Юрий Иванович Мишаткин
Оставь страх за порогом
© ГБУК «Издатель», 2012
© Мишаткин Ю. И., 2012
© Волгоградское региональное отделение общественной организации «Союз писателей России», 2012
Книга первая
Вихри враждебные
Очень уважаю товарищей подобной профессии, о себе, как правило, они рассказывают молча.
Часть первая
Спасенный Веласкес
В первых числах июля 1917 года в петроградских газетах появилось крупно набранное объявление:
Позже баронесса Врангель призналась:
Супруг баронессы, владелец спиртоочистительных заводов, директор страхового общества «Эквебль», председатель Амгунской золотопромышленной компании, Биби-Эйбатских нефтяных промыслов, член правления акционерного общества «Сименс и Гальске»[1] написал о вынужденной продаже фамильного имущества:
Было ясно, что американское общество спешит приобрести и вывезти из России наиболее ценные предметы искусства, при этом платит, не торгуясь, щедро.
Потеря страной бесценных полотен, скульптур, старинного оружия, китайского фарфора первым испугала М. Горького, выступившего в газете[2] со статьей «Американские миллионы»:
Минуло пять месяцев, настала суббота 28 октября (10 ноября) 1917 года.
Осень выдалась дождливой, промозглой. С Балтики налетели шквальные ветры, и поручик Эрлих изрядно перемерз на перроне в ожидании состава – заходить в здание станции, где скопился народ, витают запахи махорки, винного перегара, пота, не хотелось. От пронизывающего холода не спасала шинель с оторванными погонами, нахлобученная по брови солдатская папаха.
Поручик приплясывал, хлопал себя по бокам, вспоминал, как мерз в окопе и блиндаже.
Состав подкатил в полночь. Имея литер, Эрлих не сел в классный вагон, а протиснулся в вагон третьего класса, где легко затеряться среди пассажиров, избежать проверки документов, патруль, как правило, начинал обход с начала состава и вряд ли до утра дойдет до середины.
«Если все же появится, постараюсь спрыгнуть на ходу или влезу на крышу», – решил Сигизмунд. Без позволения начальства бросить полк, спешить в столицу заставило дошедшее до фронта известие о неожиданной смене власти.
В депеше начальник Петроградского военного округа Г. Полковников сообщал:
Радиограмма была помечена 24 октября. На следующий день в Ставке перехватили радиограмму с борта крейсера «Аврора», вставшего у Николаевского моста напротив Зимнего дворца:
Эрлих мучился в догадках: «Ясно пока лишь одно – случилось нечто неординарное, ужасное, чье имя бунт, переворот, восстание. Где главком Керенский, отчего о нем ни слуха ни духа? Убит, бежал? Почему правительство не принимает неотложных мер по наведению порядка?».
Вопросы роились, их становилось все больше, ни на один не было ответа. Когда с опозданием на фронте узнали о свержении правительства, аресте министров, опубликовании в газетах декретов о мире, земле, поручик переоделся в солдатскую шинель и поспешил на ближайшую станцию, с трудом добрался до Киева и после двух пересадок попал в состав, идущий в Питер.
В скрипучем, расшатанном вагоне на нового пассажира никто не обратил внимания, лишь когда Эрлих попытался потеснить дремлющую в обнимку с тугим мешком женщину, услышал:
– Не шибко толкайся! Сама толкну так, что в окно вылетишь.
Смолящий самокрутку мужичок подтвердил:
– Она это запросто сделает, кулаки у бабы пудовые. – Подвинулся на лавке: – Садись, солдат, в ногах правды нет, долго не простоишь.
Эрлих поблагодарил, смежил веки, но вздремнуть не позволили духота, храп, клубы табачного дыма.
Дышать спертым воздухом было выше всяких сил, и Эрлих собрался открыть окно, но со всех сторон зашикали:
– Нечего холод напускать! Иль в окопах не нахолодился?
– Геть от окна!
– Не лезь, коль не просили!
Эрлих робко напомнил, что нечем дышать, и услышал:
– Не помрешь. Мы вот живы, не кашляем.
Эрлих вернулся на свое место. Хотел расстегнуть на шинели крючки, опустить воротник, снять шапку, но вовремя вспомнил, что одет в офицерский китель, пассажиры, по всему, ненавидят золотопогонников.
Напротив Сигизмунда неспешно разговаривали:
– Послушать тебя, выходит, что войне скоро конец, так?
– Заместо войны придет демократический мир.
– Это как понимать? По-старому платить за землю?
– Землю передадут безвозмездно тем, кто ее обрабатывает, у кого руки в мозолях, заводы с фабриками перейдут к рабочему люду. Прочти декрет, там про все ясно сказано.
– То, что отныне новая власть, понятно. А как понять – рабочий контроль на производстве?
Собеседник помялся, не найдя ответа, обратился к поручику:
– Может, ты растолкуешь? На фронте митинги были, чай, слышал, что говорили про контроль.
У Эрлиха не было желания принимать участие в политической дискуссии, и он притворился спящим.
Разговоры в вагоне смолкли и вновь возникли утром, когда черный от копоти паровоз с рядом вагонов замер у Царскосельского вокзала.
С перрона Эрлих вышел на площадь. Дождался трамвая, но в вагон не вошел, остался на тормозной площадке.
Позванивая на стрелках, подскакивая на стыках рельсов, вагон катил мимо серых громад домов, афишных тумб с отсыревшими афишами. Не прекращающий сыпать мокрый снег был больше похож на дождь.
– Слышал, как за шкирку схватили министров-капиталистов? – дернул Эрлиха за рукав усатый мастеровой. – Отправили субчиков в Петропавловку, пусть держат ответ за то, что посылали народ под пули. А Зимний охраняли безусые юнкеришки да бабье из женского батальона, сдались без боя, побросали ружьишки, подняли ручонки – чуть от страха в штаны не наделали. Когда разоружили и отпустили, стали от счастья реветь. Одеты в гимнастерки и штаны с обмотками – умора, да и только!
Другие в вагоне переговаривались шепотом:
– Большевики с Ульяновым-Лениным от радости, что вселились в Зимний и Смольный институт, глушат спирт и другие крепкие напитки, которые взяли в винных складах. Впервые рискнул выйти из дома – вчера еще стреляли на улицах. Поверьте, не пройдет и пары дней, как Керенский приведет войска, они подавят бунт, чье имя – насильственное свержение законной, избранной народом власти. Если в самое ближайшее время не расправятся с мятежниками, не наведут порядок, наступит анархия, начнется разгул бандитизма.
– Нынче третий день после свершения бунта, о его подавлении не слышно, наоборот, говорят, что восставшие удерживают почту, телеграф.
– Наберитесь терпения. С бунтарями покончат, для них не хватит тюрем, всех осудят как германских шпионов, вознамерившихся продать бедную Россию. У новой власти нет никого, кто бы был способен управлять страной. Закрыты магазины, свет периодически отключают, телефон работает с перебоями.
– Грабят не только на улицах, стали приходить домой, забирают самое ценное, начинают с запасов продуктов. Добрались даже до Императорской картинной галереи. Из бесценных полотен Мурильо, Рембрандта, Леонаpдо нарезают портянки, на обмотки пустили и гобелены, не говоря о шторах. В Древнем Риме подобное называли варварством.
– Ради бога, тише! Нас могут услышать, тогда не сносить головы!
Эрлих прижался лбом к стеклу, за которым убегала улица. «Болтают черт знает что, всякую несусветную чушь…»
– Которые господа, а которые товарищи! Конец маршруту, вылазь! – объявил вагоновожатый.
Эрлих спрыгнул на брусчатку. Пересек трамвайное кольцо, прошел Мытную улицу, 9-ю Рождественскую, казармы саперного батальона в Виленском переулке и вышел на Преображенскую. «Не слышал ни единого выстрела, не скажешь, что сменилась власть, столицу взбудоражил бунт, – подумал Эрлих. – Вокруг полная безмятежность. Куда пропал патриотизм, который был в начале войны? Отчего не слышно ликования от объявленных свобод? В марте толпы торжествовали по поводу отречения царя от престола, образования демократической республики, сейчас никого не возмущает арест правительства».
Возле двухэтажного особняка с лепным карнизом, небольшой скульптурой льва у подъезда поручик оглянулся по сторонам, тронул медный засов. Когда дверь отворил благообразный старик с окладистой бородой, в накинутой на плечи ливрее, юркнул в дом.
– Не хвораешь, Акимыч? Маман у себя?
– С приездом, вашбродь! Уж как барыня обрадуется! – старик запер подъезд, стал застегивать ливрею. – Домас-с барыня, который уж день на улицу ни ногой, и мне запретили отлучаться. Надо в лавку сбегать, а они: «Продуктами запаслись впрок».
Эрлих вбежал по мраморной лестнице, не слушая, что говорит семенящий за спиной Акимыч. На втором этаже своим ключом отпер дверь с медной, до блеска начищенной табличкой:
ЭРЛИХ
Ростислав Карлович генерал от инфантерии
В прихожей царил мрак, поэтому Эрлих не сразу разглядел мать.
– Рада видеть живым-здоровым. Как удалось вырваться в столицу? Неужели получил позволение оставить службу? В твои годы покойный отец даже в мелочах не нарушал устав, был исполнителен, что помогло росту карьеры, получению генеральского звания. Приехал надолго или на день? А я измучилась бессонницей – разве уснешь, когда на улице идут демонстранты, грохочут машины? Ночами раскладывала пасьянс, молила Бога, чтобы утихла смута. И погода хуже некуда…
Мать говорила, задавала вопросы, не ждала ответов. Эрлих перебил:
– Прикажите истопить ванну.
Кутаясь в шаль, мать продолжала жаловаться:
– Бродят слухи о каком-то перевороте, точнее, бунте. Неужели нас ожидает содом и гоморра? Жизнь обесценилась, выпущенные из тюрем станут убивать, грабить, за наши жизни не дадут даже ломаного гроша. Видела над крышами дымы пожаров, неужели огонь коснется нас? Свет включают с перерывами, счастье, что запаслись свечами, керосином для ламп, дровами, иначе сидели бы в холоде, полной темноте. Телефон не работает, говорили, станцию захватили социалисты с большевиками…
Эрлих прошел в столовую, где окна закрывали шторы. Взял канделябр с оплывшими свечами, осветил на стене картину в позолоченной раме.
– Ты приехал за Веласкесом? – догадалась мать.
Не оборачиваясь, Эрлих ответил:
– Необходимо спасти полотно. Это единственная ценная вещь, оставшаяся после потери имения. Есть, правда, особняк, но в любой момент его могут реквизировать, нас вышвырнуть на улицу, в лучшем случае завершим жизнь в ночлежке. С собой недвижимость не унести, другое дело, живописное полотно великого мастера, высоко ценимого во всем мире, его с радостью, не торгуясь, приобретут богатые коллекционеры, которых немало в Европе или Америке.
– Мое упрямство, отказ продать Веласкеса помогли сохранить приданое. Твой отец пустил по ветру многое из нашего имущества, заложил имение, запросто продал бы и фамильную реликвию.
Все, что говорила мать, Эрлих прежде слышал не раз и попросил:
– Ради всех святых, не пускайтесь вновь в воспоминания, не вините во всех бедах покойного папá. В незавидном положении, в какое попало наше семейство, виноваты война, смерть главы рода, сожжение крестьянами имения, потеря банковского вклада из-за обесценивания рубля.
– Вспомни, сколько сил я потратила, уговаривая отца не продавать Веласкеса. Сдайся я, и ныне «Завтрак» был за океаном.
– Правы в одном: необходимо сберечь полотно любой ценой – это наша главная обязанность. Проститься с Веласкесом можно лишь тогда, когда станем умирать от голода, останемся без крыши над головой, встанем у церковной паперти с протянутой рукой. За кордон особняк не увезти, а картину можно.
– Считаешь, что могут ограбить? – Мать заломила руки, закатила глаза. – Я не переживу потерю картины, она бесконечно дорога.
– Дороже собственного сына? – с сарказмом уточнил Эрлих.
Баронесса обиженно отвернулась.
Эрлих снял со стены картину, пристально всмотрелся в холст и произнес:
– Не исключено, что будут погромы, которые возникают при смене власти. Во время бунтов, переворотов не только ведут на эшафот или под расстрел, но и грабят. В Питере немало налетчиков, стоит им узнать, какая ценнейшая вещь хранится у нас, и не замедлят явиться. Пойдут на все, вплоть до убийства, лишь бы заполучить Веласкеса. Во Франции в дни революции обезумевшие парижане крушили, жгли все на своем пути, не оставили камня от камня от Бастилии, вздергивали на фонарях буржуа, дворян. Подобный ужас может повториться у нас, но в большем масштабе.
– Вряд ли чернь информирована о наличии у нас Веласкеса, имеет понятие о его ценности, точнее, о бесценности.
Эрлих, не сводя взгляда с полотна, возразил:
– Цивилизация будет несказанно благодарна нам за спасение мирового шедевра от варваров. Счастье, что вырвался в столицу в наитруднейшее время, когда фронт оголен, на передовой творится черт знает что, солдаты митингуют, дезертируют, братаются с противником, немцы с австрийцами пользуются этим и в любой момент могут двинуться на Питер. Россия прекратит свое существование, наш народ попадет в рабство, потеряет все, что достиг, завоевал за минувшие века. Так пусть хотя бы сохранится Веласкес.
– Не могу поверить, что картина тебе дороже родной матери, приехал не из-за меня, а позвал Веласкес.
Спор стал надоедать Эрлиху, к тому же для словесной пикировки не было времени. Эрлих положил картину на стол подле канделябра, отчего при свете свечи полотно заиграло по-новому, точно ожило.
– Не желаю видеть вас поднятой на штыки за текущую в жилах голубую кровь, а Веласкеса похищенным, – с расстановкой произнес Эрлих. – Не хочу, чтобы Веласкес повторил печальную участь картин Эрмитажа, других музеев.
Трое испанцев на холсте безмятежно пили молодое вино в одной из мадридских таверн. Один, с тронутой сединой бородкой, посмеивался в усы, другой оставался серьезным, самый молодой, с кружкой в руке, чувствовал себя неловко среди старших по возрасту.
Семейную реликвию Эрлих помнил с раннего детства. Казалось, испанцы сошли со страниц романа про хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского, отмечают встречу или удачную сделку и вот-вот пустятся в искрометную андалусскую пляску под стук кастаньет.