Уильям Дэвис
Нервные государства
William Davies
NERVOUS STATES
© William Davies, 2018
© Перевод. ИП Макеева Е.П., 2019
© Издание на русском языке AST Publishers, 2021
Вступление
Пятничным вечером 24 ноября 2017 года в полицию Лондона поступил вызов со станции метрополитена Оксфорд-серкус. Причина вызова была описана словами: «Похоже на теракт». Со станции началась эвакуация, в толпе рвавшихся к выходам людей возникла давка. В новостях замелькали упоминания о якобы прозвучавших где-то выстрелах. В сети стали появляться фото и видео, на которых были видны люди, убегающие в одну сторону, и сотрудники полиции в полной экипировке, продвигающиеся в другую.
Свидетели рассказывали о криках и хаосе, о том, как люди набивались в ближайшие магазины, чтобы спрятаться. Посреди всей этой паники не было ясно, откуда именно исходила угроза, и идет ли речь сразу о нескольких терактах одновременно (как это случилось в Париже двумя годами ранее).
Полиция готовилась к штурму универмага «Селфриджес», а тем временем покупателям велели покинуть здание. В числе покупателей оказалась и знаменитость – поп-музыкант и актер Олли Мерс, тут же оповестивший восемь миллионов подписчиков своего Twitter: «Всем срочно бегом из “Селфриджес”. Тут стреляют!»
Смартфоны с доступом в социальные сети означают, что все случившееся записывалось, распространялось и обсуждалось в реальном времени. Полиция попыталась бороться с паникой, размещая заявления в социальных сетях, но это скорее усиливало волнение, охватившее других обозревателей. Экс-лидер ультраправой «Лиги английской обороны» Томми Робинсон сообщил в Twitter, что происходящее «похоже на очередную атаку джихадистов на Лондон». Журналисты газеты «The Daily Mail» раскопали в той же социальной сети сообщение 10-дневной давности, где говорилось, что «на Оксфорд-стрит автофургон заехал на тротуар». Когда вооруженные сотрудники полиции окружили станцию Оксфорд-серкус, издание лишь на этом основании друг за другом разместило в своем Twitter сообщения «Автофургон давит пешеходов» и «Началась стрельба». Газета не столько сообщала о фактах, как она это делала в лучшие свои годы, сколько еще больше нагнетала панику.
Где-то через час после начала эвакуации людей со станции метро полиция выпустила следующее заявление: «На данный момент не обнаружено никаких следов подозреваемых, улик, признаков стрельбы или жертв». Впоследствии стало известно о том, что девяти пассажирам потребовалась госпитализация из-за полученных в панике травм, но не более того. Несколько минут спустя администрация лондонского метрополитена сообщила в Twitter, что станции снова открыты, а движение поездов продолжается по графику. Еще чуть позже экстренные службы формально завершили работу. Никакого теракта и никакой стрельбы не было.
Но что же было? Получив целый ряд вызовов от встревоженных граждан по поводу стрельбы на улицах и под землей, силы полиции прибыли на место уже через шесть минут, полностью готовые к действию. Но единственным публичным актом насилия оказалась потасовка на забитой людьми в час пик платформе метрополитена, где случайно столкнулись и обменялись тумаками двое мужчин. И хотя причина, по которой кто-то решил, что началась стрельба, осталась неизвестна, паника оказалась достаточной для того, чтобы толпа в страхе стала разбегаться. Создавшаяся в результате волна резких движений распространялась по переполненной платформе и станции в целом, становясь лишь сильнее. Ранее, в этом же году, в Лондоне уже произошли два теракта, а еще шесть, согласно сводкам новостей, были предотвращены благодаря действиям полиции. Принимая все это во внимание, нетрудно понять, почему паника так быстро распространилась по замкнутому пространству станции.
Подобные «ложные тревоги» случались и раньше. Годом раньше в нью-йоркском аэропорту имени Джона Ф. Кеннеди имела место похожая ситуация. В том случае давка возникла в нескольких терминалах комплекса, когда в Twitter начались сообщения о находящемся где-то рядом «активном стрелке». В одном из объяснений произошедшего говорилось, что толпа начала опрокидывать столбики ограждений, используемых для организации очередей. Сложившиеся вместе звуки удара металла по полу получились похожими на выстрелы. Благодаря сочетанию социальных сетей и воображения параноиков мелкое недоразумение очень быстро оказалось сильно преувеличено.
После инцидента на Оксфорд-стрит владельцы близлежащих магазинов потребовали установить на окружающих улицах систему громкоговорителей «в стиле Токио». Это дало бы полиции возможность обращаться ко всем скоплениям людей сразу. Идея не получила значительного развития, но обозначила проблему. Когда события происходят быстро, а эмоции бьют через край, резко ощущается нехватка разъяснения ситуации сверху. В цифровую эпоху появляющийся в отсутствие четких указаний вакуум моментально заполняется слухами, фантазиями и догадками, часть из которых быстро извращается и преувеличивается в угоду мейнстриму. Страх перед насилием может быть силой столь же разрушительной, как
Согласно статистике, реальный шанс погибнуть во время теракта или стрельбы по толпе в Лондоне или Нью-Йорке крайне мал. Однако столь хладнокровное восприятие подобных событий недоступно – да и не особо полезно – тому, кто прямо сейчас испытывает страх за свою жизнь. После того как паника улеглась, попытаться определить и объяснить, что же фактически произошло, входит в обязанности властей, газетных репортеров и экспертов. Но никто не должен ожидать от людей, что те станут действовать исходя из фактов в момент, когда вокруг них мечется и ревет толпа. Когда моментальная реакция необходима, во главу встают телесные инстинкты.
Подобные события в какой-то мере характеризуют времена, в которые мы живем. Скорость реакции все чаще берет верх над неторопливыми и осторожными оценками. По мере того как мы все больше настраиваемся на информационные потоки «в реальном времени», это неизбежно приводит к вере больше в эмоции и ощущения, нежели прямые свидетельства. Знание начинает цениться за его скорость и эффективность, а не холодную объективность. Порожденные эмоциями заблуждения часто распространяются быстрее фактов. Когда имеет место опасность для жизни и каждая секунда на счету, моментальная реакция оправданна. Но теперь влияние данных «в реальном времени» распространяется далеко за пределы вопросов безопасности. Новости, финансовые рынки, друзья и работа помещают нас в постоянный поток информации, не позволяя остановиться и подумать над более правильным их восприятием. Скрытая здесь угроза заключается в том, что обычно мирные ситуации начинают казаться опасными и впоследствии превращаются в таковые на самом деле.
Современный мир зиждется на двух фундаментальных противоположностях, обе из которых были сформулированы в середине XVII века: между разумом и телом и между войной и миром. Уже более ста лет эти отношения становятся все более размытыми. Как мы увидим далее, развитие психологии и психиатрии в конце XIX века существенно сблизило понятия тела и разума, продемонстрировав, как наши мысли зависят от нервных импульсов и чувств. В начале XX века воздушные бомбардировки принесли в войны практику запугивания мирного населения далеко за пределами линии фронта.
Обе эти противоположности – между разумом и телом, миром и войной – теперь потеряли свой очевидный смысл. Результат этого выражается в том, как ныне мы подвергаемся вторжению вражды в повседневную жизнь. Начиная с 1990-х годов быстрое развитие науки в части изучения нервной системы значительно возвысило понятие мозга как органа над понятием разума, продемонстрировав важность физиологии и эмоций во всех аспектах принятия решений. Тем временем насилие стало приобретать новые формы: государства подвергаются атакам негосударственных группировок, международные конфликты ведутся невоенными средствами (к примеру, кибератаками), а разница между политическим давлением и вооруженным вторжением все больше размывается. С тех пор, как общественную жизнь наводнили цифровые технологии, становится все сложнее понять, что присуще разуму, а что инстинктам; имеет ли место мирная беседа или перепалка. В мутных водах между разумом и телом, миром и войной таятся нервные состояния: отдельные личности и целые правительства живут в постоянной тревоге, все больше полагаясь на ощущения, а не на факты. Разобраться с их происхождением, их природой и является целью данной книги.
Говоря об
Второе – это чувства в смысле ощущения эмоций. Они представляют собой впечатления, которые мы можем осознать и выразить вслух. Наш запас слов для их именования и выражения весьма широк. Мы можем демонстрировать их и физически, используя выражения лица и язык тела. Они сообщают нам важную информацию о наших взаимоотношениях, образе жизни, желаниях и самовосприятии. Подобные чувства появляются в нашем сознании, таким образом позволяя их заметить, даже если у нас нет над ними власти. Сегодня эмоции могут быть опознаны и алгоритмически проанализированы («анализ настроения») благодаря поведенческим данным, собираемым с помощью цифровых технологий. В общественной жизни обвинение в «эмоциональности» традиционно подразумевает, что кто-то утратил объективность и поддался иррациональным порывам.
Чувства позволяют нам направлять себя, в то же время напоминая о нашей общей человеческой природе. Способность ощущать боль и симпатию играют основополагающую роль в том, как и почему мы заботимся друг о друге. Но, как показывают истории массовой паники, случившиеся на станции Оксфорд-серкус и в аэропорту имени Кеннеди, инстинкты выживания и нервные реакции не всегда надежны. Информация, даваемая сиюминутными ощущениями, может разительно расходиться впоследствии с установленными фактическими обстоятельствами. Важнейшее их качество – мгновенность – оборачивается недостатком, который может вести к заблуждениям, неадекватным реакциям и страху. Ушлые дельцы и политики давно эксплуатируют наши эмоции и инстинкты, чтобы заставлять во что-то поверить или приобрести, как окажется при более трезвом подходе, ненужную вещь. Потоковое мультимедийное содержимое, приносимое технологиями мобильной связи, еще больше расширяет потенциал подобного воздействия. Оно позволяет нам проводить все больше времени в постоянном потоке образов и чувств, все меньше оставляя для осознания и бесстрастного анализа.
В XVII веке ряд европейских мыслителей выдвигали идеи, предполагавшие необходимость управлять чувствами, исходя из того, что те недостойны доверия и возможно даже опасны. Французский философ Рене Декарт относился к физическим ощущениям с большим подозрением, как к противоположности рациональным принципам, присущим разуму. Английский политический теоретик Томас Гоббс утверждал, что основная цель государства заключается в устранении взаимного страха, который в ином случае служил бы поводом для насилия. В ту же эпоху продвинутые круги среди купцов и аристократии выработали новые строгие правила того, как их впечатления должны фиксироваться и упоминаться с целью избежать преувеличений и искажений, в том числе с использованием численных представлений и публичной отчетности. Впоследствии они станут известны под именем «эксперты», чья способность разделять личные чувства и объективные наблюдения окажется для них знаковой.
Этот исторический период породил интеллектуальные основы современной эпохи. Знакомые нам сегодня понятия об истине, научном познании, государственном управлении, экспериментальном подходе и прогрессе – все они являются наследием XVII столетия. Возвышение рассудка над чувствами дало огромные плоды, в прямом смысле перевернув мир своими практическими приложениями. И тем не менее не к одному лишь познанию было то стремление; это также был поиск согласия. По сей день немалая доля значения объективности (будь та выражена в статистике или в экономике) в общественной жизни заключается в основе для консенсуса между людьми, при прочих равных имеющих между собой мало общего. Немецкий философ Ханна Арендт отмечала, что присущая Западу «любопытная страсть к объективности» уходит своими корнями еще к стилю изложения Гомера. Древний сказитель описывал истории военных конфликтов с весьма необычной тогда позиции непричастного ни к одной из сторон наблюдателя[2]. Кроме того, обществу, что признает верховенство фактов, надлежит иметь определенные институты и направления деятельности, которые должны быть выше политики, чувств или личных мнений.
Данная книга рассматривает историю того, как этот проект XVII века развивался от начала до результатов, что мы можем наблюдать сегодня. Эксперты и факты больше не кажутся способными решать противоречия столь же эффективно, как раньше. Объективные утверждения в том, что касается экономики, общественной жизни, человеческого организма и природы в целом, более не могут быть полностью отделены от эмоций. 82 % всех государств мира сталкиваются с тем, что лишь малая часть населения верит СМИ, обстоятельством, из которого прямо вытекает растущий цинизм в отношении правительства[3]. Властные структуры Евросоюза и США воспринимаются как центры привилегированных элит, обслуживающие больше себя, чем общество. Подобные впечатления оказывают наибольший эффект на те сообщества, что также получают от действий правительства экономическую выгоду.
Некоторые чувства имеют больший политический потенциал, чем другие. Ностальгия, неприязнь, злость и страх уже нарушили статус-кво. Симптомами этого являются такие популистские поползновения, как победа Дональда Трампа, кампания по Брекзиту и волна националистических движений по всей Европе. Последние получили массу критики за отказ от объективности и ориентацию на эмоциональный дискомфорт. Но это – лишь симптомы проблемы, а не причина. Отдельные лидеры, политические кампании приходят и уходят, но условия, давшие им дорогу, остаются.
Мы можем ответить на это либо попытками погасить волнения усиленным потоком фактов, либо диагностировать их внутренние движущие силы. Данная книга идет вторым путем, ставя предметом изучения историю идей, что и поныне не покидают этот безумный мир в надежде суметь лучше их понять. Приводимые по ходу повествования факты и описания лишь играют роль отправной точки для обзора и интерпретации исторических событий, но никак не истины в последней инстанции. Моя аргументация делится на две части. Первая часть будет посвящена анализу того, как идея экспертизы из XVII столетия зародилась и почему она стала терять свое влияние, особенно начиная с 1990-х годов. В частности, растущее на Западе неравенство в какой-то мере означает, что факты, приводимые экспертами и технократами, попросту не отражают житейскую реальность многих людей. Объективные показатели прогресса, такие как рост ВВП, скрывают за собой зияющие бреши в общественной жизни. Более того, эти разрывы не просто являются отражением экономических показателей, но и имеют эмоциональное и телесное измерение: образ жизни множества людей оказывается под влиянием расхождений в здравоохранении, продолжительности жизни и частоте столкновений с физическими и психологическими страданиями. Наибольший пессимизм исходит от тех, кто стареет раньше и страдает больше.
Собственно, на этом рассказ можно было бы и закончить, после чего просто скорбеть о том, как предан сегодня здравый смысл и как цитадель истины пала перед эмоциями словно ордой варваров. Наиболее горячие защитники научного рационализма твердят, что враждебные силы в лице лгунов, демагогов, троллей кремлевских и просто неучей совсем распоясались и снова должны быть беспощадно искоренены из политики. Подобная реакция не учитывает дальнейшее историческое развитие, не в меньшей степени определяющее современный мир, которому и посвящена вторая часть изысканий данной книги.
Желание направлять эмоции и телесные инстинкты в политических целях тоже далеко не ново и имеет свои центры элитарного контроля. Но есть существенное отличие: оно ведомо скорее враждой, нежели желанием мира. На пике эпохи Просвещения, когда разум, казалось бы, окончательно восторжествовал, Французская революция продемонстрировала великую силу общественного мнения. Возможность повести за собой большие массы простого народа предстала откровением, что вскоре оказалось поставлено на службу амбициям Наполеона.
Современные военные противостояния распространяют миазмы эмоций, подробностей, дезинформации, обмана и секретности. Они мобилизуют инфраструктуру, гражданское население, промышленность и службы разведки новыми способами. Рост значимости военно-воздушных сил привел к тому, что проблемы гражданской морали и быстрого принятия решений получили намного большее значение, дав ход развитию новых техник управления общественным мнением и распознания возможных угроз. Именно паранойя привела к изобретению электронных вычислительных машин, а потом и сети Интернет. Война наделяет чувства стратегической значимостью в обоих смыслах этого слова: возбуждению подлежат лишь нужные эмоции, а движения и планы противника скорейшему осознанию. Информация начинает цениться за скорость в той же степени, как и за публичное доверие к ней. Все это выливается в совершенно новый подход к определению истины, часто прямо противоречащий прежним, научным идеалам здравого смысла и экспертизы.
Начиная со второй половины XIX столетия националисты пытались повести население за собой посредством обращения к памяти прежних войн и энтузиазму в отношении войн будущих. Однако недавно стало происходить нечто, что потихоньку вводило дух военного противостояния в гражданскую жизнь, делая нас все более воинственными. Фокусировка на сиюминутных знаниях, раньше характерная для войн, теперь стала частью мира бизнеса, в частности в Кремниевой долине.
Обещание, которое впервые дала нам идея экспертного знания в XVII веке, предполагало дать такую интерпретацию реальности, с которой могли бы согласиться все. Перспектива цифровых вычислений, напротив, выражается в стремлении к максимальной чувствительности в отношении меняющегося окружения. Во главу угла встает своевременность. Эксперты дают факты; Google, Twitter и Facebook создают
Наибольшую опасность такой ситуации сформулировал Гоббс еще в XVII столетии. Если люди не
Хотя популизм одновременно представляет собой и угрозу, есть у него и возможности. Какие? Согласно анализу, который мы проделаем в данной книге, многие из тех сил, что сегодня меняют облик демократий, берут начало в аспектах человеческого бытия, залегающих глубоко внутри наших душ и тел: физическая боль, страх перед будущим, осознание своей смертности, потребность в заботе и защите. Все это может звучать слегка мрачно, даже жутковато, но они же и объединяют нас. По мере того как все сложнее становится отыскать общепринятый консенсус через факты и мнения экспертов, нам следует глубже постигнуть себя физически и эмоционально, чтобы таким путем разыскать нечто общее. Если же люди, посвятившие себя поискам мира, не готовы взяться за подобные раскопки, то те, кто желает войны, будут рады сделать это вместо них.
Сила чувств привносит в демократические страны изменения, которые нельзя игнорировать или обратить вспять. Такова теперь жизнь. Мы не можем откатить историю назад, равно как и переписать ее; нынешняя историческая эпоха требует необычного подхода и заботы. Чем ругать влияние чувств на современное общество, нам следует научиться прислушиваться к ним, учиться у них. Чем оплакивать падение политических бастионов под натиском эмоций, нам следует ценить способность демократии дать отдушину для страха, боли и паники, которые в ином случае могли бы пойти в более деструктивном направлении. Чтобы достойно прожить новую эпоху и обнаружить за ее пределами что-то более стабильное, нам необходимо в первую очередь понять ее.
Часть первая. Отказ от разума
Глава 1. Демократия ощущений
Новая эпоха масс
Президентство Дональда Трампа началось со споров о количестве, в частности о количестве людей, присутствовавших на его инаугурации. В тот вечер газета «The New York Times» опубликовала цифры, согласно которым гостей на церемонии оказалось примерно втрое меньше, чем было на вступлении в должность Обамы в 2009 году, число которых, по некоторым оценкам, составило 1,8 млн человек. В подтверждение тому на суд публики явились изображения Национальной аллеи, куда более пустынной, чем в 2009 году. Это спровоцировало первую из множества пресс-конференций тогдашнего пресс-секретаря Белого дома Шона Спайсера. Он обвинил журналистов в стремлении «минимизировать беспрецедентную поддержку», которую снискал президент, и заявил, что собравшаяся толпа на самом деле была «самым большим собранием в истории инаугураций, и точка». В тот же день на собрании в штабе ЦРУ Трамп сообщил, что количество присутствующих было где-то между 1 и 1,5 млн человек.
Самые разные СМИ не замедлили подвергнуть Спайсера осмеянию. Не в последнюю очередь потому, что пресс-конференция проводилась в стиле пропагандиста, монотонно транслирующего линию партии, без разрешения журналистам задавать вопросы. Но в результате упорство Белого дома лишь возросло, что выразилось в появлении новых, пугающе философских оправданий. Советник Трампа, Келлиэнн Конуэй, резко опровергла обвинение Спайсера во лжи, заявив, что тот всего лишь озвучил факты, «альтернативные» тем, в которые верили журналисты. Через день на очередной пресс-конференции Спайсер сказал, что «иногда мы можем быть несогласны с фактами». Всего через 72 часа после принесения Трампом присяги создалось впечатление, будто Белый дом решил игнорировать понятие базовых критериев истины.
Начавшийся конфликт со СМИ как будто раззадорил президента, дав ему повод вернуться к эмоциональному и моральному популизму, так помогшему ему в ходе избирательной кампании. Фактически обоснованные, казалось бы, заявления прессы о посещаемости Трамп воспринял как предвзятость, элитизм и травлю. «Они нечестно унижают меня», – сказал он в интервью репортеру ABC News через несколько дней, подведя его к одной из галерей фотографий с инаугурации, видимо отражавшей столпотворение гостей под более подходящим углом. «Я назвал это морем любви», – сказал президент про фото. «Эти люди проделали путь из всех уголков страны, – а может быть, и мира, – непростой путь. И они были в восторге от моих слов». Для Трампа это не было простым «несогласием с фактами». Это было противопоставление двух эмоций: наглых ухмылок его критиков и любви его последователей. Хотя бы в этом он был прав.
Официальных данных о посещаемости инаугураций не существует. Служба национальных парков США перестала предоставлять свои оценки размеров толпы после скандала, разгоревшегося из-за численности участников «Марша миллиона мужчин», что в 1995 году привлек в Вашингтон множество афроамериканцев. Тогда служба насчитала примерно 400 000 посетителей, что (по очевидным причинам) дало повод слегка сомневаться в успехе этого события. Политические разногласия вокруг подобных обстоятельств побудили органы внутренних дел впредь более не заниматься никакими подсчетами.
Даже вне политики показатели численности толпы обычно весьма приблизительны: количество посетивших королевскую свадьбу в Лондоне, где в 2011 году венчались принц Уильям и Кейт Миддлтон, по разным оценкам, варьировалось от 500 000 до более чем миллиона человек. Самым объективным источником всегда были фото с аэростатов и спутников, сделанные по технологии, раньше созданной для слежки за советской армией, но и они не идеальны. Съемкам со спутника могут мешать закрывающие обзор облака, а плотность толпы искажается отбрасываемой телами людей тенью и цветом ландшафта, где они стоят.
Одной из ключевых особенностей толпы является то, что ее внешний вид может резко отличаться по плотности и размеру в зависимости от того, откуда на нее смотреть. Нет сомнений, что, выступая на фоне Капитолия в роли только что присягнувшего президента США, Трамп на
Распространение интеллектуальной техники в городской среде позволяет собирать больше данных для оценки перемещений людей, но это все еще неровня точной диаграмме. Можно отследить количество сигналов мобильников на определенной территории в конкретный момент времени или оснастить уличную инфраструктуру (например, фонарные столбы) специальными устройствами, но полученная информация по своей природе останется неточной. Это полезно для обнаружения резких скачков активности или движения, на что и нацелены технологии «умного города». Но тем не менее толпа так и остается стихией, не поддающейся объективной оценке.
Как бы абсурдно ни звучали заявления Трампа, Спайсера и Конуэй, все это в той или иной мере указывает на тот факт, что споры вокруг инаугурации явились иллюстрацией следующей темы: событие большого эмоционального значения, при котором эксперты оказались сравнительно бессильны в разрешении противоречий. Дело не просто в том, что толпа плохо поддается научным методикам обзора и подсчета. Слишком много стало голосов, не
Массовые шествия – явление столь же старое, как сама политика. Но после глобального финансового кризиса 2007–2009 годов они пережили новый всплеск популярности, в особенности на левом политическом фланге. Возникший в 2011 году протест против банков, движение Occupy Wall Street сделало массовые собрания центром своего политического предназначения, взяв холодный научный язык статистики и превратив его в знаменитый лозунг «Мы – 99 %». Политики левых взглядов, такие как Алексис Ципрас в Греции, Пабло Иглесиас в Испании и Джереми Корбин в Великобритании, дали новую жизнь тактике, где делается ставка на возможность собирать в публичных местах большие массы людей. И в этом случае масштабность шествий возбуждает ряд эмоций как у сторонников, так и у противников: энтузиазм, презрение, сопереживание, заблуждение, надежду и отвращение. Акции сторонников Корбина много раз сопровождались жалобами его последователей на некорректное их отражение в СМИ, несмотря на их видимую массовость.
Так какой же все-таки меркой можно оценить важность конкретной толпы? Насколько массовым должно быть шествие, чтобы считаться достойным освещения в СМИ? Что следует считать доказательством? Появление в сети Twitter фотографий, заявляемых как одно шествие, но на деле изображающих другое (обычно намного большее), только сгущает туман вокруг политики толпы. Насмешки идут со стороны тех, кто считает такие акции политически бессмысленными, исходя из контраста между успехами на улицах и успехами на избирательных участках. С другой стороны, анализ, последовавший за неожиданно высокими показателями Корбина на выборах 2017 года в Великобритании, показал, что его шествия
Впечатление того, что мы вошли в новую эпоху власти толпы, усиливается ростом социальных сетей и их влияния. С XVIII столетия газеты и издательства обеспечивали сообщение по принципу «от одного ко многим», предоставляя информацию отдельным аудиториям читателей. Получатели в этих взаимоотношениях были в основном пассивны и, как следствие, в некоторой мере предсказуемы. Начиная с ранних 2000-х годов социальные сети обеспечили (а кое в чем и дополнили) данную систему связью по принципу «многие – многим», где информация гуляет по сети, подобно вирусу, намного менее предсказуемыми путями. Отдельные идеи или образы могут распространяться как будто сами по себе, заставая экспертов врасплох и вызывая экстраординарные ситуации в избирательных процессах. С целью обуздать вирусные и подражательные процессы в распространении контента были изобретены новые техники маркетинга и месседжинга. Со времен древности толпа была частью политики, но только в XXI веке в ее руках оказались средства для координации в реальном времени.
На первый взгляд споры вокруг размеров толпы, посетившей инаугурацию Трампа, могут показаться смешным конфликтом между фактами и вымыслом, реальностью и фантазией. Несерьезным противоречием, которое легко разрешило бы экспертное мнение, если бы только к нему отнеслись с должным вниманием. На деле же это служит нам отправной точкой к пониманию того непростого политического ландшафта, куда мы попали. Ландшафта, где нейтральные точки зрения пасуют перед куда большей значимостью чувств. Важность конкретной толпы в значительной степени существует лишь в восприятии наблюдателя. Где же в таком случае оказывается политика? И прослеживается ли в этой новой, хаотичной среде хоть сколько-нибудь заметная логика?
Эта логика, несомненно, есть, но, чтобы понять ее, нам следует отнестись к чувствам серьезно. В то же время мы должны временно вынести за скобки комфортные допущения представительской демократии. В знакомых нам идеях о власти в руках масс большинство людей согласно остаться дома и делегировать свои полномочия избранному представителю, судье, профессиональному критику, эксперту или комментатору. Предполагается участие профессионально управляемых партий, агентств, газет и издательств, через которых улаживаются разногласия, а правила игры для всех едины. Но чтобы это работало, большинство должно согласиться на молчание и довериться тем, кто говорит за них. Что, судя по всему, встречает все меньшую поддержку. По мере того как по всему миру падает доверие к политикам и к СМИ, растет популярность идей прямой демократии[6]. И нет оснований полагать, что эта тенденция в ближайшем будущем угаснет.
Когда политикой овладевает логика толпы, политика все меньше сводится к мирным выборам представительства и все больше – к мобилизации. На улице или в сети толпы не являются представителем кого-то другого, как то парламент для электората или судья для системы правосудия. Толпа не ставит цели
Критический вопрос с точки зрения политики в данном случае – кто или что обладает силой поднять народ? Как показал ряд мейнстримных политических кампаний, которые в последние годы спасовали перед лицом бунтов и новых конкурентов, обращение к объективности и доказательности редко мотивирует людей физически или эмоционально. Так
Скопления тел
В 1892 году французский врач, исследователь медицины и по совместительству антрополог Гюстав Лебон ехал по Парижу верхом, но вдруг оказался сброшенным с лошади и чуть не погиб. После этого случая Лебон долго размышлял – а почему так произошло? Можно ли получить ответ на этот вопрос, изучив повадки лошадей? В поисках зацепок он принялся рассматривать фотографии животных, надеясь обнаружить физические признаки их психологии. Лебона сильно вдохновлял Чарльз Дарвин, чьи труды по выражению эмоций также опирались на визуальный анализ изображений. Рождение фотографии позволило науке объективно анализировать лица и эмоции. Впервые в истории даже мимолетное выражение лица можно было запечатлеть и изучить. Там, где раньше имелось место лишь теориям и описаниям, стал возможен гораздо более научный подход к изучению эмоций. Изучение лошадей все дальше увлекало Лебона в сторону вопросов психологии и того, как объяснить человеческое поведение исходя из физических и биологических факторов. Областью психологии, заинтересовавшей его в наибольшей степени, оказалась та, в которой он сегодня шире всего известен: поведение толпы.
Лично испытав на себе, как толпы могут влиять на инстинкты и поведение, Лебон жил в глубоком страхе перед их потенциалом. Получив в 1860-х годах в Париже медицинское образование, в начале Франко-прусской войны в 1870 году он возглавил полевой медицинский отряд. Унизительное поражение в войне и последовавшие летом 1871 года действия Парижской коммуны привили Лебону глубоко консервативные политические взгляды. Ему казалось, что Францию подвел дух пацифизма, привнесенный социалистическими идеями. Вера демократов и социалистов в народ означала отречение от военной силы и национальной гордости, которое, по мнению Лебона, необходимо было всячески пресекать. Под влиянием новых теорий об эволюции он подкрепил свою неприязнь к социализму рядом весьма сексистских и расистских идей о национальной культуре и военной мощи. Некоторые из них он почерпнул из лженауки тех времен, известной как краниология. Большую часть 1880-х годов Лебон провел в путешествиях по Азии и Северной Африке, где обнаружил массу антропологического материала для подобных изысканий.
В 1895 году Лебон написал свою самую известную книгу «Психология масс», предлагавшую исчерпывающий, хотя и пессимистичный, взгляд на механизмы психологии толпы. Главной характеристикой скопившихся вместе людей, утверждал Лебон, является замена множества индивидуальных «я» (а вместе с ними и тех логичных научных характеристик, что философы приписывают разуму человека) одной массовой психологией, потенциально способной заменить обыденное представление индивида о морали. «Существуют определенные идеи и чувства, – писал Лебон, – которые не появляются в сознании или не выражаются действиями иначе, кроме как в случае объединения индивидов в толпу»[7]. Когда это происходит, «способность к анализу и критическому мышлению, наличествующая у каждого из них поодиночке, пропадает»[8]. Предвещая будущие идеи Зигмунда Фрейда, Лебон считал, что толпа раскрыла опасную подноготную цивилизации, обычно скрытую самоконтролем индивида.
С точки зрения Лебона, республиканская Франция наглядно показала, что толпа – это постоянная угроза принципам истины и рассудка. «Когда структура цивилизации прогнила, именно массы всегда обеспечивают ее падение», – заявлял он[9]. Так происходит благодаря ряду механизмов, которые раскрывает «Психология масс». В первую очередь это ощущение огромной силы, создаваемое большим скоплением людей. Оно подталкивает индивидов к участию в действиях, которые в ином случае показались бы им необдуманными, аморальными или неловкими. Размер толпы имеет крайне важное значение, но влияние его заключается не в официальных статистических данных, а в эмоциональном уровне. Это и есть «море любви» Трампа. Именно размер толпы позволяет людям отойти от собственных персональных самоограничений и суждений, давая дорогу чувствам.
Милитаризм и ограниченность взглядов Лебона должны предупреждать нас об осторожности в обращении с его идеями. С его точки зрения, массы парижан отвратительны в своей глупости и недисциплинированности. Пессимизм Лебона в отношении культуры был еще мрачнее. Но его труды дают нам отправную точку для размышлений о политике толп. Для понимания поведения толпы нужно воспринимать ее как отдельный самодостаточный организм, со своими реакциями и странностями, – близко к тому, как когда-то Лебон хотел понять лошадь, что его сбросила. Чтобы стать частью толпы, говорит он нам, достаточно отбросить индивидуальность и погрузиться в общность больше, чем в себя. Из всего этого можно сформулировать такой стиль политической деятельности, где важнее не дебаты и законы, а физическое присутствие в нужном месте и в нужное время.
Но чем же это отличается от участия, скажем, в системе рынка или демократии? В конце концов, индивиды постоянно вступают в социальные институты, что сводят людей вместе, образуя нечто большее, чем просто сумму слагаемых. Согласно трудам Лебона, разница в том, что суть толпы в интимной связи, которую она создает между телами людей. Если в рамках рынка мы взаимодействуем через деньги, а в рамках демократии – через голосования, тексты и речи, толпа это в первую и последнюю очередь явление физическое. Она обеспечивает близость плоти, позволяя разнообразным чувствам проявляться и распространяться. Отдельные тела оказываются связаны в рамках единой нервной системы.
Те, кто 20 января 2017 года собрался на Национальной аллее, формируя «море любви» Трампа, могли посмотреть событие по телевизору или ограничить свое участие голосованием 8 ноября 2016 года, с последующим ожиданием того, какую политику станет вести Белый дом. Но они решили принести свои чувства, свои материальные воплощения на аллею. Аналогично основной целью движения Occupy было не раскритиковать Уолл-стрит, поспорить о финансовом регулировании или пролоббировать альтернативную экономическую политику, но, под стать имени, занять физическое пространство – использовать тела людей, чтобы сделать политическое поползновение неизбежным. Активисты других современных нам протестных движений, таких как Black Lives Matter или Greenpeace, используют присутствие людей, чтобы парализовать стратегически важную инфраструктуру (к примеру, аэропорты или хайвеи). Массовое молчание, в частности ежемесячные бессловесные шествия в память о жертвах пожара в Grenfell Tower в Лондоне, дает мощный посыл просто за счет того, что люди физически вместе. В пику страхам Лебона, история знает бесчисленные примеры мирного протеста толпы против угнетения. Их эмоции не меньше, чем при восстании, просто они другие.
Толпы ни в чем не аналогичны электорату, аудитории или читателям. Они не просто получают информацию, они реагируют. Одним из отличий толпы, считал Лебон, является ее подверженность влиянию процессов, схожих с заражением. В этом утверждении мы снова можем видеть влияние биологии на его убеждения: согласно им, идеи и эмоции распространяются в массах подобно инфекциям. «В условиях толпы любое чувство или действие заразно, – утверждал он, – и заразно в той степени, что индивид с готовностью жертвует своими личными интересами в пользу коллективных»[10]. В отличие от разумного публичного диалога, где для убеждения другого человека использовались бы аргументы и доказательства, в толпе зараза распространяется через ряд сознательных, бессознательных и телесных посылов. В рамках масс индивид не выбирает, принять ли ему идеи и поступки окружающих, его ими уносит. «Зараза столь сильна, – писал Лебон, – что способна навязывать индивидам не только конкретное мнение, но равно и определенные чувства»[11]. Толпа превращается в одну большую нейронную сеть, по которой чувство переходит от тела к телу с невероятной скоростью.
Лебон был убежден, что массы особенно чувствительны к впечатлениям, выражаемым ораторами, особенно теми, кто выглядит доминирующе и физически угрожающе. «Оратор, желающий направить толпу, должен злоупотреблять утверждениями, предполагающими насилие, – писал он. – Преувеличивать, утверждать, повторяться и ни в коем случае не пытаться что-то доказать логически – все эти методы убеждения хорошо знакомы тем, кто выступает на публичных собраниях»[12]. В присутствии подобного демагога массы проявляют заметное послушание, позволяя своим самым темным и примитивным инстинктам обратиться в сторону лидера. Этот популярный культ лидера похож на культуру военных иерархичностью и показательным насилием, но критически слаб, – согласно Лебону, – в дисциплине и организации, с которыми побеждают в войнах. Так, одаренные красноречием, но несдержанные персонажи могут получить в свои руки опасную силу.
В предположениях Лебона есть нечто парадоксальное. С одной стороны, он считал, что современные ему массы сделались под влиянием социалистических идей слабыми и пассивными, что народ более не годен для битвы. Но, с другой стороны, он разглядел скрытую в психологии толпы склонность к насилию, что может прорваться через верхний слой гражданской жизни в любой момент. Загадка масс людей заключалась в том, что те могли быть опасными, но в то же время трусливыми, реагировать как на избыток насилия, так и на его недостаток. Страх и агрессия часто идут рука об руку. Пессимист Лебон заключил, что толпа не годится
Лебон был прав в определении психологии толпы как отдельной сущности, проистекающей из нашего общего физического бытия, но его предположения о том, к чему это ведет, были излишне мрачными. Человеческое тело и его нервная система все же служат источником не только опасности и страха, но и сострадания. Способность чувствовать боль может спровоцировать паранойю и агрессию, но также сопереживание и осознание общей человечности. Если, как утверждал Лебон, психология масс обнажает те аспекты бытия человека, которые цивилизация подавляет, массы же могут использоваться для полезной терапии путем обращения к боли и страхам, что обычно не признаются. Обращаться к тем сторонам человечности, что издавна воспринимались как «иррациональные» рискованно. Но с ними надо что-то делать.
Политика как вирус
Столь восторженное отношение к чувствам масс может показаться странным, особенно для тех, кто привык понимать под политикой организацию партий, регулирование и принятие законов. В эпоху представительской демократии физическая мобилизация большого количества людей выглядит устаревшим явлением, интересным разве что меньшинству излишне пассионарных политических активистов. Но те процессы, что исследовал Лебон, можно проследить далеко за пределы политических собраний. Воистину, сегодня они влияют на нашу жизнь в гораздо большем количестве аспектов, чем он мог представить.
Современная нам тенденция «вирусного маркетинга» (скорее преследующая известных личностей, нежели публику в целом) является примером систематически распространяемых инфекций. По мере того, как наше поведение и общение все чаще подвергается цифровой обработке, как быстро продвигается развитие «эмоционального искусственного интеллекта» (или «аффективных вычислений»), становится возможным изучать движение чувств и эмоций внутри толпы с растущей научной точностью. Технологии цифрового «анализа чувств», использующие алгоритмы самообучения на контенте социальных сетей, движениях лиц и прочих телесных посылах, поднимают биологический подход Лебона к психологии на высоту целой индустрии маркетинговых исследований. Эмоциональное наполнение любого твита, взгляда или тона речи теперь может быть зафиксировано и проанализировано. Смарт-камеры способны распознавать лица в толпе, что было применено в пилотном проекте по наблюдению службами безопасности города Чунцин в Китае. В апреле 2018 года полиция города Наньчан применила аналогичную технологию, чтобы обнаружить подозреваемого в толпе на поп-концерте с 60 000 зрителей.
Современные политики понимают, что общественное мнение и впечатление часто меняют мелкие, с виду неинтересные вмешательства в большей степени, чем громкие формальные заявления. Страны с мажоритарной избирательной системой, как США или Великобритания, особенно подвержены влиянию тактики вирусных кампаний и внезапных столпотворений, коль скоро количество людей, на которых нужно воздействовать в ключевых регионах, чтобы повлиять на результат в целом, обычно довольно мало. Внимание к малозаметным, но влиятельным провокациям также характерно для теории подталкивания, когда законодатели стремятся оказать давление на наши суждения в быту, путем скрытого изменения того, как нам предоставляют возможность выбора. Из вышеприведенного следует, что логика толпы (как называл это Лебон) уже тесно вплетена в нашу повседневную жизнь, даже для тех, кто никогда бы и не подумал участвовать в шествии или пикете.
Многие из нас принимают тот факт, что мы подвержены эмоциональному заражению через повседневное общение. В самом деле, жить легче, когда тебя направляют социальные толчки и не нужно оценивать всякую ситуацию объективно. Было бы странно провести вечер в компании друзей, непрерывно отслеживая их с критической точки зрения, подвергая фактической проверке любое их утверждение и сопротивляясь всякому инстинктивному согласию или общему настрою. Для нас нет секрета в том, как мы физически чувствительны к социальным намекам вроде языка тела и даже к биоритмам, таким как сердцебиение. В личном или интимном общении это не важно. Но подозрения Лебона исходили из убеждения, что демократические движения проистекают из тех же эмоциональных, внушаемых сторон человеческой психики. В такой степени, что толпе важно не то, что было сказано, а какие чувства это вызвало. Фактически подобная заразность присуща не столько словесному, сколько визуальному и физическому взаимодействию. Когда идеи конвертируются в образы, а они влияют на наши чувства, последние начинают путешествовать внутри масс в форме «настроений», переходя от человека к человеку. Современная значимость логотипов и брендов, способных передавать идею или настроение без слов, лишь подтверждает, с какой силой визуальные образы могут влиять на поведение.
Вышеупомянутые принципы впервые стали доходить до будущих специалистов по рекламе примерно в то же время, когда Лебон сам занимался их разработкой. Исследования в области человеческого внимания, проводившиеся психологами в 1880-х годах, предполагали оценку передвижения взгляда в целях определения того, как разум реагирует на разного рода стимуляции. Первые эксперты по рекламе воспользовались этими технологиями, чтобы понять, как образы и бренды привлекают внимание потребителя. В 1928 году американец австрийского происхождения Эдвард Бернейс (племянник Зигмунда Фрейда) в своей работе «Пропаганда» предположил, что аналогичный научный подход достоин применения в политической сфере. Он предупреждал, что в плане анализа эмоциональной стороны общения политика отстала от бизнеса. Пока корпорации активно осваивали силу графики и звука, политики наивно цеплялись за слова, как главный инструмент влияния на публику. Бернейс был убежден, что демократия сможет выжить, только если политики прекратят беспокоиться о требованиях общественности и сосредоточатся на влиянии на настроение, тем самым добиваясь смирения народа со статус-кво.
Бернейс не видел противоречий между демократией и пропагандой, искренне веря, что его взгляд на науку об общественных отношениях необходим для
Нужны ли вообще выборы или иные механизмы представительства для создания должной психологии масс, неясно. Одним из препятствий для политиков, как считал Бернейс, являлось то, что их общественное положение
Сеть Интернет привнесла в мультимедийный аспект динамики масс новые формы, включая и те, что можно назвать «пропагандой». Тот факт, что Всемирная сеть является сферой как словесного, так и визуального общения, является ключевым в ее способности к влиянию на людей и их мобилизации. «Альтернативно-правое» движение сторонников превосходства белой расы родилось на онлайн-форумах, где посылы и настроения распространялись в виде картинок с мемами. Совсем не так действовали политические движения прошлого, чьей почвой были памфлеты, книги и статьи. Одно из исследований онлайн-пропаганды показало наличие трех десятков государств по всему миру, включая Россию и Китай, которые сознательно пользуются социальными сетями с целью манипуляции общественным мнением и поведением избирателей[15].
Современный страх перед пропагандой на деле указывает на более узкую проблему, в частности того, как быстро информация способна распространяться, если она выглядит и ощущается верной на визуальном и эмоциональном уровне. Исследования показали, что ложь распространяется по сети Twitter быстрее доказанных фактов[16]. И вновь мы оказываемся частью толпы Лебона, которым «фикция значима не меньше реальности». Читатель газеты «The Financial Times» может верить, что опирается лишь на факты, а никак не на образы. Но когда он размещает оттуда диаграмму в сети Facebook, то поступает так из-за уделенного там внимания данным и методологии или потому, что логотип и розовый фон внушают доверие? Становится все более очевидным тот факт, что образованная и проницательная публика обитает в своих отдельных пузырях распространения контента. Статистические же данные указывают на наличие определенных видов эмоционального резонанса, по-разному привлекающих или отталкивающих разных людей. Угроза появления «фальшивого» цифрового контента усиливается с ростом способности искусственного интеллекта к фабрикации видеозаписей.
По мере того как механизм заражения творит чудеса с людскими массами, отходят в сторону основополагающие западные понятия об индивидуальной анатомии («свободе воли»). Лебон уже не столько популярен среди читателей не за свои психологические исследования, сколько за утверждение, что вопрос главенства разума или тела так или иначе неоднозначен. Действия индивида внутри толпы «в гораздо большей степени зависят от спинного мозга, нежели головного», полагал он[17]. Нервная система, что создает боль, возбуждение, стресс, восторг, становится главным органом политической активности. Именно как существа, способные к чувствам, мы стали подвержены заражению настроением, а не как интеллектуалы, критики, ученые или хотя бы граждане. Это ставит под сомнение весь политический идеал информированного, рационального электората. Но для такого человека, как Эдвард Бернейс, это была куда более реалистичная основа для правления при демократии в эпоху всеобщего голосования и СМИ, чем публичные дискуссии. Вопрос в том, будут ли уроки психологии масс (и наука «пропаганды») должным образом усвоены лидерами, что еще верят в демократию, как оптимистично надеялся Бернейс, или это будет сделано их противниками.
Пока динамика толпы пронизывает всеобщую демократию, партии и лидеры должны стремиться мобилизовать, вовлекать общественность не просто на уровне политических предпочтений, но путем провоцирования энтузиазма и глубокого чувства участия. Популистские движения, как левые, так и правые, нарушают статус-кво посредством вливания в политический процесс все более широкого спектра чувств, страхов и физических потребностей. Как предупреждал Лебон, популизм может быть страшен в форме обозленной толпы. Но он же имеет потенциал повысить привлекательность и выживаемость демократии сверх пределов, диктуемых существующими парламентской и партийной системами. Динамика толпы помогает вернуть связь между политикой и глубинными человеческими потребностями, привнося общие чувства, в том числе общей уязвимости, непосредственно в общественную жизнь, не дожидаясь, пока журналисты или политики их там представят. Всплески популизма в Европе и США привлекли внимание к жизни и быту маргинальных слоев населения, до тех пор игнорировавшимся. Здесь определенно имеет место риск, но такова природа демократии.
Не следует думать, будто политика чувств априори предполагает преимущество за деспотичными «сильными» лидерами. Угроза такого исхода существует в отношении одной конкретной эмоции, а именно страха, который способен перерасти в опасность сам по себе. Исходя из всего, что описал Лебон, массы подвержены попаданию в порочный круг страха, где чувствительность к угрозам растет, а вслед за ней и истерия, до тех пор, пока просто ощущение насилия не произведет насилие реальное. Тогда нервные состояния могут балансировать на острие конфликта. Простое ощущение опасности производит растущую потребность в защите, которую деспоты компенсируют угрозами окружающим. Немалая часть нервозности, что одолевает демократию сегодня, проистекает не просто из того, что чувства заняли место рассудка, но скорее того, что возможные источники и природу насилия стало сложнее определить.
Повседневность как оружие
Когда 11 сентября 2001 года два гражданских авиалайнера врезались во Всемирный торговый центр, для насилия среди гражданского населения началась новая эра. Создавшийся настрой с тех пор проник в деятельность правительств, граждан и даже самих террористов. Последние и раньше искали способы или угрожали уничтожать здания с целью максимального публичного резонанса, но делали это с помощью средств, специально для того предназначенных: взрывчатки и огнестрельного оружия. 11 сентября отличилось тем, что таких средств не использовалось вовсе. В качестве снаряда применили гражданский самолет.
В дальнейшем террористы использовали таким образом и другой гражданский транспорт, в частности грузовики и легковые автомобили. Тактика въезда на машине в толпу впервые была опробована в Израиле, а впоследствии повторена в ряде таких городов, как Лондон, Нью-Йорк, Ницца и Стокгольм. Это негативно влияет на мирную социальную среду по ряду причин. Во-первых, подобная атака почти не требует от злоумышленника подготовки, тем самым снижая планку для в ином случае безвредного человека. Некоторые акты подобного рода были сразу названы «терроризмом», но оказались действиями психически неуравновешенных индивидов или простыми автоавариями. Во-вторых, такие события провоцируют подсознательное ощущение, что опасность может явиться откуда угодно, привнося риск в обыденные действия, такие как поход по магазинам или прогулка по городу. Более того, даже самое невинное поведение способно спровоцировать паранойю, если воспринимать его соответствующим образом.
Главным эффектом подобных событий является напоминание гражданам об их уязвимости вне зависимости от того, насколько богато или сильно их правительство. Там, где у террористов не хватает обычного оружия или политического влияния, спецслужбам, как ни парадоксально, сложнее с ними справиться. Конечно, несравнимо более разрушительные теракты все еще совершаются в бедных странах с использованием более традиционных средств вроде бомб и взрывчатки. Но эффект от атак в Европе был в первую очередь психологическим, так как привел к подрыву авторитета власти как гаранта безопасности. Когда при насилии отказываются от обычного оружия и используют вместо него другие средства, возможности служб безопасности значительно уменьшаются. Порочный круг страха упрочивается, а чувствительность к опасности растет.
Тенденция к использованию повседневных вещей в качестве оружия стала расхожей частью политического лексикона. Обитателей Кремля обвинили
Медиатехнологии играют здесь важную роль. Атаки 11 сентября 2001 года планировались с расчетом на телеэфир, с учетом которого между двумя ударами по Всемирному торговому центру была сделана пауза в 15 минут. Смартфоны и соцсети существенно расширяют набор действий, которые можно запечатлеть и показать на весь мир. Это позволяет совершать мелкие теракты и диверсии где угодно и рассчитывать осветить их как крупное событие. Когда есть возможность сделать очевидцем весь мир, бесчинства исподтишка становятся еще привлекательнее. Похожая проблема проявляется и в общественных дискуссиях, когда кто-то вмешивается, просто чтобы оттянуть внимание, без оглядки на сопутствующий ущерб. С другой стороны, обвинение выступающего в стремлении использовать какую-то проблему в своих целях предполагает его действия из нечистых побуждений (иными словами, вранья), что типично для политических дискуссий в сети.
Использование повседневных вещей в роли оружия размывает грань между войной и миром, привнося страх в политическую жизнь. Оно создает неоднозначность в понимании источников и природы насилия, отделяя их от признанных групп и явлений. Ханна Арендт вывела полезное отличие между понятиями «власти» и «насилия», которое проливает свет на причины нарастающего отдаления между вооружением и организацией. Власть, утверждала она, подразумевает способность к организации больших групп людей с привлечением правил, инфраструктуры и лидерства. Она обладает конструктивностью. Включает в себя бюрократические институты, планирование, соглашения и законодательство. Все это требует затрат на содержание. Власть не всегда ведет к желаемой цели, но не обходится без аккуратного собрания политических ассоциаций и иерархий, а в первую очередь самого по себе государства. Власть может опираться на военную силу, если речь идет об оккупации какой-то территории, а также в миротворческих целях. В своих действиях власть предсказуема и очевидна, что создает общее впечатление реальности и нормальности происходящего.
Насилие, в свою очередь, есть не более чем инструмент: оно подразумевает применение оружия, чтобы заставить кого-то действовать против воли. Оно ничего не строит, а лишь пользуется сиюминутной возможностью. Бомбардировки с воздуха являются примером чистого насилия, стремящегося уничтожить, не помышляя завладеть. «Насилие всегда способно разрушить власть, – писала Арендт, – из дула винтовки рождается самый действенный приказ, приводящий к самому немедленному и полному повиновению. Но власть родиться оттуда не может никогда». Это важное замечание для нашей задачи понять современные политические проблемы. Во множестве отношений мы гораздо лучше научились нейтрализовать возможности для насилия (с обычным оружием и без), нежели насаждать власть. Хотя они не всегда используются, тем не менее они есть и определяют политический настрой.
Арендт утверждала, что на практике власть и насилие почти всегда идут рука об руку. Правительства стараются легитимизироваться посредством законов, процедур и выборов («власть»), но вместе с тем пользуются тюрьмами и спецслужбами («насилие»). Террористы добиваются известности через насилие, но обычно тоже имеют стратегию, лидеров и спонсоров для достижения своих политических целей. Но факт превращения вещей в оружие указывает, что насилие стало проявляться независимо от власти. Такие средства, как автомобили и соцсети, используются во вред, просто потому что это возможно. Кибератаки и взлом порой случаются исподтишка, но, как и направление автотранспорта в толпу, призваны указать на слабость цели. По мере того, как люди все больше ощущают бессилие – в особенности если это еще и кажется по какой-то причине унизительным, – тенденция использования вещей мирного назначения в качестве оружия лишь возрастает. Распространение хаоса есть альтернатива контролю над порядком.
Эффект от подобной тактики в первую очередь психологический, но это не повод не считать такие случаи проявлением насилия. Урон наносится ощущениям безопасности и доверия, которые позволяют разношерстному социуму существовать, и на чье место приходит нервозность. Власть гражданских и демократических институтов распадается, не оставляя себе замены. Акты насилия не всегда являются причиной снижения доверия к правительству, но они – часто нарочно – поддерживают и ускоряют его.
Вопрос в том,
Настроение озлобленной толпы способно быстро перерасти в желание и торжество конфликта как средства для общего ободрения и очищения. Сам Лебон видел войну как полезный антидот против социализма и избыточной демократии. Националисты давно жаловались на влияние пацифистов, «либеральных элит» и (в последнее время) «политическую корректность» как факторы подавления единства и боевого духа народа. Известный ТВ-персонаж, знаменитый националист и бывший советник Трампа Стивен Бэннон резко высказывался о моральном стержне американского общества, который, по его мнению, ослаб под гнетом глобализации и может быть восстановлен лишь войной. «Есть ли еще та твердость, – вопрошает он, – то упорство, что мы видели на полях брани?»[20] Единственный способ вновь их обрести, на взгляд Бэннона, это вновь вступить в бой.
Тем не менее ощущение уязвимости часто имеет весьма разнообразные последствия. Недавняя история знает случаи, когда массы собирались для противодействия насилию, а не ради него. Движения за гражданские права и антивоенные движения породили много величайших демонстраций послевоенной эры. В 2018 году шествия «Марша за наши жизни» прошли с протестом против слабых законов о регулировании огнестрельного оружия, сразу после школьной стрельбы в Паркленде, штат Флорида, выведя на улицы сотни тысяч людей. Перед лицом насилия эти массы несли другие эмоции, не воинственные, но вопреки, собрав множество людей вместе, как знак общей человечности, а не общей угрозы. От физической уязвимости не уйти, а потому вопрос в том, как научиться с этим жить. Важным преимуществом масс, что выступают против насилия, является то, что их чувства не эксклюзивны: создаваемый ими настрой имеет потенциал отвечать человечности в целом, а не уникальному положению замкнутой группы жертв.
Не существует единственного верного способа отличить толпу «за насилие» от таковой «против». Как сказал Мартин Лютер Кинг, «бунт – это язык, на котором говорят неуслышанные». Когда речь идет о привлечении внимания или обращении к массам, нарушение порядка имеет свою особую силу. Злоба и ярость более чем способны направлять людей и координировать их, особенно в сети. В условиях «экономики внимания», когда все СМИ находятся в состоянии конкуренции, выражение недовольства привлекает больше взглядов, нежели спокойствие и рассудительность. Исследования социальных сетей показывают, что вирусное распространение текстов более интенсивно, если там наличествует большая доля «моральных эмоций»[21]. А потребность во внимании тем более является движущей силой всех троллей. Движения за гражданские права, кампании в защиту окружающей среды и мирные протесты обычно не могут полностью отказаться от тактики хаоса, который бы помог собрать больше людей. Однако мы
Впечатление, что обычные слова становятся оружием, служащим для подрыва доверия и распространения страха, стало повсеместным в эру социальных сетей, в эпоху троллинга. Частью проблемы является то, что мы никогда толком не знаем, где граница между насилием и просто словами. Особенно это сложно в сети, где метафоры на тему насилия обычное дело, но угрозы все еще могут считаться преступлением. Студенты университетов вызвали к себе неприязнь со стороны старшего поколения и консерваторов, взявшись за такие практики, как «отлучение» от медиаплощадок тех, кто показался «оскорбительным», использование «trigger warning» для обвинений в том, что определенный культурный контент содержит признаки насилия, и создание «безопасных пространств» («safe spaces»), где определенные политические взгляды считаются неприемлемыми. С точки зрения множества критиков, все это чистой воды цензура и не может служить оправданием для ограничения свободы слова. Более обоснованными эти тактики выглядят как инструменты привлечения, посредством которых группировки определяют, с кем им делить пространство и внимание.
Преображение публичных дискуссий в нечто наподобие театров военных действий часто провоцировалось шовинистическими идеологиями, стремящимися в первую очередь устрашить и унизить своих противников. Такие деятели, как Майло Яннопулос и Джеймс Делингпол из «Breitbart»[22], посчитали нужным понимать демократию как поле брани, где сильный должен задавить слабого. Порой они прибегают к более пацифистским идеям «свободы слова», когда им это выгодно, но превращение интеллектуальной дискуссии в форму насилия практиковалось этими агрессорами не в меньшей степени, чем столь ненавистными им «снежинок». Утекшая в сеть переписка между Бэнноном, тогда еще автором «Breitbart», и Яннопулосом, датированная концом 2016 года, включала в себя следующие сентенции:
«Чувак – мы участвуем в глобальном экзистенциальном противостоянии, в котором наш враг СУЩЕСТВУЕТ в соцсетях… Бросай играться, вооружайся, и вперед – спасать западную цивилизацию»[23].