местным духовным начальством».
Приговор был суров — лишение орденов, чинов, дворянства и ссылка в Сибирь. Тобольск, Омск, потом Ставрополь, Оренбург. Только в 1843-м Алябьеву разрешат жить в Москве под надзором полиции.
Рассказывают, что добрый знакомый Алябьева и близкий друг Грибоедова композитор Верстовский, услышав первый раз «Соловья», сказал: «Русскому таланту и тюрьма на пользу!», а Алябьев якобы попросил ему передать, что рядом с ним «полно пустых камер». Парадоксально, но Верстовский в чем-то прав: запертый в четырех стенах и лишенный возможности видеть возлюбленную, талантливый музыкант оказался у истоков яркого явления в музыке — русского романса, полного неизъяснимой печали. В ссылке, оказавшись без привычного окружения кутил, без карт и попоек, он занялся музыкой всерьез, создал множество произведений (в том числе несколько опер), исполняемых и поныне.
«Иногда в музыке нравится что-то совершенно неуловимое и не поддающееся критическому анализу. Я не могу без слез слышать «Соловья» Алябьева!!!»
Насмешка в театре, памятливость московского полицмейстера, случайная смерть Времева, «заморозки» после «известных событий» — кто скажет, как сложилась бы судьба Александра Аляьбьева, кабы не эта череда совпадений?
А так — сложилась, да еще как! И даже с любимой своей Екатериной Александровной, урожденной Римской-Корсаковой, выданной замуж после его ареста, он потом все-таки соединился и прожил десять счастливых лет… Так и в романсе при всей его печальности всегда есть нотка надежды.
17. Спрос на убийства
В благословенные Средние века в Европе церковь настороженно относилась к занятиям медициной, а вскрытие тел умерших с целью изучения анатомии и физиологии человека определенно не благословляла. Сегодня историки спорят о том, был ли запрет категорическим, или положение ученых анатомов зависело от взглядов конкретного епископа, но в любом случае массовым явлением препарирование тел не было и быть не могло. Все изменилось с наступлением Нового времени.
В период середины XVI — конца XVII веков в Европе произошла подлинная научная революция, девизом которой могли бы стать слова Фрэнсиса Бэкона «Scientia potentia est» («Знание — сила»). Проанализировав современные ему нападки на науку, Бэкон пришел к выводу о том, что Бог не запрещает познание природы. Наоборот, Он дал человеку ум, который жаждет познать Вселенную. Люди должны понять, что существуют два рода познания: познание добра и зла и познание сотворенных Богом вещей. Первое человеку запрещено, указания по этому вопросу даны в Священном писании, их следует усвоить и исполнять; второе же доступно разуму и служит к вящей славе Господней, ибо ярче раскрывает красоту и совершенство Божьего мира (мусульмане с этого начали, следствием чего явилось колоссальное развитие арабской медицины в Средневековье, но затем зачем-то двинулись в обратном направлении). Истинное знание вытекает из чувственного опыта, следовательно, необходимо наблюдать и экспериментировать. Декарт и Гоббс, Локк и Гельвеций, Гольбах и Дидро развили мысли великого философа, медики навострили ланцеты и скальпели и принялись за дело.
Очень быстро выяснилось, что спрос значительно превышает предложение.
Практика была такова, что единственным легальным материалом для вскрытия были тела казненных преступников, а постепенная гуманизация уголовного законодательства привела к тому, что приток их сокращался, в то время как потребность росла в геометрической прогрессии. Как обычно, в условиях отчаянного дефицита сформировался «черный рынок».
Великобритания, казалось, не должна была сталкиваться с подобными проблемами: ее уголовное законодательство в XVII–XVIII веках было, вероятно, самым жестоким в христианском мире. В течение ста с небольшим лет (начиная со «Славной революции» 1688 года) количество преступлений, за которые полагалась смертная казнь, выросло с 50 до 220. В частности, она могла быть применена (и применялась!) за кражу на сумму свыше одного шиллинга — квалифицированный рабочий в день зарабатывал около двух шиллингов. Кража кролика, подбирание выброшенного морем на берег ценного предмета, даже выдача себя за пациента казенного дома престарелых с целью нажиться на безграничной доброте Его Величества — за все это можно было запросто лишиться головы; и лишались! Медицина пребывала в неоплатном долгу перед юриспруденцией.
Однако любой «золотой век» небесконечен. С 1808 года начался обратный процесс: сначала ликвидировали смертную казнь за карманные кражи (вспомним веселых «джентльменов карманной тяги» у Диккенса), затем отменили ее обязательность по большинству составов преступления, возложив приговоры на усмотрение судей (исключения составляли только государственная измена и убийство). Медики — а их число по окончании эпохи Наполеоновских войн начало резко увеличиваться — стали растерянно оглядываться по сторонам. Немедленно обнаружились ловкие люди, небезразличные к судьбам науки. Они быстро сообразили, что морги с их какой-никакой, а все-таки имевшейся системой учета, а главное — корыстолюбивыми сторожами (ничего святого!), с которыми приходилось делиться, — не самое «хлебное» место. То ли дело кладбища!
Могилы грабили всегда, но против этого существовал несложный рецепт: саван попроще и никаких излишеств в гроб — мы, хвала Создателю, не язычники какие-нибудь. Но он переставал работать, когда объектом похищения становилось само тело. В Великобритании 1820-х годов случаи похищения свежезахороненных покойников стали массовыми. Общины, в ведении которых находились кладбища, ответили усилением охраны, благо отставных солдат хватало, а ушлые ремесленники начали предлагать изделие, именуемое mortsafe — тяжелую решетку с надежным замком, в которую помещался гроб. Для удобства клиентов (рынок! рынок!) ее можно было взять в аренду на несколько недель, а затем снять, когда останки уже не представляли для грабителей интереса. Вспомним свой (или прилежной одногруппницы) конспект «Капитала» из советской студенческой юности: «Обеспечьте десять процентов, и капитал согласен на всякое применение, при 20 процентах он становится оживленным, при 50 процентах положительно готов сломать себе голову, при 100 процентах он попирает все человеческие законы, при 300 процентах нет такого преступления, на которое он не рискнул бы пойти, хотя бы под страхом виселицы. Доказательство: контрабанда и торговля рабами». Добавим к доказательствам Маркса (а точнее Томаса Даннинга, которого основоположник процитировал) выкапывание трупов из могил с целью продажи медикам, иронически именуемое британцами resurrectionism — «воскрешательство».
Уильяма Бёрка и Уильяма Хэра роднило многое помимо одинакового имени. Оба были ирландцами, перебравшимися в Шотландию, бедняками, зарабатывавшими кусок хлеба тяжелым трудом на строительстве Союзного канала от Фалькирка до Эдинбурга; оба отличались предприимчивостью и практической смекалкой, не ограниченной излишней щепетильностью. Они могли не встретиться, но — встретились, познакомившись через сожительницу Бёрка Хелен Макдугал. Подруга Хэра Маргарет Лэрд владела небольшим пансионом с дешевыми комнатами. Там-то и поселились их новые друзья: Уильям и Хелен. Там все четверо нашли себе неплохой источник заработка.
Первое тело, на котором Бёрк и Хэр заработали, было само виновато: престарелый отставной солдат к моменту смерти задолжал миссис Лэрд целых четыре фунта (двухмесячная зарплата квалифицированного рабочего!) за квартиру. Это обстоятельство подстегнуло мыслительный процесс приятелей-ирландцев, и они пришли к логичному выводу, что в погашение долга необходимо реализовать оставшееся от должника имущество. Наиболее ликвидным объектом оказалось то, что еще недавно было пожилым воякой. Ассистенты известного хирурга Роберта Нокса заплатили за него семь с половиной фунтов; помните, что делает капитал при 100 % прибыли? Верно, «он попирает все человеческие законы». Хотя в данном случае «человеческие» не означало «юридические» — в британском законодательстве в данном конкретном месте имелась лакуна: мертвое тело не являлось ничьей собственностью в правовом смысле, и похитителей тел судили за осквернение могил. А тут могилы не было…
Но ждать милостей от природы (сто процентов, а то и больше!) друзья не могли. «Взять их у нее — вот наша задача!» — решили они за век с небольшим до И. В. Мичурина и принялись за дело. Следующий жилец — объект их повышенного внимания — уже болел, но уверенности, что он умрет, не было вовсе, и Бёрк с Хэром его задушили. Потом они начали убивать и вовсе здоровых, заманивая их под разными предлогами (в основном касавшимися даровой выпивки) в пансион. Каждая жертва приносила от восьми до десяти фунтов; на канале им вдвоем пришлось бы за эти деньги вкалывать около полугода. Если полицейские подсчеты точны, то последнее убийство, на котором они и «прокололись», было шестнадцатым.
Попались они, впрочем, недостаточно убедительно: английский суд был достаточно жесток, но косвенных доказательств не любил, а взять парочку ирландцев и их подруг (как минимум знавших о происходящем) «на кармане» не удалось — они успели переправить тело последней жертвы Ноксу, и прямых улик против них не было. Тогда лорд-адвокат (королевский советник по правовым вопросам в Шотландии, что-то вроде главного прокурора этой части Соединенного Королевства) пошел проторенным путем: одному из соучастников был гарантирован иммунитет от судебного преследования в обмен на подробные показания. Его выбор пал на Хэра. Тот не подкачал и сдал друга-подельника со всеми потрохами.
Процесс начался утром в сочельник, 24 декабря 1828 года, и продолжался почти сутки. 300 полицейских сдерживали разгоряченную толпу, в казармах Эдинбурга войска были приведены в состояние повышенной готовности. На скамье подсудимых находились Бёрк и Макдугал, против миссис Лэрд ничего существенного не нашли. Несколько часов адвокаты подсудимых отстаивали требование рассматривать три убийства по отдельности (обвинение ограничилось тремя наиболее доказанными случаями; так часто делали британские юристы того времени, справедливо рассуждая, что и одного признанного присяжными убийства хватит за глаза, а время — деньги) и добились своего. В результате процесс затянулся, и до допроса Хэра и его невенчанной супруги добрались только к вечеру. Хэр на всякий случай признал только последнее убийство, а в остальных случаях воспользовался правом не свидетельствовать против себя; его жена, картинно появившаяся на свидетельской трибуне с больным ребенком на руках, сослалась на плохую память. До выступлений адвокатов дело дошло глубокой ночью, присяжные удалились на совещание в 8 утра. Им хватило 50 минут. Бёрк был признан виновным, его гражданская жена — невиновной. Судья, приговорив убийцу к смерти, постановил, что его тело будет подвергнуто публичному вскрытию, а скелет будет передан на нужды науки в назидание потомкам. По-своему логично.
Всех трех избежавших виселицы компаньонов по отдельности чуть не растерзала толпа, и им пришлось скрыться. Доктор Нокс сделался изгоем в академических кругах и до конца жизни работал обычным патологоанатомом при больнице в Лондоне. Дело, названное «Уэст-портскими убийствами» (по названию улицы Эдинбурга, где все происходило), вызвало значительный общественный резонанс и сподвигло законодателей к тому, чтобы принять в 1832 году специальный «Анатомический закон», отменявший препарирование казненных и вводивший правила получения учеными тел для исследований, близкие к современным. В каком-то смысле Бёрк и его везучий приятель-предатель могут считаться его соавторами.
18. Сюжет для гоголевской пьесы
Со школьной скамьи мы знаем, что крепостной крестьянин — существо в России практически бесправное, тот же раб, которому не на что рассчитывать, кроме как на доброту помещика: заменил «великий эконом» Онегин барщину легким оброком — «и раб судьбу благословил». Но много ли на Руси онегиных, все больше троекуровы да плюшкины… Это, в общем, соответствует действительности: добиться справедливости крепостному крестьянину было непросто.
Впрочем, и дворянам в дореформенном суде без солидных взяток мало что светило, и их тяжбы, случалось, тянулись десятилетиями. Но жаловаться крестьяне на своих владельцев могли и делали это не так уж редко; вопреки распространенному сегодня мнению, указ Екатерины II запрещал крестьянам (да и вообще всем недворянам) только подавать жалобы непосредственно в руки императрице («…когда кто не из дворян и не имеющих чинов осмелится высочайшую ее величества особу подачею в собственные руки челобитен утруждать.»). Вот одно из вполне рядовых дел первой половины XIX века, в котором выпукло очерчены и тогдашний суд, и тогдашние нравы.
Селом Сухая Терешка в Хвалынском уезде Саратовской губернии во второй половине XVIII века владел отставной прапорщик Савелий Иванович Языков. Собственных детей у него не было, и он, как следует из дела, «взял себе в приемыши какого-то мальчика, которому присвоил фамилию Савельев, <и> еще ребенком записал в гражданскую службу для получения чинов. История вполне прозрачная, каких много: по всей вероятности, прижил Савелий Иванович с дворовой девушкой ребеночка, дал ему «говорящую» фамилию-отчество и позаботился о его будущем. Тот дослужился до титулярного советника и, возможно, «перепрыгнул» бы в следующий чин коллежского асессора, дававший потомственное дворянство, но неожиданно умер молодым. А быть может, и не сумел бы преодолеть этот очень серьезный барьер, пополнив целую армию «вечных титуляшек»; впрочем, судя по всему, некоторые связи у Савелия Языкова были.
В любом случае, вдова Савельева, бывшая заметно старше его и имевшая дочь от предыдущего брака, осталась титулярной советницей и личной дворянкой.
Чин коллежского асессора, соответствовавший майору, до 1845 года давал право на получение потомственного дворянства. «Вечными титуляшками» называли титулярных советников, не имевших перспектив выслужить следующий чин. К их числу в русской литературе принадлежали гоголевский Башмачкин и Мармеладов у Достоевского.
До определенного момента вопрос о том, какие дворянские права распространяются на всех дворян, а какие только на потомственных, как следует урегулирован не был. В связи с этим в геометрической прогрессии росло количество дел, связанных с тем, что личные дворяне приобретали крестьян с землей и без, а их дети, не будучи дворянами вообще, унаследовать этих крестьян не могли. В конце концов, в июне 1814 года Государственный совет рассмотрел этот вопрос и последовал высочайший Указ: «…По вопросу: могут ли личные дворяне владеть крестьянами и дворовыми людьми, также следует ли на имена их писать купчие крепости и закладные и по оным утверждать за ними купленных крестьян и дворовых людей? Государственный совет, по соображении обстоятельства сего с законами и по уважению представленных министром юстиции оснований, положил: 1. Право владения личных дворян крестьянами и дворовыми людьми, доселе ими приобретенными, оставить неприкосновенным по смерть их, не распространяя права сего на наследников, которые по тому и должны будут людей тех и крестьян продать в узаконенный срок, буде не приобрели сами по себе законного права на владение. 2. На будущее время строжайше наблюдать, чтобы никто из личных дворян. не мог приобретать крестьян и дворовых людей.»
Личное дворянство появилось в начале XVIII века вместе с Табелью о рангах. Оно передавалось браком от мужа к жене, но не сообщалось потомству. Наибольшее количество личных дворян было среди офицеров среднего звена и чиновников.