Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: С окраин империи. Хроники нового средневековья - Умберто Эко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Умберто Эко

С окраин империи. Хроники нового средневековья

© 2016 La nave di Teseo editore, Milano

© Я. Арькова, перевод на русский язык, 2021

© И. Боченкова, перевод на русский язык, 2021

© Е. Степанцова, перевод на русский язык, 2021

© А. Ямпольская, перевод на русский язык, 2021

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2021

* * *

Беату Либанскому, Вергилию Бигорскому и Гонорию Отунскому

Письмо с Понта

Ad Geraldum Fordum Balbulum, Foederatarum Indiarum ad Occasum Vergentium Civitatum Principem[1].

Тебе, повелитель и император, свет Западной Индии, властитель Атлантического мира, американскому сенату и народу, ave[2].

Простишь ли ты то, что получишь письмо об управлении городами и народами не от входящего в федерацию монарха, не от полководца и не от префекта флота, а от хранителя эллинистического койне, адепта братства мудрецов, которые вместе со служителями Митры, жрецами мистерий Изиды, иерофантами Трисмегиста, служителями культа Ваала и Астарты, отправителями Элевсинских мистерий, толкователями речей Пифии, псевдоархонтами Великих Дионисий, создателями Писаний, триангуляторами Эдипа и семиархами Вожделения, терапевтами Третьего Лишнего, гностиками Отличия и омологархами Плеромы до сих пор составляют автохтонный продукт стран Внутреннего моря, некогда бывшего Нашим? Мне прекрасно известно, о сын Юпитера I Канавералского[3], что когда на Капитолий, стоящий у вод светлой реки Потомак, восходят правители входящих стран-федератов, омываемых Сицилийским, Ионическим и Эгейским морями, члены Сената и Domus Alba[4] состязаются друг с другом, забрасывая их колкостями и насмешками, принуждая выполнять самые унизительные поручения и относясь к ним как к вольноотпущенникам – да что там, как к рабам. Мне прекрасно известно, как низко ценят твои посланники, нунции и легаты в авзонийских провинциях названных монархов, покупая их расположение и вынуждая приобретать старые изношенные триремы, не нужные более Императорскому флоту, равно как тесаки и копья, доспехи и щиты, выброшенные твоими легионами, и все в это в обмен на parvula involucra[5], наполненные мерзкими сестерциями, вони которых они не чувствуют. Зато мне прекрасно известно, со сколь нижайшим почтением принимают в твоих землях нас, древних хранителей средиземноморских таинств, знатоков сокровенных формул: и по сей день нас встречают восклицаниями, выдающими неподдельный восторг, – я веду речь не о твоих сенаторах, более склонных к торговле и войнам, чем к расшифровке папирусов и восковых табличек, а о твоих риторах и мудрецах. Позволь же, о сын Аполлона из NASA, задать тебе вопрос, терзающий мне сердце и ум, ибо замыслы твои для меня темны, и я весьма опасаюсь за твою мудрость, равно как и за наше спасение.

Позволь поведать тебе, что происходит у нас, в Авзонийском Понте, где долгое время правит династия Митридатидов, кои, дабы сохранить власть и пережить своих врагов, после опаснейших и жесточайших испытаний научились переносить любой яд, так что ни обвинения в предательстве, ни подозрения в коррупции, ни презрение граждан, ни отсутствие одобрения общества, ни обнаружение в их нечистых руках parvula involucra не оказывает пагубного влияния на их организм. Тебе прекрасно известно, о Светило, затмевающее звезды и небесную синеву, что названные правители Понта удерживают власть благодаря твоему великодушию, соглашаясь на все условия, принимая все легионы в землях от Реции до Норика, размещая твои триремы в Геркулануме, твоих нунциев и сикофантов в столице, всякий раз делая вид, будто Понт – колония, вступившее в федерацию королевство, сенаторская провинция, и покорно прислушиваясь к советам твоих посланников и командующих легионами. Долгие годы поступали так вернейшие вассалы, чьи имена покажутся твоему уху варварскими: Румор Филадельф, Андреоций Эвергет, Моро Евпатор и Сарагаций Филопатор[6]. Исполняя твои повеления, они позволили выстроившимся в квадраты легионам Атлантического мира охранять границы империи, сдерживая постоянно давление парфян и сарматов, скифов и даков, предоставляя твоим войскам и твоим кораблям у дружественных берегов Сирии возможность участвовать в битвах Моисея Одноглазого[7] против нубийских орд, а дружественному царю персов сдерживать давление коварных армянских орд и кочующих всадников Тигра и Евфрата. Прекрасно понимаю, сколь важно для тебя сохранять правителей Понта в дни, когда сарматские корабли бороздят воды Ливийского моря.

Тебе хорошо известно, что уже некоторое время в нашем королевстве орды освободившихся рабов, большая часть которых склоняется к тому, чтобы принять твою власть и даже согласна пойти на компромисс и совершать приношения богам и их жрецам, ведомые неотесанным сардинским рабом Берлингуэром, решили, что пробил час отнять у династии Митридатидов власть в нашем королевстве. Плебс не станет протестовать, как не станет протестовать большинство патрициев, однако германский вольноотпущенник по имени Киссинджерий, которого ты возвысил и сделал распорядителем императорского дворца, упорно сопротивляется, видя в восстании рабов коварный заговор царя сарматов.

Я не скажу тебе, что подобные подозрения не должны занимать и капли океана твоих мыслей, о Нептун всех плавательных бассейнов, и не хочу, чтобы моя мудрость стала судьей твоим убеждениям. Скажу лишь, что если рабы не придут к власти, ты будешь вынужден и дальше держаться Митридатидов, которые верно служили тебе долгие годы. Тебе хорошо известно, как им помочь: щедро раздавая сестерции и сея через твоих сикофантов беспорядки и волнения в Понте, окропляя по ночам кровью алтари, обезглавливая гермы, поджигая храмы Дианы и делая так, чтобы творцами беспорядков считали бунтовщиков, последователей смутной религии, которую основал мессия из Трира, бородатый иудей[8], осмелившийся повторять: легче токарному станку пройти через память компьютера, чем твоему протеже сесть на колени к Юпитеру.

Ежели ты постановишь, что и дальше царствовать должны Митридатиды, да будет так. Однако с недавних времен происходят события, кои немало меня удивляют, ибо один из твоих сенаторов, некий Циурций[9], начал раскрывать тайны, хранившиеся доселе во внутренних покоях Капитолийского храма, и из-за сих святотатственных деяний немало зла выпало на долю рода Митридатидов. Не проходит и дня, чтобы бывшему квестору легионов Танаксию[10] не поднесли ядовитого кубка, испив из которого, он мгновенно падает замертво, чтобы Гуй Полемониак[11] не получил полную корзину фруктов, среди которых затаился аспид, что кусает его в руку, принявшую кошель из бычьей кожи с тайной мздой, чтобы Кроциан Талаттик[12] не вынужден был предаться бегству, спасаясь от кусачих собак, которых направляет невидимая сила. И это еще не все, изо дня в день из твоих императорских покоев доносятся все новые проклятья: нынче, не спасаемый долгой привычкой к ядам, нетвердо стоит на ногах сам Румор Филадельф[13], уже трепещут Моро Евпатор и зловещий Фанфанций Аминторатор[14], грозя кулаками небесам и вопрошая себя, отчего их не спасают твоя благосклонность и милость.

Я же спрошу тебя, о божественный Пентагональный Вулкан, каковы твои тайные замыслы? Ты желаешь получить контроль над Понтом, но презираешь последователей Человека из Трира и низвергаешь одного за другим Митрадитидов, в то время как авзонская монета не стоит более и вздоха имперского сестерция. Кому ты еще доверяешь, кто удостоится твоей благосклонности? Паццард Репуббликатор, Дестраций Фуцилатор, Раутаций Бомбалоратор, Фредаций Тимератор, Генкаций Силенциатор, Микаций Инсаббьятор, Гаваций Спекулатор[15]?

Или ты вновь намереваешься сделать Понт колонией под прямым контролем твоих войск, командует которыми Гай Тиций Лис[16]?

Или боги, обеспокоенные твоим бесчувствием к Минерве, отдали тебя Дионису и вдохнули в тебя дар божественного безумия?

Поверишь ли ты, что из-за твоих непонятных замыслов жрецы средиземноморских мистерий уже волнуются за судьбы империи, опасаясь, что ты собрался стать последним из цезарей?

Не бывает вассального королевства без короля, королевства не вступают в федерации, не подписав подобие договора. Мрачные пророчества Человека из Трира, замученного (о ужас!) сарматами, кажутся мне темными и малопонятными. Чего же желаешь ты, повелитель Афазии[17]? И над Цезарем неумолимо нависает серп Хроноса. У меня кровь стынет в жилах и трясутся руки при мысли, что однажды понтийские рабы обезглавят твои статуи. Vale[18].

1976

В сердце империи: путешествие в гиперреальность

Крепости одиночества

Две девушки, очень красивые, голые, стоя на коленях, чувственно ласкают друг друга, целуются, касаются языками сосков. Все это происходит в некоем прозрачном пластиковом цилиндре. Даже те, кто никогда не причислил бы себя к вуайеристам, пытаются обойти цилиндр, чтобы увидеть их со спины, в три четверти, с другого ракурса. Поддаются соблазну подойти поближе к небольшой колонне и заглянуть в стоящий на ней цилиндр диаметром в несколько дециметров и посмотреть сверху: девушек больше нет. Речь идет об одном из творений голографии, выставленных в Нью-Йорке.

Голография, новейшее чудо техники, технология лазерных лучей, изобретенная Дэннисом Габором[19] еще в пятидесятые годы, представляет собой цветное фотографическое изображение, в высшей степени реалистичное. Посмотрите внутрь волшебной витрины, где появляется маленький поезд или миниатюрная лошадь, и, перемещая взгляд, вы сможете увидеть те части объекта, которые мешала разглядеть перспектива. Если же витрина круглая, то можно рассмотреть объект со всех сторон. Если объект с помощью различных ухищрений был запечатлен в движении, он продолжает двигаться перед вашими глазами, или двигаетесь вы, и по мере перемещения можете увидеть, что девушка вам подмигивает, или рыбак пьет пиво из банки, которую держит в руках. Это не кино, это своего рода виртуальный трехмерный объект, который существует даже там, где вы его не видите, и достаточно сделать шаг, передвинуться, чтобы увидеть его в этой точке.

Голография – не игрушка, ее изучают и применяют в NASA для исследования космоса, используют в медицине, чтобы получить реалистичное представление об анатомических изменениях, в аэрогеодезии, во многих отраслях для изучения физических процессов… Но ее используют и художники, которые когда-то, возможно, были приверженцами гиперреализма[20], а гиперреализм удовлетворяет самые амбициозные амбиции. В Сан-Франциско на воротах Музея колдовства выставлена самая большая голограмма, на которой запечатлен Дьявол с прекрасной ведьмой.

Голография не может не процветать в Америке – стране, одержимой реализмом, где для того, чтобы изображение было убедительным, оно должно быть непременно каноничным; идентичной, визуально точной копией представляемой реальности.

Культурные европейцы и европеизированные американцы думают, что Соединенные Штаты – это родина небоскребов из стекла и бетона и абстрактного экспрессионизма. Но Соединенные Штаты – это еще и родина Супермена, супергероя из комиксов, серия которых выходит начиная с 1938 года. Время от времени Супермен чувствует необходимость уединиться со своими воспоминаниями и летит сквозь труднодоступные горы туда, где в самом сердце скалы, защищенная огромной стальной дверью, возвышается Крепость Одиночества[21].

Здесь Супермен хранит своих роботов, точные копии себя самого, чудеса электронной техники, которые время от времени он посылает в мир, дабы воплотить свое стремление к вездесущности. Роботы великолепны, ведь они абсолютно правдоподобны: это не механические куклы с колесиками и «бип-бип», а идеальные «копии» человека – кожа, голос, движения, способность принимать решения. Крепость Супермена – это еще и музей воспоминаний: все, что случилось в его полной приключений жизни, сохраняется в виде копий или даже в виде оригинальной археологической находки, такой, как город Кандора, уцелевший после крушения планеты Криптон[22]. Супермен продолжал поддерживать в нем жизнь, уменьшив его в размерах и поместив под стеклянный колпак вместе с гостиной бабушки Сперанцы[23], шоссе, домами и людьми. Настойчивое желание Супермена хранить все реликвии из своего прошлого заставляет вспомнить «кабинеты редкостей», или Wunderkammer[24], широко распространенные в немецкой барочной культуре, начало которым положили сокровища средневековых рыцарей и, возможно даже, римские и эллинистические коллекции. Там соседствовали рог единорога и копия греческой статуи, а позднее – механические рождественские вертепы и умные игрушки, поющие петухи из драгоценного металла, часы, из которых в полдень выходят человечки, и так далее. Но педантичность Супермена поначалу казалась невероятной, ведь разве могут кого-то в наше время всерьез интересовать Wunderkammer? Еще не получили широкого распространения такие авангардистские художественные опыты, как ассамбляж из часов, вставленных Арманом[25] в футляр, или фрагменты повседневности (стол с остатками трапезы, разбросанная постель) Спёрри[26]; или даже постконцептуальные творения Аннет Мессаже[27], которая собирает в невротически систематизированных тетрадях воспоминания своего детства и выставляет их как произведения искусства.

Удивительно, что Супермен сохранял события прошлого, запечатлев их в виде восковых фигур в натуральную величину, – экспозиция, достойная музея Гревен[28], довольно мрачная. Естественно, мир еще не видел скульптур гиперреалистов, но даже потом все готовы были думать, что гиперреалисты – это такие чудаковатые авангардисты, которые возникли как реакция на абстрактное искусство или его деформацию, «поп-арт». В общем, читателю «Супермена» казалось, что музееведческие странности героя не соответствуют в действительности американскому вкусу и менталитету.

Однако в Америке есть много Крепостей Одиночества со своими восковыми фигурами, механическими куклами, коллекциями малозначащих редкостей. Просто надо выйти из стен Museum of Modern Art и художественных галерей и войти в другой мир, припасенный для обычной семьи, для туриста, для политика.

Самая удивительная Крепость Одиночества воздвигнута в Остине, штат Техас, президентом Джонсоном[29], им самим, как памятник, пирамида, личный мавзолей. Не буду говорить про огромное сооружение в современном имперском стиле, 40 тысяч красных контейнеров, в которых хранятся все документы его политической жизни, полмиллиона фотографий, портреты и голос миссис Джонсон, рассказывающий посетителям о жизни умершего супруга. Скажу лучше, что там куча артефактов из школьной жизни Политика; фотографии его медового месяца; бесконечные фильмы, рассказывающие посетителям о зарубежных поездках президентской пары; восковые фигуры, представляющие свадебные платья дочерей – Люси и Линды; макет Овального кабинета в натуральную величину; красные туфли танцовщицы Марии Толчиф[30]; автограф пианиста Вана Клиберна[31] на одной из партитур; шляпа с перьями, в которой Кэрол Ченнинг[32] выступала в мюзикле «Hello, Dolly!» (все эти раритеты там на законных основаниях, поскольку указанные артисты выступали в Белом доме); подарки от представителей разных стран; головной убор индейцев; выложенные спичками портреты; панно в виде ковбойских шляп; салфетки с вышитым американским флагом; меч, подаренный королем Таиланда, и лунный камень, привезенный астронавтами. Библиотека-музей Линдона Б. Джонсона – это Крепость Одиночества: кунсткамера, наивный образец narrative-art[33], музей восковых фигур, пещера с механическими игрушками. И это позволяет понять константу воображения и вкуса среднего американца, для которого прошлое должно сохраняться и почитаться в виде абсолютной копии, реального формата, в масштабе один к одному: философия, понимающая бессмертие как дупликацию. Это преобладает в их отношениях с самими собой, со своим прошлым, нередко и с настоящим, всегда с Историей или хотя бы с европейской традицией.

Создание модели кабинета в Белом доме в реальную величину (используя те же материалы, те же цвета, но, естественно, все более яркое, глянцевое, не подверженное износу) означает, что для передачи исторической информации необходима ее внешняя реинкарнация. Чтобы говорить о чем-то, что мы хотели бы преподнести как настоящее, оно должно казаться настоящим. «Настоящее» идентифицируется с «фальшивым». Чистая иллюзия выдается за реальность. Смысл создания копии кабинета в том, чтобы предъявить «знак», который перестает быть таковым: знак стремится стать предметом и стереть всякое различие, уничтожить механику замены. Не образ чего-то, а его слепок, или двойник.

И это американский вкус? Конечно, это вам не Фрэнк Ллойд Райт[34], не Seagram Building[35], не небоскребы Мис ван дер Роэ. Это не Нью-Йоркская школа и не Поллок. Это даже не гиперреалисты, у которых реальность настолько реалистична, что сама себя на каждом углу объявляет фикцией. Важно при этом понять, где кроются истоки массовой восприимчивости и откуда, из каких глубин современные гиперреалисты черпают свое вдохновение и почему им необходимо до такой степени играть на этой слабости. Итак, есть Америка безумной гиперреальности, которая даже не поп-музыка, не Микки-Маус и не голливудское кино. Есть и другая, более «секретная» (или, вернее, такая же массовая, но «презираемая» заезжим европейцем и тем же американским интеллектуалом): и каким-то образом она формирует сеть аллюзий и те факторы, которые в конечном итоге влияют на продукты высокой культуры и индустрии развлечений. Нужно лишь найти ее.

Отправимся же в путешествие, держа в руках нить Ариадны, вооружившись заклинанием, которое позволит распознать объект этого паломничества, какую бы форму он ни принял. Мы можем узнать его по двум показательным слоганам, которые широко используются в рекламе. Первый распространился благодаря «Кока-Коле», но встречается в качестве гиперболы и в обычной речи – «the real thing» (что означает «превосходно», «круто», non plus ultra[36], а если буквально – «настоящая вещь»); и второй, который мы часто видим и слышим по телевизору, – «more». Выражение означает «еще» с усилением «больше»; не «через несколько минут мы продолжим нашу программу», а «more to come»; не «можно еще кофе», а «more coffee», не эта сигарета длиннее, но всегда «more»; то есть больше того, к чему ты привык, больше, чем тебе надо, излишек – это значит достаток и благополучие.

Вот для чего мы путешествуем в гиперреальность, исследуя случаи, когда американское воображение жаждет настоящего и для этого создает абсолютную ложь; и где стирается граница между игрой и иллюзией, подлинное искусство подменяется лавкой чудес, а обман заполняет собой все, даря «изобилие», «horror vacui»[37].

Первая остановка – музей истории Нью-Йорка, где рассказывается о зарождении и жизни мегаполиса, начиная с Питера Стёйвесанта[38] и покупки Манхэттена голландцами, заплатившими за него индейцам двадцать четыре доллара, до наших дней. Экспозиция музея выполнена прилежно, исторически точно, дает ощущение хода времени (Восточное побережье может себе это позволить, а Западное, как мы увидим, еще не научилось), использует интересные дидактические приемы. Несомненно, одна из самых эффективных и наименее скучных обучающих машин – диорама: уменьшенная реконструкция, маленький театр или рождественский вертеп. В музее оживленно, и дети, которых там много, рассматривают эти маленькие макеты за стеклом: «смотри, это же Уолл-стрит», как итальянские дети говорят: «смотри, это Вифлеем, вот осел, а вот бык». Но диорама в первую очередь пытается стать подменой реальности, и подменой более достоверной: когда рядом с ней есть документ (рукопись или гравюра), очевидно, что этот макет выглядит правдоподобнее, чем гравюра; но когда гравюры нет, рядом есть цветная фотография диорамы, напоминающая старинную картину, хотя (естественно) диорама куда эффектнее, живее, чем картина. Иногда, впрочем, старинная картина все-таки имеется: в музейной аннотации читаем, что существует портрет Питера Стёйвесанта семнадцатого века[39]. Европейский музей, руководствуясь дидактическими соображениями, повесил бы его хорошую копию; музей же Нью-Йорка выставляет трехмерную статуэтку, сантиметров тридцать в высоту, которая воспроизводит Питера Стёйвесанта таким, как на картине, за исключением, естественно, того, что на картине Питер изображен анфас или в три четверти, а здесь есть все, даже задница.

Но музей идет дальше (заметим, что не он один, лучшие в мире этнографические музеи руководствуются теми же критериями), а именно – воспроизводит в натуральную величину интерьеры, такие как Овальный зал Джонсона. Однако в других музеях (к примеру, великолепный Музей антропологии в Мехико) впечатляющая реконструкция ацтекской площади (с торговцами, воинами, священниками) дана сама по себе, и отдельно – археологические находки, и когда представлена копия артефакта, есть пояснение, что это реконструкция. Музей Нью-Йорка нельзя упрекнуть в научной неточности, он различает подлинные предметы и копии, но это различие явствует лишь из пояснительных табличек сбоку от витрин, где копия, оригинальный предмет и восковая фигура сливаются в continuum[40], разбирать который посетитель не намерен.

Это происходит не только потому, что, преследуя образовательные цели, критиковать которые мы не будем, создатели музея хотят, чтобы посетитель почувствовал атмосферу и окунулся в прошлое, не будучи филологом или археологом, но и потому, что в самом восстанавливаемом событии уже заложен первородный грех «выравнивания дней минувших» и слияния копии с оригиналом. В этом смысле показательна реконструкция гостиной дома мистера и миссис Харкнесс Флагер, 1906 год. Заметим, что особняк, которому семьдесят лет, признается историческим памятником, и это многое объясняет и про ненасытное потребление настоящего, и про постоянную «пассатизацию», выраженную в американском обществе в чередовании научно-фантастических порывов и ностальгических терзаний: что удивительно, в отделе «Ностальгия» музыкальных магазинов сороковые и пятидесятые годы соседствуют с годами шестидесятыми и семидесятыми.

Каким же было оригинальное жилище четы Харкнесс Флагер? Как поясняет музейная табличка, гостиная подражала зодиакальному залу Герцогского дворца в Мантуе[41]. Потолок повторял свод одной из венецианских церквей, хранящийся ныне в Музее Академии. Стены были расписаны в помпейско-прерафаэлитском стиле, а фреска над камином стилизована под Пюви де Шаванна[42]. Теперь эта живая фальшивка – дом 1906 года – с маниакальной точностью воспроизведена в музейной витрине; и невозможно разобраться, что в этой гостиной является оригиналом, а что копией, необходимой для воссоздания интерьера (даже если знать, что именно – суть дела не меняется, ведь копии с копии выполнены идеально, и только воришка, нанятый антикваром, может оказаться в затруднении). Мебель, безусловно, из настоящей гостиной – тогда была настоящая мебель, антикварная, скорее всего, – но про потолок не ясно; и не понятно, настоящая ли одежда на манекенах хозяйки, горничной, маленькой девочки, у которой задержалась посетительница, то есть неужели это та самая одежда, которую они носили в 1906 году.

На что жалуемся? На ощущение могильного холода, которое испытываешь, глядя на эту сцену? На иллюзию абсолютной истины, создающуюся у наивного посетителя? На «сакрализацию» мещанского мирка? На исторические аннотации, которыми изобилуют стенды на двух музейных этажах и которые внимательный посетитель вынужден читать, если хочет проникнуть в суть? На уравнивание настоящего и фальшивого, древности и современности для менее внимательных посетителей?

На благоговение перед китчем, которое охватывает посетителя, взволнованного встречей с чудесным прошлым? Или тем, что, приехав из района трущоб или небоскребов, из школы, где нет нашего исторического охвата, посетитель постигает в какой-то мере саму идею прошлого? Потому что здесь я увидел на экскурсии чернокожих американских детей, они восторгались и радовались и были увлечены, несомненно, куда больше, чем белые европейские дети, которых привели в Лувр…

На выходе вместе с открытками и иллюстрированными альбомами продаются репродукции исторических документов, от договора на покупку Манхэттена до Декларации независимости. Про такие еще говорят: «It looks old and feels old»[43], потому что в дополнение к тактильной иллюзии факсимильный документ пахнет лежалыми пряностями. Почти как настоящий. Правда, договор на покупку Манхэттена, стилизованный под древность, написан на английском языке, тогда как оригинал был на голландском. Так что, строго говоря, это не факсимиле, а – позволю себе такой неологизм – «факдиверсо»[44]. Как в рассказе Хайнлайна или Азимова[45], создается впечатление, что ты попал в некий пространственно-временной туман, в котором перепутываются столетия. Именно это происходит в одном из музеев восковых фигур калифорнийского побережья, когда мы видим в кафе в стиле Брайтон Марина[46] за одним столиком Моцарта и Карузо, и Хемингуэя, стоящего у них за спиной, в то время как за другим столиком Шекспир беседует с Бетховеном, чашечка кофе в руке.

С другой стороны, в деревне Олд-Бетпэйдж на Лонг-Айленде реконструируют ферму начала девятнадцатого века: это значит, с настоящими домашними животными, какие были в то время. И оказывается, что с тех пор овцы в результате хитроумных скрещиваний претерпели любопытную эволюцию: раньше у них была черная морда без шерсти, а сейчас белая морда, покрытая шерстью, и, очевидно, что этой шерсти они дают куда больше. Заинтересованные экологи-археологи работают над тем, чтобы снова вывести старый вид и добиться «evolution retrogression»[47]. Но Национальная ассоциация животноводов заявляет решительный протест этому оскорблению зоотехнического прогресса. Создается прецедент: поборники движения вперед против тех, кто шел вперед, а теперь отступает назад. И неизвестно, кто из них больше мечтатель, а кто – настоящий фальсификатор природы. Что же до войны за «real thing», наше путешествие здесь не заканчивается: «more to come!»

Вертепы Сатаны

Рыбацкая пристань[48] в Сан-Франциско – это райское местечко с ресторанами, магазинами туристического барахла и прекрасных ракушек, с итальянскими лавочками, где при тебе приготовят краба, омара, подадут двенадцать устриц и французский хлеб. На тротуарах чернокожие и хиппи исполняют импровизированные концерты, вдали густым лесом высятся мачты парусных лодок, один из самых красивых заливов в мире, остров Алькатрас. На Рыбацкой пристани расположены, друг за другом, четыре музея восковых фигур. В Париже находится один, в Лондоне один, в Амстердаме один, в Милане один, и они незаметны в городском пейзаже, спрятаны на второстепенных улицах. А здесь – прямо на оживленной туристической тропе. Впрочем, лучший музей восковых фигур Лос-Анджелеса находится на Голливудском бульваре, совсем рядом со знаменитым Китайским театром[49]. Вообще в Соединенных Штатах полно музеев восковых фигур, рекламируемых в каждом отеле, так что они становятся уже не в радость, а в тягость. Рядом с Лос-Анджелесом вы найдете Movieland Wax Museum и Palace of Fine Arts[50], в Новом Орлеане есть Musée Conti[51], во Флориде – Miami Wax Museum, Potter’s Wax Museum в Сент-Огастине, Stars Hall of Fame в Орландо, Tussaud Wax Museum в городе Сент-Питерсберг[52] …а еще в Гатлинбурге (штат Теннесси), в Атлантик-Сити (штат Нью-Джерси), в Эстес-Парк (штат Колорадо), в Чикаго и так далее.

Всех персонажей в любом музее восковых фигур в Европе мы знаем: от Юлия Цезаря до папы Иоанна XXIII, в различной обстановке, «живые» и говорящие. Как правило, обстановка эта неказистая, а они сами всегда скромны и невзыскательны. Их американские коллеги крикливы и агрессивны, они бросаются на вас рекламными щитами на шоссе за несколько миль до места, издалека заявляют о себе яркими вывесками, крутящимися башнями, пучками света в темноте. С самого начала они предупреждают, что это будет один из самых захватывающих моментов в вашей жизни, комментируют различные сцены длинными пояснениями как нечто сенсационное, смешивают в кучу историческую реконструкцию, религиозный экстаз, преклонение перед звездами кинематографа, сюжеты известных сказок и приключенческих историй; выпячивают ужасы, кровищу, заботятся о достоверности до реконструктивного невроза. В городе Буэна-Парк, штат Калифорния, в Movieland Wax Museum, Джин Харлоу[53], лежащая на канапе, хранит на своем комоде экземпляры журналов того времени, а на стенах комнаты, в которой живет бродяга Чарли[54], будут висеть афиши начала века. Все сцены разворачиваются в полном continuum, по возможности в темноте, и так, чтобы между восковыми фигурами исключалось пустое пространство, но создавалось нечто вроде соединительной ткани, усиливающей впечатление: обычно это зеркала, так что справа вы видите разрывающего могилу Дракулу, а слева – свое лицо рядом с отражением Дракулы; временами мелькают фигуры Джека Потрошителя или Иисуса, возникающие в процессе игры ловко повернутых углов, кривых и перспектив, и вот вам уже трудно отделить реальность от иллюзии. Иногда подойдешь поближе, очарованный сценой, к персонажу, силуэт которого виднеется в глубине старого кладбища, и вдруг обнаружишь, что этот персонаж – ты сам, а кладбище – это отражение следующей сцены, рассказывающей душераздирающую историю о расхитителях гробниц в Париже во второй половине XIX века.

Movieland Wax Museum переносит вас в заснеженную степь, по которой едут в санях доктор Живаго и Лара, но, чтобы добраться туда, вам придется пройти через избу, куда влюбленные направляются жить и на полу которой через дырявую крышу намело целый сугроб снега. Вы чувствуете необычайное волнение, чувствуете себя немножко Живаго и удивляетесь, связано ли это с убедительностью лиц, с естественностью поз; с темой Лары, которая звучит из невидимого репродуктора тихо, но проникновенно, а потом вдруг понимаете, что там действительно холодно, температура поддерживается ниже нуля, потому что все должно быть как в реальности. «Реальность» – это фильм, и еще одна особенность музея восковых фигур состоит в том, что понятие исторической реальности очень демократично: кабинет Марии-Антуанетты выполнен с особым вниманием к деталям, но не менее точно воспроизведена и сцена встречи Алисы с Безумным Шляпником.

Когда вы видите Тома Сойера после Моцарта или попадаете в грот Планеты Обезьян, посмотрев до этого Нагорную проповедь Иисуса своим ученикам, логическое различение Мира Реального и Возможных Миров окончательно рушится. Даже если хороший музей, выстраивая в среднем шестьдесят или семьдесят сцен, в которых заняты в общей сложности двести – триста персонажей, старается выделить зоны, разграничивая мир кино, религию, историю, в конце пути ваше восприятие настолько перегружено, что для вас и Линкольн, и доктор Фауст на одно лицо, выполненное в стиле китайского соцреализма, а Мальчик-с-пальчик и Фидель Кастро оказываются в одной онтологической зоне. Эта анатомическая точность, эта отстраненная холодность, это внимание к деталям, даже ужасным (когда вскрытое тело демонстрирует систематизированные внутренности, как анатомическая модель для студентов-медиков), что-то неуловимо напоминает. С одной стороны, неоклассические восковые модели музея Ла Спекола во Флоренции[55], где амбиции Кановы встречаются с острыми ощущениями маркиза де Сада; или Святых Варфоломеев[56] университетских анатомичек, с которых содрана мышца за мышцей. Или еще гиперреалистичное убранство неаполитанского рождественского вертепа. Помимо ассоциаций с традиционными для Средиземноморья малыми формами искусства можно вспомнить и другие, более известные: деревянную полихромную скульптуру немецких церквей и ратуш или надгробные фигуры нидерландского средневековья. Эти аналогии не случайны, ведь обостренный американский реализм, скорее всего, отражает вкусы среднеевропейских миграционных течений: достаточно вспомнить Deutschesmuseum в Мюнхене[57]. Там, рассказывая с абсолютной научной точностью о развитии научно-технических знаний, не только используют точно такие же диорамы, как в городском музее Нью-Йорка, но и предлагают реконструкцию шахты девятнадцатого века, углубляя ее на много метров в землю, с землекопами, распластанными в штольне, с лошадьми, тянущими вагонетку. Американский музей восковых фигур просто более откровенный: выставляет Брижит Бардо с чреслами, едва прикрытыми полотенцем; прославляет Христа с Малером и Чайковским; реконструирует колесницу Бен-Гура[58] в пространстве полукруга, чтобы дать панорамный обзор, потому что все должно приравниваться к реальности, даже если в этих случаях реальность была фантазией.

Философия гиперреализма преобладает в реконструкциях: достаточно посмотреть, какое значение придается «самой реалистичной» скульптуре в Ripley’s Museum «Believe it or not»[59]. Рипли сорок лет рисовал для американских газет картинки, где рассказывал о чудесах, увиденных в путешествиях по всему миру – от высохшей мумифицированной головы дикарей с острова Борнео до скрипки, сделанной из спичек; от двуглавого теленка до так называемой русалки, найденной в 1842 году. Рипли собирал все, что мог найти необычного, тератологического[60], удивительного. Однажды он решил создать сеть музеев, где были бы представлены «настоящие» предметы, о которых он говорил, и где в специальных витринах можно увидеть русалку 1842 года (представленную как «величайший в мире обман»); гитару, сделанную из французского биде восемнадцатого века, коллекцию надгробных плит с оригинальными эпитафиями, Нюрнбергскую деву[61]; скульптуру, представляющую замотанного в цепи факира, или китайца с двойным зрачком в глазу; и, наконец, чудо из чудес – самую реалистичную статую, «скульптурное изображение в натуральную величину, выполненное из дерева японским художником Ханамуна Масакити[62] и признаваемое знатоками искусства самым совершенным из когда-либо созданных изображений человека». Скульптура с ярко выраженными ребрами – типичный пример анатомического реализма, однако смущает другое – ни она, ни двухголовый теленок, ни скрипка из спичек не являются настоящими раритетами, ведь музеев Рипли существует несколько, и все они одинаковы, а скрипка выставлена там просто как пример долготерпения и упорства. Следовательно, каждый предмет – это превосходная копия, хоть и изготовленная из разных материалов, какого-то весьма редкостного оригинала. Но важна не столько подлинность предмета, сколько необычная информация, которую он сообщает. Wunderkammer в полном смысле этого слова, Музей Рипли сближает с прекрасными средневековыми и барочными коллекциями некритическое накопление всевозможных любопытных находок и отличает от них принижение ценности отдельного произведения или, скорее, слишком самонадеянное решение вопроса аутентичности. Заявленная аутентичность не историческая, а визуальная. То, что кажется настоящим, значит, и есть настоящее, во всяком случае, бесспорно, что оно кажется настоящим, и это позволяет принять за настоящее даже то, чего, как Алисы в Стране Чудес, никогда не существовало. Самонадеянность такова, что на надгробных плитах со всего мира эпитафии выбиты исключительно на английском, но посетители этого не замечают (а разве есть места, где не говорят по-английски?).

С другой стороны, когда Museum of Magic and Witchcraft[63] представляет реконструкцию лаборатории средневековой ведьмы с пыльными шкафами со множеством ящичков и полок, где взору предстают жабы, ядовитые травы, банки с необычными корешками, амулеты, перегонные кубы, колбы с зельем, проткнутые иглами куклы, кисти скелетов, цветы с загадочными названиями, орлиные клювы, кости младенцев, перед этим визуальным воплощением, которому позавидовала бы Луиза Невельсон[64] или ранний Дель Пеццо[65], когда фоном слышны душераздирающие крики молодых ведьм, приведенных на костер, а в углу темного коридора вспыхивает пламя аутодафе, трудно отделаться от впечатления театральности происходящего. Подготовленному посетителю – мастерство реконструкции, неискушенному – информационное насилие, всем сестрам по серьгам, грех жаловаться. Ставка делается на сенсационность исторической информации, реальное смешивается с легендарным, Эвсапия Палладино[66] (восковая) появляется после Роджера Бэкона[67] и доктора Фауста[68], результат просто кошмарный…

Но настоящий шедевр реконструктивной озабоченности (сделать лучше, сделать больше) получается тогда, когда индустрия абсолютного подражания проникает в сферу искусства.

Между Сан-Франциско и Лос-Анджелесом мне довелось увидеть семь восковых репродукций «Тайной вечери» Леонардо. Некоторые копии откровенно грубы и безотчетно карикатурны, другие более точны, но одинаково плачевны в насилии над цветом и тем, что называется леонардовской манерой. Все они представлены рядом с «оригиналом». Было бы наивно допустить, что этот «эталон», учитывая развитие цветного фотомеханического воспроизведения, является копией оригинальной фрески в духе, скажем, издательства «Фрателли Фаббри»[69]. Ошибка: ведь в сравнении с таким оригиналом трехмерная копия может заметно проигрывать. И вот восковая скульптура сопоставляется с жалким воспроизведением, вырезанным из дерева, гравюрой XIX века, современным гобеленом, бронзовой скульптурой. Звуковой комментарий настойчиво подчеркивает сходство восковой копии с оригиналом, и, конечно, в сравнении со столь убогой моделью восковая скульптура естественным образом выигрывает. Эта ложь отчасти оправданна, поскольку критерий сходства, достаточно описанный и изученный, касается не формального исполнения, а скорее сюжета: «Обратите внимание, что Иуда сидит в такой же позе, что и апостол Матфей… и так далее».

Обычно «Тайная вечеря» расположена в последнем зале, где негромко играет симфоническая музыка, создавая атмосферу в духе son et lumiure[70]. Вы заходите в зал, занавес, скрывающий восковую «Тайную вечерю», медленно открывается, при этом низкий проникновенный голос в записи сообщает, что это исключительный момент в вашей жизни, незабываемый духовный опыт, о котором вы непременно должны рассказать всем друзьям и знакомым. Далее идет информация об искупительной жертве Христа и уникальности представленного события, завершаемая евангельскими цитатами. Наконец, информация о Леонардо. Все пропитано глубоким преклонением пред тайной искусства. В Санта-Крузе[71] «Тайная вечеря» – сама по себе единственная достопримечательность – находится в своеобразной часовне, построенной горожанами с двоякой целью – для духовного возвышения и воспевания величия искусства; здесь есть шесть репродукций, сопоставляемых с восковой скульптурой (гравюра, медь, цветная копия, реконструкция «из цельного куска дерева», гобелен и печатная репродукция репродукции на стекле): духовная музыка, взволнованный голос, аккуратная пожилая леди в очках собирает пожертвования посетителей, продаются печатные репродукции восковой репродукции с репродукций в дереве, металле, стекле. А потом вы выходите на солнце, на тихоокеанское побережье, природа ослепляет, Кока-Кола манит, шоссе увлекает вас всеми своими пятью полосами, по радио в автомобиле поет Оливия Ньютон-Джонс[72], Please mister, please: но вы таки прикоснулись к художественному величию, испытали яркие духовные эмоции и увидели такое произведение искусства, которое затмевает все остальные. Оно находится далеко, в Милане, это что-то вроде Флоренции, тоже Возрождение, может, вы никогда туда и не попадете, но ведь голос предупредил вас, что оригинальная фреска сильно разрушена, почти стерта[73] и не может дать вам те эмоции, которые вы получили, созерцая трехмерную восковую скульптуру, куда более реальную, чем сама реальность.

Что касается эмоций и духовных переживаний, ничто не сравнится с тем, что вы испытаете в Palace of Living Arts в Буэна-Парке, Лос-Анджелес. Он расположен рядом с Movieland Wax Museum и сделан в виде китайской пагоды. Перед Movieland Museum стоит золотой роллс-ройс, перед Palace of Living Arts – мраморный «Давид» Микеланджело. Он. Или почти он. Ну, аутентичная копия. Вообще-то, чему удивляться, ведь в этой поездке нам посчастливилось увидеть не менее десяти «Давидов», а также несколько «Оплакиваний Христа» и полный комплект гробниц Медичи. Дворец Живых искусств отличается тем, что не ограничивается, за исключением ряда скульптур, экспонированием вполне точных слепков. Во Дворце представлены выполненные из воска в натуральную величину (и, естественно, цветные) величайшие произведения живописи всех времен и народов. Вот внизу Леонардо пишет портрет сидящей перед ним дамы: это Джоконда, дополненная стулом, ногами и спиной. Рядом с Леонардо мольберт, а на мольберте двумерная копия «Джоконды», вы не ожидали? Вот «Аристотель» Рембрандта размышляет о бюсте Гомера[74], вот кардинал де Гевара кисти Эль Греко[75], кардинал Ришелье Филиппа де Шампань[76]; «Саломея» Гвидо Рени[77], «Большая Одалиска» Энгра[78] и нежная «Девушка в розовом» Томаса Лоуренса[79] (которая не просто трехмерна, ее шелковое платье слегка шевелится под струей воздуха, идущей от невидимого вентилятора, ведь, как известно, фигура девушки выделяется на фоне неба, покрытого грозовыми облаками).

Рядом с каждой статуей есть «оригинальная» картина; и снова это не фоторепродукция, а реконструкция маслом, очень вульгарная, в технике «мадоннаро»[80], и снова копия выглядит убедительнее оригинала, и посетитель убеждается, что Дворец может заменить и Лондонскую Национальную галерею, и музей Прадо, и куда лучше их!

Философия Palace: не «мы даем вам репродукцию, чтобы вы захотели увидеть оригинал», а «мы даем вам репродукцию, чтобы у вас не возникло потребности в оригинале». Но для того, чтобы вожделеть копию, необходимо благоговейное отношение к оригиналу, и в этом помогают китчевые аннотации и записанный голос, который напоминает вам о величии старых мастеров. В последней комнате вы увидите «Оплакивание Христа» Микеланджело, на этот раз добротную мраморную копию, выполненную (всегда указывается) флорентийским мастером, а вышеупомянутый голос сообщит вам, что пол, на котором она стоит, сделан из камней, привезенных от Гроба Господня в Иерусалиме (значит, это круче, чем собор Святого Петра, и более настоящее)[81].

Поскольку вы потратили пять долларов и имеете право не вестись на обман, рядом висит фотокопия документа, в котором администрация церкви Гроба Господня подтверждает, что позволила Дворцу взять (правда, непонятно откуда) двадцать камней. В эмоциях этого мгновения, в острых лучах света, выхватывающих из темноты детали, о которых говорится, посетитель не успевает понять, что на укладку пола пошло больше двадцати камней, более того, из этих же камней сложено рядом и факсимиле иерусалимской стены: выходит, что археологическая находка была значительно дополнена. Но главное – гарантия коммерческой ценности: «Оплакивание Христа», несомненно, стоит дорого, потому что пришлось специально поехать в Италию, чтобы получить аутентичную копию. С другой стороны, рядом с «Blue Boy» Гейнсборо есть предупреждение, что оригинал находится в Huntington Art Gallery, Сан-Марино, Калифорния, который заплатил за нее семьсот пятьдесят тысяч долларов[82]. Значит, это искусство. Но это и жизнь, так что аннотация довольно-таки опрометчиво добавляет: «Возраст “Blue Boy” остается загадкой».

Кульминация во Дворце достигается в двух местах. В одном мы видим Ван Гога. Это не репродукция какой-то конкретной картины, бедный Винсент сидит, будто получил удар электрошоком, на одном из стульев, нарисованных с искажением перспективы, на фоне кривой кровати, какую он действительно изображал, и с маленькими Ван Гогами на стенах. Но особо поражает лицо великого безумца: разумеется, восковое, но с желанием честно подражать быстрому нервному мазку художника, поэтому лицо выглядит так, будто оно изъедено отвратительной экземой, борода потрачена молью, а кожа шелушится; у бедняги одновременно цинга, ветрянка и грибок.

Второй удивительный момент – это три статуи, воспроизведенные в воске, а посему более правдоподобные, поскольку выполнены в цвете, тогда как оригинал сделан из мрамора, белый и безжизненный. Это один из «Рабов» и «Давид» в духе Микеланджело. Раб – этакий здоровяк в майке, скрученной на груди, и в набедренной повязке, как умеренный нудист; Давид – жизнелюбивый парень с черными кудрями, бравая праща в руке и зеленый листок на розовом животике. Рядом пояснение: восковая фигура представляет модель в том виде, каком она была, когда Микеланджело ее воспроизвел. Неподалеку видим Венеру Милосскую, прислонившуюся к ионической колонне на фоне стены с изображением краснофигурной вазописи. Я говорю «прислонившуюся»: на самом деле у несчастной полихромной статуи есть руки. Экспликация уточняет: «Венера Милосская (обратите внимание на многоязычный замес![83]) создана такой, какой она была в то время, когда позировала для неизвестного скульптора в Греции, примерно за 200 лет до Рождества Христова».

Дворец осеняет имя Дон Кихота (он тоже здесь, хоть и не в картине), в котором «слилась идеалистичная и реалистичная природа человека, поэтому он выбран символом места». Полагаю, что «идеалистичное» подразумевает вечные ценности искусства; а «реалистичное» тот факт, что здесь можно удовлетворить архаическое желание, а именно заглянуть за раму картины, увидеть ноги на погрудном портрете. Это позволяет сегодня делать передовая техника воспроизведения посредством лазера – голография, используемая в определенных сюжетах, и это же Дворец Живых искусств делает с шедеврами прошлого.

Единственно, смущает вот что: идеальная репродукция четы Арнольфини Ван Эйка[84] сделана полностью трехмерной, за исключением одной детали, изображенной на картине с удивительным оптическим эффектом, и которую мастера Дворца могли бы запросто воспроизвести: это выпуклое зеркало, где отражаются со спины фигуры, словно запечатленные с помощью широкоугольного объектива. Здесь, в королевстве трехмерного воска, зеркало просто нарисовано. И для этого нет веских причин, если только не символического характера. Столкнувшись с ситуацией, когда Искусство сознательно играет с Иллюзией и амбициозно состязается в создании образа через образ образа, индустрия Абсолютной Лжи не осмелилась создать копию, ведь она может откровенно разоблачить обман.

Заколдованные замки

Неподалеку от тихоокеанского побережья, между Сан-Франциско, кварталом Тортилья-Флэт[85] и национальным заповедником Лос-Падрес, где прибрежные районы напоминают Капри и Амальфи, а Pacific Highway идет к Санта-Барбаре, на пологом средиземноморском склоне холма в Сан-Симеоне стоит замок Уильяма Рэндольфа Хёрста[86]. Сердце путешественника радостно бьется, ведь это замок Ксанаду из фильма «Citizen Kane», где Орсон Уэллс[87] воплощает на экране персонажа, в точности скопированного с известного медиамагната, дедушки несчастной жертвы симбионистов Патрисии[88].

Достигнув вершины славы и богатства, Хёрст построил здесь свою собственную Крепость Одиночества, которую его биограф впоследствии назвал «сочетанием жилища и музея, каких не бывало со времен Медичи». Как в одном из фильмов Рене Клэра[89] (но здесь реальность значительно опережает вымысел), он покупал полностью или частями европейские дворцы, аббатства, монастыри, разбирая и нумеруя кирпич за кирпичом, переправлял через океан и ставил на зачарованном холме[90], среди диких животных в их естественной среде обитания. Поскольку ему хотелось не музей, а ренессансное жилище, он объединял подлинные вещи и откровенные подделки, совершенно не заботясь о том, чтобы отделить подлинный артефакт от современной копии. Невоздержанное коллекционирование, дурной вкус нувориша и погоня за престижем привели к тому, что он решил уравнять прошлое с современным ему настоящим, при этом в его представлении настоящее достойно жизни лишь в том случае, если оно «равно прошлому».

Мимо римских саркофагов и настоящих экзотических растений, по реконструированным барочным лестницам, путь ведет к бассейну Нептуна – причудливому храму в греко-римском стиле, густо обставленному такими классическими статуями, как (без тени сомнения заявляет гид) знаменитая Венера, выходящая из воды, выполненная в 1930 году итальянским скульптором Кассу, и далее, к главному усадебному дому, напоминающему собор в колониальном стиле с двумя башнями (карильон из тридцати шести колоколов), в ограде которого установлены железные ворота, привезенные из испанского монастыря XVI века и увенчанные готическим изображением Мадонны с Младенцем. Пол вестибюля украшен мозаикой, найденной в Помпеях; на стенах – гобелены французской королевской мануфактуры[91]; дверь, ведущая в конференц-зал, – это Сансовино[92], а сам зал являет собой фальшивое Возрождение, представленное как итало-французское. Ряд кресел – это хоры из итальянского монастыря (люди Хёрста собирали их части, разбросанные по европейским антикварам), шпалеры фламандского семнадцатого века, предметы – подлинные или фальшивые – разных эпох, четыре медальона, приписываемые Торвальдсену[93]. В трапезной итальянский потолок «четырехсотлетней давности», на стенах развешены флаги «старинного сиенского рода». В спальне стоит настоящая кровать Ришелье, бильярдная с готическими обоями, кинозал (где Хёрст заставлял своих гостей каждый вечер смотреть фильмы, которые он снимал, а сам сидел в первом ряду с телефонным аппаратом, позволяющим быть на связи с миром) – ложноегипетский стиль с очарованием ампира, в библиотеке еще один итальянский потолок, кабинет напоминает готический склеп, готические же (настоящие) камины в комнатах, а крытый бассейн представляет собой смесь Альгамбры, парижского метро и писсуара халифа, только еще роскошней.

Самое поразительное в этом ансамбле – не количество антиквариата, награбленного в Европе, и даже не та небрежность, с которой подлинник и подделка тасуются безо всякой логики, а ощущение избыточности, навязчивого стремления заполнить все пространство, чтобы каждый уголок о чем-то напоминал, то есть это шедевр бриколажа[94], одержимого Horror Vacui[95], непригодный для жилья из-за маниакального изобилия, как мало пригодны к употреблению блюда, предлагаемые элитными американскими ресторанами (приглушенный свет, boiseries[96], музыкальный фон) в качестве свидетельства «состоятельности», как своей, так и клиента заведения: стейк толщиной в четыре пальца с лобстером (с печеным картофелем, со сливками и сливочным маслом, с томатным соусом и хреном), потому что здесь клиент получает по максимуму, «more and more», и ему нечего больше желать.

Уникальная коллекция предметов, в том числе и подлинных, замок «Гражданина Кейна» оказывает галлюциногенное воздействие и представляется китчем не потому, что Прошлое в нем не отделено от Настоящего (в конце концов, аристократы и прежде собирали редкости, и такой же континуум стилей можно встретить во многих романских церквях, где барочные нефы соседствуют с колокольней XVIII века). Оскорбительна алчность накопительства, настораживает опасность поддаться очарованию этих джунглей красоты, которые, несомненно, обладают некоей грубостью, привкусом страстной печали, варварского величия, чувственной извращенности; там веет осквернением, богохульством, черной мессой, как будто ты в исповедальне занимаешься любовью с проституткой, одетой в архиерейское облачение, декламируя при этом стихи Бодлера, а на десяти электрических органах звучит Хорошо темперированный клавир Баха в исполнении Скрябина.

Но замок Хёрста – это не unicum и не rara avis[97]: он логично вписывается в калифорнийский туристический пейзаж наряду с восковыми «Тайными вечерями» и Диснейлендом. Однако оставим замок, чтобы отправиться к расположенному неподалеку городку Сан-Луис-Обиспо. Здесь, у подножия горы Сан-Луис, выкупленной мистером Мадонной для строительства мотелей в стиле обезоруживающей поп-вульгарности, стоит она, гостиница Madonna Inn[98].

Жалкие слова, из которых состоит обычный человеческий язык, не в состоянии описать этот отель. Чтобы передать впечатление от его внешнего вида, а расположен он в нескольких зданиях, пройти к которым можно через автозаправку, высеченную в доломитовой скале, включая ресторан, бары и кафетерий, постараюсь провести ряд аналогий. Допустим, Пьячентини, листая альбом Гауди, перебрал ЛСД и решил построить катакомбу для брачного пира Лайзы Минелли[99]. Но и это не все. Представьте, что Джузеппе Арчимбольдо выстроил для Ориетты Берти Саграда Фамилия[100]. Или так: Кармен Миранда спроектировала бутик Тиффани для сети мотелей Motta[101]. Еще, поместье Витториале, рожденное фантазией инженера Фантоцци[102]; Невидимые города Кальвино, написанные Лиалой и воплощенные Леонор Фини для выставки войлочных кукол Ленчи[103]; вторая соната си-бемоль минор Шопена, спетая Клаудио Вилла в аранжировке Валентино Либераче в сопровождении духового оркестра Пожарных Виджу[104]. Однако и это еще не все. Попробуем описать отхожие места. Это огромная подземная пещера, что-то среднее между Альтамирой и Постумией[105], с византийскими колоннами, на которых отдыхают гипсовые барочные купидоны. Умывальники – большие перламутровые раковины, писсуар – очаг, высеченный в скале, но как только струя мочи (мне жаль, но без пояснений не обойтись) касается дна, со свода начинает сочиться вода, которая затем льется как водопад, на манер унитаза в подземельях планеты Монго[106]. А на первом этаже в обрамлении тирольских шале и ренессансных замков – каскад люстр в виде корзин с цветами, каскады омелы, увенчанные матовыми шарами, нежно-лиловыми, среди которых покачиваются викторианские куклы, а стены разбиты витражами в стиле модерн цвета шартрёз[107] и коврами в стиле Регентства[108] с картинами чисто Domenica del Corriere тех лет, когда его обложки рисовал Бельтрам[109]. Розовые и золотые круглые диваны, из золота же и стекла столы, в фантазиях, создающих единый ансамбль, – разноцветные взбитые сливки, коробочка с карамелью, сицилийская кассата[110], пряничный домик для Гензеля и Гретель. Затем номера – их около двухсот, каждый со своими особенностями. По схожей цене (и огромная кровать – King или Queen Bed – если у вас медовый месяц) вы можете получить: доисторический номер (пещера со сталактитами), Safari Room (все увешано шкурами, а кровать в форме идола племени Банту), номер Гавайи, California Poppy, Медовый месяц на старый лад, Ирландские холмы, Бурные вершины, Вильгельм Телль, Tall and Short (для супругов разного роста, с кроватью в форме неправильного многоугольника), номер с водопадом, Имперский номер, Старая голландская мельница, номер с эффектом карусели. Отель Madonna Inn – это Хёрст-кастл для бедняков, у него нет художественных или филологических амбиций, он играет на дикой страсти ко всему поразительному, избыточному и крайне помпезному по доступной цене. Он сообщает своим гостям: «и вы можете наслаждаться этим умопомрачительным миром, как миллиардеры».

Это стремление к роскоши и изобилию, присущее как миллиардеру, так и туристу среднего класса, кажется нам, естественно, этаким американским брендом, но оно гораздо менее распространено на Атлантическом побережье, и не потому, что там меньше богачей. Скажем, атлантическому миллиардеру не составит труда выразить себя с помощью современных базовых средств, в конструкции из стекла и бетона или в реконструкции старого дома в стиле Новой Англии[111]. Потому что дом уже есть: другими словами, Атлантическое побережье меньше стремится к архитектурному д’Аннунцианству[112], поскольку имеет свою архитектуру – историческую застройку XVIII века и современную архитектуру деловых кварталов. Барочный пафос, вихрь эклектики и потребность в имитации преобладают там, где богатству не хватает истории. То есть на больших территориях, колонизация которых началась позднее, формируется постгородская цивилизация, представленная Лос-Анджелесом, – а это мегаполис, состоящий из шестидесяти шести разных городов[113], где переулки – магистрали с пятью полосами, где человек свою правую ногу считает конечностью, предназначенной для давления на газ, а левую – всего лишь мертвым придатком, поскольку у машин нет сцепления, где глаза нужны для того, чтобы сосредоточиться – при постоянной скорости движения – на визуально-механических чудесах, указателях, зданиях, на восприятие которых у сознания есть всего несколько секунд. Действительно, аналогичное тяготение к Витториале[114] без поэтов мы наблюдаем во Флориде, штате-близнеце Калифорнии. Флорида – тоже рукотворный агломерат, непрерывный continuum городских центров, гигантские шоссе, пересекающие бескрайние заливы, искусственные города, предназначенные для развлечений (два Диснейленда – в Калифорнии и во Флориде, и тот, что во Флориде, – в сто пятьдесят раз больше – настоящая гигантомания с футуристическим оттенком[115]).

Во Флориде, если ехать на юг от Сент-Питерсберга по мостам, переброшенным через морские рукава и дороги, идущие по самой кромке воды – этот путь, соединяющий два города через бухты Мексиканского залива, столь же великолепен, сколь непригоден для людей, не имеющих машины, лодки, частной бухты, – можно добраться до Сарасоты[116]. Это там братья Ринглинг (цирковые магнаты уровня Барнума) оставили по себе значительную память[117]. Музей цирка, музей скульптуры и живописи с прилегающей ренессансной виллой, театр Азоло и, наконец, Ca’d’Zan[118]. Это, как объясняет гид, означает «дом Джона на венецианском диалекте», и действительно, мы видим дворец, или, скорее, деталь фасада на Большом канале, перед которым раскинулся невероятной красоты ботанический сад, где, например, баньян (да, тот самый, вспомним Сальгари и головорезов Туги[119]), свисая к земле многочисленными корнями, создает беседку, в которой живет бронзовая статуя, а позади дома, с террасы, венецианской с большой натяжкой, обставленной ложными то ли Челлини[120], то ли Джамболонья[121], но с обязательной ржавчиной, разъедающей металл в нужных местах, открывается вид на одну из бухт Флориды, утерянный рай первопроходцев, благословенную землю мальчика Джоди, бегущего со слезами за незабвенным Флагом, «Олененком»[122].

Ca’d’Zan мог бы стать темой выпускного школьного сочинения: опишите венецианский дворец, символ роскоши и исторических судеб дожей, место встречи латинской цивилизации и мавританского варварства. Понятно, что ученик, который тянет на четверку, сделает акцент на сочности красок, влиянии Востока, на том, что результат придется по вкусу Отелло, а не Марко Поло.

Что же касается внутреннего убранства, это, без сомнения, Даниэли[123]. Архитектор Дуайт Джеймс Баум[124] достоин (в смысле «заслуживает», как Эйхман) того, чтобы войти в историю. Еще и потому, что Даниэли ему было недостаточно, он пошел дальше. Он нанял неизвестного венгерского декоратора для росписи кессонного потолка в стиле вольного студенческого творчества, добавил терракоту, привязанные гондолы, а-ля муранские витражи – розовые, аметистовые и синие, но для верности еще фламандские и английские гобелены, французские trumeaux[125], скульптуры в стиле модерн, стулья ампир, кровати эпохи Людовика XV, каррарский мрамор (знак качества), занимались которым, как водится, выписанные из Венеции мастера; более того, он позаботился, чтобы в баре были особые стеклянные панно со швами из олова, вывезенные, обратите внимание на историческую тонкость, из Cicardi Winter Palace в Сент-Луисе[126], – и это, я считаю, просто апогей доброй воли. Подлинных произведений, которые порадовали бы аукцион Сотбис, здесь также много, но в первую очередь в глаза бросается соединительная ткань, созданная поистине дерзкой фантазией, пусть пояснения к экспонатам и стремятся маркировать их, предмет за предметом, взять хоть такую, до слез наивную подпись под голландскими фарфоровыми часами в виде средневекового замка: «Голландия, около 1900?» Доминируют портреты (холст, масло) супругов – владельцев дома, счастливо почивших и ставших уже частью истории. Ведь главная задача этих «стихийных Витториале» (как и любых Витториале вообще) не в том, чтоб являться жилищем, а в том, чтобы призвать потомков задуматься о превосходстве тех, кто там жил, – и, откровенно говоря, нужно обладать выдающимися качествами, крепкими нервами и очень сильно любить прошлое или будущее, чтобы жить в этих комнатах, заниматься любовью, ходить в туалет, есть гамбургер, читать газеты и застегивать штаны. В этих эклектических реконструкциях ярко чувствуются угрызения совести за богатство, приобретенное средствами куда менее благородными, чем прославляющая его архитектура, стремление к искупительной жертве, к отпущению грехов перед лицом потомства.

С другой стороны, стоит ли осуждающе иронизировать по поводу этих жалких потуг, ведь и иные сильные мира сего думали о том, чтобы остаться в истории благодаря стадиону Нюрнберга или Форуму Муссолини, и есть нечто обезоруживающее в этом стремлении к славе через выражение безответной любви к европейскому прошлому. Можно посочувствовать бедному миллионеру без истории, который, чтобы воссоздать Европу в пустынных саваннах, уничтожает настоящие саванны, превращая их в Воображаемые Лагуны. Несомненно, этот тяжелый поединок с историей несостоятелен, ведь историю не имитируют, ее создают, и Америка, лучшая в архитектурном отношении, демонстрирует нам, что это возможно.

Район Уолл-стрит в Нью-Йорке – это небоскребы, неоготические соборы, неоклассические парфеноны и кубические сооружения. Их создатели были не менее смелыми, чем Ринглинг и Хёрст; можно даже найти Палаццо Строцци – здание, принадлежащее Reserve Bank of New York, с рустом и всем прочим[127]. Построенное в 1924 году «из индийского известняка и песчаника Огайо», оно прерывает подражание эпохе Возрождения на уровне второго этажа, что правильно, и продолжается еще на восемь оригинальных этажей, творчески перерабатывая зубцы гвельфов и превращаясь в небоскреб. И это нормально, потому что Нижний Манхэттен – шедевр живой архитектуры, такой же кривой, как нижний ряд зубов Cowboy Kathy, небоскребы и готические соборы составляют там то, что получило название jam session в камне, величайший за всю историю человечества. А с другой стороны, даже эта готика и неоклассика не кажутся плодом холодного рассудка, но ярко свидетельствуют о том времени, когда они были построены: а потому, если они и лживы, то не больше, чем церковь Мадлен в Париже, и заурядны не более, чем Моле Антонеллиана в Турине[128]. Все составляет единое целое с городским ландшафтом, уже однородным, потому что настоящие города могут урбанистически простить даже архитектурное уродство. И возможно, в Нью-Йорке дворец Ca’d’Zan из Сарасоты был бы уместен, как уместны его собратья на Гранд-канале в Венеции.

Действительно, хороший городской контекст, представляющий определенную историю, воспитывает с долей иронии и Китч, а значит, заклинает его. На полпути между Сан-Симеоном и Сарасотой я решил остановиться в Новом Орлеане[129]. Я ехал из Нового Орлеана, воссозданного в Диснейленде, и хотел сравнить свое восприятие Нового Орлеана настоящего. В нем прошлое до сих пор осталось нетронутым, ведь французский Vieux Carré[130] – одно из немногих мест, где американская цивилизация еще не приложила руку к переделкам, сносу и реконструкции. Сохранилась структура старого креольского города – низкие дома, веранды и чугунные ворота, само собой, ржавые и потертые; шаткие конструкции, опирающиеся друг на друга, какие можно увидеть где-нибудь в Париже или Амстердаме, самое большее, подкрашенные, но не слишком. Нет больше ни Сторивилля[131], ни Бейсн-стрит[132], нет больше борделей с красными фонарями, а есть многочисленные стриптиз-клубы, выходящие на улицу, где играет музыка, толпы туристов и праздных бездельников: Vieux Carré совсем не похож на веселый квартал американского города, это скорее родной брат Монмартра. В этом краю субтропической Европы есть еще рестораны, населенные персонажами а-ля «Унесенные ветром», где одни официанты во фраках обсуждают с вами изменения, которые претерпел sauce béarnaise[133] под воздействием местных специй, другие же, странным образом напоминающие миланских трактирщиков, знают тайны вареного мяса с пьемонтским зеленым соусом (самоуверенно заявленного как креольская кухня).

Можно совершить шестичасовую поездку по Миссисипи на колесном пароходе, который, очевидно, ненастоящий и построен согласно законам современной механики, но везет вас вдоль диких берегов, населенных крокодилами, в Баратарию[134], где скрывался со своими пиратами Жан Лафит[135] перед тем, как объединиться с генералом Джексоном[136] против англичан. То есть в Новом Орлеане история существует, и она осязаема, а под портиками Пресвитерия[137] стоит как забытая археологическая находка одна из первых в мире подводных лодок, с помощью которой войска южан атаковали корабли северян во времена Гражданской войны[138]. Новый Орлеан, как и Нью-Йорк, признает свои подделки и старается обеспечить им историческое алиби, «историзовать» их. К примеру, во многих благородных домах Луизианы есть копии «Наполеона на троне» Энгра: приезжающие в XIX веке французские художники объявляли себя учениками великого мастера и тиражировали копии – разных размеров и качества, – но в то время копия картины, написанная маслом, была единственным способом знакомства с оригиналом, так что местная историография с полным правом может считать эти копии свидетельством французской «колонизации». Подделка признается «историчной», и в этом качестве она аутентична.

В Новом Орлеане тоже есть музей восковых фигур, он посвящен истории Луизианы. Персонажи в нем сделаны добротно, костюмы и мебель безупречно соответствуют времени. А еще там иная атмосфера, нет ощущения цирка и пленительной магии. В пояснениях присутствует определенная доля скептицизма и sense of humour[139], если какой-то эпизод – это легенда, об этом говорится открытым текстом или хотя бы признается, что интереснее рассказать легенду, чем реальные исторические факты. Чувство истории не позволяет попасться на крючок гиперреальности: Наполеон, который обсуждает продажу Луизианы, сидя в ванне, согласно мемуарам того времени должен нервно вскочить на ноги, забрызгав публику водой, но музей предупреждает, что, поскольку костюмы очень дороги, пришлось отказаться от полного сходства, и извиняется[140]. За этими восковыми фигурами есть легенда, оставившая свои следы на соседних улицах: колония, аристократы, прекрасные креолки, проститутки, безжалостные вояки, пираты, игроки на речных пароходах, джаз, а еще канадцы, испанцы, французы, англичане. Новый Орлеан не подвержен неврозу непризнанного прошлого, он дарит воспоминания с легкостью настоящего аристократа, ему не нужно гоняться за «real thing».

В иных же местах судорожное стремление к Почти Настоящему возникает лишь как невротическая реакция на дефицит воспоминаний, Абсолютная Ложь – плод горького осознания настоящего без глубины.

Монастыри спасения

Меценатство Калифорнии и Флориды показало: чтобы быть Д’Аннунцио (и превзойти его), не обязательно быть матерым поэтом, достаточно иметь много денег и искреннюю веру в ненасытный синкретизм. Всегда ли при обращении Америки к прошлому с помощью меценатства это происходит в виде скопидомства и бриколажа[141]? Нужны дополнительные доказательства, но наше путешествие проходило под знаком Абсолютной Лжи, а посему из выборки исключались исторически корректные художественные коллекции, в которых известные произведения искусства логически выстраивались без какого-либо вмешательства. Интересно было рассмотреть крайние случаи, точки соприкосновения исторического подлинника и фальсификации. И в этом смысле Калифорния – действительно до сих пор золотая жила.

Пресытившись визуально (и психологически) музеями восковых фигур, замком Гражданина Кейна и отелем Madonna Inn, мы приближаемся к музею Пола Гетти[142] в Малибу, городке на тихоокеанском побережье неподалеку от Санта-Моники, с большим предубеждением. Красивая интеллигентная сотрудница (жена моего коллеги из университета Лос-Анджелеса), которая лично знакомит меня с тайнами музея, позволяя обойтись без предоставляемого посетителям аудиогида, заметно робеет. Она в курсе, почему я приехал в музей Гетти, знает, где я уже побывал, боится моей язвительности. Она водит меня по залам, в которых Рафаэль, Тициан, Паоло Уччелло, Веронезе, Маньяско, Жорж де Латур, Пуссен, и даже Альма-Тадема[143], и удивляется, что я, объевшийся Тайными Вечерями и фальшивыми Венерами Милосскими, со скучающим видом рассматриваю эти чертовски аутентичные произведения. Мы идем через уникальную коллекцию греческой, эллинистической и римской скульптуры прямиком в реставрационную мастерскую, где у новых поступлений виртуозно и научно обоснованно отсекаются носы, добавленные в восемнадцатом веке, ведь философия музея предполагает жесткий, чисто немецкий научный подход. Пол Гетти считается действительно эрудированным и любящим искусство меценатом, который решил, что калифорнийская публика должна любоваться только подлинными, имеющими неоспоримую культурную ценность произведениями. Но Беатриче моя смущена, она оправдывается за то, что наш путь пролегает через два больших сада и просторный перистиль. Мы пересекли реконструированную Виллу папирусов в Геркулануме[144], воссозданную целиком, включая колоннаду, помпейские росписи стен – целые и невредимые, белизну мрамора, статуи в саду и автохтонные растения, украшающие берега Неаполитанского залива. Она куда больше Виллы папирусов, ведь настоящая Вилла папирусов – это только фрагмент, значительная ее часть все еще находится под землей, то есть она – лишь гипотеза древнеримской виллы, тогда как вилла в Малибу построена полностью. Археологи Пола Гетти изучали рисунки и чертежи различных древнеримских вилл, выдвигали предположения, строили археологические силлогизмы и, наконец, воссоздали Виллу папирусов такой, какой она была, или, лучше сказать, какой они ее себе представили[145]. Мой гид растеряна, ведь она знает, что согласно новейшей музеологической концепции современному хранилищу полагается быть асептическим, а главной моделью музейной архитектуры является Guggenheim Museum, спроектированный Ллойдом Райтом[146]. Она считает, что зритель, удивленный реконструкцией, более настоящей, чем настоящее и аутентичное, рискует потерять ориентиры и будет ориентироваться на внешнее, а внутреннее воспринимать как прекрасное собрание современных копий. В отделе декоративно-прикладного искусства, занимающем залы а-ля Версаль, выставлены предметы значимые и подлинные, но и здесь мы сталкиваемся с капитальной реконструкцией, хоть бумажный путеводитель и уточняет, где настоящий антиквариат, а где копия. В Regence Period Room[147] есть панели из Hotel Herlaut, но лепнина на потолке и розетка реконструированы, а паркет хоть и XVIII века, но не является частью оригинальной среды; мебель того времени, но происходит из других мест, и ее больше, чем надо, и так далее. Конечно же, подобная реконструкция позволяет посетителю получить более яркое представление о французских интерьерах эпохи рококо; это лучше, чем просто рассматривать отдельные предметы, выставленные в витринах, но хранители музея Гетти получили европейское образование, они боятся, что их упрекнут в отсутствии концепции и неразберихе, как в замке Хёрста.

С другой стороны, объяснения Пола Гетти, приведенные в путеводителе, последовательны и логичны. Если это ошибка, то ошибка сознательная; не импровизация, не наивность, но четкая философия, а именно – как постичь европейское прошлое на побережье условной Калифорнии, разделенной между преданием о пионерах и Диснейлендом, то есть страны с большим будущим, но без исторической памяти.

Как может богатый любитель искусства вспомнить те эмоции, которые он однажды испытал в Геркулануме или Версале? И как может он помочь своим соотечественникам понять, что такое Европа? Легко сказать: выстрой из имеющихся у тебя предметов экспозицию, снабдив ее пояснительными текстами, и помести в нейтральную среду. В Европе нейтральная среда называется Лувр, замок Сфорца, Уффици, Tate Gallery рядом с Вестминстерским аббатством. Легко создать нейтральную среду для посетителей, которые дышат Прошлым, до которого рукой подать, и приходят в эту нейтральную среду после эмоциональной прогулки среди почтенных камней. Но как быть в Калифорнии, где с одной стороны – Тихий океан, а с другой – Лос-Анджелес, рестораны в виде котелка и гамбургера, четырехэтажные шоссе и десять тысяч развязок? Что делать? Скопировать Виллу папирусов. Довериться немецкому археологу, который не переборщит, который разместит твои бюсты Геракла в здании, воспроизводящем римский храм, а если у тебя есть деньги, постараться привезти мрамор из тех мест, что и модель, и чтобы рабочие были неаполитанцы, каррарцы, венецианцы, не забудь об этом написать. Китч? Может быть. Как и Замок Хёрста? Не совсем. Как Palace of Living Arts или фееричные номера отеля Madonna Inn? Как Венера Милосская с руками? Безусловно, нет.

Palace of Living Arts или отель Madonna Inn – это творение ловкачей, эксплуатирующих силу искусства. Мемориал Линдона Джонсона – творение разбогатевшего техасца, полагающего, что любой его жест достоин историографии, и воздвигающего кенотаф[148] в честь своей прачки. Замок Хёрста – это дело рук богатого человека, слишком богатого и жадного не до искусства, а до престижа, который оно дает; и лишь имеющиеся в его распоряжении средства и пристрастие к эклектике не позволили ему воплотить абсолютную (но в этом смысле более аутентичную) ложь, вроде замка Людвига Баварского в стиле псевдоготики второй половины XIX века.

Музей Гетти – это творение одного человека и его единомышленников, которые пытаются, как умеют, достоверно и по возможности «наглядно» реконструировать прошлое. Пусть греческие статуи – не греческие, но по крайней мере хорошие римские копии, каковыми они и представлены; пусть стены, на которых висят подлинные рафаэли, сделаны сегодня, но они сделаны так, чтобы картина находилась в среде, близкой к той, для которой она предназначалась. Кибела из коллекции Маттеи в Риме стоит в храме Кибелы, свежесть которого, «будто вчера построили», нам неприятна – мы-то привыкли к ветхим полукруглым храмам, а музейные археологи решили предъявить нам, как выглядел свежепостроенный древнеримский храм. С другой стороны, мы прекрасно знаем, что многие классические статуи, завораживающие нас сегодня своей белизной, изначально были полихромными, а в их бесцветных нынче глазах красовался цветной зрачок. Музей Гетти оставляет статуи белыми (и здесь он виноват скорее в приверженности к европейскому археологическому фетишизму), но делает стены храма из цветного мрамора, представляя его как предполагаемую модель. Кажется, что у Гетти верность прошлому очевидна скорее в реконструкции храма, чем в размещении скульптуры с ее холодной незавершенностью, обособленной в «правильной» реставрации.

Иными словами, после первой реакции, в которой преобладают ирония и удивление, понимаешь, что музей Гетти тебя озадачивает, оставляя открытым вопрос: кто прав? Как установить связь с прошлым? Преклонение перед археологией – лишь одно из возможных измерений, разные эпохи решают эту проблему по-разному. Насколько современно решение Пола Гетти? Попытаемся представить, как жил римский патриций, о чем думал он, когда, желая воспроизвести у себя дома величие греческой цивилизации, строил себе одну из тех вилл, которые реконструирует сегодня музей Гетти. Он мечтал о недоступных парфенонах, заказывал эллинистическим художникам копии великих скульптур времен Перикла. Римский патриций – жадная акула, он лично способствовал кризису в Греции, чтобы предоставить ей выживание в виде копии. Между римским патрицием и Грецией V века было, скажем, пятьсот – семьсот лет. Между музеем Гетти и реконструированной Римской империей около двух тысяч. Временной разрыв компенсируют накопленные исторические знания, мы вполне можем доверять сотрудникам Гетти, их реконструкция больше соответствует античному Геркулануму, чем геркуланумские реконструкции – греческой традиции. Так что наше путешествие в царство Абсолютной Лжи, начавшееся под знаком иронии и острого неприятия, ставит перед нами серьезные вопросы.

Перенесемся из музея Гетти, прыгнув на несколько тысяч километров, сразу во Флориду в Ringling Museum of Art. Братья Ринглинги – не нефтяные магнаты, а всего лишь циркачи. Строя дворец, они замахиваются на венецианское палаццо, копия которого в конечном итоге стоит меньше, чем замок Хёрста, но превосходит его изобилием фальшивых лицензий. Однако в том же парке на заливе в Сарасоте Ринглинги создают художественный музей, подлинникам из которого музей Гетти может позавидовать: Караваджо, Гауденцио Феррари, Пьеро ди Козимо, Рубенс, Эль Греко, Кранах, Рембрандт, Веронезе, Франс Халс; он меньше Лувра, но больше Польди-Пеццоли[149]. Эти люди хорошо вложили имеющиеся у них средства.

Что же представляет собой вместилище этой коллекции? Огромная, просторная вилла – подражание Ренессансу, слегка сдвинутая в пропорциях, – при входе в которую возвышается Давид Микеланджело; колоннада, уставленная этрусскими скульптурами (вероятно, подлинными, награбленными в те времена, когда гробницы не охранялись, как сегодня); прелестный парк в итальянском стиле. В парке тоже полно скульптур: кажется, ты попал на дружескую вечеринку – вот Дискобол, а там – Лаокоон; привет, Аполлон Бельведерский, как дела? Боже, вечно одни и те же лица!

Конечно, картины внутри подлинные, а эти скульптуры – подделки. И бронзовые таблички под каждой ясно об этом говорят. Но что значит «подделка», когда речь идет о слепке или бронзовой отливке? Читаем на первой попавшейся табличке: «Танцовщица. Современная отливка в бронзе по римской копии первого века нашей эры с греческого оригинала пятого века до нашей эры. Оригинал (т. е. римская копия) находится в Национальном музее Неаполя». И что? В европейском музее есть римская копия. В американском музее есть копия с римской копии. Но это копии скульптур, где, если следовать определенным техническим критериям, ничего не теряется. Что нас возмущает? Нас возмущает, что Джамболонья стоит неподалеку от Лаокоона? И в наших музеях не иначе. Или мы скорее возмутимся тем, что имитация ренессансной галереи (неплохая) соседствует с виллой с Гранд-канала (грубая подделка)? Но что случится с посетителем, который через тысячу лет придет поклониться этим святыням, ничего не ведая о давно исчезнувшей Европе? Нечто подобное, что случается с туристом, проходящим сегодня от площади Венеции мимо Алтаря Отечества, римского Форума и Колизея прямо к Сервиевой стене, врезанной в фасад вокзала Термини[150].

Однако условием для смешения подлинного и поддельного стала историческая катастрофа, которая уравняла божественный Афинский Акрополь и Помпеи, город пекарей и гуляк. И здесь открывается тема «Последнего Пристанища», апокалиптической философии, которая более или менее явно прослеживается в этих реконструкциях: Европа погружается в варварство, и нужно хоть что-нибудь спасти. Аналогично рассуждает если не римский патриций, то средневековый меценат, который легко и непринужденно собирает классические тексты и – Герберт Орильякский[151] тому пример – меняет рукопись Стация[152] на армиллярную сферу[153], а мог бы сделать и наоборот (Хёйзинга говорит, что восприятие искусства человеком средневековья было таким, как мы ждали бы сегодня от изумленного обывателя). И стоит ли иронизировать над pietas[154], смешанной с жаждой наживы, побудившей Ринглингов купить целый театр из Азоло (деревянный корпус, сцена, ярусы галерей), который с 1798 года находился в замке Катерины Корнаро[155] (и принимал Элеонору Дузе), но в 1930 году был разобран и продан антиквару[156], чтобы освободить место для «более современного» зала? Сейчас этот театр располагается неподалеку от фальшивого венецианского дворца, там проходят художественные события очень высокого уровня.

Чтобы раскрыть тему «Последнего Пристанища», вернемся в Калифорнию, на кладбище Forest Lawn в Глендейле: идея его основателя заключалась в том, что Forest Lawn[157], различные его участки, должны не приводить в уныние, а умиротворять – а что лучше способствует этому, как не Природа и Искусство. Следовательно, мистер Итон, автор новой кладбищенской философии, украшает Forest Lawn слепками знаменитых памятников искусства, от «Давида» до «Моисея», от «Святого Георгия» Донателло до мраморной репродукции «Сикстинской Мадонны» Рафаэля, прилагая к ним сертификаты, заверенные итальянским Национальным агентством по охране культурных ценностей, в которых удостоверяется, что создатели Forest Lawn действительно побывали во всех итальянских музеях, заказывая «аутентичные» копии шедевров эпохи Возрождения.



Поделиться книгой:

На главную
Назад