Мой дом — не крепость
Хотите вы, не хотите ли,
Но дело, товарищи, в том,
Что прежде всего мы — родители,
А все остальное — потом.
С детства я записывал свои впечатления.
Позже это вошло в привычку. С годами она стала потребностью.
И вот теперь, поселившись в новом доме, ничем не примечательном, стандартном, шумном и пятиэтажном, я начал писать обо всем, что было с ним связано.
И дом мало-помалу стал оживать. Он уже не представлялся мне бездушным, холодным сооружением из кирпича, бетона и штукатурки. Он заговорил разными голосами.
Он веселился и горевал.
Иногда задумывался.
Иногда сердился.
Всех, кто его населял, я уже не мог воспринимать как известное собирательное понятие, обозначаемое суховато-казенным словечком «жильцы» или равнодушным — «соседи». Голоса, стены, гулкие лестничные марши и беспокойные ребятишки, постоянные их обитатели во время дождя, — все это и было домом.
Я перестал отделять людей, семьи, их досуги и хлопоты от квартир и дверей, таких же непохожих друг на друга, как их владельцы, от двора, поначалу пустынного и как следует не расчищенного, потому что стройка вокруг еще не закончилась.
Когда записей накопилось много и я однажды попробовал прочитать их с начала и до конца, мне вдруг почудилось, будто в них живет вполне определенный ясный мотив. Я перечитал еще раз и понял, что не ослышался. И тогда решил рассказать всем то, что знал я. То, что мог бы рассказать дом, если бы умел это сделать…
Все началось в день нашего переезда на новую квартиру. И кончится, видно, тем, что я скоро стану дедом.
Впрочем, попытаюсь не забегать вперед, иначе мне не совладать с тем обилием впечатлений, которые услужливо, но не всегда кстати подсказывает память.
Расставаться со старым домом было немного грустно. Моя жена Ирина этого и не скрывала. Мы с Алешкой бодро подшучивали над ней, но обмануть ее нечего было и думать: она видела нас насквозь и отлично понимала, что нам обоим далеко не так весело, как мы пытаемся показать. Только моя бесшабашная Танька, захваченная сутолокой и неразберихой, неизменно сопутствующими любому переезду, возбужденно носилась по опустевшим и как будто чужим от этого комнатам, выуживая из углов и щелей разные мелочи, давным-давно куда-то запропастившиеся и позабытые. Теперь они возникали в самых неожиданных местах. А когда она притащила из сарая запыленного плюшевого мишку, помятого и одноглазого, заскучал и Алексей.
— Где ты его взяла? — спросил он и, не дождавшись ответа, вдруг заявил, ни к кому не обращаясь и приняв равнодушный вид: — Говорят, наш квартал снесут уже на днях… Тут построят девятиэтажный дом…
— Этого мишука ты получил, когда тебе было десять месяцев, — сказала Ирина. — Ты жил тогда в деревянной кроватке с балясником и целыми днями топтался по ней, держась за перильца. Я дала тебе мишку и ушла на кухню…
— А мишка из зеленого стал желтеньким, — тотчас же вмешалась Танька, — его мыли, скоблили, и Алешку тоже мыли, а он ревел. Сто лет знаю эту семейную историю.
— Скажите пожалуйста! — заметил я. — Все-то она знает.
— Даже слишком много, — притворно рассердился Алексей, — Оставь его, он пыльный. И ступай умойся: ты даже нос умудрилась выпачкать!
— Хватит командовать, — сразу ощетинилась она. — Думаешь, ты в десятом, так тебе можно командовать?..
— Перестаньте, дети, — остановила их Ирина. — Идите-ка лучше откройте ворота: сейчас должна подъехать машина.
Не очень охотно, но они пошли.
«Брат и сестра, — в который раз подумал я, провожая их взглядом, — а совсем разные…»
Ирина угадала мои мысли. Когда люди долго живут вместе, они это умеют. Особенно женщины.
— Наверное, все-таки неплохо, что между Алешей и Таней разница в пять лет. Она — до того крученая… а он рассудительный…
— Надеешься, что его рассудительности хватит на этого ветрогона в юбке? — с сомнением покачал я головой. — Едва ли. Во всяком случае, я не уверен, что с годами Алик будет влиять на Танюшку, а не наоборот.
— Он мальчик. Мужчина. А у вас в крови — стремление защищать и оберегать слабый цел, — не очень уверенно продолжала она. — Может быть…
— Нет, не может быть, — отрезал я. — И не рассчитывай. Она никому не позволит себя опекать. Лет до двадцати твоя дочь будет типичная кавалерист-девица, а потом… потом я не знаю. Боюсь предсказывать. Одно хорошо. Что Алексей — парень. Будь он девчонкой, Татьяна наверняка отбила бы у такой тихони сестры всех кавалеров.
Ирина хмыкнула, отвернувшись к окну.
— Чего это ты?
— Ты влюблен в Танюшку, — сказала она, улыбаясь. — Потому что в ней очень мало тебя. Ты весь — в Алеше.
— К сожалению, — уже серьезно добавил я. — Кое-каких своих черт я вовсе не хотел бы находить в нем. Но что поделаешь — гены.
У ворот загудел грузовик, и наш разговор прервался. Сейчас я вспомнил о нем потому, что именно тогда меня уже начинал тревожить характер сына. Слишком он был застенчив, робок, слишком «рассудителен». Все больше и больше я узнавал в нем себя…
Переезжали мы в конце июля. С утра моросило. День был слякотный, серый, как глубокой осенью, а для нас еще утомительный и суматошный. Помнится, мы сделали пять или шесть рейсов, каждый раз доверху нагружая машину. Дом был уже заселен: мы основательно запоздали. Без конца таскали на пятый этаж всевозможные узлы, свертки, двигали мебель, расставляя ее в необжитых, пока неуютных комнатах, пахнущих масляной краской и свежей известью; разворачивали книги, кастрюли, Танькины игрушки; забивали гвозди, которые не лезли в стену и то и дело вываливались вместе с увесистыми кусками штукатурки.
Вещей было много. Если люди подолгу сидят на одном месте, они неизбежно обрастают всяческим скарбом. Причем добрая половина его кажется нужной, даже необходимой, пока лежит себе где-нибудь в неприкосновенности, извлеченная же на свет божий годится разве на свалку.
К концу дня все сникли. Уложив Танюшку, Ирина в изнеможении уселась в кухне на табурете и, не зажигая света, молча смотрела в окно.
Весь новый район, расцвеченный веселыми огоньками, был виден отсюда как на ладони. Я присел на подоконник, с удивлением прислушиваясь к своему радикулиту, который сверх ожидания вел себя образцово. Только ноги гудели от бесконечных подъемов и спусков по лестнице.
И все же я испытывал ни с чем не сравнимое чувство радостного воодушевления, словно было преодолено невидимое препятствие и судьба нашего семейства отныне должна складываться совсем по-иному, гораздо счастливей, чем прежде.
Мне вообще ничего не доставалось легко. То, что другие имеют в юности — наручные часы, фотоаппараты, велосипеды и прочее, — я приобретал уже взрослым, явно с опозданием и на свои заработанные, а Ирина, глядя на мои восторги, называла меня большим ребенком. Причем я не могу сказать, что родители мои были стеснены в средствах или отличались чрезмерной бережливостью. Но так уж вышло. Вот и первую в своей жизни квартиру с удобствами я получаю, когда Алешка кончает десятилетку.
Я посмотрел на жену и понял, что с ней происходит то же самое. Глаза у нее блестели.
— Отсюда совсем не далеко до школы, — сказала она. — Минут восемь — десять, если не спеша. По крайней мере не нужно будет ездить на автобусе. Пройтись по свежему воздуху с утра вовсе не вредно.
— Мадам всегда руководствуется соображениями пользы?
— Нечего зубоскалить. Я серьезно. Алик, тебе не пора спать?
— Я иду, мама. Спокойной ночи!
Ирина ушла в ванную.
Удивительные существа женщины. Утомленный мужчина думает только об отдыхе. Женщина же преображается на глазах, стоит ей добраться до самого обыкновенного водопроводного крана, из которого течет чистая вода.
Я курил, по привычке пуская дым в форточку, а Ирина битый час плескалась за стенкой. Ее хватило даже на то, чтобы накрутить волосы на бигуди. Она вышла в халатике, с розовой косынкой на голове, свежая и помолодевшая.
— Ты еще не спишь?
— Нет, — разглядывая ее, сказал я. — Не хочу спать. Давай откроем бутылку сухого и выпьем!
— Что ты? Я с ног валюсь от усталости!
Я попытался ее обнять, но не тут-то было. Она никогда не позволяла никаких вольностей, если дети находились поблизости.
Однако я отвлекся. То, ради чего я рассказываю о нашем переезде, случилось поздно вечером благодаря моей рассеянности. У меня начисто вылетело из головы, заперт ли подвал, куда мы выгрузили хлам, который нельзя было тащить в комнаты. За день о подвале никто не заикнулся. У Ирины есть обыкновение вспоминать о таких вещах, когда я уже улягусь. Не осталась ли незапертой входная дверь, не забыл ли я открыть форточку в кухне, хорошо ли закручены водопроводные краны — все это приходит ей в голову, когда я вот-вот готов заснуть и уж конечно никак не расположен вставать, одеваться и идти проверять, все ли в порядке.
Я поворчал, но делать было нечего: пришлось взять на всякий случай свечу и отправляться.
Свет на лестнице уже не горел. Я зашаркал шлепанцами по площадке, нащупывая ногой первую ступеньку, и в этот момент услыхал довольно громкие голоса. Они доносились снизу. Разговор шел на высоких нотах.
В темноте почему-то лучше слышно. Я вовсе не старался прислушиваться, но и без того каждое слово, произнесенное внизу, долетало до меня с такой отчетливостью, как будто говорившие стояли рядом.
Один из голосов, более резкий и властный, принадлежал, по-видимому, уже немолодой женщине:
— Я не желаю ничего слушать, Оля. В наше время порядочные девушки не стояли с молодыми людьми в парадных!.. Сейчас же отправляйся домой!
— Зачем же так?.. — миролюбиво ответил мужской голос. — Мы и не стояли… а только что подошли, я просто проводил…
Банальная история. Сейчас эта девица, дрожа от волнения и обиды, пролепечет в свое оправдание, что она опоздала не нарочно, больше не будет и т. д. и т. п.
Но я ошибся. Низкий, чуть хрипловатый девичий голос, который я услыхал, был спокоен и холоден. Я даже вздрогнул, представив себе на мгновение, что так отвечает мне повзрослевшая Танька. У меня очень сильна привычка примерять себя к разным жизненным положениям. Плохо это или хорошо, не знаю.
— Напрасно ты обвиняешь меня в непорядочности, мама, — сказала Оля. — Мы действительно здесь не стояли. Хотя я не собираюсь оправдываться. Но и ты должна согласиться, что в твое время молодым людям позволялось бывать в домах, где живут семнадцатилетние девушки, а у нас…
— Оля, замолчи! Сейчас же иди домой!
— Не говори так громко, мама. Ты перебудишь соседей.
— Оля, я пошел… ну зачем ты?.. — виновник перепалки вел себя далеко не геройски.
Я очень живо представил себе его, наверное, тщедушного, напуганного, готового удрать в любую минуту. Вообще когда мне приходится бывать свидетелем столкновений между «детьми» и «отцами», я чаще всего принимаю сторону молодых. Мне постоянно кажется, что у нас, стариков, слишком короткая память: мы забываем свое собственное прошлое, требуем с юности гораздо строже и больше, чем с самих себя. Но об этом успеется.
— Если ты сию минуту не поднимешься, я запру дверь!
— Запирай.
На втором этаже мы нос к носу столкнулись с рассерженной мамашей. Она обдала меня густым запахом пудры, наступила мне на ногу и, не извинившись, поднялась выше.
«Значит, они живут на четвертом, — машинально подумал я, услыхав, как щелкнул замок. — Завидное соседство».
Когда я вернулся и выглянул в окно, то увидел под ореховым деревом освещенную фонарем высокую девушку. Она смотрела на окна.
Ирина уже досматривала десятый сон. Мне так и не пришлось сказать ей, что она зря гоняла меня в подвал: он был благополучно заперт.
Я долго не мог заснуть. Ворочался, вставал, подходил к окну. Оля ушла из-под своего ореха часов около двух. Не знаю, где она провела оставшуюся часть ночи.
Так началось мое знакомство с новым домом и семейством Макуниных. Немало неприятностей и горьких минут принесло мне это семейство.
Я люблю наблюдать за людьми. Торчать в окне или на балконе, откуда хорошо виден и слышен разношерстный суетливый муравейник, называемый человеческим общежитием, становиться незаметным участником маленьких радостей и драм, которые случаются там, внизу, каждый день, — что может быть любопытнее?
Пестрый калейдоскоп кадров без концов и начал. Начала и концы можно додумать по-своему, повернуть в любую сторону, мысленно сопоставив с тем, что тебе удалось услышать и увидеть, и перед тобой откроется мир разный и удивительный. И тем полнее, чем богаче твое воображение.
Теперь в свободные минуты я с особым любопытством присматривался к той жизни, которая шумела внизу, под окнами. Меня не оставляло ощущение смутной тревоги и беспричинного беспокойства, как будто ночная семейная ссора, невольным свидетелем которой я стал, каким-то непостижимым образом коснется меня самого. Однако жильцов в доме было так много (и среди них — девушек), что мне долго не удавалось узнать, кто из них Оля, а любые расспросы я считал неприличными.
Могут сказать, что сидеть на верхотуре и оттуда рассматривать жизнь способен только человек замкнутый, робкий и нелюдимый. И будут правы. Но из семи смертных грехов этот не самый ужасный, и я не побоюсь в нем сознаться. Тем более что я таким не родился.
Я действительно нелюдим. Неловок, стеснителен, и то, что для другого не стоит выеденного яйца, может отравить мне настроение на несколько дней.
История моя весьма обыкновенна. Но я расскажу ее. Пока молчит дом. Когда я снова услышу его голос, обещаю прервать свой рассказ на полуслове.
Происхождения я самого демократического. Дед мой по отцу — полуграмотный мастеровой — делал иконостасы для киевских церквей, рубил избы днепровским рыбакам, а когда сезонной работы в городе не хватало, уходил на заработки по селам.
Бабка всю свою жизнь просидела на немудреном хозяйстве, была вовсе неграмотна и, затапливая печь, в сердцах говаривала: «Ня горить, тресця ее матэри».
Материнская родня была из мещан. Но с претензиями. Выучившись на медные деньги своих родителей, они мнили себя аристократами духа и с великим пренебрежением относились ко всякому, кто не умел произнести пару расхожих фраз по-французски и не приходил в телячий восторг при одном лишь упоминании о Мамонте Дальском или Вербицкой.
А ведь дед мой по материнской линии служил всего-навсего мелким чиновником почтового ведомства. Бабушка была епархиалкой. Позднее, правда, когда дед умер, она посещала еще курсы иностранных языков и участвовала в воскресных чтениях.
Не мудрено, что в нашей семье слились плебейские традиции отцовской, так сказать, ветви и мещанский снобизм моей образованной бабушки, которая сделала все, чтобы ее сын и дочь (мои дядя и мать) получили высшее образование. С таким же пристрастием моя мать (да и бабушка, которая дожила до восьмидесяти) старались приготовить из меня утонченную личность, ограждая от всего «грубого и некультурного».
Как-то я гостил у стариков отца. Мне у них понравилось. Там все было просто, без затей. И жизнь, и отношения. И еда. Вернувшись домой, я попросил у матери сала. Что тут поднялось!.. Долго мне внушали, что сало — пища грубая и от нее огрубеют черты лица.
Имя свое я получил тоже не как все дети. Еще до моего рождения бабушка перетрясла сверху донизу святцы, чтобы отыскать нечто символическое. Итогом ее поисков и явилось мое имя Евгений, происходившее, оказывается, от греческого eugenes (благородный), что как нельзя более устраивало бабушку и всех остальных членов семейства, кроме отца.
Впрочем, слабохарактерный отец мой вскоре смирился не только с этим и больше помалкивал. Когда бывал трезв. Пьяный, он иногда «бузил», но основ нашего домашнего мирка его протесты не потрясали.
В детстве я был мальчишкой довольно шустрым и общительным, хотя старшие делали все возможное, чтобы воспитать рафинированного паиньку, который никогда не оборвет яблок в чужом саду и не расквасит носа в потасовке со своими сверстниками.
Улицы я не знал. Родителям моим она представлялась ненасытным коварным чудовищем, которое проглатывает неискушенных младенцев.